"Пустыня" - читать интересную книгу автора (Леклезио Жан-Мари Гюстав)СчастьеНад землей поднимается солнце, на сером песке, на пыльной дороге удлиняются тени. У моря замерли дюны. Низенькие сочные растения колышутся на ветру. В ярко-синем стылом небе ни птицы, ни облака. Только солнце. Но утренний свет еще зыбок, точно немного робеет. По дороге, защищенной грядой серых дюн, медленно идет Лалла. Вот она останавливается и разглядывает что-то на земле. Или сорвет сочную былинку и растирает в пальцах, чтобы вдохнуть ее нежный и пряный аромат. Темно-зеленые блестящие растения похожи на водоросли. А вот на зонтике цикуты сидит большой золотистый шмель, и Лалла бежит за ним вдогонку. Впрочем, она не подходит к нему слишком близко — побаивается. Зато, когда шмель взлетает, она мчится следом, протягивая к нему руки, словно и вправду хочет его поймать. Но это она просто играет. Здесь повсюду, насколько хватает глаз, лишь одно — ослепительное небо. Дюны содрогаются под натиском морских волн, но самого моря не видно, только слышно. Низенькие сочные кустарники блестят от соли, выступающей на них, словно пот. Там и сям мелькают насекомые: светлая божья коровка, оса диковинного вида с такой тоненькой талией, что кажется, будто ее рассекли надвое, старая сколопендра, оставляющая в песке узкие следы, и еще отливающие металлическим блеском плоские мушки — они норовят сесть на ноги или на лицо девочке, чтобы полакомиться солью. Лалла знает все тропки, все ложбинки в дюнах. Она могла бы бродить здесь с закрытыми глазами и в любую минуту сказать, где находится, едва потрогав землю босой ногой. Иногда ветер, перемахнув через ограду дюн, швыряет ей в лицо пригоршни игл и путает ее черные волосы. Платье Лаллы прилипает к влажному телу, приходится с силой тянуть его, чтобы отклеить. Лалла знает все тропки: и те, что пролегают в кустарниках вдоль серых дюн и теряются вдали; и те, что, описав кривую, возвращаются вспять; и те, что не ведут никуда. И все же всякий раз, когда она бродит здесь, ей открывается что-то новое. Сегодня это золотой шмель, который увлек ее далеко-далеко, туда, где кончаются дома рыбаков и лагуна со стоячей водой. Потом среди кустарников она нашла какой-то заржавленный металлический остов, грозно выпустивший когти и выставивший рога. А подальше, в песке на дороге, увидела маленькую жестянку без этикетки — в крышке с каждой стороны были пробиты по две дырочки. Лалла идет дальше медленно-медленно, так пристально вглядываясь в серый песок, что даже глазам становится больно. Она рассматривает землю, полностью углубившись в это занятие, ни о чем больше не думая, даже на небо не глядит. А потом устраивается под раскидистой сосной, на мгновение смежив веки. Обняв руками колени, она тихонько раскачивается взад и вперед, а потом из стороны в сторону, напевая французскую песенку, которая состоит из одного только слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье...» Лалла не знает, что это значит. Песенку она услышала однажды по радио и запомнила только одно слово, но оно ей очень нравится. Вот почему по временам, когда ей хорошо, а делать нечего или, наоборот, когда ей немного грустно без всякой причины, она напевает это слово, иногда тихонько, для себя, таким приглушенным голосом, что и сама почти не слышит, а иногда очень громко, чуть ли не во все горло, чтобы разбудить эхо и прогнать страх. Сейчас она поет тихонько, потому что счастлива. Большие красные муравьи с черными головками ползают по сосновым иглам и, чуть поколебавшись, карабкаются вверх по травинкам. Лалла отодвигает их сухим прутиком. Ветер приносит запах листвы, смешанный с терпким запахом моря. Иногда маленькие песчаные смерчи взметаются вверх, столбики их на мгновение удерживаются на гребне дюны и вдруг рушатся, осыпая игольчатыми брызгами лицо и ноги девочки. Лалла прячется в тени большой сосны, пока солнце не поднимается высоко в небо. Тогда она не торопясь идет назад в Городок. Она различает на песке свои же собственные следы. Следы кажутся меньше и уже ее ступней, но Лалла, обернувшись, сравнивает их с новыми следами: нет, это все-таки ее нога. Передернув плечами, она пускается бегом. Чертополох колет ей пальцы. Она прихрамывает, ей приходится то и дело останавливаться, чтобы извлечь колючки из большого пальца. Но стоит только остановиться, и со всех сторон выползают муравьи. Они, точно шпионы, проскальзывают между камней, бегут по искрящемуся под солнцем серому песку. И все-таки Лалла любит их. Любит она и неповоротливых сколопендр, и красновато-коричневых майских жуков, и навозных жуков, и рогачей, и копьеносцев, и божьих коровок, и саранчу, похожую на обгорелый сучок. А вот больших богомолов Лалла боится — выжидает, пока они уползут, или обходит стороной, не теряя их из виду, пока они поворачиваются вокруг себя, выставляя передние ноги. Есть тут и ящерицы, серые и зеленые. Они удирают в дюны, с силой ударяя хвостом, чтобы ускорить свой бег. Поймает Лалла ящерицу и держит ее за хвост, пока тот не оторвется, а потом глядит, как обрывок хвоста извивается в пыли. Один мальчишка сказал ей, будто, если подождать подольше, увидишь, как у хвоста отрастают ножки и голова, но Лалле что-то не верится. Но особенно много здесь мушек. Лалла их очень любит, хотя они жужжат и жалят. Она сама не знает, за что их любит, любит, и всё тут. Может, потому, что у них тонкие лапки и прозрачные крылышки, а может, потому, что они так быстро носятся в воздухе, зигзагами взад и вперед, и Лалла думает: хорошо бы уметь летать, как они. Лалла ложится на спину у песчаных дюн, и мушки одна за другой облепляют ей лицо, руки и голые ноги. Они прилетают не все сразу — вначале они все-таки побаиваются Лаллы. Но они любят сосать солоноватые капельки пота на ее коже и быстро смелеют. Они ползают по ней на своих легких лапках, это щекотно, но смеется Лалла негромко, чтобы не спугнуть их. Иногда какая-нибудь мушка жалит Лаллу в щеку, и Лалла сердито вскрикивает. Лалла долго играет с мушками. Эти плоские мушки живут на морском берегу в водорослях фукус. Дома, в Городке, мухи другие — черные, они ползают по клеенке, по картонным стенам, по оконным рамам. А вокруг корпуса холодильника, над контейнерами с отбросами, вьются жирные синие мухи, которые гудят, как бомбардировщики. И вдруг Лалла вскакивает и что есть мочи бежит к дюнам. Она карабкается по песчаному склону, осыпающемуся под ее босыми ногами. Чертополох впивается в ее ступни, но она не обращает на это внимания. Ей хочется взобраться на гребень дюны, чтобы как можно скорее увидеть море. Здесь, на гребне, ветер с силой хлещет в лицо — Лалла едва не падает навзничь. От холодного морского ветра судорожно сжимаются ноздри, жжет глаза; море огромное, серовато-синее, в белых пятнах пены; оно глухо урчит, а в коротких волнах, набегающих на песчаный берег, отражается почти черная синева необъятного неба. Лалла наклоняется вперед, стоя против ветра. Ее платье (на самом деле это не платье, а мальчиковая рубаха, у которой тетка обрезала рукава) облепляет живот и бедра, точно Лалла вышла из воды. Вой ветра и рокот моря гудят в ее ушах то слева, то справа, к ним примешиваются негромкие хлопки — это пряди волос стегают ее по вискам. Иной раз ветер швыряет Лалле в лицо пригоршню песка. Она жмурится, чтобы не ослепнуть. И все же ветер добивается своего: глаза у нее слезятся, на зубах скрипят песчинки. Вдоволь насладившись ветром и морем, Лалла спускается вниз. У подножия дюны она на минутку присаживается, чтобы перевести дух. По эту сторону дюн ветра нет. Он перелетает над дюнами, направляясь в глубь суши, к синим, повитым туманом холмам. Ветер нетерпелив. Он делает что ему вздумается, и Лалла счастлива, когда он гуляет вокруг, пусть даже от него горят глаза и уши, пусть даже он швыряет в глаза песок. В Городке, в их темном домишке, где воздух такой спертый, где так плохо пахнет, она часто думает о ветре — о море тоже; она думает, что ветер такой сильный и прозрачный, он неутомимо скачет по волнам, над морем, в мгновение ока переносится через пустыню, долетая до кедровых лесов, и пляшет там у подножия гор среди цветов и птиц. Ветер нетерпелив. Он перемахивает через горы, взметая пыль, песок и пепел, он подкидывает куски картона, порой он добирается до их Городка, до лачуг из досок и упаковочного картона, и забавы ради там сорвет крышу, тут разрушит стену. Ну и что ж — для Лаллы он все равно прекрасен, прозрачный, как вода, быстрый, как молния, и такой сильный, что при желании может разрушить все города на свете, даже те, где дома высокие и белые, с большими застекленными окнами. Лалла знает, как его зовут, она сама выучила его имя, когда была еще совсем маленькой и слушала, как ночью он влетает в дом сквозь щели между досками. Его зовут «Ву-у-у!» — вот так, с присвистом. Немного отойдя от берега, в кустарнике Лалла снова встречается с ветром. Он пригибает к земле желтую траву, словно проводит по ней рукой. Над травянистой равниной, распластав на ветру медные крылья, почти неподвижно повис ястреб. Лалла глядит на него с восхищением: он умеет летать по ветру. Ястреб еле шевелит кончиками маховых перьев, распустив веером хвост, и парит без усилий, а на желтой траве подрагивает его крестообразная тень. Время от времени он стонет: «Кайик! кайик!», и Лалла ему отвечает. И вдруг, сложив крылья, он стремительно ныряет вниз и долго-долго плывет над землей, почти касаясь травы, словно рыба, скользящая в морской глубине, где шевелятся водоросли. И так исчезает вдали, между потревоженных трав. Напрасно Лалла стонет, повторяя его жалобу: «Кайик! кайик!» — ястреб не возвращается. Но долго еще стоит перед глазами Лаллы стрелообразная тень, скользящая поверх желтых трав, точно скат, бесшумно плывущий по волне страха. Лалла замирает на месте, запрокинув голову и уставившись широко открытыми глазами в белесое от зноя небо, на неподвижно парящие в нем круги, которые внезапно набегают друг на друга, как бывает, когда бросаешь камешки в бочку с водой. Ни птиц, ни насекомых — ничего такого в воздухе нет, и все-таки в небе движутся тысячи точек, словно в нем обитают тучи муравьев, долгоносиков или мушек. Точки эти не летают в белом пространстве, они с лихорадочной поспешностью бегут в разных направлениях, будто не знают, где укрыться. Быть может, это лица всех тех людей, что живут в городах, таких больших городах, что, сколько ни иди, не дойдешь до конца, и где столько машин и столько людей, что нельзя дважды увидеть одно и то же лицо. Так говорит старый Наман, повторяя странные названия: Альхесирас, Мадрид, Марсель, Лион, Париж, Женева. Лалла не всегда видит эти лица. Но бывают дни, когда дует ветер и гонит облака к горам, а воздух такой светлый и весь дрожит от солнечных лучей — вот тогда и видны эти люди-насекомые: они ходят, бегают, пляшут в вышине и едва различимы, точно мелкая мошкара. Но море снова зовет ее к себе. Лалла бежит прямо через кустарник к серым дюнам. Дюны похожи на лежащих коров: морда опущена, спина выгнута. Лалла любит карабкаться вверх по их спинам, передним и задним ногам, прокладывая себе дорогу, чтобы потом кубарем скатиться по противоположному склону на прибрежный песок. Океан с дробным раскатом обрушивается на берег, а затем вода отступает, и пена тает на солнце. Здесь столько света и шума, что Лалла закрывает рот и глаза. Морская соль жжет ей веки и губы, от шквального ветра пресекается дыхание. Но Лалла любит стоять у моря. Она входит в воду, волны бьются о ее ноги и живот, синяя рубашка прилипает к телу. Ноги утопают в песке, точно два столба. Но далеко заходить она не решается: море по временам просто так, само того не замечая, похищает детей, а через два-три дня выбрасывает их на плотный прибрежный песок: живот и лицо у них разбухли от воды, а нос, губы и кончики пальцев изъедены крабами. Лалла идет по берегу вдоль пенной бахромы. Платье, намокшее до самой груди, обсыхает на ветру. Ветер откидывает ее жгуче-черные волосы на одну сторону, смуглое лицо отливает на солнце медью. Там и сям на песке валяются выброшенные на берег медузы, точно волосы распустившие вокруг себя свои волоконца. Лалла глядит на ямки, которые остаются в песке, когда отхлынет волна, и бежит вдогонку за маленькими серыми крабами; легкие, словно паучки, они улепетывают от нее боком, задрав кверху клешни, — до чего же смешно на них глядеть! Но Лалла вовсе не старается их поймать, как делают другие дети; пусть себе убегают в море, исчезают в слепящей пене. И снова Лалла идет вдоль берега, напевая все ту же песенку, состоящую из одного слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье!» Потом она садится на берегу у подножия дюны, обвив руками колени и спрятав лицо в складках синей рубашки, чтобы песок, которым швыряется ветер, не забивался в ноздри и в рот. Она садится всегда на одно и то же место, там, где в промоине, вырытой волнами, из воды торчит подгнивший деревянный столб, а на камнях между дюнами растет большое фиговое дерево. Лалла ждет Намана-рыбака. Наман-рыбак не такой, как другие люди. Высокого роста, худой, с широкими плечами и костистым лицом кирпичного цвета. Ходит он всегда босой, в синих холщовых штанах и в белой рубашке, которая ему широка и плещется на ветру. Но Лалле все равно он кажется самым красивым и нарядным, и сердце ее всегда учащенно бьется, когда она ожидает его прихода. Черты лица у Намана твердые, огрубевшие от морского ветра, кожа на лбу и щеках задубела и потемнела от солнца на море. Волосы густые и тоже темные, как кожа. Но особенно хороши у него глаза, необыкновенного цвета, зеленовато-голубые с серым отливом, такие светлые и прозрачные на смуглом лице, точно они вобрали в себя свет и прозрачность моря. Для того чтобы взглянуть в глаза рыбака, Лалла и поджидает его на берегу у большого фигового дерева, и еще чтобы увидеть, как он улыбнется, заметив ее. Она долго ждет его, сидя на сыпучем песке дюны в тени большого дерева. И тихонько напевает, уткнувшись в ладони лицом, чтобы не наглотаться песка. Она напевает свою любимую песенку из одного слова, длинного красивого слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье!» Она ждет, глядя на море, а море хмурится, становится серо-голубым, как сталь, и белесое облако заволакивает горизонт. Порой Лалле кажется, что она видит черную точку, пляшущую на гребнях волн среди солнечных бликов, и она приподнимается, решив, что это Наман на своей лодке. Но черная точка исчезает. Это просто морской мираж, а может быть, спина дельфина. О дельфинах ей рассказывал Наман. Рассказывал о том, как целые стада животных с черными спинами весело выпрыгивают из воды у самого форштевня лодки, точно приветствуют рыбаков, и вдруг уносятся прочь, исчезают вдали. Наман любит рассказывать Лалле про дельфинов. Когда он говорит, в его глазах еще ярче вспыхивают морские блики, Лалле кажется, что за их радужной оболочкой мелькают черные спины дельфинов. Зато в море, сколько она в него ни вглядывается, ей ни разу не случалось увидеть дельфинов. Верно, не любят они подплывать к берегу. Наман рассказывал ей про случай с дельфином, который спас рыбака — привел его лодку к самому берегу, когда во время бури ее унесло далеко в море. Низкие облака, точно покрывало, окутали тогда море, а свирепый ветер сломал мачту. Вот тут-то буря и унесла рыбачье суденышко очень далеко, так далеко, что рыбак не знал, в какой стороне берег. Два дня швыряли лодку разъяренные волны, грозя ее потопить. Рыбак думал уже, что погиб, и стал читать молитвы, как вдруг в волнах показался громадный дельфин. Он стал прыгать вокруг лодки, играя, как обычно играют дельфины. Но этот дельфин был один. И вдруг он повел лодку вперед. Это трудно себе представить, но он в самом деле повел ее: он плыл позади лодки и толкал ее перед собой. Иногда дельфин исчезал, скрывался в волнах, рыбак уже думал, что дельфин его бросил. Но нет — тот возвращался и снова подталкивал лодку мордой, шлепая по воде могучим хвостом. Так они плыли целый день, а к вечеру, когда лунный свет пробился сквозь тучи, рыбак увидел наконец огоньки на берегу. Он закричал и заплакал от радости, понимая, что теперь он спасен. Когда же лодка подошла к гавани, дельфин описал полукруг и уплыл в открытое море, а рыбак смотрел ему вслед, следил, как, поблескивая в сумеречном свете, удаляется его черная спина. Лалла очень любит этот рассказ. Она часто ходит к морю, чтобы увидеть большого черного дельфина, но Наман говорит, что случилась эта история давным-давно и черный дельфин, наверное, уже совсем состарился. Лалла ждет, как всегда по утрам, сидя в тени фигового дерева. Она смотрит на море, серое и синее, на островерхие гребни накатывающихся на берег волн. Волны набегают на берег, проделав сложный путь: сначала они тянутся к востоку, к скалистому мысу, потом направляют свой бег к западу, в сторону реки, и только потом уже взбегают прямо на берег. Ветер резвится, подхватывая пригоршни пены, забрасывает ее далеко в дюны, и пена смешивается там с песком и пылью. Когда солнце стоит уже высоко в безоблачном небе, Лалла возвращается в Городок, она не торопится: знает, что дома ее ждет работа. Придется идти за водой к колонке, неся на голове старый ржавый бидон, а потом отправиться стирать на реку, но это даже весело: там можно поболтать с людьми, послушать всякие небылицы, в особенности складно рассказывает их девушка, которую из-за бородавки на щеке прозвали Икикр, на языке берберов это и значит «бородавка». Но есть два дела, которых Лалла не любит: во-первых, собирать хворост на растопку и, во-вторых, молоть зерно. Вот она идет домой медленно-медленно, еле волоча по тропинке ноги. Она уже не поет, в этот час в дюнах можно кого-нибудь встретить: мальчишек, которые идут проверять свои силки, или мужчин, направляющихся на работу. Мальчишки иногда дразнят Лаллу за то, что она не привыкла ходить босиком, и еще потому, что она не умеет ругаться. Но Лалла, уже издали заслышав их голоса, прячется за колючим кустом возле дюны и ждет, пока они не пройдут. И еще Лалла боится одной женщины. Та совсем не старая, но очень грязная, и волосы у женщины черные и рыжие вперемешку, а одежда вся изорвана колючками. Когда она идет по дороге в дюнах, надо держать ухо востро: она злющая и не любит детей. Люди зовут ее Айша Кондиша[5], хотя настоящее ее имя другое. Только его никто не знает. Говорят, она крадет детей, чтобы их мучить. Услышав, что по дороге идет Айша Кондиша, Лалла прячется за кустом, стараясь не дышать. Айша Кондиша проходит мимо, бормоча что-то невнятное. Она замедляет шаг, поднимает голову: почуяла, что тут кто-то есть. Она почти слепая, она не видит Лаллу. И идет дальше, прихрамывая и выкрикивая ругательства своим противным голосом. Иногда по утрам в небе можно увидеть то, что так