""Тексты смерти" русского рока" - читать интересную книгу автора (Доманский Юрий Викторович)«ПОЭТ»По хронологии первым в нашем печальном списке стоит Александр Башлачев, в 1988 году самостоятельно поставивший точку в своей биографии. Самоубийство художника вообще интересно тем, что в этом случае смерть напрямую соотносится с автобиографической легендой, т. е. художник может творить по определенной модели не только свою жизнь, но и свою смерть: «Не так уж много было литераторов, рассматривающих собственную жизнь как художественное произведение и потому старавшихся задернуть занавес поэффектней. Но все же есть писательские судьбы, финал которых потрясает необычностью или особым трагизмом».[29] Художники такого типа готовят самоубийство, заранее планируя, какое место займет этот поступок в финальной главе «текста жизни» и более всего «бояться пропустить правильный момент ухода. Уходить надо эффектно, остановив мгновенье в веках».[30] И, разумеется, «всегда хватало литераторов, которые знали, что самая достойная смерть для творческого человека — lt;…gt; собственноручное закрытие занавеса в заранее подготовленных декорациях. Красивый финал, надежным образом корректирующий все некрасивости и неправильности предшествующей биографии».[31] Наиболее «подходящим», хотя и не единственным способом реализации прекрасного финала автобиографического мифа становится самоубийство: « Александр Башлачев выбросился из окна в Ленинграде 17 февраля 1988 года. И относительная известность пришла к нему уже после смерти, во многом, заметим, благодаря акту самоубийства. В этой связи достаточно привести ставшее расхожим после гибели Башлачева мнение о том, что «самоубийство, самоуничтожение есть естественное продолжение жизни именно как самостоятельный уход отсюда, из этого мира. И именно эстетическую сущность дал этому Сашка Башлачев своим уходом. То есть люди поняли, что это круто, так должно быть. И не будь его, все эти люди были б живы»[34] (Алексей Марков). «Текст смерти» стал твориться аудиторией при непосредственном привлечении целого ряда фактов, в том числе — поэтического наследия, воспоминаний о Башлачеве, его собственных высказываний. Основным же репродуктором и, как следствие, соавтором «текста смерти» стали в данном случае средства массовой информации. Дело в том, что аудитория чаще всего воспринимает «текст смерти» того или иного художника именно благодаря средствам массовой информации, а не непосредственно из, что называется, первоисточников (творчество, высказывания художника, воспоминания о нем), которые подчас прессой сильно трансформируются, что позволяет назвать ее соавтором «текста смерти». Именно анализ высказываний в прессе (в подавляющем большинстве она обратилась к Башлачеву уже после его смерти), а также разного рода популярных изданиях книжного характера позволил реконструировать модель мифологизированной биографии Башлачева. В этом плане весьма показательной оказалась заметка тверской школьницы Оли Никитиной — своеобразная квинтэссенция акта мифотворчества аудитории. Вот некоторые выдержки: «Обычный парень», «увидели талант, но не поняли его боли», «больше других ощущал смерть России», «его баллады lt;…gt; будто были написаны от лица человека, который уже умер», «Саша жил, отдавая людям весь свет, всю боль своей души».[35] Как видим, перед нами портрет если не святого, то пионера-героя. Причем все эти суждения не столько оригинальны, сколько типичны. Вот лишь два примера — из архангельской газеты «Губерния»: «Александр торопился жить, а потому был сбит метким выстрелом на лету, как птица, гордая и свободная. СашБаш выбросился из окна на питерские камни: тело — вниз, а душа — вверх…»[36] (Гильфан Дохин); из вологодской областной газеты: «для него очень дорого было слово “честь”. Ему легче было пойти на плаху, чем на компромисс».[37] Как тут не вспомнить пассаж Лотмана о том, что уже в первой трети XIX века «требование от писателя подвижничества и даже героизма сделалось как бы само собой разумеющимся lt;…gt;, что в культуре послепетровской России писатель занял то место, которое предшествующий этап отводил святому — проповеднику, подвижнику и мученику».[38] Таким образом, мифологизированный Башлачев вписался в традиционную для России модель канонизации художника после смерти. Это, согласимся, явление и во всем мире довольно распространенное. Однако нам важнее осмыслить, в каком амплуа оказался Башлачев канонизирован аудиторией. И опять пищу для размышления здесь дает заметка Оли Никитиной: «Саша был Поэтом lt;…gt; Он шел до конца и жил как умел. Саша не был посланцем Бога или дьявола. Он был настоящим Поэтом, а настоящий Поэт сам и ангел, и черт».[39] В этих рассуждениях нас интересует не религиозная идентификация Башлачева, а то, что он назван Поэтом. Хотя справедливости ради надо сказать, что Оля Никитина оказалась в сакральной атрибуции Башлачева не одинока — вот что пишет Слава Задерий: «С уходом Саш-Баша нарушилось многое в Питере. Несмотря на то, что он был веселый простой парень, был он — не скажу “душой компании”, не скажу — “сердцем”… а тут какая-то более высокая стадия, что ли. Ангелом».[40] Но именно сема Кстати, творческий процесс, как следует из воспоминаний о высказываниях самого Башлачева, проходил у него в соответствии с общепринятыми представлениями о вдохновении как основном источнике поэтического творчества: «”Башлачев говорил, что песни буквально “осеняли” его, да так внезапно подчас, что он едва успевал записывать их на бумагу”, — вспоминает Артем Троицкий».[56] Ср.: «он и был обыкновенным человеком днем, но когда “луна загоралась на краю окна”, начиналась мистика — стихи будто надиктовывались, и возникало ощущение загадочного неведомого контакта. То ли с музой, то ли с собственной душой».[57] Высказывания такого рода пытается в своих воспоминаниях развенчать Задерий: «Ходят разговоры, что стихи и песни к Сашке прибывали свыше, то есть некто как бы вкладывал в него готовые строчки и оставалось только записывать их на бумагу. На самом деле это не так, Сашка хорошо работал».