нравится Лалле, — большое белое облако, длинное и бахромчатое, оно протягивается по небу там, где особенно густа синева. На самом конце этой белой ленты виден маленький серебряный крестик, который медленно движется вперед на такой высоте, что его с трудом можно различить. Запрокинув голову, Лалла долго глядит на крохотный, парящий в небе крест. Она любит смотреть, как он бесшумно плывет по бескрайнему синему небу, оставляя за собой длинный белый шлейф из маленьких пушистых комочков, которые сливаются в одну широкую дорогу, а потом по небу пробегает ветер и разгоняет облачко. Лалла думает: хорошо бы оказаться там, в вышине, внутри крошечного серебряного крестика и плыть вот так над морем, над островами, в далекие-далекие края. И долго еще после того, как самолет скрывается из виду, смотрит в небо Лалла. В получасе ходьбы от моря в сторону реки, за поворотом дороги виден Городок. Лалла не знает, почему его называют Городком: вначале на этом берегу реки, за пустырями, которые отделяют его от настоящего города, вообще стоял какой-нибудь десяток лачуг из досок и упаковочного картона, пропитанного гудроном. Наверное, лачуги для того и назвали Городком, чтобы обитатели их позабыли, что живут они в пыли вместе с собаками и крысами. Сюда и привезли Лаллу после смерти матери, случилось это так давно, что она уже и не помнит когда. Стояла сильная жара, потому что было лето, ветер вздымал над дощатыми домишками тучи пыли. Закрыв глаза, Лалла шла за теткой до лачуги без окон, где жили теткины сыновья. И тут ей захотелось убежать со всех ног, припустить по дороге, ведущей к высоким горам, и никогда не возвращаться. Каждый раз, когда Лалла приходила с дюн, при виде крыш из волнистого железа и картона у нее сжималось сердце и она вспоминала, как в первый раз приехала в Городок. Но с той поры прошло так много времени, что, казалось, бывшего раньше на самом деле вовсе и не было, словно ей просто рассказали историю о ком-то другом. Вот так же и с рассказом о том, как она появилась на свет в горах на юге, там, где начинается пустыня. Иногда зимою, когда на улице нечего делать и на пыльной, просоленной равнине свирепствует и свистит ветер, задувая в щели плохо пригнанных досок теткиного дома, Лалла устраивается на земляном полу возле Аммы[6] и слушает рассказ о том, как она, Лалла, появилась на свет. История эта длинная и странная, и Амма рассказывает ее каждый раз немного по-другому. Чуть нараспев, покачивая головой, точно она вот-вот задремлет, Амма говорит: — Когда тебе пришло время родиться, стояли последние весенние дни, перед самой засухой. Хава почувствовала, что ты скоро явишься на свет, и тихонько вышла из палатки, потому что все еще спали. Она только потуже стянула себе живот широким полотнищем и зашагала так скоро, как только могла, туда, где у источника росло дерево, потому что знала: с восходом солнца ей понадобятся тень и вода. Таков уж обычай в тех краях — рожать надо у воды. И вот добрела она до источника, легла под деревом и стала ждать, пока рассветет. Никто не знал, что твоя мать вышла из палатки. Она умела ходить совсем бесшумно, так что даже собаки не лаяли. Даже я — а я спала с ней рядом — не услышала ни ее стонов, ни того, как она встала и вышла из палатки... — А что было дальше, Амма? — А дальше рассвело, проснулись женщины и увидели, что матери твоей нет, и поняли почему. Вот я и побежала искать ее и увидела: стоит она у дерева, прижалась к нему, вцепилась руками в ветку и стонет тихонько, чтобы не разбудить мужчин и детей. — А дальше, Амма? — А дальше ты вдруг родилась, прямо так, сразу, явилась на землю среди корней дерева, и тебя обмыли в источнике и закутали в бурнус, потому что было еще по-ночному холодно. А потом взошло солнце, твоя мать вернулась в палатку поспать. Помню, у нас не было пеленок, чтобы тебя завернуть, и ты так и уснула в синем материнском бурнусе. Твоя мать была рада, что родила тебя быстро, но она печалилась, потому что отец твой умер и у нее не было денег, чтобы тебя вырастить, — она боялась, что придется отдать тебя чужим людям. Иногда Амма рассказывала эту историю по-другому, словно не помнила ее в точности. Говорила, например, будто Хава держалась не за ветви дерева, а, чтобы заглушить боль, тянула что есть силы колодезную веревку. А иногда уверяла, что новорожденную принял проходивший мимо пастух и закутал ее в свой синий бурнус. Но все это было подернуто каким-то смутным туманом, словно случилось совсем в другом мире, по ту сторону пустыни, где и солнце, и небо совсем другие. — Прошло несколько дней, и твоя мать в первый раз смогла дойти до колодца, чтобы вымыться и расчесать волосы. Она несла тебя все в том же синем бурнусе, обвязав его полы вокруг пояса. Шла она мелкими шажками, она еще не совсем оправилась, но была счастлива, что родила тебя, и, когда ее спрашивали, как твое имя, она отвечала, что тебя зовут, как ее самое, Лалла Хава, потому что ведь ты из рода шерифов. — Расскажи мне, пожалуйста, о том, кого звали Аль-Азрак, Синий Человек. Но Амма качала головой: — В другой раз, не теперь. — Ну пожалуйста, Амма, расскажи мне о нем! Но Амма, не отвечая, все качала головой. А потом вставала и шла месить тесто в большой глиняной миске, стоявшей у двери. С Аммой так всегда, не любит она долго рассказывать и скупа на слова, когда речь заходит о Синем Человеке или о Мауле Ахмеде бен Мухаммеде аль-Фадале, которого прозвали Ма аль-Айнин, Влага Очей. Удивительное дело, здесь, в Городке, живет одна беднота, но никто никогда не жалуется. Городок — это скопище лачуг из досок и жести, у которых вместо крыши большие листы упаковочного картона, придавленные камнями. Когда в долине вдруг разбушуется ветер, слышно, как грохочут доски, гремит железо и хлопают листы картона, которые рвет на куски шквал. Странная это музыка, все гремит и трещит, словно ты катишь по земляной дороге в огромном разболтанном автобусе или по крыше твоего дома, по улочкам носится тьма-тьмущая каких-то зверьков и крыс. Порой свирепый ураган все сметает с лица земли. И тогда приходится заново отстраивать жилище. Но обитатели Городка только смеются: они так бедны, что им нечего бояться за свое имущество. А может, они и рады тому, что после бури синева над их головой кажется еще бездоннее, еще гуще, а солнечный свет — еще ослепительнее. Городок окружает одна только совершенно плоская равнина, по которой гуляет пыльный ветер, да еще море, такое огромное, что не охватишь взглядом. Лалла любит смотреть на небо. Она часто уходит в дюны, туда, откуда песчаная дорога тянется вдаль совершенно прямо; там, скрестив на груди руки, она ложится на спину среди песка и зарослей чертополоха. И над ее лицом распахивается небо, оно блестит точно зеркало, спокойное-спокойное — ни облачка, ни птицы, ни самолета. Лалла широко раскрывает глаза, чтобы небо вошло в нее. И ее начинает покачивать, словно она долго плыла в лодке или накурилась и теперь у нее кружится голова. А на самом деле все это от солнца. Оно палит вовсю, несмотря на холодный ветер с моря, оно палит так невыносимо, что жар его словно вливается в тело девочки, наполняет ее легкие и живот, ее руки и ноги. От этого становится больно, режет глаза, разламывается голова, но Лалла лежит все так же неподвижно, уж очень она любит солнце и небо. Когда Лалла вот так лежит на песке, вдали от своих сверстников, вдали от Городка, наполненного шумами и запахами, и когда небо ярко-синее, как сегодня, она может предаваться своим любимым мечтам. Она думает о том, кого зовет Ас-Сир, что значит Тайна, о том, чей взгляд, подобно солнечному свету, обволакивает ее и охраняет. Здесь, в Городке, о нем никто не знает, но порой, когда небо такое прекрасное, а море и дюны залиты солнечным светом, Лалле начинает казаться, что имя Ас-Сир возникает всюду, всюду звучит, даже в ее собственной груди. Лалле слышится его голос, его легкие шаги, она ощущает на своем лице его огненный взгляд, всевидящий, всепроникающий. Взгляд этот летит к ней из-за гор, из-за хребтов Дра, из глубины пустыни и сверкает неугасимым светом. Никто ничего не знает о нем. Когда Лалла говорит об Ас-Сире рыбаку Наману, тот качает головой: никогда он не слыхал такого имени, оно не встречается в его рассказах. И все же наверняка это его настоящее имя, думает Лалла, ведь именно это имя и слышала она. Впрочем, может, все это ей просто пригрезилось. Похоже, и Амма ничего об Ас-Сире не слышала. А между тем какое красивое имя, думает Лалла, стоит его услышать, и сразу становип легко на душе. И вот для того, чтобы услышать это имя, увидеть этот горящий взгляд, Лалла уходит далеко-далеко в дюны, где нет ничего, кроме моря, песка и неба. В Городке из досок и картона Ас-Сир не позволит прозвучать своему имени, не даст Лалле почувствовать жар своего взгляда. Человек этот не любит шума и запахов. Ему надо быть один на один с ветром, точно птице, парящей в небесах. Соседи не знают, почему Лалла уходит из Городка. Быть может, они подозревают, что она идет за скалистые холмы, туда, где стоят хижины пастухов. Но они ничего не говорят. Люди ждут. Здесь, в Городке, по правде, ничего другого и не делают. Обитатели его застряли тут, вблизи берега моря, осели в домишках из досок и жести и неподвижно лежат в их густом сумраке. Когда утренняя заря восходит над каменистой и пыльной равниной, они ненадолго выходят из своих лачуг, словно думают, не случится ли чего. Они обмениваются несколькими словами, потом девушки идут к колонке за водой, парни — работать в поле или слоняться по улицам настоящего города на другом берегу реки, а то усаживаются на обочине дороги и глядят на проезжающие мимо грузовики. Каждое утро Лалла проходит по улочкам Городка. Она идет за водой к колонке. По дороге она прислушивается к музыке, которая льется из радиоприемников от дома к дому, одна и та же бесконечная египетская песенка, струящаяся по улицам Городка. Лалла любит эту ритмичную мелодию, которая стонет и жалуется, словно аккомпанируя шелесту девичьих шагов и плеску воды. У колонки Лалла дожидается своей очереди, покачивая на вытянутой руке цинковый бидон. Она оглядывает девушек: одни чернокожие, словно негритянки, вроде Икикр, у других кожа совсем белая и глаза зеленые, как у Марием. Есть тут и старухи с покрывалом на лице, они наполняют водой черные котелки и быстро молча уходят. Колонка — это обыкновенный латунный кран на конце длинной свинцовой трубы, которая сотрясается и урчит всякий раз, когда кран открывают или закрывают. Девушки моют под ледяной струей ноги и лицо. Иногда они обливают друг друга из ведра, испуская пронзительные крики. А вокруг их голов вьются осы, запутываясь в растрепавшихся волосах. Поставив полный бидон на голову, Лалла уходит, держась очень прямо, чтобы не расплескать ни капли. Утром небо такое прекрасное и светлое, словно мир только что родился. А когда солнце приближается к зениту, горизонт будто бы заволакивает пыльное облако и небо тяжелее нависает над землей. Есть у Лаллы и любимое место прогулок. Сначала надо идти по тропинкам на восток в сторону от моря, потом подняться вверх по высохшему руслу реки. А когда покажутся каменистые холмы, продолжать путь по красным камням козьей тропы. В небе ярко пылает солнце, но ветер здесь холодный, он приходит оттуда, где нет ни деревьев, ни воды, это ветер, идущий из самой глубины пустыни. Здесь живет тот, кого Лалла зовет Ас-Сир — Тайна, потому что его имени не знает никто. И вот Лалла приходит к широкому плато из белого камня, оно тянется до самого края горизонта, до самого неба. Солнечные лучи ослепляют, от холодного ветра занимается дух и на глазах выступают слезы. Лалла смотрит так напряженно, что в горле и в висках начинают отдаваться глухие удары сердца, небо словно заволакивает красная пелена, а в ушах звенят незнакомые голоса, они говорят и бормочут все одновременно. Она идет все дальше по каменистому плато — туда, где живут одни только скорпионы и змеи. Здесь уже и тропинки не видно. Здесь громоздятся острые, как лезвия, обломки каменных глыб, и солнце высекает из них искры. Тут нет ни деревьев, ни травы — только ветер, летящий из сердца пустыни. Вот здесь иногда она и встречает Ас-Сира. Она не знает, кто он и откуда. Иногда он представляется ей грозным, а иногда — приветливым, спокойным и божественно прекрасным. Лалла видит только его глаза, потому что лицо его скрыто синим покрывалом, как у воинов пустыни. Он закутан в огромный белый бурнус, искрящийся, как соль на солнце. Из-под синего тюрбана глаза его горят странным сумрачным огнем, его взгляд обдает жаром лицо и тело Лаллы, как бывает, когда подойдешь близко к костру. Но Ас-Сир является ей не всегда. Обитатель пустыни возникает перед ней лишь тогда, когда она страстно жаждет его видеть, когда она и в самом деле не может без него обойтись, как не может обойтись без слов и слез. Но даже когда он не приходит, на каменном плато живет какая-то частица его; быть может, это его пламенный взгляд освещает все вокруг, весь край до самого горизонта. И тогда Лалла может брести среди необозримых остроконечных глыб, ничего не опасаясь, не выбирая дороги. На некоторых камнях высечены какие-то чудные знаки, она не понимает, что они означают, это кресты, точки, пятна в форме солнца и луны, стрелы. Быть может, это колдовские знаки — так говорят мальчишки в Городке, потому-то они и не любят взбираться сюда, на белое каменное плато. Но Лалла не боится ни колдовских знаков, ни одиночества. Она знает, что Синий Человек пустыни хранит ее своим взглядом, и не страшится ни тишины, ни опустошающего ветра. В этих местах нет никого, ни души. Только Синий Человек неотрывно и молча глядит на нее. Лалла хорошенько не знает, чего он хочет, чего требует. Он нужен ей, и вот он приходит среди безмолвия и смотрит на нее властным взглядом. Она счастлива, когда на каменном плато ее озаряет свет этого взгляда. Она знает, что никому не должна рассказывать о нем, даже Амме, потому что это тайна — самое важное, что есть у нее в жизни. И еще это тайна, потому что лишь одна она не боится так часто приходить на каменное плато, несмотря на безмолвие и пустынный ветер. Быть может, один только пастух-шлех, тот, кого зовут Хартани, тоже порой приходит сюда, да и то лишь тогда, когда одна из коз, которых он пасет, невзначай забредет на плато, бегая по лощинам. Хартани тоже не боится знаков, высеченных на камне, но все же Лалла не решилась поверить ему свою тайну. Ас-Сир, Тайна — такое имя дала она тому, кто является иногда на каменном плато. Тайна — потому что никто не должен о нем знать. Он ничего не говорит. Вернее, не говорит обычным языком, каким говорят люди. Но в ушах у Лаллы звучит его голос: он произносит на своем особом языке чудесные слова, которые переворачивают ей душу, и она вся трепещет. Быть может, его голос — это шум ветра, налетающего из глубин бескрайней пустыни, а может, его струит тишина между двумя порывами ветра. Может быть, слова его — это солнечные лучи, от которых вспыхивают снопы искр на каменных клинках, а может, это язык песка или камня, осыпающегося твердой пылью, а может, скорпионов или змей, оставляющих легкие следы в пыли. На всех этих языках умеет говорить Ас-Сир, а взгляд его перелетает с камня на камень, проворный, точно козленок, одним скачком уносится к горизонту, взмывает прямо в небо и парит выше птиц. Лалла любит приходить сюда, на плато из белого камня, чтобы слышать эту тайную речь. Она не знает того, кого зовет Ас-Сир, не знает ни кто он, ни откуда, но любит встречать его в этих местах, потому что он приносит во взгляде, в речи жаркое дыхание юга — края барханов и песков, безлесья и безводья. Но даже когда Ас-Сир не является ей, Лалла смотрит на все вокруг его глазами. Трудно объяснить, это как во сне, как если бы Лалла перестала быть сама собой, как если бы она вступила в мир, который находится по ту сторону взгляда Синего Человека. И тогда перед ней возникают прекрасные и таинственные видения. То, что никогда не открывалось ее глазам и что волнует ее и тревожит. Она видит неохватный, похожий на море простор цвета золота и серы, где застыли огромные песчаные волны. И на этом песчаном просторе ни души, ни деревца, ни травинки, одни только тени от барханов, которые делаются длиннее, сливаются друг с другом, образуя сумрачные озера. Тут все так однообразно, и кажется, будто она одновременно находится и здесь, и там, дальше, куда случайно падает ее взгляд, и еще дальше, где небо встречается с землей. Барханы медленно движутся под ее взглядом, растопырив свои песчаные пальцы. Здесь по дну иссохших долин текут золотые ручейки. Здесь дыбятся маленькие затвердевшие волны, спекшиеся от беспощадного зноя, и далеко тянутся четкие извивы белых берегов, недвижно замерших перед красным песчаным морем. Свет струится и сверкает со всех сторон, его словно излучают сразу и земля, и небо, и солнце. Небу не видно конца. Только у самого горизонта зыблется сухая дымка, дробя блики света и колыхаясь, словно сотканная из лучей трава, да еще розово-охряная пыль мерцает на холодном ветру, вздымаясь к самому центру неба. Странные, далекие видения, и в то же время есть в них что-то очень знакомое. Словно глазами какого-то другого человека глядит Лалла на бескрайнюю, залитую солнцем пустыню. Она чувствует на своем лице дыхание южного ветра, который взметает тучи песка, чувствует босыми ногами раскаленный песок барханов. И главное, ощущает над своей головой бездонное, беспредельное небо, безоблачное небо, в котором сверкает ничем не замутненное солнце. И тогда она надолго перестает быть самой собой, она становится кем-то другим, далеким, забытым. Она видит какие-то другие образы, силуэты детей, мужчин, женщин, лошадей, верблюдов, стада коз; видит какой-то город, дворец из камня и земли, глинобитные крепостные валы, из-за которых выходят отряды воинов. Она видит все это как бы воочию, ибо это не сон, а воспоминание, отпечатавшееся в чьей-то памяти, которую она обрела, сама того не ведая. Она слышит голоса мужчин, пение женщин, музыку; быть может, она и сама танцует, кружась на месте, пристукивая то носком, то пяткой босой ноги и звеня медными браслетами и тяжелыми бусами. И вдруг сразу, точно сметенное порывом ветра, все исчезает. Это значит: Ас-Сир отводит от нее свой взгляд, отворачивается от плато из белого камня. И тогда Лалла обретает свой собственный взгляд, вновь чувствует, как бьется ее собственное сердце, как дышат легкие, кожа. Она видит теперь во всех подробностях каждую мелочь, каждый камень, каждую трещинку, каждый крохотный узор на песке. И она возвращается назад. Спускается к высохшему руслу реки, стараясь обходить острые камни и колючие кусты. Спустившись вниз, она чувствует вдруг огромную усталость: ее утомил весь этот яркий свет, неутихающий ветер пустыни. Медленно бредет она по песчаной тропинке к Городку, где еще движутся тени мужчин и женщин. Она доходит до колонки и там, опустившись на колени, омывает водой лицо и руки, словно возвратилась из долгого странствия. И еще Лалле очень нравятся осы. Где только не встретишь в Городке их длинные желтые спинки в черную полоску и прозрачные крылышки. Где их только нет, тяжело плывут они по воздуху, не обращая внимания на людей. Они ищут себе пищу. Лалла очень любит ос, она то и дело заглядывается на них, когда они повисают в солнечном луче над кучей отбросов или вьются над прилавком мясника. Несколько раз они подлетали к Лалле, когда она ела апельсин, норовя сесть на лицо и на руки. Случалось, какая-нибудь из них ужалит в шею или плечо, и укушенное место болит несколько часов. Ну и что ж из того? Лалла все равно любит ос. Мушки нравятся ей куда меньше. Разве встретишь у мушек, облепивших край стола, такое длинное, желтое в черную полоску тельце, такую тонкую талию? Летают мушки быстро-быстро, а когда садятся, сразу становятся совсем плоскими и выпучивают свои большие красновато-серые глаза. В Городке всегда дымно; дым стелется над дощатыми лачугами, над улочками с утоптанной землей. Тут женщины готовят еду в жаровнях, там сжигают на кострах отбросы, здесь разогревают гудрон, чтобы промазать крышу. Когда у Лаллы выдается свободное время, она любит постоять у костра и поглядеть на огонь. А то идет к высохшему руслу реки, собирает веточки акации, связывает их обрывком веревки и приносит целую охапку домой к Амме. Пламя весело порхает по веткам, потрескивают стебли и колючки, шипит древесный сок. Пламя пляшет в холодном утреннем воздухе, выводит чудесную мелодию. Если вглядеться в огонь, можно увидеть в нем духов — так, по крайней мере, утверждает Амма. А еще можно увидеть холмы и долины, города и реки, каких только чудесных видений не рождает пламя, но они быстро тают, совсем как облака. Вскоре, почуяв запах барашка, который тушится в железном котле, прилетают осы. Другие ребятишки боятся ос, отгоняют, пытаются убить камнями. Но Лалла не мешает осам виться вокруг ее волос, она старается понять, о чем они поют, жужжа своими крылышками. Когда наступает время обеда, солнце уже стоит высоко в небе и печет вовсю. Белое становится таким ослепительным, что глазам больно, а тени от предметов — такими черными, что кажется: это ямы в земле. Тут приходят сыновья Аммы. Их двое. Одного зовут Али, ему исполнилось четырнадцать лет, а другому — семнадцать, и зовут его Бареки, потому что в день, когда он родился, его благословили. Баранину Амма накладывает в первую очередь сыновьям, и они едят быстро и жадно, не говоря ни слова. Пережевывая пищу, они тыльной стороной руки отгоняют ос. Потом приходит муж Аммы, который работает на помидорных плантациях, расположенных к югу от Городка. Настоящее его имя Селим, но зовут его Сусси, потому что он родом из долины реки Сус. Он маленький и тщедушный, с чудесными зелеными глазами, Лалла очень любит его, хотя все говорят, что он лентяй. Зато он никогда не убивает ос, наоборот, бывало, возьмет осу большим и указательным пальцами и посмеивается, глядя, как она выпускает жало, а потом осторожненько посадит ее на землю — пускай себе летит на все четыре стороны. К обеду обычно приходит какой-нибудь гость — Амма непременно откладывает для пришельцев кусок мяса. Иногда пообедать к Амме является Наман-рыбак, Лалла всегда рада его приходу, потому что Наман тоже ее любит и рассказывает ей чудеснейшие истории. Ест Наман неторопливо и нет-нет да скажет Лалле что-нибудь забавное. Он называет ее «маленькая Лалла», ведь она ведет свой род от настоящих шерифов. Когда Лалла глядит в его глаза, ей кажется, что перед ней сине-зеленое море, что она плывет по океану, что она уже по ту сторону горизонта, в больших городах с белыми домами, садами и фонтанами. Лалле нравятся имена этих городов, и часто она просит Намана просто называть ей их медленно-медленно, чтобы она успела увидеть то, что притаилось за этими именами. Альхесирас Гранада Севилья Мадрид. Но сыновьям Аммы хочется разузнать о городах побольше. Они ждут, пока старый Наман покончит с едой, чтобы забросать его вопросами о том, как живут люди по ту сторону моря. Но их интересуют вещи серьезные, а не какие-то там названия, которые рождают в душе мечты. Они спрашивают у Намана, сколько в тех краях можно заработать денег и на какую работу наняться, сколько стоит одежда, еда, а сколько — машина и много ли там кинотеатров. Но старый Наман слишком стар и ничего такого не знает, а может, просто забыл, да и вообще с тех пор, как он жил в тех местах, еще до войны, жизнь там наверняка сильно изменилась. Парни пожимают плечами, но помалкивают: у Намана в Марселе остался брат, в один прекрасный день он может им пригодиться. Иногда Наману самому хочется поговорить о том, что он повидал, и тогда он рассказывает об этом Лалле, ведь она его любимица и к тому же не задает вопросов. Лалла любит рассказы Намана, пусть даже не все в них правда. Она вся обращается в слух, когда он говорит о больших белых городах на берегу моря, с их пальмовыми аллеями и садами, взбирающимися высоко по склонам холмов, где растет множество цветов, апельсиновых и гранатовых деревьев, где башни высокие, как горы, и улицы такие длинные, что им не видно конца. Любит она слушать и о черных машинах, которые катят медленно, в особенности по ночам, с зажженными фарами, о разноцветных огнях в витринах магазинов. Или о больших белых кораблях, приплывающих по вечерам в Альхесирас, о том, как они медленно скользят вдоль мокрых набережных, а толпа кричит и машет руками, приветствуя прибывших. Или о железной дороге, которая тянется на север от города к городу, через окутанные туманом деревни, реки, горы, ныряет со всеми своими пассажирами и их багажом в темные туннели и так бежит до большого города Парижа. Лалла слушает старика, тревожно вздрагивая, и в то же время думает: хорошо бы оказаться в таком вот поезде и катить по железной дороге из города в город, в неведомые страны, в те края, где никто ничего не знает ни про пыль, ни про голодных собак, ни про дощатые лачуги, в которые врывается ветер пустыни. — Увези меня с собой, когда поедешь туда, — просит Лалла. Старый Наман качает головой. — Я уже слишком стар, маленькая Лалла, я больше никуда не поеду, я умру по дороге. Но ты, ты поедешь, — добавляет он, чтобы ее утешить. — Ты увидишь все эти города, а потом, как и я, вернешься сюда. И Лалла довольствуется тем, что заглядывает в самую глубину глаз Намана, стараясь увидеть то, что видел он, — так вглядываются в морские глубины. Она долго перебирает в памяти звучные имена городов, напевая эти имена про себя, точно слова песни. Иногда рассказать о чужих дальних странах просит рыбака Амма. И он в который уже раз заводит речь о своем путешествии через всю Испанию, о том, как он добрался до самой границы, а после ехал по шоссе берегом моря до большого города Марселя. Он описывает дома, улицы этого города, его лестницы, бесконечные набережные, подъемные краны, описывает огромные, как дома, как целые города, корабли, с которых сгружают грузовики, вагоны, камень, цемент, а потом они с протяжными гудками отплывают по черной воде порта. Сыновья Аммы слушают рассказы Намана вполуха: они не верят старику. Когда Наман уходит, они говорят: всем, мол, известно, что он в Марселе служил поваром, и в насмешку называют его Таббах, что означает «кухарь». Но Амма внимательно слушает Намана. Ее вовсе не смущает, что Наман в Марселе служил поваром, а здесь простой рыбак. Она каждый раз задает ему всё новые вопросы, чтобы снова услышать про его путешествие, про границу и про город Марсель. И тогда Наман рассказывает еще об уличных драках, о том, как в темных улочках нападают на арабов и евреев и им приходится защищаться с ножом в руках или же бросать в нападающих камнями и убегать со всех ног, чтобы не угодить в лапы полицейских, которые, разъезжая на машине, хватают людей и сажают их в тюрьму. Рассказывает Наман и о тех, кто тайком переходит границу, пробирается ночью по горам, а днем отсиживается в пещерах или кустах. Но, бывает, полицейские собаки учуют след беглеца и нападают на него, когда он спускается с гор уже по ту сторону границы. Рассказывая об этом, Наман хмурится, и из глубины его глаз на Лаллу веет холодом. Странно делается Лалле, она не совсем понимает, в чем дело, но ей отчего-то страшно, она чувствует какую-то смутную угрозу, как если бы вдруг повеяло смертью, бедой. Может, и это тоже старый Наман привез оттуда, из городов, лежащих за морем. Если старый Наман не вспоминает о своих путешествиях, он рассказывает истории, которые слышал когда-то. Только Лалле и маленьким ребятишкам, потому что они одни слушают и не задают лишних вопросов. Наман частенько сидит на берегу моря в тени фигового дерева и чинит сети. Вот тогда-то настает время самых чудесных его историй, тех, что происходят в океане, на кораблях, во время бури, и речь в них идет о людях, потерпевших кораблекрушение и попавших на неведомые острова. Самое замечательное, что у Намана есть истории на все случаи жизни. Сидит, к примеру, Лалла с ним рядом в тени фигового дерева и смотрит, как он чинит свои сети. Проворно движутся крупные загорелые руки рыбака с обломанными ногтями, ловко вяжут узлы. И вдруг среди ячеек в сети зияет большущая дыра, Лалла, само собой, спрашивает: — Кто же это порвал? Наверное, огромная рыбина? Вместо ответа Наман, помолчав, говорит: — А я не рассказывал тебе, как мы однажды поймали акулу? Лалла качает головой, и Наман начинает. Как и в большинстве его рассказов, дело происходило в бурю, когда молнии прорезали небо с одного конца до другого, а волны были величиной с гору и дождь лил как из ведра. Сеть стала тяжелой, такой тяжелой, что, когда ее начали вытягивать из воды, лодка накренилась и рыбаки испугались: вдруг она перевернется? А когда наконец показалась сеть, они увидели в ней огромную синюю акулу: она барахталась там, разевая грозную зубастую пасть. Пришлось рыбакам вступить в борьбу с акулой, чтоб она не утащила в воду их сеть. Ее били баграми, рубили топором. Но акула грызла борт лодки, крошила его, точно фанерный ящик. Наконец капитан прикончил ее палкой, и хищницу втащили на борт. — Вспороли мы ей брюхо, чтобы поглядеть, что у нее внутри, а там кольцо, все золотое и с драгоценным камнем, ярко-красным и таким красивым, что мы глаз отвести не могли. Ну, само собой, каждому захотелось заполучить то кольцо, и вскорости все уже готовы были поубивать друг друга, только бы завладеть проклятым камнем. Тут я возьми и предложи разыграть его в кости: у нашего капитана была пара игральных костей. И хотя буря была страшная — вот-вот перевернет лодку, — бросили мы на палубе кости. Было нас шестеро, и мы шесть раз бросали кости — кому выпадет больше очков. После первого круга остались мы вдвоем с капитаном, потому что каждому из нас выпало по одиннадцати: пять и шесть. Все сгрудились вокруг нас — поглядеть, кому повезет. Бросил я кости, и выпало у меня две шестерки! Мое, стало быть, кольцо! Сначала я обрадовался так, как ни разу в жизни не радовался. Долго смотрел я на кольцо, но красный камень горел адским пламенем, дурным таким светом, красным как кровь. И тут увидел я, что и глаза моих товарищей загорелись таким же дурным огнем, и понял, что кольцо это проклято, как и человек, носивший его, кого сожрала акула, и понял я также, что и тот, кто возьмет себе кольцо, тоже навлечет на себя проклятье. И вот нагляделся я на кольцо, а потом снял его с пальца да и бросил в море. Капитан и товарищи мои пришли в ярость, они хотели и меня самого швырнуть в море. И тогда я сказал им: «За что вы на меня злобитесь? Что из моря пришло, в море и вернулось, и теперь можно считать, ничего не было». И только я сказал это, буря сразу стихла и над морем засияло солнце. И тогда все матросы тоже угомонились, и даже капитан, который так мечтал заполучить кольцо, сразу о нем позабыл и сказал: «Молодец, что бросил его в море». И тушу акулы мы тоже выбросили за борт и вернулись в порт чинить сети. — А ты и вправду веришь, что это кольцо было проклято? — спрашивает Лалла. — Не знаю, проклято или нет, — отвечает На-ман, — знаю только, что, не брось я его в море, в тот же самый день кто-нибудь из товарищей убил бы меня, чтобы его украсть, и так погибли бы все до одного. Лалла любит слушать рассказы старого рыбака, сидя рядом с ним у моря возле фигового дерева, в тени листвы, которая шелестит на ветру. Девочке кажется, будто она слышит голос моря, от речи Намана веки ее тяжелеют, по телу разливается дремота. Она сворачивается клубочком на песке, положив голову на корни дерева, старый рыбак продолжает чинить красную веревочную сеть, а над кристалликами соли, застывшими на ней, кружат осы. «Эй! Хартани!» Лалла громко кричит на ветру, приближаясь к каменистым, заросшим колючим кустарником холмам. Здесь среди щебня всегда шныряют ящерицы, а то и попадаются змеи, с шипением уползающие прочь. Здесь растет высокая, острая как нож трава и множество карликовых пальм, из листьев которых плетут корзины и циновки. И повсюду жужжат насекомые, потому что сквозь камни пробиваются крошечные ручейки, а в карстовых провалах прячутся большие колодцы, где собирается холодная вода. Проходя мимо, Лалла бросает в расселины камешки и прислушивается к гулу, отдающемуся в глубинном сумраке. «Харта-а-ни!» Он часто прячется, чтобы подшутить над нею, возьмет и растянется на земле под каким-нибудь колючим кустом. Одет он всегда в один и тот же длинный грубошерстный бурнус с обтрепанными рукавами и подолом, а вокруг головы и шеи обмотано длинное белое полотнище. Хартани высок и гибок, как лиана, у него красивые смуглые руки с ногтями цвета слоновой кости, а ноги просто созданы для бега. Но больше всего Лалле нравится его лицо, не похожее ни на чье другое в Городке. Лицо у Хартани узкое, с гладкой кожей, выпуклым лбом и совершенно прямыми бровями, а большие темные глаза отливают металлическим блеском. Короткие волосы немного курчавятся, ни усов, ни бороды у него нет. Выглядит он сильным и уверенным в себе и смотрит прямо, бесстрашно пронизывая тебя взглядом, и он умеет заливаться таким звонким смехом, что сразу делается хорошо на душе. Сегодня Лалла находит его без труда, потому что он вовсе не прячется. Он сидит на большом камне и смотрит прямо перед собой туда, где пасется стадо коз. Сидит он не шевелясь. Ветер чуть колышет его коричневый бурнус, поигрывает концом белой чалмы. Лалла подходит к нему, не окликая, знает: он услышал ее шаги. У Хартани острый слух: он слышит, как по ту сторону холма скачет заяц, и показывает Лалле самолеты в небе задолго до того, как до нее донесется шум мотора. Когда Лалла подходит к Хартани совсем близко, он встает и оборачивается к ней. Лучи солнца сверкают на его черной коже. Он улыбается, и зубы его тоже сверкают на солнце. Хотя Хартани моложе Лаллы, они одного роста. В левой руке он держит маленький нож без рукоятки. «На что тебе этот нож?» — спрашивает Лалла. Она устала от долгого пути и присаживается на выступ скалы. Он стоит перед ней на одной ноге, сохраняя при этом равновесие. И вдруг отскакивает назад и мчится куда-то по каменистому склону. Через несколько минут он возвращается с пучком тростника, который срезал на болоте. Он с улыбкой показывает его Лалле. И дышит часто, как собака, которая слишком быстро бежала. «Красивые, — говорит Лалла. — Ты будешь в них дудеть?» Лалла произносит эти слова не так, как обычно. Она бормочет их едва слышно, помогая себе жестами. Каждый раз, когда она что-нибудь говорит, Хартани застывает на месте, внимательно и серьезно вглядываясь в нее, стараясь ее понять. Пожалуй, Лалла единственная, кого он понимает и кто понимает его. Когда она произносит слово «дудеть», Хартани подпрыгивает на месте, раскинув в стороны свои длинные руки, словно собирается пуститься в пляс. Он свистит, сунув в рот пальцы, да так громко, что козы, пасущиеся на склоне холма, вздрагивают. Потом, взяв в руки несколько срезанных тростинок, он крепко сжимает их. И начинает в них дуть — слышатся странные хрипловатые звуки, похожие на крик козодоя в ночи, немного печальные, как песни пастухов-шлехов. Хартани поиграл немного, не переводя дыхания. Потом он протягивает тростинки Лалле, и теперь играет она, а пастух застывает на месте, его темные глаза радостно блестят. Так они забавляются игрой, по очереди дуя в тростниковые трубки разной длины, и кажется, что эта печальная музыка льется из белых от солнца далей, из устья подземных гротов, с самого неба, где лениво гуляет ветерок. Иногда, задыхаясь, они перестают играть, и тогда пастух разражается звонким смехом, и Лалла тоже начинает смеяться, сама не зная чему. А потом они идут через усыпанную камнями равнину, и Хартани держит Лаллу за руку, потому что здесь множество острых глыб, которые она может не заметить между зарослями кустарника. Они перепрыгивают через низкие стенки, сложенные из камней, петляют между колючим кустарником. Хартани показывает Лалле все самое примечательное на этих каменистых равнинах и на склонах холмов. Он, как никто другой, знает, где прячется какое насекомое: где золотистые жучки, а где саранча, богомол, насекомые, похожие на листья. Знает он также все растения — и те, чьи листья так хорошо пахнут, если растереть их между пальцами, и те, у которых корни полны влаги, и те, что имеют привкус аниса, перца, мяты и меда. Он знает зернышки семян, которые щелкают на зубах, как орехи, и малюсенькие ягоды, от которых пальцы и губы становятся синими. Он знает даже укромные места, где можно найти маленьких окаменевших улиток и песчинки в форме звездочек. Он уводит Лаллу далеко-далеко через ограды, сложенные из камня, по незнакомым ей тропинкам к тем холмам, откуда видно начало пустыни. Когда он поднимается на вершину этих холмов, глаза Хартани сверкают, темная кожа лоснится. Он показывает рукой на юг, где родился. Хартани не похож на других ребят. Никто не знает, откуда он родом. Просто в один прекрасный день — было это уже давно — появился человек верхом на верблюде. Одет он был, как воины пустыни, в синий бурнус, и лицо его было закрыто синим покрывалом. Он остановился у колодца, чтобы напоить верблюда, и сам долго-долго пил. Ясмина, жена козопаса, как раз и увидела его, когда шла за водой. Она остановилась поодаль, чтобы не мешать незнакомцу утолять жажду, а когда человек на верблюде удалился, она заметила, что он оставил у стенки колодца крошечного ребенка, завернутого в кусок синей ткани. Никто не захотел взять младенца, и тогда его приютила сама Ясмина. Она воспитала его, он вырос в ее семье как сын. Этот мальчик и был Хартани — ему дали такое имя, потому что кожа его была