[58] Однако репутация поэта закрепилась за Башлачевым еще при жизни — Шевчук советовал всем идти слушать Башлачева: «Идите, ребята, идите. Это фантастика. Настоящий поэт!».[59] Не претерпело существенных изменений мнение Шевчука о Башлачеве и впоследствии: «Он был просто самый талантливый, самый гениальный среди нас».[60] Но только со смертью сема Начало этой парадигме в русской культуре положил Пушкин и продолжил Лермонтов. В результате сформировалась мифологема Как правило, мифотворцев интересует возможность отыскания причины, толкнувшей объект их мифотворчества на этот шаг. И Башлачев здесь не исключение — практически все, кто обращается к причинам самоубийства Башлачева, сходятся на загадочности этих причин и декларативном, принципиальном отказе от их поиска: «Его смерть до сих пор остается загадкой»,[68] «До сих пор загадка, почему он ушел тогда, когда, казалось бы, — после безверия и мрака — начиналось его колокольное время. А может, и не надо, не стоит отгадывать эту загадку? Ибо объясненный поэт уже не поэт»,[69] «Что означало его добровольное прощание с жизнью — этот грохот раскрытого окна в никуда?»,[70] «Не хотелось бы углубляться в причины и мотивы того, что он совершил, дабы не разводить сплетни, тем более что причины эти не общественные, они скрывались в нем самом»,[71] «Отчего ушел из жизни Саша Башлачев? Может быть от ощущения своей чуждости настоящему? Словно попав во временной водоворот, он так и не смог выбраться из прошлого…»,[72] «Почему он решил оборвать жизнь (а значит, и поэзию) — тоже тайна, и не стоит рядить ее в романтические одежды фатальности, якобы неизбежной для поэта ранней гибели»,[73] «А когда мир так неустроен, несовершенен и так беспощаден ко всему, что любимо? Наверное, можно и это пережить. Наверное, можно. Он не смог. И в этом не его вина»,[74] «Мы уже никогда не узнаем ответа на вопрос: почему он решился на этот шаг? Шаг в открытое окно, шаг в никуда, в темноту и бесчувствие. Никто — ни его близкие, ни друзья, ни любимая женщина — не может сказать, отчего сделал он этот шаг не во времена, когда нашей жизнью правила тупость и самодовольная бездарность, когда все талантливое отчаянно проигрывало или выходило из игры, даже не пытаясь победить. Он ушел из этой жизни, когда у всех нас появилась надежда, когда все захлебывались разрешенной свободой, многообразием возможностей и планов. Он получал выгодные предложения, мог выходить на сцену и петь свои песни. Но он предпочел молчание… А может быть, уже тогда, в феврале 87-го lt;так в статье — Ю.Д.gt;, он предчувствовал появление хаоса, родившего неуверенность и поглотившего надежды на нормальную человеческую жизнь, на гармонию в душе и в доме?.. Впрочем, он был далек от политики, но остро чувствовал печаль и одиночество жизни, переменчивую хрупкость прекрасного и “веселенький” юмор зла…».[75] Неизбежность трагической гибели подчеркивается н в связи с воплощаемой Башлачевым моделью жизни: «И мог ли поэт, столь преданный жизнетворческой концепции и обладающий таким предельно трагическим голосом, закончить жизнь иначе».[76] Вместе с тем, очевидна тенденция свести эти причины к психическим отклонениям, наркотикам, политике: «Наверное, настоящая медицина могла бы спасти его от депрессии — та медицина, которой у нас нет»,[77] Башлачев «был подвержен приступам депрессии, проходил курс лечения в психиатрической клинике»,[78] Задерий пишет: «Как это произошло, мы сумели понять, но вот — почему… Я все-таки думаю, что самоубийством это не было — по крайней мере, самоубийством в классическом виде. Я склоняюсь к мысли, что тут виноваты грибы lt;…gt; И грибы действуют на психику очень странным, непредсказуемым образом — особенно на такую восприимчивую психику, какая и была у Саши. Могут подтолкнуть к самым невероятным действиям. Мне кажется, ему в тот момент показалось, что он сможет полететь. И он полетел».[79] «Еще говорят, что его трава унесла… На самом деле 27 — цифра известная…»,[80] «Саша понял, что разбивать лед в человеческих сердцах напрасно, когда оркестр играет туш».[81] «”Ненормальность” слов lt;…gt; есть знак ненормального времени, родившего и погубившего хорошего русского поэта».[82] Заметим, что такой расшифровкой причин занимаются порой те же авторы-мифотворцы, которые говорят о принципиальной невозможности и даже недопустимости какой бы то ни было разгадки. Но все же ведущей семой башлачевского мифа о смерти остается загадочность причин самоубийства,[83] которая для культуры XX века в России была во многом предопределена самоубийствами Есенина и Маяковского. Именно эти две фигуры оказались по многим причинам наиболее востребованными последующими мифотворцами. Благодаря самоубийствам Есенина и Маяковского, миф о гибели поэта приобрел в русской культуре новейшего времени совершенно особые смыслы, как бы уточнившие этот миф по отношению к веку девятнадцатому. Теперь поэт должен по логике мифа не просто трагически погибнуть, а покончить с собой. И реакция аудитории на добровольный уход художника вполне предсказуема. К.К. Ротиков на примере реакции публики на смерть П.И. Чайковского обобщает: «Миф о самоубийстве претерпел любопытную эволюцию. Мысль не нова: обыватель никогда не может поверить, будто знаменитости могут вот так запросто умереть, как простые людишки, от простуды или инфаркта. А уж с поносом, спазмами — так неаппетитно, нет, великому человеку не пристало».[84] А вот как описывает Л.Я. Гинзбург свое впечатление от самоубийства Сергея Есенина: «29 XII Есенин повесился. Очень все это скверно. И сквернее всего то, что вот уже выползает готовенькая “легенда о писателе”. С этим ничего не поделать: я по себе знаю: у меня каждый самоубийца ходит в ореоле. Я, вероятно, теперь никогда не смогу читать без какого-то волнения его стихи, которые я не люблю. Я испытываю к самоубийству, нет, к самоубийцам, — род подобострастия. И странное дело — мне никогда их не жаль. Для меня смерть — такая непонятная и ужасающая вещь, что я, если смею так сказать, — завидую людям, которые поняли ее до такой точки, что отважились ее себе причинить lt;…gt; Почему-то теперь, когда человек вешается (особенно такой), то кажется, что он это сделал нарочно, для вящего безобразия и чуть ли не из литературных соображений. Это все, кажется, пошло от Ставрогина».[85] Как видим, помимо всего прочего, здесь содержится указание на возможный источник самоубийства художника — источник, заметим, литературный. Башлачев, «как и те поэты, кто до него уходил рано и добровольно»,[86] в восприятии аудитории не разрушил легенду, добровольно оставив мир и не оставив (простите за тавтологию) указаний на причины своего ухода. Итак, Башлачев своей смертью реализовал в полной мере миф о гибели поэта. Еще один важный момент для русской культуры после 1980-го года — неизбежное включение в миф о смерти поэта биографического мифа В.С. Высоцкого. А для русского рока Высоцкий и вовсе становится знаковой фигурой: «можно считать Высоцкого первой звездой российского рока. Пусть в музыкальном отношении его песни не имеют ничего общего с рок-н-роллом, по своей социокультурной природе они к нему чрезвычайно близки».[87] В случае с Башлачевым обращение к Высоцкому оправданно вдвойне: «С “таганским бардом” Башлачева роднит прежде всего концепция жизнетворчества, не разводящая слишком далеко биографию, судьбу, строки стихов».[88] Кроме того, достаточно вспомнить прижизненные высказывания Башлачева о Высоцком, знаменитый концерт в Театре на Таганке, состоявшийся 22 января 1986 г., о котором А. Житинский написал: «Башлачев сражался на территории поэта, которого любил и чтил, но от которого все дальше уходил в своем творчестве»,[89] или обратиться к башлачевскому триптиху «Слыша В.С. Высоцкого», указывающему на отнюдь не однозначное отношение к старшему современнику.[90] Последнее подтверждается и воспоминаниями Насти Рахлиной: «Было время — скажем, 1984 год, — когда Высоцкий был актуален для Саши lt;…gt; потом, весной 1987 года, когда Саня посмотрел «Кинопанораму» с Высоцким lt;…gt; Я принялась расспрашивать, а он ответил, что это документальный фильм о том, как человек “вписался” в систему на предмет борьбы и стал жертвой».[91] На сложность сопоставления Башлачева с Высоцким в творческом плане указывает и А.И. Николаев: «Башлачев никак не вписывается в хор продолжателей (или подражателей) Высоцкого lt;…gt; попытки увидеть в Башлачеве прямого продолжателя Высоцкого, “Высоцкого 80-х” некорректны».[92] Но и по сей день для многих, применительно к фигуре Башлачева, любая «ассоциация с Высоцким не случайна, преемственность очевидна».[93] Кроме собственно творчества такая преемственность открыто проявилась в реакции «аудитории» на смерть Башлачева: «Разве мы не видели тогда — с кем имеем дело? Разве не чувствовали? Почему же говорим и пишем о нем так, как он того заслуживает, только сейчас, когда его уже нет? Вопрос больной. И не только к Башлачеву относится. Тот же самый вопрос задавали, когда не стало Высоцкого».[94] Оговорим еще одно сходство биографического мифа Башлачева с мифом Высоцкого — это «мотив» гитары. Не стоит напоминать, какую функцию этот «мотив» играл в репутации Высоцкого. И несколько странно, что на первых порах гитара, как атрибут поющего поэта, барда (хоть и с приставкой рок-), оказалась в очень малой степени востребована башлачевским «текстом смерти». Однако на выставке, подготовленной Череповецким музейным объединением к 40-летию Башлачева в мае 2000 года,[95] «мотив» гитары был представлен в нескольких «изводах»: например, по гитарному грифу посетители поднимались к пролому в стене. Т. е. влияние гитары Высоцкого на башлачевский биографический миф все-таки оказалось довольно значительным. Таким образом, «текст смерти» Александра Башлачева вписывается в культурный контекст и благодаря соотнесению с целым рядом смертей поэтов-предшественников. В случае суицида важнейшую роль в биографическом мифе играет способ смерти. И не случайно Г. Чхартишвили хочет «обратить внимание читателя на символическое значение способа смерти, который выбирает самоубийца».[96] Башлачев, напомним, выбросился из окна. В «Энциклопедии литературицида» Г. Чхартишвили названо 27 писателей, покончивших с собой таким способом. Только советская литература XX века потеряла в распахнутом окне таких художников, как Г.В. Табидзе и Н.И. Дементьев, И.Я. Габай и А.Л. Бем, С.П. Морозов и В. Ропшин. Французские, австрийские, американские, немецкие, итальянские, японские, чешские, венгерские, польские и даже сирийские художники выбрасывались из окна, сводя счеты с жизнью.[97] Причем причины выбора именно такого способа ухода были самыми разными — от наркомании («Сколько было тех, кто вообразил, что может летать, и выбросился из окна»[98]) и желания полететь (полетать) («Мой близкий! Вас не тянет из окошка / О мостовую брякнуть шалой головой? / Ведь тянет, правда?» Саша Черный[99]) до политических причин — «чаще всего от неминуемой тюрьмы писателя спасает не петля, требующая времени и подготовки, а распахнутое окно. Одно мгновенье, и палачи остаются с носом»;[100] «Спасительное окно, мистический аварийный выход в иной мир, где нет предательства и страха, кому умереть было легче, чем капитулировать».[101] Башлачевский биографический миф впитал в себя все это, поскольку причинами гибели, как уже отмечалось, назывались и политика, и невозможность жить более в этом мире, и наркотики, и психические отклонения. Таким образом, и способом самоубийства Башлачев реализовал в культуре мифологему «смерть поэта». Отметим еще некоторые особенности башлачевского биографического мифа. Это особый трагизм его личности, позволяющий соотнести «текст смерти» Башлачева с «текстами смерти» Байрона или Лермонтова, например, — «На Саше лежала какая-то печать трагичности»,[102] — говорил Майк Науменко. И «многие из тех, кто близко знал Сашу, сходятся на том, что конец его был предопределен всем складом его характера, темперамента, личности».