черной, как у рабов с юга. Хартани и вырос в том самом месте, где его оставил воин пустыни, у каменистых равнин и холмов, где начинается пустыня. Он пас коз, принадлежащих Ясмине, и стал таким же пастухом, как и все другие ребята. Он умеет обращаться с животными, знает, как направить их туда, куда нужно, не погоняет кнутом, а просто свистит, заложив пальцы в рот, потому что животные его не боятся. Он умеет разговаривать с пчелами, насвистывая сквозь зубы и отводя их от себя руками. Люди побаиваются Хартани, говорят, что он Амме совсем не по душе, что Лалла так часто ходит к пастуху на каменистые равнины и холмы. Она твердит девочке, что этот подкидыш, чужак ей не пара. Но, едва покончив с работой в теткином доме, Лалла бежит по дороге к холмам, свистит, заложив в рот пальцы, как пастухи, и кричит: «Эй! Хартани!» Иногда она остается на холмах до самой темноты. До тех пор пока Хартани не соберет своих коз, чтобы отвести их вниз, в загон у дома Ясмины. Часто они безмолвно и неподвижно сидят вдвоем на камнях у подножия холмов. Трудно объяснить, чем они заняты в эти минуты. Быть может, просто смотрят вдаль, и взгляд их словно проникает сквозь холмы, уходит за линию горизонта. Лалла и сама не может хорошенько объяснить, отчего это, когда она сидит вот так рядом с Хартани, время словно бы исчезает. Беззвучные слова свободно передаются от одного к другому, наполненные особым смыслом, как это бывает во сне, когда это и ты, и как будто не ты. Именно Хартани научил ее сидеть вот так, не шевелясь, смотреть на небо, на камни, на кусты, следить за полетом ос и мушек, слушать пение невидимых насекомых, чувствовать, как над землей нависает тень хищной птицы и как дрожит в кустах заяц. У Хартани нет настоящей семьи, как у Лаллы, он не умеет ни читать, ни писать, он не знает даже слов молитвы, он не умеет говорить, и однако именно ему ведомы все эти чудеса. Лалле нравится его гладкое лицо, длинные пальцы, темные глаза, отливающие металлическим блеском, его улыбка; ей нравится, как он ходит, быстрый и легкий, точно борзая, как перепрыгивает с камня на камень и вдруг исчезает в каком-нибудь потаенном месте. В Городок он не приходит никогда. Быть может, боится других ребят, ведь он не такой, как они. Если он и уходит, то только на юг, к пустыне, туда, где пролегают пути кочевых караванов с их верблюдами. И тогда минует несколько дней, а о нем ни слуху ни духу, и никто не знает, куда он делся. А потом в один прекрасный день он возвращается и как ни в чем не бывало сидит на своем обычном месте на каменистой равнине, где пасутся козы, словно отлучался всего на несколько минут. Когда Лалла сидит на скале рядом с Хартани и они вдвоем глядят на залитый солнцем каменистый простор — по временам налетают порывы ветра, над низенькими серыми растениями жужжат осы, и козы постукивают копытцами по осыпающимся камням, — ей и в самом деле ничего другого не нужно. Внутри нее разливается тепло, словно весь свет, льющийся с неба и отражающийся от камней, проникает в самые недра ее существа и разгорается все жарче. Хартани берет ладонь Лаллы в свою смуглую руку с длинными, тонкими пальцами и сжимает почти до боли. Лалла чувствует, как к ее ладони приливает горячая волна, чувствует какой-то странный долгий трепет. Ей не хочется ни говорить, ни думать. Ей удивительно хорошо — так бы и сидеть весь день, не шевелясь, пока тьма не затянет лощины. Глядя прямо перед собой, она различает в этом царстве камней каждую мелочь, каждый пучок травы, слышит каждый шорох, каждый писк насекомого. Она чувствует спокойное дыхание пастуха, она сидит так близко от него, что смотрит на все как бы его глазами, осязает его кожей. Это длится короткое мгновение, но оно кажется таким долгим, что, подхваченная его вихрем, она забывает обо всем на свете. И вдруг, словно испугавшись чего-то, пастух вскакивает на ноги, выпускает руку Лаллы. И, даже не взглянув на нее, быстро, как гончая, бежит, перепрыгивая через обломки скал и пересохшие ложбины. Потом перемахивает через каменную ограду, и его светлый силуэт исчезает в колючем кустарнике. «Хартани! Хартани! Вернись!» — кричит Лалла, стоя на уступе, и голос ее дрожит — она знает, звать бесполезно. Хартани исчез, скрывшись в какой-нибудь темной известковой пещере. Сегодня он больше не появится. Придет ли он завтра или через день? И Лалла начинает медленно спускаться со склона, неловко перебираясь с уступа на уступ и время от времени оглядываясь — вдруг она увидит пастуха? Так она покидает каменистую равнину, загоны с оградами из камня и возвращается вниз, в долину, на побережье, где люди живут в лачугах из досок, железа и упаковочного картона. Все дни в Городке похожи один на другой, иногда на тебя даже находит сомнение: а какой, собственно, нынче день? Может, ты живешь в стародавние времена, когда люди еще не научились писать и вообще все в мире еще зыбко? Впрочем, никто в Городке по-настоящему об этом не задумывается, никто не спрашивает себя: а кто я, собственно, такой? Но Лалла часто думает об этом, когда ходит на каменное плато, где живет Синий Человек, которого она называет Ас-Сир. Может, это еще из-за ос. В Городке их такая уйма, куда больше, чем людей. С утра до вечера жужжат они в воздухе в поисках пищи и пляшут в солнечных лучах. Впрочем, на самом-то деле дни никогда не бывают совсем одинаковыми, так же как и рассказы Аммы, как лица девушек, приходящих к колонке. Бывают, к примеру, такие знойные часы, когда солнце обжигает кожу сквозь одежду, когда лучи его иглами вонзаются в глаза и губы начинают кровоточить. Тогда Лалла с головы до ног закутывается в синее покрывало и, завязав на затылке большой носовой платок, опускает его на лицо до самых глаз, а голову обматывает еще одним синим покрывалом, которое ниспадает до самой груди. Жгучий ветер прилетает из пустыни, принося с собой жесткие крупицы пыли. На улицах Городка ни души. Даже собаки попрятались кто куда — кто в яму, кто за дом, кто за пустую канистру из-под бензина. Но Лалла любит выходить на улицу в такие дни, может, как раз потому, что нигде нет ни души. Кажется, будто на земле не осталось ничего — ничего, что принадлежало бы людям. В такие вот минуты Лалла чувствует себя так, словно она уже больше не она, словно все, что она когда-нибудь делала, не в счет, словно самая память исчезла. И тогда она идет к морю, туда, где высятся дюны. Укутанная в синие одежды, она садится на песок и смотрит на клубящуюся в воздухе пыль. Синева неба над самой ее головой густая-густая, почти как ночью, а горизонт за линией дюн пепельно-розовый, как бывает на заре. В такие дни не донимают ни мухи, ни осы: они попрятались от ветра в трещины между камнями, в свои земляные гнезда или в темные углы домов. Не видно ни мужчин, ни женщин, ни детей. Нет ни собак, ни птиц. Только ветер свистит в кустах, в листьях акаций и диких смоковниц. Только мириады каменных песчинок хлещут Лаллу по лицу, разлетаются в стороны от нее, вьются лентами, змеями, облачками. Шумит ветер, шумит море, скрипит песок, Лалла подается вперед, чтобы легче было дышать, а синее покрывало залепляет ей ноздри и рот. Как хорошо! Кажется, будто ты плывешь в лодке, словно Наман-рыбак и его товарищи, и тебя застигла страшная буря. Небо необычное, совершенно нагое. Земля исчезла или почти исчезла, она еле видна сквозь песчаные просветы, она исковеркана, растерзана — только чернеют пятна рифов среди моря. Лалла сама не знает, почему в такие дни ее тянет в дюны. Это сильнее ее, она не может оставаться в четырех стенах в доме Аммы, не может бродить по улицам Городка. Жгучий ветер опаляет ей губы и ноздри, огонь разливается в ее груди. Быть может, это жар лучей, льющихся с неба, лучей, идущих с востока, который вместе с порывами ветра проникает в ее тело. Но пламя это не только опаляет, оно несет освобождение, тело Лаллы становится легким, быстрым. Цепляясь обеими руками за песчаные дюны, уткнув подбородок в колени, она старается удержаться на месте. И дышит она редко и неглубоко, чтобы не стать слишком легкой. Она старается думать о тех, кого любит, чтобы не дать ветру унести себя. Она думает об Амме, о Хартани и в особенности о Намане. Но в такие дни ничто и никто из тех, кого она знает, по-настоящему не имеет значения, и мысль ее тотчас уносится прочь, ускользает, словно это ветер выхватил ее и понес вдоль дюн. Потом внезапно Лалла чувствует на себе взгляд Синего Человека пустыни. Тот же самый взгляд, что и там, наверху, на каменистом плато у порога пустыни. Бездонный, повелительный взгляд наваливается ей на плечи всей тяжестью ветра и солнца, в этом взгляде испепеляющая сушь, которая несет с собой муку, это взгляд отвердевший, как каменное крошево, осыпающее ее лицо и одежду. Лалла не понимает, чего он хочет, чего требует. Быть может, от нее он вовсе ничего не хочет, просто пролетает над морем, над рекой, над Городком, стремясь куда-то вдаль, чтобы опалить города и белые дома, сады, фонтаны и широкие проспекты в заморских странах. Лалле становится страшно. Она хочет остановить этот взгляд, задержать его на себе, чтобы он не стремился туда, за горизонт, чтобы он отказался от своей жажды мести, от огня и насилия. Она не может понять, почему ярость Синего Человека жаждет смести с лица земли эти города. Лалла закрывает глаза, чтобы не видеть песчаных змей, извивающихся вокруг нее, не видеть грозных песчаных клубов. И тогда в ее ушах начинает звучать голос воина пустыни, которого она зовет Ас-Сир — Тайна. Никогда прежде, даже когда он являлся ей на каменном плато, закутанный в белый бурнус, с лицом, закрытым синим покрывалом, не слышала она его так явственно. Странный голос звучит в ее мозгу, сливаясь с воем ветра и скрипом песка. Далекий этот голос повторяет слова, которые она не совсем понимает, без конца твердит одни и те же фразы, одни и те же слова. «Останови ветер! — громко просит его Лалла, не открывая глаз. — Не разрушай города. Сделай так, чтобы ветер утих, чтобы солнце не жгло, чтобы все жили в мире. — И, не удержавшись, продолжает: — Чего ты хочешь? Зачем ты пришел сюда? Я для тебя никто, почему же ты говоришь со мной, только со мной одной?» Но голос продолжает шептать, трепет его проникает в самую глубь ее существа. Это просто голос ветра, моря, песка, голос света, который ослепляет и опьяняет людей. Он звучит тогда, когда появляется таинственный взгляд, круша и сметая все, что встает на его пути. Потом мчится дальше, к горизонту, теряясь в могучих волнах моря, унося облака и песок к скалистым берегам, по ту сторону моря, к широким дельтам, где горят факелы нефтеперегонных заводов. — Расскажи мне о Синем Человеке, — просит Лалла. Но Амма занята: она месит тесто в большой глиняной миске. Она качает головой: — В другой раз. — Нет, Амма, сегодня, пожалуйста, — настаивает Лалла. — Да я уже рассказала тебе все, что знала. — Ну и что ж, я хочу еще раз послушать о нем и о том, кого звали Ма аль-Айнин — Влага Очей. Тогда Амма перестает месить тесто. Садится на землю и начинает свой рассказ — в глубине души она и сама любит рассказывать всякие истории. — Я тебе уже говорила, что случилось это давно, ни твоей матери, ни меня тогда еще на свете не было, потому что великий Аль-Азрак, которого прозвали Синим Человеком, умер, когда бабка твоей матери была маленькой девочкой, а Ма аль-Айнин был в ту пору еще совсем молодым. Лалле хорошо знакомы все эти имена, она не раз слышала их с самого раннего детства, и все равно каждый раз, когда их произносят, она слегка вздрагивает, что-то отзывается в ней, в самой глубине ее души. — Аль-Азрак был родом из того же племени, что и бабка твоей матери, он жил далеко на юге, южнее Дра, южнее даже Сегиет-эль-Хамры, а в ту пору в тех краях не было ни одного чужестранца, христианам был заказан путь в страну. Воины пустыни были в ту пору непобедимы, и все земли к югу от Дра, далеко-далеко, до самого сердца пустыни, до священного города Шингетти, принадлежали им. Каждый раз, рассказывая историю Аль-Азрака, Амма добавляет какую-нибудь новую подробность, новую фразу или что-нибудь изменяет, словно не хочет, чтобы рассказ был окончен раз и навсегда. Говорит Амма немного нараспев, и ее сильный голос странно отдается в сумраке дома, где слышно, как потрескивает на солнце железо и жужжат осы. — Его прозвали Аль-Азрак потому, что, прежде чем сделаться святым, он был воином пустыни далеко на юге, возле Шингетти, ведь он был благородного происхождения, сын шейха. Но однажды он услышал голос Аллаха и сделался святым: он снял синие одежды воина; как бедняк, облачился в шерстяной бурнус и шел из города в город босой, с посохом, точно нищий. Но Аллах не захотел, чтобы Аль-Азрака путали с другими нищими, и сделал так, что у того кожа лица и рук стала синей, и цвет этот не исчезал даже после омовений. Лицо и руки Аль-Азрака оставались синими, и, когда люди это видели, они понимали: несмотря на поношенный шерстяной бурнус, это не нищий, а настоящий воин пустыни, который услышал годос Аллаха, и потому его прозвали Аль-Азрак — Синий Человек... Рассказывая, Амма слегка раскачивается взад и вперед, словно подчиняясь какому-то музыкальному ритму. А порой она надолго замолкает и, склонившись над глиняной миской, разминает тесто, снова слепляет его, а потом давит кулаками. Лалла молча ждет продолжения. — Никого из тех, кто жил в ту пору, уже нет на свете, — говорит Амма. — До нас дошли только рассказы, легенды, память. Теперь есть такие люди, что не верят в это — говорят, все это вранье. Амма размышляет — она тщательно обдумывает свой рассказ. — Аль-Азрак был великий святой, — говорит она. — Он излечивал больных, даже тех, у кого хворь гнездилась внутри, и тех, кто потерял разум. Он жил где придется: в пастушьих хижинах, в шалашах из листьев под каким-нибудь деревом, а не то в пещерах в самом сердце гор. Люди стекались со всех сторон, чтобы увидеть его и попросить помощи. Однажды старик привел к Аль-Азраку слепого сына и сказал: «Вылечи моего сына, о ты, благословенный Аллахом, вылечи его, и я отдам тебе все, что у меня есть». И он протянул мешок, полный золота, который принес с собой. «На что нужно здесь твое золото?» — спросил старика Аль-Азрак. И указал ему на простирающуюся вокруг пустыню, безводную и бесплодную. Он взял у старика золото и швырнул его наземь, и золото превратилось в скорпионов и змей, которые расползлись во все стороны, и старик задрожал от страха. Тогда Аль-Азрак спросил старика: «Согласен ли ты ослепнуть вместо своего сына?» И ответил старик: «Я стар, на что мне мои глаза? Пусть прозреет мой сын, и я буду счастлив». И тотчас к юноше вернулось зрение, и он зажмурился от яркого солнечного света. Но, когда он увидел, что отец его ослеп, радость его угасла. «Верни зрение моему отцу, — попросил он. — Ведь Аллах поразил меня, а не его». И тогда Аль-Азрак сделал зрячими обоих, потому что убедился: сердце у них доброе. И он продолжал свой путь к морю и остановился в местечке вроде нашего, возле дюн, на берегу моря. Амма снова замолкает. И Лалла думает о дюнах, где жил Аль-Азрак, и в ушах ее звучит шум ветра и моря. — Рыбаки каждый день приносили ему еду. Они знали, что Синий Человек — святой, и просили благословить их. Некоторые приходили к нему издалека, из укрепленных городов юга, приходили, чтобы услышать его слово. Но не словами учил Сунне[7] Аль-Азрак, и, когда кто-нибудь просил его: «Укажи путь истинный», он, не отвечая, продолжал часами читать молитвы. А потом говорил пришельцу: «Поди принеси хворосту, чтобы разжечь огонь. Поди принеси воды», словно тот был его прислужником. И еще говорил ему: «Обмахни меня опахалом», — и вообще разговаривал с ним сурово, называл ленивцем и лжецом, словно тот был его рабом. В сумраке дома Амма неторопливо ведет свой рассказ, и Лалле чудится, что она слышит голос Синего Человека. — Так обучал он Сунне, не словами, но поступками и молитвами, чтобы побудить пришельцев смириться в сердце своем. Но когда приходили простые люди или дети, Аль-Азрак принимал их ласково, говорил им ласковые слова и рассказывал чудесные легенды, потому что знал: их сердце не зачерствело, и они и впрямь угодны Аллаху. Для них он иногда творил чудеса, чтобы помочь им, ведь им негде было больше искать помощи. Я тебе рассказывала про чудо с источником, который по его воле забил из-под камня? — спрашивает Амма задумчиво. — Рассказывала, но все равно расскажи еще раз, — просит Лалла. Эту историю она любит больше всего на свете. Каждый раз, когда ее слышит, душу охватывает какое-то непонятное чувство, словно она вот-вот заплачет, словно ее знобит в лихорадке. Лалла пытается представить себе, как все это случилось, давным-давно, в деревушке у самой границы пустыни, среди домов и пальм, на большой безлюдной площади, где жужжат осы и блестит на солнце гладкая, как зеркало, вода в колодце, в которой отражаются облака и небо. На площади ни души, потому что солнце уже палит вовсю и люди укрылись в прохладе своих домов. По неподвижной воде колодца, уставившегося в небо точно зрачок, время от времени проходит медленная рябь от дыхания раскаленного воздуха, осыпающего поверхность воды тонкой белой пылью, и она словно подергивается чуть заметным бельмом, которое тотчас же тает. Зеленовато-синяя вода прекрасна и глубока, она безмолвна и неподвижна в чаше из красной земли, на которой босые ноги женщин оставили поблескивающие следы. Одни только осы кружат над водой, почти касаясь ее поверхности, и возвращаются к домам, где тянется вверх дымок от жаровен. — И вот к колодцу пришла с кувшином за водой одна женщина. Теперь уже никто не помнит, как ее звали, потому что случилось это давным-давно. Но женщина эта была очень старая, сил у нее совсем не осталось, и, подойдя к колодцу, она стала причитать и плакать, что ей приходится так далеко ходить за водой. Сидела она, сгорбившись, на земле, плакала и стенала. И вдруг рядом с ней оказался Аль-Азрак, а она и не заметила, как он подошел... Теперь Лалла отчетливо видит его. Высокий, худой, в бурнусе цвета песка. Лицо его скрыто покрывалом, но глаза горят странным светом, который и успокаивает, и придает сил, точно пламя светильника. Теперь она узнаёт его. Это он появляется на каменистом плато у начала пустыни и обволакивает Лаллу своим взглядом так властно, с такой силой, что у нее кружится голова. И является он вот так, бесшумно, словно тень, он всегда тут как тут, когда в нем есть нужда. — Старая женщина все плакала и плакала, и тогда Аль-Азрак ласково спросил ее, почему она плачет. Но хотя он и является вот так бесшумно, словно возникнув из самой пустыни, его нельзя испугаться. Во взгляде его столько доброты, голос его нетороплив и спокоен, и само лицо его излучает свет. — Старая женщина поведала ему о своей печали, о своем одиночестве, о том, что ей приходится