[103] А. Житинский, вспоминая о встрече с Башлачевым на V фестивале Ленинградского рок-клуба, пишет: «Саша открылся мне каким-то юным, доверчивым, нежным. Может быть, потому, что рядом сидела его Настя и было видно, что он очень ее любит. Вот тогда я и ощутил всю его хрупкость, и впервые какое-то опасение шевельнулось в душе».[104] Слава Задерий: «Он шел по позиции максимализма. Ставил себя в состояние человека, который может в любой момент уйти lt;…gt; Он таким образом жил, наоборот, обостряя жизнь смертью»;[105] «он же в своем собственном стиле работал. То есть, не работал, конечно, — жил».[106] Неустановленный автор: «очарованный смертник Башлачев, не пожалевший себя и своих невообразимых стихов, чтобы дать lt;…gt; понятие о саморазрушении личности и об утере гармонии как о величайшем триумфе творчества».[107] Более того, многие отмечают: Башлачев предвидел свою судьбу, осознавал, что «отчасти пишет судьбу сам»,[108] пишет подобно тому, как творит произведение искусства. В качестве доказательства достаточно будет вспомнить стихотворение «Трагикомический роман»: «Давай очнемся и вдвоем напишем / Трагикомический роман. // Давай придумаем сюжет, / В котором нам найдется место lt;…gt; Итак мы пишем наш роман. / Творим немыслимое чудо…».[109] Святослав Задерий признается по поводу песен «Егоркина былина» и «Ванюша»: «Я боюсь этих песен — но не то чтобы такой… “страшной” боязнью, а — духовной. Потому что человек, входящий в образ того, от имени которого он поет, сам как бы должен отчасти становится своим персонажем. Саш-Баш в этом был очень силен — он сначала входил в образ, потом переносил его на других».[110] Нина Барановская: «Большей боли, чем в песнях Башлачева, я не знаю сегодня ни у кого. Но это была не боль отчаяния, а огромная, не умещающаяся в границах сердца, разрывающая его боль за людей».[111] Не случайно именно по отношению к Башлачеву А. Житинский отметил, «что судьба трагического поэта — такое же произведение искусства, как его стихи».[112] Заметим, что слово «трагедия» становится в башлачевском мифе одним из ключевых. Хотя сам поэт свой роман определил как трагикомический, мифотворцы опустили «комедию», оставив лишь «трагическую» часть. И действительно — комический момент (даже в сочетании с трагедией) не может быть включен в русский миф о смерти поэта по его внутренней логике; историко-литературный контекст не допустит этого в процессе мифологизации. Единственное исключение здесь — Пушкин, прочно соединивший в сознании аудитории черты трагического поэта и веселого человека.[113] Алексей Марков обратил внимание на соотнесение в этом плане Пушкина и Башлачева под впечатлением от мемориального концерта в БКЗ «Октябрьский»: «Но столько плохого, столько боли, мол, нельзя же так, потому что если вспомнить того же Башлачева, то у него было столько светлого пушкинского юмора… Такая у него теория была, что это как-то уравновешивало…».[114] И башлачевское «жизнетворчество» в «Трагикомическом романе» опирается на авторитет именно Пушкина через использование видоизмененной цитаты из стихотворения «Герой» 1829 года. У Башлачева пушкинские хрестоматийные строки выглядят так: «Тьмы низких истин, как всегда, дороже / Нас возвышающий… роман».[115] Более того — Башлачев прекрасно ощущал тот историко-литературный контекст, в котором жил и творил. Трагические судьбы поэтов-соотечественников Башлачев проецировал на свою судьбу, примером чему может служить стихотворение «На жизнь поэтов», в котором Башлачев «сказал о самом сущностном в поэтической судьбе, в призвании поэта. Там поразительно много точнейших определений поэтического творчества, горестное предвиденье своей собственной судьбы и судьбы своих стихов».[116] Вместе с тем, стихотворение «На жизнь поэтов» может быть понято и как ирония над трагизмом мифа о поэте, но в свете башлачевской гибели читается как предсказание собственной судьбы через призму трагических судеб предшественников.[117] Все вышесказанное позволяет выделить частные семы «текста смерти» Александра Башлачева, вошедшие в башлачевский миф после (а во многом благодаря) его смерти. Это семы На чем же основывается вся эта предложенная средствами массовой информации мифология? Во многом на высказываниях самого поэта, известных как по прямым источникам (интервью), так и по воспоминаниям. Ведь «литератор сам рассказывает нам своей жизнью и творчеством, При этом «мифотворцы» не учитывают совершенно противоположные высказывания поэта, касающиеся проблемы жизни и смерти: «Жизнь так прекрасна, жизнь так велика, что ее никто никогда не выговорит»;[124] «когда человек скажет: “Ты спел, и мне хочется жить”, — мне после этого тоже хочется жить. А вот когда человек говорит: “Мне не хочется жить”, — я бессилен».[125] Высказывания такого рода не учитываются, поскольку противоречат самой логике «текста смерти» Башлачева. Однако биографический миф основывается, прежде всего, на творческом наследии художника, а не только и не столько на его высказываниях и воспоминаниях современников. По поводу творческого наследия еще Ю.М. Лотман отмечал, что в те эпохи, «когда понятие творчества отождествляется с лирикой lt;…gt;, квазибиографическая легенда переносится на полюс повествователя и так же активно заявляет свои претензии на то, чтобы подменить реальную биографию»;[126] Д.М. Магомедова пишет, что в создании биографической легенды «лирическим стихотворениям принадлежит роль, сравнимая только с документальными текстами».[127] Следовательно, именно лирика является основным поставщиком материала для создания аудиторией биографического мифа. В истории культуры творчество нередко становится базой «текста смерти». По поводу известного мифа о смерти Моцарта К.К. Ротиков отмечает: «Да, это миф, то есть подмена исторического факта поэтическим образом. Но в этом мифе есть глубина, многозначность. Есть смысл, наконец. Провидение художником своей судьбы, создание “Реквиема” самому себе; неумолимый и непостижимый рок».[128] Подобный процесс, основанный прежде всего на отождествлении автора и лирического героя, можно наблюдать и применительно к Башлачеву. Действительно, еще в 1990-м году А. Житинский заметил: «Стало уже общим местом говорить о том, что Башлачев точно предсказал свою судьбу — вплоть до мельчайших деталей: “рекламный плакат последней весны качает квадрат окна” и “зима в роли моей вдовы”, и “когда я спокойно усну, тихо тронется весь лед в этом мире и прыщавый студент — месяц Март трахнет бедную старуху-Зиму”, — но это действительно так, каждая из этих строк оплачена слишком дорогой ценой».[129] Суждения подобного рода применительно к Башлачеву не редкость: «Как истинный поэт, Александр Башлачев предвидел свою судьбу и пропел ее прежде, чем прожил lt;…gt; Когда читаешь и перечитываешь его стихи, кажется, что в каждой строчке присутствует предчувствие трагического lt;…gt; В самом обманчивом из миров истины только Смерть и Душа. Эти два образа пронизывают все песни Александра lt;…gt; Да, Александр Башлачев предвидел свою судьбу и пропел ее раньше, нежели умереть в неполные 28 лет»;[130] «смерть его была много раз им самим пропета»;[131] «Башлачев почти всегда говорит о себе и от себя. Судьба питает стихи, а стихи точно прогнозируют судьбу. Даже смерть поэта сначала заявлена, а потом уже трагически “реализована” событийно».[132] Категории судьбы и поэзии в суждениях о Башлачеве причудливо переплетаются: «его творчество всегда — прорыв. Прорыв из реальности крика и разбитых пальцев в реальность искусства. И тогда настоящая боль рождает настоящую поэзию».[133] Творчество, таким образом, становится основным источником башлачевского «текста смерти» — не случайно Житинский сделал акцент именно на том, что это «общее место». Именно «общее место», ведь миф в нашем случае — «стереотипное представление о какой-либо реалии в сознании современного человека».[134] Ведущим же мотивом мифологического осмысления «текста смерти» через творческое наследие Башлачева является, как видим, предсказание собственной судьбы вплоть до частных (впоследствии мифологизированных) деталей гибели. И опять «текст смерти» не приемлет стихов шуточного характера, смешных, ироничных, либо «трагедизирует» их в соответствии со своей логикой. Приведем некоторые примеры из поэзии Башлачева, ставшие непосредственными источниками его «текста смерти», распределив их по вышепредложенным семам башлачевского мифа. В первую очередь, в этой семе надо отметить мотив предощущения героем собственной смерти вплоть до описания похорон: «Я знаю, зачем иду по земле, / Мне будет легко улетать. // Без трех минут — бал восковых фигур. / Без четверти — смерть» («Все от винта!», 23); «Я слышу звон. На том стою. А там, глядишь — и лягу. / Бог даст — на том и лягу» («Случай в Сибири», 41); «Там, наверху, счетчик стучит все чаще. / Там, наверху, скоро составят счет» («Новый год», 65); «Средь шумного бала шуты умирают от скуки / Под хохот придворных лакеев и вздох палача. // Лошадка лениво плетется по краю сугроба. / Сегодня молчат бубенцы моего колпака. / Мне тесно в уютной коробке отдельного гроба lt;…gt; Я красным вином написал заявление смерти» («Похороны шута», 87–88); «Хоть смерть меня смерь, / Да хоть держись меня жизнь lt;…gt; Не держись, моя жизнь, / Смертью после измеришь. / И я пропаду ни за грош» («Когда мы вдвоем», 109–110); практически все стихотворение «На жизнь поэтов». В этом же аспекте предощущения смерти в стихах возникает традиционная погребально-кладбищенская символика: «Траурные ленты» («Лихо», 9); «Легче, чем пух, камень плиты. / Брось на нее цветы lt;…gt; Зря ты спросил, кто сюда лег. / Здесь похоронен ты» («Минута молчания», 77). Сема Смерть понимается как явление неизбежное: «Стань живым — доживешь до смерти» («В чистом поле — дожди», 39). Противник героя, ведущий его к смерти — время: «Мы льем свое больное семя / На лезвие того ножа, / Которым нас срезает время, / Когда снимает урожай» («Мы льем свое больное семя…», 69). Встречается и редукция семы Сема Таким образом, сема Интересно, что из всех существующих способов самоубийств, наиболее частотным в стихах Башлачева является повешение, что может указывать на декларацию и есенинского «текста смерти», и традиционного в представлениях о русском менталитете способа ухода: «А на них водовоз Грибоедов, / Улыбаясь, глядел из петли» («Грибоедовский вальс», 57); «А мне от тоски хоть рядись в петлю» («Песенка на лесенке», 61); «Пели до петли» («Вечный пост», 32); «И я повис на телефонном шнуре. / Смотрите, сегодня петля на плечах палача» («Поезд», 85); «перемается, перебесится, / перебесится и повесится …» («Егоркина былина», 96) [вариант первой редакции: «перебесится и, Бог даст, не повесится…» (183)]; «Пусть на этой ленте рубли повесятся» («Тепло, беспокойно и сыро…», 144). Однако встречаются и другие способы: «Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки» («Верка, Надька и Любка», 43); «Хочется стать взрывчатою хлопушкой / И расстрелять всех залпами конфетти!» («Новый год», 65); «Что, к реке торопимся, братцы? / Стопудовый камень на шее. / Рановато, парни, купаться!» («Некому березу заломати», 18); «Мы вскроем вены торопливо / Надежной бритвою “Жилетт”» («Мы льем свое больное семя…», 70). Во всех случаях самоубийство понимается как неизбежный и позитивный акт, как единственный способ самоотлучения от негативного мира. Очевидно, что такое толкование в очень большой степени способствовало мифотворчеству аудитории, созданию «текста смерти». Более того, одну из фраз песни, которую в стереотипе массового сознания принято считать одной из самых автобиографичных («Палата № 6»),[135] можно при желании трактовать как декларацию собственного суицидального синдрома: «Пытался умереть — успели откачать» (73). Зима обретает в ряде случаев позитивную семантику: «Холерой считалась зима lt;…gt; Очнулась зима и прогнала холеру» («Верка, Надька и Любка», 43); «Он вставал у окна, / Видел снег» («Музыкант», 72); «За окном — снег и тишь… / Мы можем