ходить за водой в такую даль, а у нее не хватает сил донести до дому полный кувшин... Голос и взгляд его как бы слиты воедино, словно ему уже заранее известно все, что должно случиться в будущем, и ведомы предначертания человеческих судеб. — «Не плачь, — сказал старой женщине Аль-Азрак, — я помогу тебе дойти до дому». И он довел ее под руку до самого ее жилья, а когда они подошли к дому, сказал ей только: «Подними этот камень у обочины дороги, и у тебя всегда будет вода». Старая женщина сделала так, как он сказал, и из-под камня забил родник, вода в нем была чистая-чистая, и она разлилась вокруг и превратилась в водоем, и такой прекрасной и свежей воды не было во всей округе. И женщина поблагодарила Аль-Азрака, а позднее люди из окрестных селений приходили взглянуть на источник и испить из него воды, и все восхваляли Аль-Азрака, которого Аллах наделил такой силой. Лалла думает об источнике, который забил из-под камня, о светлой и гладкой воде, сверкавшей в лучах солнца. Долго думает она обо всем этом в полумраке дома, пока Амма продолжает месить тесто, чтобы испечь хлеб. А тень Синего Человека исчезает так же бесшумно, как появилась, но его властный взгляд витает над нею в воздухе, обволакивая ее, точно чье-то незримое дыхание. Амма умолкла, она не произносит больше ни слова. Только по-прежнему месит и поколачивает тесто в большой глиняной миске, которая чуть подрагивает. Быть может, Амма тоже думает о прекрасном, глубоком источнике, о воде, которая пробилась из-под придорожного камня, подобно слову Аль-Азрака, слову истины, открывшему путь истины. Каким прекрасным светом залит всегда их Городок! Прежде Лалла не обращала на это особого внимания, но Хартани научил ее видеть. Солнечные лучи удивительно светлы, особенно по утрам, сразу после восхода солнца. Они освещают скалы и красную землю, вдыхают в них жизнь. Есть места, откуда лучше всего любоваться солнечным светом. Как-то утром Хартани привел Лаллу в одно из таких мест. Это пропасть на дне каменистой лощины. Никто, кроме Хартани, и не подозревает об этом потаенном уголке. Не зная дороги, его не найдешь. Хартани берет Лаллу за руку и ведет ее по узкому ущелью, спускающемуся в самую глубь земли. Лаллу сразу охватывает влажная, тенистая прохлада, и все звуки исчезают, словно она нырнула с головой под воду. Ущелье уходит глубоко в землю. Лалле становится немного страшно: она впервые спускается в сердце земли. Но пастух крепко сжимает ее руку, и это придает ей смелости. И вдруг они останавливаются: длинное ущелье залито светом, оно открывается прямо в небо. Лалла не может понять, как это вышло, они ведь спускались всё ниже и ниже, и однако это так — перед ней небо, бескрайнее и невесомое. Она застывает на месте, не дыша, широко распахнув глаза. Здесь нет ничего, кроме неба, такого прозрачного, что кажется: ты паришь в нем птицей. Хартани делает Лалле знак приблизиться к выходу. А сам опускается на камни — осторожно, чтобы они не осыпались. Лалла садится немного позади, голова у нее кружится, и она вздрагивает. Внизу, у самого подножия скалы, сквозь дымку открывается огромная пустынная равнина, высохшие русла рек. У горизонта стелется туман цвета охры: там начинается пустыня. Туда время от времени и уходит Хартани, уходит один, прихватив с собой только немного хлеба в узелке из носового платка. Пустыня начинается на востоке, там, где солнечный свет особенно прекрасен, так прекрасен, что хочется по примеру Хартани побежать босиком по песку, перепрыгивая через острые камни и овраги, мчаться все дальше в сторону пустыни. «Хартани, как красиво!» Лалла иногда забывает, что пастух не может ее понять. Когда она говорит с ним, он поворачивается к ней лицом, глаза его блестят, а губы пытаются повторить движения ее губ. Потом, скорчив гримасу, он смеется. «О-о!» Она показывает пальцем на неподвижную черную точку посреди необозримого простора. Хартани с минуту вглядывается в эту точку, а потом показывает ей, что это птица: указательный палец согнут, а три других растопырены наподобие птичьих крыльев. Точка медленно, чуть покачиваясь, плывет по небу, она снижается, становится ближе. Теперь Лалла ясно различает туловище, голову, распластанные крылья. Это ястреб ищет добычу, неслышно, как тень, скользя в воздушном потоке. Лалла долго глядит на него, и сердце ее бьется чаще обычного. Никогда не видела она ничего прекраснее этой птицы, описывающей медленные круги высоко в небе над красной землей, одинокой и безмолвной птицы, которая — наедине с ветром и солнечным светом — временами вдруг камнем падает вниз, словно вот-вот рухнет на землю. Сердце Лаллы бьется сильнее, потому что безмолвие хищной птицы проникает в нее, рождает в ней страх. Она как завороженная смотрит на крылатого хищника, не в силах отвести от него взгляд. Зловещее молчание небесных глубин, холод вольного простора и в особенности обжигающий свет оглушают ее, голова у нее кружится. Чтобы не упасть в бездну, она цепляется за руку Хартани. Он тоже следит за ястребом. Но так, словно ястреб ему брат и нет между ними преграды. У обоих один и тот же взор, одно и то же мужество, обоим по душе безбрежное молчание неба, ветра и пустыни. Заметив это сходство между Хартани и ястребом, Лалла невольно вздрагивает, но голова у нее перестает кружиться. Перед ней бескрайнее небо, а земля кажется серым и охряным маревом, зыблющимся на горизонте. Но раз Хартани все это знакомо, Лаллу уже не пугает окружающее ее со всех сторон молчание. Закрыв глаза и держась за руку пастуха, она словно взмывает в воздух, в глубину неба. Вдвоем они медленно чертят над землей огромные круги, они так высоко, что не слышат уже никаких звуков, только шорох ветра в собственных крыльях, так высоко, что почти уже не видят ни скал, ни колючих кустарников, ни лачуг из досок и картона. После этого долгого полета вдвоем, опьяненные ветром, солнцем и лазурью неба, они возвращаются ко входу в пещеру, на вершину красной скалы: они легко опускаются на нее, не задев ни одного камешка, не потревожив ни одной песчинки. Хартани умеет проделывать такие штуки — без слов, без размышлений, одной только силой своего взгляда. Ему ведомы самые разные места, откуда можно любоваться солнечным светом, ведь солнечный свет неодинаков, каждый раз он совсем другой. Вначале, когда Хартани вел Лаллу за собой по каменным уступам в ложбины, к старым высохшим расщелинам или на вершину какой-нибудь красной скалы, она думала, что он собирается ловить ящериц или разорять птичьи гнезда, как другие ребята. Но Хартани просто вытягивал вперед руку, и глаза его блестели от удовольствия; там, куда он указывал, не было ничего, кроме безбрежной, ослепительной белизны неба, или солнечных лучей, пляшущих на изломах каменных глыб, или множества лунных пятен, которые образует солнце, просачиваясь сквозь листву. Иногда он показывал ей повисших в воздухе мошек, похожих на крошечные шарики между пучками травы, так что казалось: в воздухе протянута огромная паутина. Все окружающее становилось более прекрасным и новым под ясным взглядом Хартани, словно до пастуха никто ничего не видел, словно мир только что сотворен. Лалла любит идти следом за Хартани. Она идет за ним по тропинке, которую он указывает. Собственно говоря, это даже не тропинка, ее нет и следа, и все же, когда Хартани идет вперед, Лалла видит, что тропинка пролегает именно здесь, и нигде больше. Быть может, это даже не человечьи, а козьи или лисьи тропы. Но Хартани свой в этом мире, он знает то, чего не знают другие люди, и умеет видеть не одними глазами, но всем телом. Вот и с запахами то же самое. Иногда Хартани заходит далеко-далеко на восток по каменистой равнине. Солнце жжет плечи и лицо Лаллы, ей трудно поспевать за пастухом. Но он не обращает на нее внимания. Он что-то ищет на ходу, чуть пригнувшись к земле, прыгая с камня на камень. Потом вдруг застывает и, ложась ничком, приникает лицом к земле, словно хочет напиться воды. Лалла тихонько подходит к нему, он чуть приподнимает голову. Его темные с металлическим отливом глаза лучатся радостью, словно он нашел величайшее в мире сокровище. Из пыльной земли среди камней торчит серо-зеленый кустик — малюсенькое растение с худосочными листочками, какие встречаются здесь на каждом шагу. Но, приблизив в свой черед лицо к кустику, Лалла улавливает вначале слабый, но потом все более и более густой аромат, аромат прекраснейших цветов, запах мяты и травы Это он открывает Лалле все чудесные ароматы, потому что он знает потаенные места. Ведь запахи точно камни или звери: у каждого свое тайное место. Их надо уметь находить, как это делают собаки: учуять в струях ветра, обнюхивая крохотные следы, а потом, не колеблясь, бежать напрямик к потаенному месту. Хартани многому научил Лаллу. Прежде она ничего не знала. Прежде она проходила мимо какого-нибудь кустика, корешка или пчелиных сотов, не замечая их. А между тем воздух напоен ароматами! Они все время струятся, они как дыхание, они поднимаются, опускаются, пересекаются, смешиваются, расходятся. От заячьих следов, к примеру, всегда поднимается странный запах страха; а вот тут, чуть подальше, Хартани манит Лаллу к себе. Вначале она ничего не замечает на красной земле, но мало-помалу ей в ноздри проникает что-то терпкое, резкое, душок мочи и пота, и вдруг она узнаёт: да ведь это же запах дикой собаки; голодная, ощетинившаяся, она пробежала по равнине, преследуя зайца. Лалла любит бродить с Хартани. Он показывает все это ей одной. Других остерегается: они слишком торопятся, чтобы уловить какой-нибудь аромат или любоваться полётом птиц пустыни. Хартани не боится людей. Скорее уж они его боятся, говорят, что он Но Хартани неведом язык людей, он не отзывается на вопросы. Старший сын Аммы уверяет, будто Хартани потому не говорит, что он глухой. Так, во всяком случае, объяснил ему школьный учитель, таких людей называют глухонемыми. Но Лалла знает, что это неправда: Хартани слышит лучше, чем кто бы то ни было. Он улавливает такие тихие, легкие звуки, какие не расслышишь, даже приложив ухо к земле. Он слышит, как пробежал заяц на другом конце каменистой равнины, слышит, как по тропинке на дальнем склоне долины идет человек. Он умеет обнаружить стрекочущую цикаду или гнездо куропатки в высокой траве. Но человеческую речь Хартани понимать не хочет, потому что он родом из тех краев, где нет людей — только одни песчаные холмы да небо. Иногда Лалла пытается разговаривать с пастухом, например, произносит раздельно, глядя ему в самые зрачки: «Именем Ал-ла-ха!», и тогда странный свет вспыхивает в его темных, отливающих металлическим блеском глазах. Он прикладывает руку к губам Лаллы и, пока она говорит, следит за движениями ее губ. Но сам не произносит ни слова в ответ. Потом вдруг через мгновение ему это надоедает, он отводит взгляд и садится поодаль, на другом камне. Но это не имеет значения. Лалла теперь знает: слова по-настоящему не важны. Важно совсем другое — то, что ты хочешь сказать в самой-самой глубине души, высказать как тайну, как молитву, одни эти речи и важны. А Хартани только так и говорит, только на этом языке он умеет изъясняться, только его и понимает. Многое может передать молчание. Этого Лалла тоже не знала до встречи с Хартани. Другие ждут слов или каких-нибудь поступков, доказательств, а он, Хартани, молча смотрит на Лаллу своими прекрасными, с металлическим отливом глазами, и в сиянии его взгляда становится понятным, о чем он говорит, чего хочет. Когда пастуха что-то тревожит или, наоборот, он особенно счастлив, он останавливается и прикладывает руки к вискам Лаллы, вернее, не прикладывает, а держит ладони у ее висков, не касаясь их, и долго стоит так, и лицо его озарено светом. И Лалла чувствует на своих щеках и на висках тепло его ладоней, словно ее согревает какой-то огонь. Странное это ощущение, тогда и ее душу переполняет счастье, проникает в нее до самых глубин, освобождает ее, умиротворяет. Вот за эту скрытую в его ладонях силу Лалла особенно любит Хартани. Может, он и в самом деле колдун? Она рассматривает руки пастуха, чтобы понять. Руки у него узкие, с длинными пальцами и с перламутровыми ногтями, кожа на них нежная и смуглая, с тыльной стороны почти черная, а на ладонях желтовато-розовая, так листья на деревьях бывают одного цвета снаружи и другого с изнанки. Лалле очень нравятся руки Хартани. Таких нет ни у кого в Городке; наверно, и во всем краю не сыщешь других таких, думает Лалла. Они проворные и легкие, но при этом сильные. Лалла уверена: такие руки должны быть у человека благородной крови, может быть, у сына шейха, а может даже, у воина с востока, явившегося из самого Багдада. Руки Хартани умеют всё: не только хватать камни или ломать сучья, но и вязать скользящие узлы из пальмовых волокон, и мастерить силки для птиц, а кроме того, позволяют ему свистеть, высвистывать разные мелодии, подражать крику куропатки, ястреба, лисицы или шуму ветра, грозы, моря. Но главное, его руки умеют говорить. И это особенно нравится Лалле. Иногда, собираясь завести разговор, Хартани усаживается на большой плоский камень на самом солнцепеке, поджав ноги под широким грубошерстным бурнусом. Одежда у него совсем светлая, почти белая, и потому видны только его смуглое лицо и руки, и вот тут он начинает говорить. Собственно говоря, то, что он рассказывает Лалле, рассказом назвать нельзя. Просто движениями рук, губ, блеском глаз он рождает в воздухе образы. Мимолетные образы, которые вспыхивают и гаснут, точно молния, но никогда Лалле не доводилось слышать ничего более прекрасного и правдивого. Даже истории Намана-рыбака, даже рассказы Аммы об Аль-Азраке, Синем Человеке пустыни, и о светлом источнике, забившем из-под камня, не могут с ними сравниться. То, о чем рассказывают руки Хартани, непредсказуемо, как он сам, это похоже на сон, потому что образы, которые он вызывает, появляются как раз в ту минуту, когда их меньше всего ждешь, и в то же время именно их ты и ожидаешь. Он может так разговаривать долго, и перед глазами возникают птицы с распластанными крыльями, громоздящиеся друг на друга скалы, дома, собаки, ураганы, самолеты, гигантские цветы, горы и ветер, обвевающий лица спящих. Непонятно, как это получается, но, когда Лалла глядит на его лицо, ловит жесты его черных рук, она видит все эти картины, прекрасные и неожиданные, напоенные светом и жизнью, словно он и в самом деле выпустил их из своей ладони, словно они слетели с его губ, струятся из его взгляда. Прекраснее всего, что, когда Хартани ведет свой рассказ, ничто не нарушает безмолвия. Солнце опаляет каменистую равнину и красные скалы. Временами налетит порыв холодного ветра или зашуршит песок, стекающий по желобку в скале. В гибких и длинных пальцах Хартани вдруг показывается змея, скользящая в глубину оврага, там она замирает, подняв голову. А потом из его ладоней вдруг вырывается, шумно взмахивая крыльями, большой белый ибис. Вот на ночное небо выплыла круглая луна, и Хартани указательным пальцем зажигает звезды — одну, другую, третью... А теперь наступает лето, хлынул дождь, вода, стекая ручьями, разливается большой круглой лужей, и над ней вьется мошкара. Прямо в середину синего неба Хартани запускает треугольный камень, тот летит все выше, выше и вдруг хоп! — распускается и становится деревом с густой, полной птиц листвой. Иногда Хартани, строя гримасы, передразнивает людей и животных. Поджав губы, втянув голову в плечи и округлив спину, он замечательно изображает черепаху, Лалла каждый раз при этом хохочет, словно видит такое впервые. Или, выпятив губы и обнажив резцы, Хартани показывает верблюда. А еще он очень хорошо подражает героям, которых видел в кино: Тарзану, Мацисту[8] или персонажам комиксов. Время от времени Лалла приносит ему маленькие иллюстрированные журналы, которые берет у старшего сына Аммы или покупает на собственные сбережения. Приключения, которые происходят с Акимом или Рош Рафалем на Луне и на других планетах, или маленькие книжечки о Микки Маусе или Доналде. Их она любит больше всего. Читать она не умеет, но по ее просьбе сын Аммы два-три раза пересказывал ей эти истории, и она запомнила их наизусть. Но Хартани не желает слушать никаких рассказов. Он берет книжечки и с забавным видом рассматривает их, держа наискосок и склоняя при этом голову набок. Потом, насмотревшись вдосталь на рисунки, он вскакивает и изображает Рош Рафаля или Акима верхом на слоне, причем в роли слона выступает скала. Но Лалла никогда не остается подолгу с Хартани, потому что рано или поздно наступает минута, когда его лицо делается каким-то отчужденным. Лалла не понимает, что произошло, почему лицо его точно окаменело и стало суровым, а взгляд устремлен куда-то вдаль. Словно туча заволокла вдруг солнце или на холмы и долины быстро спустилась тьма. Это ужасно. Лалле так хотелось бы продлить те минуты, когда у Хартани было счастливое лицо, он улыбался и глаза его светились. Но это невозможно. Хартани вдруг убегает, точно спугнутый зверь. Срывается с места и исчезает, и Лалла не успевает увидеть, куда он скрылся. Но она и не пытается его удержать. Наоборот, бывает даже, солнце заливает каменистую равнину и руки Хартани вызывают к жизни удивительные видения, а Лалла сама старается уйти первой. Она встает и уходит, не ускоряя шага, не оборачиваясь, пока не выйдет на дорогу, что ведет к Городку, к лачугам из досок и картона. Быть может, водясь с Хартани, она и сама стала такой, как он. Впрочем, в Городке люди не одобряют того, что Лалла так часто видится с Хартани. Быть может, люди боятся, как бы она сама не стала — Он тебе не пара, — говорит Амма, когда Лалла возвращается с каменистой равнины. Лицо Лаллы стало теперь почти таким же черным, как у Хартани: там, наверху, солнце палит гораздо сильнее. — Уж не собираешься ли ты замуж за Хартани? — спрашивает иногда Амма. — А почему бы и нет? — отвечает Лалла, пожимая плечами. Замуж ей вовсе не хочется, она и не думает о замужестве. При мысли, что она может выйти за Хартани, Лалла смеется. И однако при первой же возможности, посчитав, что закончила свою работу, она уходит из Городка и идет к холмам, где живут пастухи. Это на востоке, там, где начинаются безводные земли и высятся скалы из красного камня. Она любит шагать по белой-белой тропинке, петляющей между холмами, слушать пронзительное стрекотанье цикад и разглядывать змеиные следы на песке. Но вот уже слышится пересвист пастухов. Пастухи — большей частью мальчишки и девчонки — разбредаются по холмам со своими овцами и козами. Они пересвистываются, окликая и подзывая друг друга или отпугивая диких собак. Лалла любит бродить между холмами, щурясь от слепящих белых лучей, под льющийся со всех сторон свист. У нее даже мурашки пробегают по коже, несмотря на жару, и сердце начинает