заняться любовью на одной из белых крыш» («Влажный блеск наших глаз», 82). Такая семантика может меняться в пределах одного стихотворения, напрямую сопрягаясь со смертью: «Кони мечтают о быстрых санях — надоела телега. / Поле — о чистых, простых простынях снега. / Кто смажет нам раны и перебинтует нас? Кто нам наложит швы? / Я знаю зима в роли моей вдовы» («Осень», 76). Неслучайно именно этот фрагмент часто расценивается как пророчество собственной гибели. К нему примыкают в этой связи и другие «зимние фрагменты», реализующие тему смерти или трагическое мироощущение: «Белым зерном меня кормила зима, / Там, где сойти с ума сложней, чем порвать струну» («Спроси, звезда», 25); «Любовь — это снег и глухая стена» («Поезд», 86); «Кровь на снегу — / Земляника в январском лукошке» («Имя имен», 29). Обращает на себя внимание и один из эсхатологических зимних мотивов — мотив метели: «Когда злая стужа снедужила душу / И люта метель отметелила тело lt;…gt; Да что тебе стужа — гони свою душу» («Тесто», 33–34); «И пусть сырая метель мелко вьет канитель / И пеньковую пряжу плетет в кружева» («Посошок», 111). Следовательно, Центральной же семой не только башлачевского «текста смерти», но и всего его биографического мифа является сема — призвание поэта соотносится со служением воина: «На Второй Мировой поэзии / Призван годным и рядовым» («В чистом поле — дожди», 39); — утверждается великая миссия поэта как преобразователя действительности: «Я пел это в темном холодном бараке, / И он превращался в обычный дворец» («Верка, Надька и Любка», 44); — процесс поэтического творчества представляется как нечто, независимое от воли человека, нисходящее на него свыше и порой доводящее до безумия: «Тот, кто рубит сам дорогу, — / Не кузнец, не плотник ты, да все одно — поэт. / Тот, кто любит, да не к сроку — / Тот, кто исповедует, да сам того не ведает» («Сядем рядом…», 107); «Пойми — ты простишь / Если ветреной ночью я снова сорвусь с ума, / Побегу по бумаге я. / Этот путь длиною в строку, да строка коротка» («Когда мы вдвоем», 109); «И труд нелеп, и бестолкова праздность, / И с плеч долой все та же голова, / Когда приходит бешеная ясность, / Насилуя притихшие слова» («И труд нелеп, и бестолкова праздность…», 119); — судьба и миссия поэта понимаются, как нечто великое, но неизбежно трагическое: «Муку через муку поэты рифмуют» («Верка, Надька и Любка», 43); «И дар русской речи беречь. / Так значит жить и ловить это Слово упрямо, / Душой не кривить перед каждою ямой, / И гнать себя дальше — все прямо да прямо, / Да прямо — в великую печь!» («Тесто», 34); — как очевидная проекция на собственную судьбу прочитывается стихотворение «На жизнь поэтов»: «Несчастная жизнь! Она до смерти любит поэта. / И за семерых отмеряет. И режет lt;…gt; Как вольно им петь. И дышать полной грудью на ладан… lt;…gt; Поэты в миру после строк ставят знак кровоточия lt;…gt; В быту тяжелы. Но однако легки на поминках. / Вот тогда и поймем, что цветы им, конечно, к лицу. / Не верьте концу. Но не ждите другого расклада. lt;…gt; Короткую жизнь — Семь кругов беспокойного лада — / Поэты идут. И уходят от нас на восьмой» (89–90). Но Башлачев не столько следует традиции, представляющей поэта в трагическом байронически-лермонтовском ключе, сколько порою иронизирует над ней, внося в трагедию поэта комический элемент (не забудем, что свой «роман» Башлачев назвал именно трагикомическим): «Погиб поэт — невольник чести, / Сварился в собственном соку» («Мы льем свое больное семя…», 69). Да и стихотворение «На жизнь поэтов» можно прочесть не только как прямую реализацию традиции, но и как ироничное ее переосмысление. Однако, как уже отмечалось, в башлачевском мифе все эти комические и ироничные моменты редуцируются, а сохраняется лишь трагизм. Поэтому и Башлачев, как мифологизированная фигура, воплощает прежде всего миф о гибели поэта в его устоявшемся для русской культуры виде, хотя творимый им миф явно преодолевал традицию. Отметим еще один важный момент. В последнем варианте песни «Все от винта» строка «Я молча иду к огню» была автором заменена на строку «Я молча пришел к огню», что еще более усиливало пророческий эффект. Разумеется, все эти семы функционируют не по отдельности, а в системе. Но даже вне анализа всей системы не трудно заметить, какой богатый материал для «аудиторного мифотворчества» дают приведенные примеры. А ведь при желании в поэтическом наследии Башлачева примеров такого рода можно отыскать гораздо больше. Но даже те моменты, которые мы привели, позволяют сделать вывод о том, что «текст смерти» Александра Башлачева сложился как система обозначенных нами сем и оказался мифологизированным в русской культуре во многом благодаря его поэтическому творчеству, своеобразно истолкованному аудиторией после гибели поэта. В целом же в контексте русской культуры башлачевский «текст смерти» укладывается в модель, которую можно обозначить как «текст смерти Поэта». Башлачев в сознании аудитории устойчиво обозначается как Поэт. И в русской рок-культуре он единственный, кто и реализовал миф о жизни и гибели Поэта в соответствии с мифологической традицией, и привнес в него новые смыслы. Между тем, биографический миф Башлачева, как и другие мифы такого рода (Янки Дягилевой, Цоя, Майка Науменко) родился внутри рок-культуры. Однако из всех биографических мифов русского рока лишь биографический миф Башлачева масштабно воплотился собственно в рок-поэзии. Причем — в самых разных изводах: от прямой декларации до трансформации и инверсии. Музыканты, близко знавшие Башлачева, признанные мэтры русского рока — К. Кинчев, Ю. Шевчук, С. Задерий — откликнулись на гибель поэта прямой актуализацией в своем творчестве ключевых мотивов башлачевского «текста смерти». Один из друзей Башлачева Константин Кинчев в начале марта 1988-го г. «впервые спел “Шабаш”. Эта песня посвящена памяти Саши Башлачева», — пишет Нина Барановская. И продолжает: «Это песня-исповедь, песня-автобиография. Но и песня-биография многих и многих, кого в этом городе lt;Петербурге — Ю.Д.gt; — великом и ужасном — свела жизнь. Это песня провидение их судеб»:[138] Обращает на себя внимание созвучие заглавия песни и прозвища Башлачева, принятого в рокерской среде: Шабаш — Саш-Баш. Но главное, конечно же, проекция судьбы Башлачева на «петербургский миф», на судьбы тех, кто «исстари» «тянулся к гранитным рекам», тех, кто «Ветрам / вверяли голову, огню — / кресты нательные».[140] Амбивалентное ощущение города на Неве, «прекрасного и зловещего, притягивающего, завораживающего, вдохновенного и больного»[141] (Н. Барановская), продиктованного всей традицией «петербургского текста» русской литературы, у Кинчева сопрягается с амбивалентностью ухода Башлачева — и боль утраты от потери друга,[142] и, в то же время, ощущение легенды, которая только что родилась, ощущение приобщения к великому акту ухода большого поэта. Не случайно финал этой песни — провозглашение прихода весны, начала новой жизни: «Мир тебе воля-весна! / Мир да любовь! / Мир да любовь! / Мир да любовь!». Важно отметить в песне «Шабаш» и активное использование Кинчевым некоторых башлачевских поэтических приемов (эти приемы обозначены А.Э. Скворцовым: «Во-первых, lt;…gt; паронимическая аттракция. Во-вторых, lt;…gt; своеобразная аккозиональная поэтическая этимология lt;…gt; И в третьих, lt;…gt; неожиданно иная мотивация для устойчивых языковых конструкций и подключение их к иным семантическим рядам»,[143] исследователь указывает на использование этих приемов в стихотворении «Когда мы вместе», но они характерны и для других стихов Башлачева), привлечение языческой и христианской тематики, столь характерной для стихов Башлачева, но все это — темы для специальных работ, посвященных поэтике Кинчева. Мы же только скажем, что Кинчев в стихотворении «Шабаш» актуализировал «текст смерти» Башлачева, синтезировав свое виденье традиционных мотивов амбивалентного «петербургского мифа» и элементы башлачевской поэтической системы. Тогда же — в 1988-м году — в программе «Пластун» группы ДДТ прозвучала «пронзительная баллада памяти только что покончившего с собой Александра Башлачева “Дороги”».[144] Автор — близко знавший Башлачева Юрий Шевчук: Не ставя перед собой задачи анализировать этот текст, обратим внимание лишь на то, что и Юрий Шевчук актуализирует «текст смерти» Башлачева в соответствии с традицией текстов такого рода. Можно отметить такие устоявшиеся в мифе о Поэте мотивы, как дорога в небо (приобщение к ангелоподобным), жизнь после жизни (в стихах, в памяти близко знавших людей), наконец — проекция судьбы объекта на собственную судьбу. Отметим в «Дорогах» и характерные для Башлачева поэтические приемы обращения с фразеологизмами: «Постой с тюрьмой да сумой не рядись. / Не зарекайся: прости да подай», «да крой до краев»; близкий к башлачевскому способ стилизации под фольклорные и древнерусские тексты с нанизыванием фраз при помощи союза «да» и т. п… Таким образом, Шевчук, как и Кинчев, пошел в собственном поэтическом творчестве по пути декларации башлачевского «текста смерти», но в русле собственного художественного мира. Схожим путем пошел и еще один друг Башлачева — Святослав Задерий, написавший стихотворное послание: «Через какое-то время я написал ему письмо. Туда, где он сейчас находится. Говорят, самоубийц пятнадцать лет на небо не пускают — так что, возможно, он еще находится где-то среди нас. И когда о нем вспоминают, поют его песни, то как бы “подкачивают” его своей энергией. Но это, конечно, может, только фантазия моя, — не знаю. Это не было песней, посвященной памяти Башлачева — просто письмом ему»:[146] Задерий идет не столько от цитации поэтических приемов, сколько от воспроизведения легко узнаваемых и концептуальных для башлачевского «текста смерти» цитат из его стихов («под хохот седых колдунов», «Только кровь на снегу… земляникой в февральском лукошке», «Синий лед отзвонит нам дорогу весеннею течкой» и др.) и ключевых образов поэзии Башлачева («ах, колокола — колокольчики», «Над хрипящею тройкой», образ разведчика). В результате, во-первых, становится очевиден адресат песни (напомним, что по этому же принципу строился триптих Башлачева «Слыша В.С. Высоцкого»), во-вторых, актуализируется основной источник собственно «текста смерти» — стихи. Кроме того, Задерий воспроизводит некоторые биографические подробности, легко узнаваемые, благодаря публикации воспоминаний Задерия о Башлачеве, и, опять-таки, отсылающие к «тексту смерти» Башлачева («Мы пройдемся чертями по каменной коже Арбата»[148]). Наконец, актуализация в песне Задерия основных сем башлачевского «текста смерти» позволяет рассматривать это стихотворение как своеобразную поэтическую квинтэссенцию всего комплекса мифов о Башлачеве. Актуализируются такие семы, как Таким образом, близко знавшие Башлачева Кинчев, Шевчук и Задерий практически сразу же после его гибели откликнулись на этот факт стихами, в которых пошли по традиционному в культуре пути актуализации «текста смерти» через обращение к ключевым моментам поэтического наследия Башлачева (от цитации лексической до цитации приема) с проекцией на собственный художественный мир. Следовательно, все трое вполне могут считаться как репродукторами, так и творцами башлачевского «текста смерти». Однако, как ни странно, башлачевский «текст смерти», уже в конце 80-х — начале 90-х гг., т. е. тогда же, когда писали свои песни Кинчев, Шевчук и Задерий, — другими представителями рок-культуры был иронически переосмыслен, редуцирован и, как следствие, демифологизирован. В 1989 году Янка Дягилева начала стихотворение «Продано» следующими строками: В 1990 году Егор Летов пишет стихотворение «Свобода»: а в 1993 г. Константин Арбенин — стихотворение «Выпадая из окна». Вот его начало: Лишь Летов из всех трех процитированных авторов прямо указывает на Башлачева, тогда как Дягилева и Арбенин не упоминают имени поэта. Между тем, можно с уверенностью утверждать, что и в «Продано», и «Выпадая из окна», благодаря актуализации