учащенно биться. Иногда она, забавы ради, отвечает пастухам свистом. Это Хартани научил ее свистеть, заложив два пальца в рот. Выйдя на дорогу и увидев ее, пастушата сначала держатся поодаль: они недоверчивы. Лица у них гладкие, цвета обожженной меди, лбы выпуклые, а волосы удивительного цвета — почти красные. Это солнце и ветер пустыни обожгли им кожу и волосы. Одеты они в лохмотья: мальчики в длинных рубахах из сурового полотна, а девочки в платьях, сшитых из мешков из-под муки. Они не подходят близко, потому что говорят на языке шлехов и не понимают языка жителей долины. Но Лалла любит пастушат, и они ее не боятся. Иногда она приносит им поесть — немного хлеба, печенья или сушеных фиников, то, что ей удалось взять украдкой из дома Аммы. Они подпускают к себе только Хартани, потому что он такой же пастух, как и они, и не живет в Городке. Когда Лалла уходит с ним вдвоем далеко на каменистую равнину, пастухи прибегают туда, бесшумно перепрыгивая с камня на камень. Но время от времени они свистят, чтобы предупредить о своем появлении. Прибежав, они окружают Хартани и быстро-быстро лопочут на своем диковинном языке, напоминающем птичий щебет. А потом так же быстро убегают по каменистому плато, продолжая свистеть, иногда Хартани пускается за ними следом, да и сама Лалла пытается их догнать, но она не умеет бегать так быстро, как они. Они оглядываются на нее, громко смеясь, и продолжают бежать дальше, оглашая воздух взрывами веселого смеха. На белых камнях посреди равнины они делят между собой свой завтрак. Под рубахой на груди в холщовой тряпице они носят с собой немного черного хлеба, фиников, инжира и сухого сыра. Они дают по кусочку Хартани и Лалле, а Лалла взамен угощает их белым хлебом. Иногда она приносит красное яблоко, купленное в лавке. Тогда Хартани вынимает свой маленький ножик без ручки и режет яблоко на мелкие дольки, чтобы каждый получил по кусочку. Как хорошо на каменистой равнине после полудня! Солнечные блики без устали порхают по изломам камней, и все вокруг так и искрится. Небо глубокого темно-синего цвета, его не затмевает та белая дымка, что поднимается над морем и реками. Когда налетает сильный ветер, приходится прятаться между уступами скал, чтобы не замерзнуть, и тогда слышно только, как над землей и в кустарнике свищет ветер. Это напоминает рокот моря, только ветер поет медленнее, протяжнее. Лалла прислушивается к шуму ветра, к тонким голосам пастушат и отдаленному блеянию стада. Эти звуки она любит больше всего на свете, а еще крик чаек и плеск волн. Когда слышишь эти звуки, кажется, что на земле не может случиться ничего плохого. Однажды в такой день, поев хлеба и фиников, Лалла пошла следом за Хартани к самому подножию красных холмов, туда, где тянутся пещеры. Там пастух ночевал, когда наступала засуха и козам в поисках новых пастбищ приходилось забираться все дальше. В красной скале зияют черные отверстия, наполовину скрытые колючим кустарником. Некоторые из них кажутся не больше норы, но стоит вползти внутрь, пещера расширяется и становится просторной, как дом, и в ней так прохладно. Лалла вползла в пещеру на животе следом за Хартани. Вначале она ослепла от темноты и испугалась. «Хартани! Хартани!» — позвала она. Пастух возвратился, взял ее за локоть и втащил вглубь. Когда глаза ее стали что-то различать во мраке, Лалла увидела большую залу. Стены здесь были очень высоки — и не разглядишь, где они кончаются, и все в пятнах, серых и синих, в янтарных и медных потеках. Воздух казался серым из-за скупого света, проникающего в отверстия скалы. Лалла услышала громкое хлопанье крыльев и прижалась к пастуху. Но это были всего лишь летучие мыши, потревоженные во сне. Шурша и шелестя, перелетали они подальше, в глубь пещеры. Хартани уселся на большом плоском камне в центре пещеры, и Лалла устроилась рядом с ним. Они вместе стали смотреть на ослепительный свет, проникавший сюда через устье пещеры. В самой пещере царит сумрак и сырость вечной ночи, а снаружи, на каменистой равнине, солнечный свет слепит глаза. Словно это другой мир, другая страна. Словно ты оказался на дне морском. Лалла молчит, говорить ей не хочется. Как и Хартани, она погружается в царство ночи. И взгляд ее темен как ночь, а кожа смугла. Лалла чувствует, как на нее веет теплом от Хартани, а свет его взгляда мало-помалу проникает в нее. Ей так хотелось бы стать ближе ему, найти доступ в его мир, быть по-настоящему с ним вместе, чтобы он мог наконец ее понять. Она приближает губы к его уху, вдыхает запах его волос, его кожи и тихо, почти беззвучно произносит его имя. Их окружает сумрак пещеры, он обволакивает их легкой, но надежной пленкой. Лалла явственно слышит, как по стенам пещеры стекают ручейки, как вскрикивают во сне летучие мыши. Она касается щекой щеки Хартани, тело ее обдает странная, жаркая волна, а голова начинает кружиться. Жар солнца, пропитавший за день их тела, теперь медленно расходится от них длинными, горячечными волнами. Дыхание их смешивается, сливается в одно, в словах больше нет нужды, важно лишь то, что они чувствуют. Это еще не изведанное ею опьянение рождено в короткие мгновения сумраком пещеры, словно каменные стены и влажная тьма годами ждали их прихода, чтобы выпустить из плена свои чары. Хмельной вихрь закружил Лаллу, она отчетливо слышит биение своей крови в жилах, которое сливается с шорохом стекающих по стене капель и вскриками летучих мышей. Ей кажется, что тела их составляют одно целое с пещерой, а может, они пленники в утробе какого-то великана. Запах коз и овец, идущий от Хартани, смешивается с ароматом девичьей кожи. Ладони Лаллы горят, на лбу выступает пот, волосы слипаются. И вдруг Лалла перестает понимать, что с ней происходит. Ей делается страшно, она встряхивает головой, пытаясь вырваться из объятий пастуха, который прижал ее локти к камню и обвил ее ноги своими длинными, крепкими ногами. Лалла хочет крикнуть, но, словно во сне, из горла ее не вырывается ни звука. Влажный сумрак смежает и туманит ей глаза, тело пастуха, навалившееся на нее всей своей тяжестью, не дает ей дышать. И вдруг словно что-то прорвалось в ее горле, она кричит, и голос ее громом прокатывается по стенам пещеры. Внезапно разбуженные летучие мыши начинают кружить над ними, шурша и хлопая крыльями. Хартани уже стоит во весь рост, вскочив на камень, чуть отступив назад. Длинные его руки отмахиваются от летучих мышей, тучами ошалело мечущихся вокруг. Лалла не видит лица пастуха, потому что мрак в пещере еще больше сгустился, но чувствует его смятение. И ей становится грустно-грустно, и грусть ее все нарастает. Она уже не страшится ни темноты, ни летучих мышей. Теперь она сама берет Хартани за руку и чувствует, что он весь дрожит, тело его содрогается, словно в ознобе. Он замер на месте. Откинувшись назад и заслонив рукой глаза, чтобы не видеть летучих мышей, он дрожит так, что у него даже лязгают зубы. И тогда Лалла ведет его к выходу из пещеры, тащит наружу, и вот наконец солнце заливает их головы и плечи. При свете дня Лалла видит лицо Хартани, такое искаженное, такое жалкое, что не может удержаться от смеха. Она стряхивает со своего разорванного платья и с длинной рубахи Хартани приставшую к ним влажную землю. И они вместе начинают спускаться по склону к каменистой равнине. Солнце ярко вспыхивает на острых камнях; под небом, синим до черноты, простирается белая и красная земля. Ей кажется, они только что очертя голову, спасаясь от изнурительной жары, нырнули в холодную воду и долго плавали там, стараясь освежиться. И вот теперь они во весь дух пускаются бежать по каменистому плато, перепрыгивая с уступа на уступ, пока Лалла не останавливается, задохнувшись; она сгибается пополам: у нее закололо в боку. А Хартани продолжает прыгать с уступа на уступ, точно козленок, но вдруг замечает, что она отстала, и, описав большой круг, возвращается назад. Они вдвоем садятся на солнцепеке на камень, крепко держась за руки. Солнце опускается к горизонту, небо становится желтым. По холмам и в долине разносится свист пастухов, они перекликаются, отвечают друг другу. Лалла любит огонь. А огонь в Городке бывает разный. Один разжигают поутру прежде, чем из-за красных холмов выглянет солнце, это женщины и девочки готовят пищу в больших черных котлах, и по земле, смешиваясь с утренним туманом, стелется дымок. Совсем другой огонь дают травы и ветки: они горят медленно, тлеют сами собой, почти без пламени. А на исходе дня в великолепном свете заходящего солнца, среди отблесков меди горят жаровни. Низкое пламя извивается, точно длинная, зыбкая змея, обретая более четкие очертания у каждого дома и выбрасывая серые кольца в сторону моря. А еще разводят огонь под старыми консервными банками, разогревая гудрон, чтобы замазать дыры в крышах и стенах. В Городке огонь любят все, в особенности дети и старики. Как увидят, что где-то пылает огонь, сразу приходят и рассаживаются вокруг, опускаясь на пятки, и невидящими глазами глядят на танцующее пламя. Или подбрасывают в огонь маленькие сухие веточки, которые мгновенно вспыхивают, потрескивая, и пригоршни травы, что горит, исходя синеватыми вьющимися струйками. Лалла устраивается на песчаном берегу у большого костра из веток, который развел Наман-рыбак, чтобы разогреть вар и проконопатить лодку. Близится вечер, воздух тих и недвижим. Небо светло-голубое, прозрачное и безоблачное. Берег зарос худосочными деревцами, выжженными солнцем и разъеденными солью, листва их — это тысячи мелких серо-голубых игл. Проходя мимо них, Лалла срывает целую пригоршню таких иголок, чтобы подбросить их в костер Намана-рыбака, а несколько игл сует в рот, медленно жуя на ходу. У иголок солоноватый, терпкий вкус, но к нему примешивается еще запах дыма, и Лалле это нравится. Наман разводит свой костер где придется, там, где на песке валяются выброшенные на берег толстые сухие ветки. Он складывает их в кучу, а между ними запихивает пучки сухой травы, собранной на песчаной пустоши за дюнами. И еще он подкладывает в костер сухие водоросли и чертополох. Все это он заготавливает, когда солнце стоит еще высоко в небе. По лбу и щекам старика стекают струйки пота. И песок жжется как огонь. А потом с помощью огнива и трута Наман разжигает костер, позаботившись о том, чтобы пламя занялось с той стороны, где нет ветра. Ловко разжигает костер рыбак. Лалла внимательно следит за всеми его движениями, стараясь их перенять. Наман умеет выбрать в дюнах подходящее место — не слишком открытое и не слишком безветренное. Огонь раза два-три занимается и гаснет, но Наман словно бы и не обращает на это внимания. Каждый раз как пламя глохнет, он ворошит траву рукой, не боясь обжечься. А у огня такой уж нрав — он любит тех, кто его не боится. И вот пламя вспыхивает снова, сначала небольшое, виден только его гребешок, посверкивающий среди ветвей, и вдруг огонь охватывает самое основание костра и трещит, ярко освещая все вокруг. Когда огонь как следует разгорится, Наман-рыбак устанавливает чугунный треножник, а на него водружает большой котел с варом. Потом садится на песок и смотрит на огонь, подбрасывая в него пучки травы, которые мгновенно пожирает пламя. И тут вокруг костра собираются дети. Они издалека почуяли запах дыма и бегут к огню по берегу. Они кричат, перекликаются, громко хохочут, ведь огонь-чародей пробуждает желание бегать, кричать, смеяться. Теперь яркие языки пламени взмывают высоко вверх, они колышутся, трещат, танцуют. Какие только видения не рождаются в их извивах! Лалла больше всего любит смотреть на самое основание костра, на раскаленные, окруженные огненным ореолом головешки, этот жгучий цвет, которому нет названия, похож на цвет солнца. И еще она любуется искрами, взлетающими вверх вместе с серым дымом, они вспыхивают и гаснут, исчезая в синем небе. Ночью искры еще прекраснее, они похожи на облака из падающих звезд. Песчаные мушки тоже потянулись к костру, привлеченные запахом горящих водорослей и кипящего вара, но дым им не по вкусу. Наман не обращает на них внимания. Он смотрит только на огонь. Время от времени он встает и окунает в котел палку — проверить, хорошо ли нагрелся вар, потом помешивает вязкую жидкость, щурясь от клубящегося дыма. Лодка его лежит на берегу в нескольких метрах от костра вверх килем, приготовленная для конопачения. Теперь солнце быстро катится вниз, приближаясь к иссохшим холмам за дюнами. Темнота сгущается. Дети сидят на берегу, тесно прижавшись друг к другу, их смех понемногу стихает. Лалла смотрит на Намана, стараясь поймать светящийся в его взгляде светлый луч цвета морской волны. Наман замечает ее и дружески машет ей рукой, а потом вдруг спрашивает так, точно нет ничего естественнее его вопроса: «Я тебе уже рассказывал про Балаабилу?» Лалла качает головой. Она рада: самое время послушать такую историю, когда сидишь на берегу, глядя на огонь, над которым в котле пузырится вар, на синее-синее море, и тебя ласкает ветерок, колеблющий дым костра, и жужжат мушки и осы, а рядом плещут волны, подступая к старой лодке, лежащей килем вверх на песке. «Да неужто я никогда не рассказывал тебе про Балаабилу?» Старик Наман встает, чтобы взглянуть на вар, который кипит ключом. Он медленно помешивает палкой в котле, и, судя по выражению его лица, все идет как надо. Он протягивает Лалле старую кастрюлю с обгорелой ручкой: «Держи! Когда я все приготовлю у лодки, наполнишь кастрюлю варом и принесешь мне». Не дожидаясь ответа, он отходит к лодке и копошится возле нее. Раскладывает перед собой кисти всех сортов, которые смастерил из палок, обернув концы тряпками. «Давай!» Лалла наполняет кастрюлю варом. Вар вскипает маленькими колючими пузырьками, дым щиплет Лалле глаза. Но она бегом бежит к Наману, держа перед собой в вытянутой руке кастрюлю с варом. Дети, смеясь, бегут за ней следом и рассаживаются вокруг лодки. «Балаабилу, Балаабилу...» Старик Наман напевает соловьиное имя, словно припоминая подробности легенды. Обмакнув кисти в горячий вар, он начинает промазывать корпус лодки в тех местах, где швы между досками заткнуты паклей. «Было это давным-давно, — начинает Наман. — В ту пору ни меня, ни моего отца, ни даже моего деда еще не было на свете, и все-таки люди помнят эту историю. В ту пору на свете жили совсем другие люди, тогда не знали ни римлян, ни иных чужеземцев. Вот почему в ту пору водились джинны — их пока не прогнали с земли. Так вот, в ту пору в одном большом городе на Востоке жил могущественный эмир, и была у него одна-единственная дочь, которую звали Лейла, что значит Ночь. Эмир души не чаял в своей дочери, и была она красивее всех девушек в его владениях, и притом самая добрая, самая умная, и все сулили ей небывалое счастье...» Вечер медленно захватывает небо, густеет синева моря, а пена на гребнях волн кажется еще белоснежней. Старый Наман то и дело обмакивает кисти в кастрюлю с варом и водит ими, слегка вращая их, по желобкам, заткнутым паклей. Горячая жидкость заполняет углубления и стекает на песок. Все дети, в том числе Лалла, не отрываясь следят за руками Намана. «Но вот страну постигло страшное бедствие, — продолжает Наман. — На нее обрушилась кара Аллаха, владения эмира поразила страшная засуха, высохли реки и колодцы, все живое умирало от жажды, сначала деревья и растения, потом животные: овцы, козы, верблюды и птицы — и наконец люди; они умирали от жажды в полях, на дорогах, страшно было глядеть, потому-то люди до сих пор вспоминают об этом...» Налетают мушки, они облепляют губы детей, жужжат у них над ухом. Их пьянит терпкий запах вара и густой дым, клубящийся в дюнах. Прилетают и осы, но этих никто не гонит: когда старый Наман рассказывает свои истории, начинает казаться, будто ос коснулось волшебство и они стали вроде джиннов. «Сильно опечалился эмир и повелел созвать мудрецов, чтобы спросить у них совета, но никто из них не знал, как прекратить засуху. И тут вдруг в город явился путешественник-чужеземец, это был египтянин, который умел колдовать. Эмир призвал его к себе и попросил чужеземца избавить королевство от проклятия. Египтянин уставился взглядом в чернильное пятно, но вдруг испугался, задрожал и отказался отвечать эмиру. «Говори, — просил его эмир, — говори, и я сделаю тебя самым богатым человеком в моих владениях». Но чужеземец отказывался отвечать. «Государь, — молил он, упав на колени, — дозволь мне уехать, не проси открыть тебе тайну». Наман замолкает, чтобы обмакнуть кисти в кастрюлю, дети и Лалла почти не смеют дохнуть. Слышно, как потрескивает огонь и бурлит в котле вар. «Тогда эмир разгневался и сказал египтянину: «Говори, или тебе конец». Палачи схватили чужестранца и уже занесли сабли, чтобы отрубить ему голову. «Остановитесь! — закричал тогда египтянин. — Ладно, я открою тебе тайну проклятия. Но знай, что проклят Аллахом ты сам!» Наман как-то по-особому, очень медленно, произносит слово «Млааун», проклятый Аллахом, так что дети даже вздрагивают. На секунду он прерывает рассказ, чтоб выбрать остатки вара из кастрюли. Потом, не говоря ни слова, протягивает кастрюлю Лалле, и та бежит к костру, чтобы зачерпнуть кипящего вара. Хорошо, что Наман ждет, пока она вернется, чтобы продолжить рассказ. «И тогда египтянин спросил эмира: «Скажи, правда ли, что ты повелел однажды наказать человека, который украл золото у купца?» «Да, я повелел наказать его, — отвечал эмир, — потому что он был вор». «Так знай же, человек этот был невиновен, — сказал египтянин, — на него возвели напраслину, и он проклял тебя, и это он наслал засуху, потому что он в дружбе с духами и демонами». Когда на берег сходит вечер, а ты сидишь и слушаешь глубокий голос старого Намана, кажется, будто время остановилось или вернулось вспять, в глубь веков, и тянется теперь, долгое и безмятежное; Лалле хотелось бы, чтобы легенда, которую рассказывает Наман, никогда не кончалась, даже если он будет рассказывать дни и ночи напролет, а она и остальные дети заснут и, когда проснутся, вновь будут слышать голос Намана. «Что же мне делать, чтобы снять с себя это проклятье?» — спросил эмир. И египтянин ответил, глядя ему прямо в глаза: «Знай, для этого есть одно лишь средство, и я открою его тебе, поскольку ты пожелал его узнать. Ты должен принести в жертву свою единственную дочь, которая тебе дороже всего на свете. Ты должен отвести ее в лес и отдать на съедение диким зверям, и тогда засуха, поразившая твою страну, прекратится». Заплакал эмир, закричал от гнева и горя, но поскольку он был человек благородный, то позволил египтянину уйти с миром. Когда подданные эмира узнали обо всем, они тоже стали плакать, потому что любили Лейлу, дочь своего государя. Однако делать нечего, надо было принести жертву, и эмир решил отвести свою дочь в лес и отдать ее на съедение диким зверям. Но в этой стране жил юноша, который любил Лейлу как никто другой, и решил он ее спасти. От одного своего родственника-колдуна он унаследовал кольцо, тот, кто им владел, мог превратиться в любого зверя или птицу, только потом ему никогда уже не суждено было вернуть себе прежний облик, хотя обладатель кольца и становился бессмертным. И вот наступила ночь жертвоприношения, и эмир отправился в лес вместе со своей дочерью...» Воздух прозрачен и чист, горизонт беспределен. Лалла вглядывается в самую дальнюю даль, словно она превратилась в чайку и летит, летит над морем, устремляясь вперед. «В глухую чащу леса забрался эмир, там он помог дочери сойти с коня и привязал ее к дереву. А сам ускакал прочь, рыдая от горя, потому что отовсюду уже слышалось рычание зверей, подбирающихся к жертве...» Плеск волн временами становится явственнее, словно море подступает ближе. Но это только проказы ветра: кружась в ложбинах между дюнами, он взметает песчаные вихри, и они смешиваются с дымом. «Бедная Лейла, привязанная в лесу к дереву, дрожала от страха и звала на помощь отца. У нее кровь стыла в жилах при мысли о том, что ее растерзают дикие звери... Вот уже громадный волк подошел к ней совсем близко, она видела, как в ночной тьме ярким пламенем горят его глаза. И вдруг в лесу послышалось пение. Голос был такой прекрасный, такой чистый, что страх у Лейлы совсем пропал, а дикие звери в лесу застыли на месте и заслушались...» Руки старого Намана берут кисти, одну за другой, и, вращая их, водят ими по корпусу лодки. На его руки и смотрят Лалла и остальные дети, словно именно руки рассказывают чудесную историю. «Весь лес наполнило это райское пение, и, слушая его, дикие звери ложились на землю и становились кроткими как ягнята, потому что музыка, лившаяся с горных высот, преображала их, переворачивала им душу. Лейла тоже с восхищением слушала музыку, и вдруг путы ее сами собой упали, и она побрела по лесу, и, куда бы она ни шла, невидимый певец витал над нею, скрытый листвою. И на всем ее пути дикие звери лежали на земле и лизали руки принцессы, не причиняя ей никакого вреда...» Воздух теперь так прозрачен, а свет такой мягкий, что кажется, ты перенесся в какой-то иной мир. «Лейла шла по лесу всю ночь, а наутро пришла ко дворцу своего отца, и до самых ворот ее сопровождало чудесное пение. Когда люди увидели принцессу, они очень обрадовались, потому что все любили ее. И никто не обратил внимания на маленькую птичку, которая незаметно перелетала с ветки на ветку. И в то же утро на иссохшую землю хлынул дождь...» На мгновение Наман перестает водить кистью; дети и Лалла смотрят на его смуглое лицо с сияющими зелеными глазами. Но никто не задает вопросов, не расспрашивает, что было дальше. «Но и под дождем птичка Балаабилу продолжала петь, ведь это был тот юноша, что спас жизнь принцессе, которую любил. И так как он не мог снова принять человеческий образ, то каждую ночь прилетал под окно Лейлы, садился на ветку дерева и пел свои прекрасные песни. Говорят даже, что после своей смерти принцесса тоже превратилась в птицу, соединилась с Балаабилу и они вместе вечно поют в лесах и полях». Легенда окончена, Наман умолк. Он продолжает возиться со своей лодкой, водит по ней обмакнутыми в вар кистями. Свет тускнеет, потому что солнце уже уходит за черту горизонта. Небо становится ярко-желтым, с зеленоватым отливом, холмы кажутся вырезанными из картона. Дым костра, легкий и прозрачный, против света едва заметен, словно дымок сигареты. Ребятишки расходятся один за другим. Лалла остается вдвоем со старым Наманом. Он молча заканчивает свою работу. А потом и сам уходит, медленно шагает по берегу, унося с собой кисти и кастрюлю с варом. На берегу рядом с Лаллой остается теперь только погасший костер. Сумрак быстро захватывает все небо, яркая дневная синева понемногу сменяется чернотой ночи. Море неведомо почему вдруг успокаивается. Волны тихо-тихо лижут прибрежный песок, расстилая пелену сиреневой пены. Первые летучие мыши уже отправились на охоту за насекомыми и чертят над морем свои зигзаги. То тут, то там загудит комар или мелькнет заблудившаяся ночная бабочка. Издалека доносится приглушенный крик козодоя. В костре еще пылает несколько угольков, они горят без пламени и дыма, похожие на диковинных мерцающих зверьков, притаившихся в пепле. Когда, вспыхнув особенно ярко, гаснет, как потухшая звезда, последний уголек, Лалла встает и уходит. Старые пыльные дороги почти сплошь испещрены следами, и Лалла любит идти по следам. Иногда — если это следы птиц или насекомых — они никуда не ведут. Иногда приводят к какой-нибудь норе или к двери дома. Это Хартани научил ее идти по следу, не давая себя запутать разросшейся вокруг траве, цветам или сверкающей гальке. Когда Хартани идет по следу, он точь-в-точь охотничья собака. Глаза блестят, ноздри раздуты, все тело устремлено вперед. Время от времени он даже ложится на землю, чтобы лучше учуять след. Лалла любит ходить по тропинкам к дюнам. Она вспоминает тогда, как приехала в Городок после смерти матери. Вспоминает, как тряслась в кузове крытого брезентом грузовика, а сестра ее отца, та, кого она зовет Амма, куталась в длинный серый шерстяной бурнус, опустив покрывало на лицо, чтобы защитить его от пыли, когда они ехали через пустыню. Ехали они несколько дней, и все время Лалле приходилось трястись в кузове, под брезентом, задыхаясь от духоты среди мешков и другого пыльного груза. А потом однажды через щель в брезенте Лалла увидела море, синее-синее, тянущееся вдоль окаймленного пеной берега, и заплакала, сама не зная отчего, от радости или от усталости. Каждый раз, идя по тропинке вдоль берега, Лалла вспоминает это синее-синее море, открывшееся ей вдруг из пропыленного грузовика, и длинные бесшумные волны, чуть косо ложившиеся на берег и захлестывавшие его. Вспоминает обо всем, что предстало перед ней вдруг через щель в брезенте, и к глазам ее подступают слезы: ей кажется, она чувствует на себе взгляд матери, который обволакивает ее, вызывает в ней сладкий трепет. Ради этого Лалла и бродит в дюнах с бьющимся сердцем, и все тело ее устремлено вперед, как у Хартани, когда он идет по следу. Она ищет места, куда приходила в первые дни после приезда сюда, а было это так давно, что она не помнит даже, какой была. «Умми!»[9] — шепчет она иногда едва слышно. А порой говорит с матерью тихо-тихо, одним дыханием, глядя в просвет между дюнами на ярко-синее море. Она сама хорошенько не знает, о чем говорить с матерью, ведь все это было так давно, что позабылось даже лицо матери. Как знать, не забыла ли она и звук ее голоса, и те слова, которые любила слушать когда-то? «Где ты теперь, Умми? Я так хочу, чтобы ты пришла ко мне, так хочу...» Лалла садится на песок, лицом к морю, и следит за ленивым движением волн. Но море не совсем такое, как в первый раз, когда она увидела его после долгой езды в душном и пыльном грузовике по красным дорогам, ведущим из пустыни. «Умми, неужели ты не хочешь прийти ко мне? Ты же видишь, я тебя не забыла». Лалла пытается вспомнить слова, которые когда-то говорила ей мать, слова песен, которые она пела. Но вспомнить их трудно. Надо закрыть глаза и откинуться назад, как можно дальше, словно ты падаешь в бездонный колодец. Но вот Лалла открывает глаза — в памяти не осталось никаких следов. Она встает и идет вдоль берега, глядя на волны, протягивающие по песку длинную полосу пены. Солнце обжигает ей плечи и шею, свет слепит глаза. Но Лалле это приятно. Приятно ощущать на губах и соль, которую ветер бросает ей в лицо. Она разглядывает вынесенные на берег раковины — перламутрово-розовые, соломенно-желтые; старые домики моллюсков, истертые и пустые; длинные ленты водорослей — черно-зеленые, серые, пурпурные. Она идет осторожно, чтобы не наступить на медузу или ската. Иной раз, когда вода схлынет, на песке, в том месте, где осталась лежать плоская рыбина, начинается забавная суматоха. Лалла долго идет по берегу, подгоняемая плеском волн. Время от времени она останавливается и стоит, не шевелясь и глядя на собственную густую и черную тень, струящуюся от ее ног, или на ослепительную пену. «Умми, — снова говорит Лалла. — Неужели ты не можешь прийти хоть на минутку? Мне так хочется тебя увидеть, я так одинока. Когда ты умерла и Амма приехала за мной, я не хотела с ней уезжать, я знала, что больше не увижу тебя. Вернись, хотя бы на минутку, пожалуйста, вернись!» Если глядеть сквозь полуприкрытые веки, как солнечные лучи играют на белом песке, можно увидеть необозримые песчаные равнины, которые в краю, где жила Умми, окружали со всех сторон их дом. Лалла даже вздрагивает: ей показалось вдруг, что она на мгновение увидела то сухое дерево. Сердце ее учащенно бьется, она бежит в дюны, туда, куда не проникает ветер с моря. Там она бросается ничком на горячий песок, колючие головки чертополоха цепляются за ее платье, впиваются мелкими иголочками в живот и в ляжки, но она не обращает внимания. Ее пронзила такая мучительная боль, такая жгучая, ей кажется, что она вот-вот потеряет сознание. Пальцы ее погружаются в песок, дыхание пресекается. Тело, затвердев, стало как деревяшка. Наконец медленно-медленно она открывает глаза, словно и впрямь сейчас увидит очертания сухого дерева, которое ее ждет. Но нет — вокруг ничего, только безбрежное ярко-синее небо да из-за дюн доносится неумолчный говор волн. «Умми, о Умми!» — стонет Лалла. Но теперь она видит все совершенно отчетливо: пыль и красные камни на обширной равнине, там, где стоит сухое дерево; равнина такая огромная, что кажется, она тянется до самого края земли. Она совершенно пустынна, и маленькая девочка бежит по пыли к сухому дереву, девочка так мала, что, не добежав до черного дерева, заблудилась среди камней и не знает, куда идти. Она кричит изо всех своих сил, но голос ее отскакивает от красных камней и тает в солнечном свете. Она кричит, но ее окружает зловещее молчание, оно давит, оно причиняет боль. И тогда заблудившаяся девочка бредет куда глаза глядят, падает, вновь поднимается, острые камни обдирают ее босые ступни, голос дрожит от рыданий, она не может вздохнуть. «Умми! Умми!» — кричит она. Теперь она явственно слышит этот свой голос, исполненный отчаяния голос, который не может прорваться за пределы пыльной каменистой равнины и, захлебнувшись, возвращается назад. Но сейчас, оказавшись уже в другом времени, она слышит эти слова, и они терзают ее, потому что означают: Умми никогда не вернется. Но внезапно перед девочкой, затерянной посреди пыльной каменистой равнины, вырастает дерево, сухое дерево. Оно давно умерло от старости и безводья, а может, его поразила молния. Оно не очень высокое, но необыкновенное: все словно перекручено, несколько старых веток злобно щетинятся, волокна черного ствола туго переплетены, а длинные черные корни обвились вокруг камней. Девочка медленно идет к дереву, сама не зная зачем, она подходит ближе к иссохшему стволу и дотрагивается до него рукой. И вдруг цепенеет от страха: с вершины сухого дерева, извиваясь, сползает длинная-длинная змея. Ее бесконечное тело скользит по ветвям, чешуя с металлическим скрежетом трется о мертвое дерево. Змея спускается неторопливо, тянется своим серо-голубым туловищем к лицу девочки. Девочка смотрит на нее не мигая, не шевелясь, почти не дыша, не может издать ни звука. Змея вдруг останавливается и впивается в нее взглядом. И тогда, отпрыгнув в сторону, девочка бросается бежать во весь дух по пустынной каменистой равнине, она бежит так, словно ей предстоит пробежать всю землю; с пересохшим ртом, с ослепшими от солнечного света глазами, дыша со свистом, бежит она к дому, к тени Умми, к Умми, которая крепко прижимает ее к себе, гладит по лицу; девочка вдыхает нежный аромат волос матери, слышит ее ласковый голос. Но сегодня на краю белого песчаного простора нет никого, никого, а небо кажется еще бездонней, еще пустынней. Лалла сидит в ложбине у дюны, согнувшись пополам, уткнув голову в колени. Солнце жжет ей затылок у самых корней волос, жжет плечи сквозь редкую ткань ее платья. Она думает об Ас-Сире, о том, кого называет Тайной, кого она встретила на каменном плато у начала пустыни. Быть может, он хотел ей что-то сказать, сказать, что она не одинока, показать ей дорогу, ведущую к Умми. Быть может, это его взгляд и сейчас обжигает ей шею и плечи. Но, открыв глаза, она не видит на берегу ни души. Страх ее пропал. Пропали, будто их и не было никогда, сухое дерево, змея, громадная, покрытая красными камнями и пылью равнина. Лалла возвращается к морю. Оно почти такое же великолепное, как в тот день, когда Лалла впервые увидела его сквозь щель в брезенте грузовика и заплакала. Солнце рассеяло дымку над морем. Над волнами пляшут искры и вздымаются пенные валы. Теплый ветер напоен ароматами морских глубин, запахом водорослей, ракушек, соли и пены. И снова Лалла медленно бредет вдоль берега в каком-то опьянении, словно и впрямь из глубин моря, из залитого солнцем неба, из белого прибрежного песка на нее устремлен чей-то взгляд. Она не понимает, в чем тут дело, но чувствует: повсюду есть кто-то, кто смотрит на нее, озаряя ее своим взглядом. Это и тревожит ее немного, и согревает, теплая волна рождается где-то внутри нее и заливает все тело, до самых кончиков пальцев. Она останавливается, озирается по сторонам: вокруг ни души, ни единой человеческой фигуры. Только громадные, неподвижно застывшие, поросшие чертополохом дюны да волны, чередой набегающие на берег. Может, это море неотрывно глядит на нее глубоким взглядом морских волн, ослепляющим взглядом волнистых дюн, этих волн из песка и соли? Наман-рыбак говорит, что море подобно женщине, но никогда не объясняет, что это значит. И взгляд этот устремлен на нее отовсюду, со всех сторон. В эту самую минуту огромная стая чаек и крачек пролетает над берегом, осеняя его своей тенью. Лалла замирает, погрузив ноги во влажный песок, на который набегают волны, и, откинув назад голову, она следит за полетом морских птиц. Они медленно летят навстречу потоку теплого ветра, рассекая воздух длинными заостренными крыльями. Головы их вытянуты чуть в сторону, из полуоткрытых клювов вырываются странные стенания, диковинный хрип. В центре стаи летит чайка, которую Лалла всегда сразу узнаёт: она белоснежно-белая, без единого черного пятнышка. Чайка медленно проплывает над головой Лаллы, медленно гребет против ветра, слегка распустив перья своих крыльев и приоткрыв клюв; она пролетает над Лаллой и смотрит на нее, склонив к берегу маленькую головку и поблескивая бусинкой глаза. «Кто ты? Куда ты летишь?» — спрашивает Лалла. Белая чайка смотрит на нее, но не отвечает. Она догоняет остальных птиц и медленно летит вдоль берега в поисках пищи. Птица меня знает, думает Лалла, но она не решается спуститься ко мне, ведь чайки не могут жить среди людей. Старик Наман говорит иногда, что морские птицы — это души людей, погибших на море во время бури, и Лалле кажется, что белая чайка — это душа какого-то высокого, стройного, светлолицего рыбака, чьи волосы сотканы из света, в чьих глазах сверкает пламя. А может, это морской принц. И вот Лалла садится на песок между дюнами и следит за стаей чаек, летящих вдоль берега. Они летят легко и свободно, почти без усилий, их длинные изогнутые крылья поддерживает струя ветра, а головы их чуть наклонены в сторону. Они высматривают, чем можно поживиться, неподалеку отсюда большая городская свалка, куда сбрасывают мусор приезжающие грузовики. Птицы кричат не умолкая, издают странный протяжный стон, прерывающийся вдруг ни с того ни с сего пронзительными криками, взвизгиваниями, смехом. Порой белая чайка, похожая на морского принца, подлетает вдруг к Лалле и чертит над дюнами большие круги, словно узнала ее. Лалла машет ей рукой, пытается подманить ее, называя разными именами, в надежде, что, если угадает правильно, птица вновь примет человеческий образ и из пены встанет морской принц, чьи волосы сотканы из света, в чьих глазах сверкает пламя. «Сулейман! Мумин! Даниэль!» Но большая белая чайка продолжает кружить в небе, удаляясь в сторону моря. Касаясь волн острием крыла, она не сводит с Лаллы сурового взгляда, однако не отвечает ей. Слегка раздосадованная, Лалла бежит следом за стаей птиц и, размахивая руками, выкрикивает наугад разные обидные прозвища, чтобы позлить морского принца: «Цыплята! Воробьи! Голубята! — И даже: — Ястребы! Грифы!», потому что чайки не любят этих птиц. Но безымянная белая птица летит все так же медленно и равнодушно, летит, удаляясь вдоль берега, парит в струях восточного ветра; напрасно Лалла бежит по утоптанному прибрежному песку — птицы ей не догнать. Чайка улетает, скользя над полосой пены среди других птиц, улетает, и вот уже птицы стали неразличимыми точками, тающими в лазури неба и моря. И еще Лалле очень нравится вода. Когда среди лета зарядят дожди, вода стекает с крыш, крытых листами железа и картона, и, журча свою нежную песенку, собирается в больших бидонах под водостоками. Дождь обыкновенно начинается ночью, Лалла слушает, как, всё нарастая, раскатывается по долине или над морем гром. Сквозь щели в досках она любуется прекрасными белыми зигзагами молний, которые беспрестанно вспыхивают и гаснут, и при этом все в доме вздрагивает. Амма неподвижно лежит на своем ложе, она продолжает спать, укрывшись с головой, не слыша шума грозы. Но в другом конце комнаты мальчишки проснулись, и Лалла слышит, как они шепчутся, беззвучно хихикая. Садятся на своих матрацах и тоже стараются сквозь щели в досках увидеть, что делается снаружи. Лалла встает и бесшумно идет к двери, чтобы полюбоваться узорами молнии. Но поднялся ветер, большие холодные капли падают на землю, стучат по крыше, и Лалла снова прячется под одеяло: шум дождя ей больше всего нравится слушать вот так, в темноте, лежа с открытыми глазами, глядя, как время от времени освещается крыша, и прислушиваясь, как громко барабанят дождевые капли по земле и по железу — точно с неба сыплются мелкие камешки. Вскоре из водостоков в пустые керосиновые бидоны начинает хлестать вода, и Лалле радостно, будто эту воду пьет она сама. Вначале бидоны издают металлический звон, но, по мере того как они наполняются, звук становится глуше. Вода заливает все вокруг: льется на землю, в лужи, в старые, брошенные на улице котелки. Капли дождя, ударяясь о землю, взбивают сухую зимнюю пыль, и в воздухе стоит особенный запах — чудесный запах влажной земли, соломы и дыма. Кое-кто из детей выбегает ночью на улицу. Сбросив с себя одежду, они голышом бегают под дождем по улицам, со смехом и криками. Лалле тоже хотелось бы побегать с ними, но она уже слишком большая, девочки ее возраста без одежды не бегают. И она вновь засыпает, не переставая прислушиваться к дробному перестуку капель по крыше и думать о двух прекрасных