вышеназванных сем аудитория читает именно башлачевский «текст смерти». Поэтому имеет смысл говорить о том, что и Дягилева, и Летов, и Арбенин попытались (каждый по-своему) демифологизировать «текст смерти» Башлачева. Дягилева снизила мотив красивого финала биографии, употребив слово «коммерческий» (русский рок, как известно, не продается). Другое дело, что сама вскоре ушла не менее «успешно», чем Башлачев, подарив аудитории богатый материал для создания нового «текста смерти», в результате чего и песня «Продано» получила новые смыслы — предчувствие (или даже планирование!) собственной гибели. Летов использованием и трансформацией легко узнаваемых цитат из стихов Башлачева, цитацией башлачевских приемов, риторическим вопросом показал необоснованность притязаний поэта на особую мессианскую роль в мире и демифологизировал такую часть семы Арбенин, обратившись к выбранному Башлачевым способу ухода, и вовсе подверг сомнению всю систему башлачевского «текста смерти», высказав, по сути, предположение о нежелании убивать себя, но желании совершить поступок, который обратит внимание окружающих на потенциального самоубийцу, предостерегая тем самым тех, кто захочет последовать по башлачевскому пути. Однако у тех же самых рокеров находим и прямые декларации башлачевского мифа. У Янки Дягилевой, как отмечает Е. Борисова, после 1988-го года «стихи и песни становятся все более темными, неконкретными, тяжкими. Многие в мужском роде. И много карнизов, падений и многоэтажек. Здесь обратим внимание на воспоминания Задерия, в которых рассказывается, как они с Башлачевым в Сибири познакомились с двумя девушкам Леной и Яной. Задерий утверждает, что последняя была Янка Дягилева и заключает: «Не знаю, какую роль сыграл Саш-Баш в ее судьбе, но судя по результатам…».[153] Еще более показательно в этом плане высказывание Ника Рок-н-Ролла: «Дело в том, что Янка очень хорошо знала Сашу Башлачева. Даже, по-моему, чересчур очень. Ну, это их интим… Я надеюсь, они сейчас встретились».[154] Вообще, проблема возможного влияния башлачевского «текста смерти» на биографический миф Янки Дягилевой (равно как и творческого взаимодействия) заслуживает отдельного и самого пристального внимания, тем более, что различного материала для этого предостаточно. В доказательство можно обратится к вышедшей в 1999-м году книге «Янка Дягилева. Придет вода»; в этой книге собраны практически все статьи из периодической печати, посвященные Дягилевой, и редкая статья обходится без упоминания в том или ином контексте имени Башлачева. Как наиболее концептуальную в этом плане назовем работу М. Тимашевой, которая исходит из следующего тезиса: «Наиболее явно Янка наследовала А. Башлачеву».[155] Егор Летов в песне «Вершки и корешки» называет Башлачева поэтом, противопоставляя его Б.Г.: Кстати, заметим, что и объект летовской иронии — «непоэт» Б.Г. — тоже культивировал башлачевский биографический миф, обратившись к наследию поэта в «Русском альбоме» (1992): «Только семь лет спустя автор прямо назвал “источник вдохновения” при создании этого LP: “Башлачев после смерти переложил ответственность: “А теперь ты”».[157] Гребенщиков, как показали наблюдения, пошел по тому же пути, что Кинчев и Шевчук в плане прямой актуализации, а Летов («Свобода») в плане демифологизации — по пути цитации башлачевской поэзии как на уровне лексическом, так и на уровне приема, причем обращение к наследию Башлачева стало в «Русском альбоме» одной из важнейших циклообразующих связей.[158] Сам факт обращения к «источнику вдохновенья» может в данном случае рассматриваться как знаковый и в плане актуализации «текста смерти» — в пределах одной традиции только авторитетный поэт может стать источником поэтического вдохновенья для другого авторитетного поэта. Но вернемся к Летову. В стихотворении «Ни кола, ни двора…» он вновь, как и в «Свободе», соотнес имя Башлачева с мотивом полета, но, в отличие от «Свободы», эта важная сема башлачевского «текста смерти» здесь не редуцировалась, а, скорее, обрела новые мифологические коннотации — обеспокоенность за судьбу поэта в его жизни после жизни, в его вечном полете над нашей «казенной» и «растоптанной» землей: Отметим, кроме того, что отношение Летова к творчеству Башлачева в 1990-м, по крайней мере, году было однозначным: «Егор Летов. Находит ли он то, что делал Башлачев, уникальным в нашей музыке? — “Да, я считаю, что это лучшее, что есть”».[160] И Константин Арбенин в песне «Контрабандист» воспроизводит (хотя и с некоторой долей иронии) башлачевский «текст смерти», который репродуцируется через прямую актуализацию сем Тут, как говорится, комментарии излишни. Заметим лишь, что в контексте всего вышесказанного пара «Башлачев — Пушкин» не только не режет слух, а выглядит вполне уместной. Как видим, редукция «текста смерти» Башлачева в рок-культуре удалась лишь от части. Рок-поэты, обратившиеся к башлачевскому биографическому мифу, актуализировали те его основные семы, которые репродуцировались в средствах массовой информации. Даже в тех случаях, когда поэты шли по пути редукции, они все равно апеллировали к уже сформировавшемуся «тексту смерти», создавая инверсированную разновидность состоявшейся модели. Таким образом, русская рок-поэзия стала, наряду с прессой, важнейшим репродуктором «текста смерти» Башлачева. Но, в отличие от средств массовой информации, корректировала этот текст не только поэзией самого Башлачева и разного рода сведениями о нем, а и законами словесного творчества, особенностями Принципиальная «редукция редукции» связана же прежде всего с тем, что основным репродуктором и соавтором биографического мифа все же является пресса, а в ней принципиально невозможна такого рода редукция по причине заинтересованности в мифологизации как залоге коммерческого успеха. Поэтому описанная нами модель башлачевского «текста смерти» продолжает активно жить и развиваться в русской культуре, пополняясь периодически новыми страницами, но неизменно в рамках уже состоявшегося мифа. |
|
|