струях, которые бьют теперь по обе стороны крыши, наполняя переливающейся через край водой бидоны из-под керосина. Когда с неба льет несколько дней и ночей подряд, какое это удовольствие — попариться в бане, в городе, по ту сторону реки. Амма решила взять с собой Лаллу в баню под вечер, когда заходящее солнце припекало уже не так сильно и в небе начали сгущаться большие белые облака. Сегодня очередь женщин мыться в бане, и они тянутся сюда по узкой тропинке, идущей вдоль берега реки. В трех-четырех километрах вверх по течению перекинут мост, по которому ездят грузовики, а не доходя моста — брод. Здесь женщины и переправляются через реку. Амма идет впереди с Зубидой и с ее двоюродной сестрой, по имени Зора, и другими женщинами, которых Лалла знает в лицо, но имени их не помнит. Они поднимают юбки, переходя реку вброд, громко переговариваются и смеются. Лалла немного отстает, на душе у нее радостно, ведь в такие дни нет работы по дому и не надо собирать хворост. И потом, ей очень нравятся большие, низко нависшие белые облака и зелень травы у берега реки. Вода в реке ледяная, земляного цвета, она струится между ногами Лаллы, когда та переходит реку вброд. Там, где начинается отводной канал, есть ступенька. Лалла, поскользнувшись, оказывается вдруг по пояс в воде, она спешит выбраться на сушу, платье облепляет ей живот и ноги. На другом берегу мальчишки подглядывают, как женщины, перебираясь через реку, задирают юбки, а те обстреливают мальчишек мелкими камешками. Баня — большое кирпичное строение на самом берегу реки. Сюда Амма и привела Лаллу, когда та приехала в Городок. Лалла никогда прежде не видела ничего подобного. Это большое просторное помещение с чанами, наполненными горячей водой, и печками, где раскаляются камни. Один день здесь моются женщины, другой — мужчины. Лалле очень нравится баня, в ней так много света, он льется в окна под самой крышей из волнистого железа. Баня работает только летом, потому что вода здесь редкость. Вода поступает из громадной, построенной на возвышении цистерны, откуда она стекает по желобам, которые тянутся под открытым небом до самой бани, где низвергаются в большой цементный бассейн, похожий на место для стирки. Сюда Амма с Лаллой приходят ополоснуться после того, как вымоются в горячей воде, они обливаются холодной водой из больших ковшей, вскрикивая и вздрагивая от холода. И еще одно нравится здесь Лалле — пар, который белым туманом наполняет зал, затягивает его молочной пеленой до самого потолка и выходит через окна, а свет от этого мерцает. Войдя в баню, в первое мгновение ты задыхаешься от пара. Потом раздеваешься и складываешь одежду на стуле в глубине помещения. В первое время Лалла стеснялась — не хотела раздеваться догола перед другими женщинами, она не привыкла мыться в бане. Ей казалось, что все смотрят на нее и смеются, потому что у нее нет грудей и слишком белая кожа. Но Амма ворчала на нее, заставляла снимать одежду, подбирать кверху длинные волосы и, скрутив их узлом, повязывать полотняной повязкой. Но теперь Лалла раздевается без всякого смущения. И на других не обращает внимания. Вначале ей все казалось ужасным, ведь среди женщин были уродливые и старые, иссеченные морщинами, словно высохшее дерево, или, наоборот, толстые, с жирными складками, с грудями, свисавшими, точно бурдюки, или больные, с ногами, покрытыми язвами или вздувшимися венами. Но теперь Лалла смотрит на них по-другому. Ей жалко уродливых и больных женщин, она их больше не боится. А потом, вода такая чудесная, такая чистая, она льется в громадную цистерну прямо с неба, она такая свежая, что должна вылечить тех, кто нуждается в исцелении. Когда после долгих месяцев засухи Лалла наконец погружается в воду, та сразу обволакивает ее тело, с такой силой обхватывает ноги, живот, грудь, что на мгновение у Лаллы пресекается дыхание. Вода очень горячая и жесткая, и к коже сразу приливает кровь, поры расширяются, волны тепла проникают до самого нутра, словно вода наделена такой же властью, как небо и солнце. Лалла погружается все глубже, пока обжигающая вода не поднимается выше подбородка, касается губ и вот уже доходит до ноздрей. Тогда Лалла на некоторое время замирает, глядя на потолок из волнистого железа, который словно плывет в облаках пара. Потом подходит Амма, неся в горсти траву мыльнянку и пемзовый порошок, она трет Лаллу, чтобы смыть с ее тела пот и пыль, трет ей спину, плечи, бедра. Лалла отдает свое тело во власть тетки: Амма умеет так ловко намыливать и скоблить кожу; потом Лалла идет к цементному бассейну и погружается в прохладную, почти холодную воду, и вода сжимает ей поры, разглаживает кожу, натягивает нервы и мышцы. Моясь вместе с другими женщинами, Лалла прислушивается к шуму воды, которая низвергается из цистерны. Эта вода особенно нравится Лалле. Она прозрачная, как в горном ключе, она легкая, она скользит по чистой коже Лаллы, как по обкатанному камню, она плещется в солнечном свете, разлетаясь тысячами брызг. Под струей воды женщины моют свои длинные, отяжелевшие черные волосы. Даже самые безобразные тела кажутся прекрасными, если смотреть на них сквозь струи чистой воды, от холода голоса звучат громче, далеко разносится пронзительный смех. Амма обеими руками плещет водой в лицо Лалле, и на ее загорелом лице ослепительно сверкают белые зубы. Блестящие капли медленно скользят по ее смуглым грудям, по животу, по бедрам. Вода полирует, разглаживает кожу, ладони делаются мягкими-мягкими. Становится холодно, хотя все помещение наполнено паром. Амма обертывает Лаллу большим полотенцем, а сама закутывается в простыню, которую завязывает на груди. И они вместе идут в глубину зала, туда, где на стульях сложена их одежда. Тут они садятся, и Амма долго, прядь за прядью, расчесывает волосы Лаллы, пропуская их сквозь сжатые пальцы левой руки, чтобы проверить, не завелись ли насекомые. И это тоже приятно и навевает дремоту. Лалла смотрит прямо перед собой, ни о чем не думая, утомленная всей этой водой, одурманенная густым паром, медленно, тяжелыми клубами поднимающимся к окнам, где трепещет солнечный свет, оглушенная шумом женских голосов и смехом, плеском воды и гуденьем печей, где нагреваются камни. Так она и сидит на металлическом стуле, поставив босые ноги на прохладный цементный пол и дрожа в своем большом влажном полотенце, а ловкие руки Аммы тем временем неутомимо расчесывают, перебирают, гладят ее волосы, а последние капли воды стекают по ее щекам и спине. А потом, когда все уже кончено, когда они одеты, Амма и Лалла выходят на улицу и сидят там, греясь на вечернем солнышке, они пьют мятный чай в маленьких стаканчиках с золотым рисунком, почти не разговаривая друг с другом, точно совершили далекое путешествие и слишком переполнены увиденными чудесами. Путь до дощато-картонного Городка на другой стороне реки долог. Когда они возвращаются домой, все уже окутано иссиня-черной темнотою и в просветах между облаками сверкают звезды. Бывают особенные дни, не похожие на другие, это дни праздников, и ты живешь как бы ради них, в ожидании и в надежде. Когда ждать уже недолго, на улицах Городка, в домах, у колонки только и разговору что о празднике. Всем не терпится, всем хочется, чтобы праздник поскорее наступил. Случается, Лалла проснется утром, сердце у нее колотится быстро-быстро, а по рукам и ногам бегают странные мурашки — это потому, что она решила: сегодня праздник. Она поспешно вскакивает и второпях, даже не успев пригладить волосы, вылетает на улицу — пробежаться по утреннему холодку, пока солнце еще не взошло, все вокруг тонет в сероватой мгле и все молчит, кроме нескольких птиц. Но поскольку в Городке не заметно никакой суеты, Лалла понимает: праздник еще не настал, и ей не остается ничего другого, как вновь забраться под одеяло, если только не вздумается пойти в дюны посидеть на берегу, любуясь отблесками первых лучей солнца на гребнях волн. Время тянется так медленно и долго и вселяет трепет нетерпения в тела мужчин и женщин, потому что празднику предшествует пост. В предпраздничные дни полагается есть очень мало, только до восхода солнца и после заката, и совсем не пить. Вот почему с течением времени внутри тебя образуется какая-то пустота, и она все ширится, жжет, и в ушах начинает звенеть. И все-таки Лалла любит поститься — потому что, когда долго не ешь, когда много часов и дней не пьёшь, чувствуешь себя так, будто ты весь очистился изнутри. Время тянется дольше и кажется более наполненным, ибо ты замечаешь каждую мелочь. Дети во время поста не ходят в школу, женщины не работают в поле, парни не бегают в город. Все сидят в тени своих лачуг и деревьев, обмениваясь редкими словами и глядя, как вместе с солнцем то убывают, то растут тени. Когда попостишься несколько дней, небо тоже начинает казаться особенно чистым, особенно синим и гладким над ослепительно белой землей. Каждый звук делается громче и протяжнее, точно сидишь внутри пещеры, и солнечный свет тоже мнится чище и прекраснее. Даже сами дни становятся длиннее — это трудно объяснить, но иногда чудится, что от утра до сумерек прошел целый месяц. Лалла любит поститься, когда солнце нещадно палит и засуха. Серая пыль оставляет во рту привкус камня, и, чтобы отбить его, сосешь мелкие, пахнущие лимоном травинки или терпкие листья шибы, надо только не забывать сплевывать слюну. Во время поста Лалла каждый день ходит к каменистым холмам повидать Хартани. Он тоже целыми днями не ест и не пьет, но в остальном ведет себя как обычно, и лицо его такое же, как всегда, обожженно-смуглое. И, как всегда, на этом темном лице ярко горят глаза, сверкают в улыбке белые зубы. Разница лишь в том, что Хартани плотно закутывается в грубошерстный бурнус, чтобы тело не отдавало влагу. Так он и стоит на солнце, на одной ноге, стоит неподвижно, упершись ступней другой ноги в икру немного ниже колена, и смотрит вдаль, где играют отблески света и пасутся стада овец и коз. Лалла садится рядом с ним на плоский камень и вслушивается в звуки, со всех сторон обступающие их, идущие с гор: стрекотанье насекомых, пересвист пастухов, а еще потрескиванье расширяющихся от жары камней и шорох ветра. Времени у нее сколько угодно: в дни поста не надо ходить за водой или хворостом для стряпни. Хорошо, что в дни поста стоит такая сушь. Начинает казаться, что все вокруг исстрадалось до боли и глядит, глядит на тебя, не отводя глаз. Ночью над зубцами каменных холмов встает луна, круглая, расплывшаяся. Тогда Амма подает похлебку из нута и хлеб, и все торопливо едят; даже муж Аммы, Селим по прозвищу Сусси, спешит приступить к еде и не поливает, как обычно, хлеб оливковым маслом. Все едят молча, никто ничего не рассказывает. Лалле хотелось бы заговорить, она могла бы говорить взахлеб о стольких вещах, но знает: нельзя, во время поста надо хранить безмолвие. Когда постишься, ты соблюдаешь пост и в словах, и даже в мыслях. И ходить надо медленно, слегка волоча ноги, и нельзя ни на кого и ни на что указывать пальцем, и свистеть тоже нельзя. Дети иногда забывают, что сейчас пост, им трудно все время сдерживаться. И они вдруг громко смеются или начинают бегать взапуски по улицам, поднимая тучи пыли, под громкий лай собак. Но старухи кричат им вслед и бросают в них камнями, и беготня прекращается, может, потому, что дети тоже обессилели от поста. Пост длится так долго, что Лалла начинает уже забывать, как было до поста. Но вот в один прекрасный день Амма отправляется к холмам покупать барашка, и все понимают: праздник близится. Амма уходит одна. Она говорит, что Селим по прозвищу Сусси ничего толком купить не умеет. Она идет по узкой извилистой тропинке к каменистым холмам, где живут пастухи. Лалла с другими ребятишками издали следуют за ней. Дойдя до холмов, Лалла озирается: не видно ли поблизости Хартани; но она знает, искать его бесполезно. Пастух не любит чужих, и, когда жители Городка приходят покупать баранов, он исчезает. Баранов продают приемные родители Хартани. Они соорудили загон из воткнутых в землю веток и теперь ждут, сидя в холодке. Баранов продают и другие люди, тоже пастухи. Над иссохшей землей плывет странный дух — запах сала и мочи, пронзительно кричат бараны в плену загонов из веток. К пастухам приходят многие жители Городка и даже самого настоящего города. Машины они оставили у въезда в Городок, там, где кончается дорога, и остальной путь проделали пешком по тропинке. Это северяне — кожа у них желтая, они в костюмах — или крестьяне с юга: сусси, фасси, жители Могадора. Они знают, что здесь много пастухов, среди которых попадаются родственники или друзья, вот и надеются купить по дешевке хорошего барашка, совершить выгодную сделку. Они толпятся возле загонов, спорят, размахивают руками, наклоняются, чтобы получше рассмотреть животных. Амма проходит по торжищу не торопясь. Не останавливается, а просто обходит один загон за другим, быстро окидывая взглядом животных, ей этого достаточно, чтобы высмотреть хорошего барашка. Когда обход закончен, можно не сомневаться: она уже сделала свой выбор. Амма подходит к хозяину барашка и просит назвать цену, поскольку она хочет купить этого барана, и никакого другого, то платит, почти не торгуясь. Она не забывает принести с собой веревку, которую пастух обвязывает вокруг шеи животного. Теперь остается только привести барашка домой. Эта честь выпадает на долю старшего сына Аммы, того, которого зовут Бареки. Баран большой и сильный, шерсть у него грязно-желтая, и от нее сильно несет мочой, но Лалле все-таки немного жаль его, когда он проходит мимо, низко наклонив голову, и во взгляде у него испуг, потому что Бареки изо всех сил тянет веревку и она душит барана. Потом барана привязывают позади дома Аммы в закутке, сколоченном из старых досок специально для этой цели, и вволю кормят и поят все те дни, что ему осталось прожить. И вот настает день, когда, проснувшись, Лалла сразу чувствует: сегодня праздник. И не потому, что кто-то сказал ей об этом, просто так она чувствует, открыв глаза и увидев дневной свет. В мгновение ока она вскакивает и выбегает на улицу с другими ребятишками. В воздухе, словно птичий щебет, уже звенит, поднимается над дощатыми и картонными домами разноголосье праздника. Лалла бежит во весь дух по еще холодной земле, бежит через поля, по узкой тропинке, к морю. На гребне дюны морской ветер налетает на нее с такой силой, что ноздри у нее слипаются, и она едва удерживается, чтобы не упасть навзничь. Море темное и грозное, но небо еще окрашено в такой нежный серый цвет, что страх Лаллы проходит. Она быстро сбрасывает с себя одежду и без колебаний бросается в воду. Налетевшая волна накрывает ее с головой, бьет по векам, стучит в барабанные перепонки, врывается в ноздри. Соленая вода наполняет рот, попадает в горло. Но в этот день Лалла не боится моря, большими глотками пьет она соленую воду и, шатаясь как пьяная, ослепшая от соли, выбирается на сушу. А потом снова бросается в волны и долго плывет вдоль берега, то проезжая коленями по песчаному дну, когда море отступает, то взмывая вверх на гребне набухающей волны. И вдруг над головой Лаллы, негромко вскрикивая, медленно пролетает ее любимая белоснежная чайка. Лалла машет ей рукой, наугад выкрикивает имена, чтобы подозвать ее к себе: «Эй, Калла! Илла! Замзар! Хория! Хабиб! Шерара! Хаим!..» При звуках последнего имени чайка вдруг наклоняет голову, смотрит на девочку и начинает кружить над ее головой. «Хаим! Хаим!» — снова кричит Лалла. Теперь она уверена, что так звали моряка, погибшего когда-то в море, ведь имя Хаим означает «странник». «Хаим! Хаим! Ну прошу тебя, лети сюда!» Но белая чайка, описав еще один круг, улетает в потоке ветра, она летит вдоль берега, туда, где каждое утро собираются другие чайки, прежде чем направиться к городской свалке. Лаллу немного знобит, ее пробирает холод от воды и ветра. Солнце вот-вот взойдет. Позади каменных холмов, там, где живет Хартани, нарождается розовато-желтая заря. На теле Лаллы, покрывшемся гусиной кожей, свет вспыхивает в капельках морской воды. Дует сильный ветер, синее платье Лаллы почти все засыпано песком. Еще не обсохнув, Лалла натягивает платье и то вприпрыжку, то шагом возвращается в Городок. Сидя на земле у дверей своего дома, Амма жарит лепешки в большой, полной кипящего масла кастрюле. В сумраке, еще не рассеявшемся вокруг домов, красным пятном горит жаровня. Пожалуй, этот час праздника Лалла любит больше всего. Еще дрожащая от морской прохлады, она садится у пылающей жаровни и ест хрустящие лепешки, смакуя нежное тесто, к вкусу которого примешивается терпкий дух морской воды, еще сохраняющийся у нее в горле. Заметив мокрые волосы Лаллы, Амма ворчит на нее, но недолго, ведь сегодня праздник. Тут к жаровне подсаживаются сыновья Аммы, глаза у них еще совсем сонные, а за ними и Селим Сусси. Они молча едят янтарные лепешки, выбирая их из большой полной до краев глиняной миски. Муж Аммы ест медленно, сильно двигая челюстями, точно пережевывает жвачку, делая перерыв только для того, чтобы слизать с пальцев стекающие по ним капли масла. Изредка он все-таки произносит несколько незначащих слов, но его никто не слушает. Но все же праздничный день имеет привкус крови, ведь в этот день режут барана. Странное у Лаллы чувство: словно что-то давит на нее, что-то ее гнетет, как воспоминание о дурном сне, от которого колотится сердце. И мужчины, и женщины вокруг радуются, радуются все, ведь пришел конец посту, можно есть вволю, есть до отвала. Но Лалла не может радоваться безоглядно, и все из-за барана. Объяснить это трудно, но ее словно что-то так и подстегивает, ей хочется убежать подальше отсюда. Может, она и вправду похожа на Хартани и праздники не для нее? Резать барана приходит специальный человек. Иногда это Наман-рыбак — он еврей и может сделать это, не осквернив себя. А иногда приглашают человека из других мест — из племени эссауа, у него здоровенные, мускулистые ручищи и злое лицо. Лалла терпеть его не может. Наман — дело другое: он режет барана, когда его об этом просят, чтобы оказать услугу, и денег не берет, его просто угощают куском жареного мяса. А мясник, тот злой: он убивает барана только за деньги. Он тянет барана за собой на веревке, и Лалла убегает к морю, чтобы не слышать душераздирающие вопли животного, которого тащат к площадке неподалеку от колонки, и не видеть, как мясник перережет барану горло своим острым ножом и оттуда хлынет кровь, черная кровь, которая, дымясь, наполнит эмалированные тазы. Но Лалла все-таки скоро возвращается, потому что ее обуревает нетерпение — голод. Подойдя к дому Аммы, она слышит веселый треск огня, вдыхает чудесный аромат поджариваемого мяса. Амма не любит, чтобы ей помогали, когда она поджаривает на вертеле самые лакомые куски баранины. Она любит одна сидеть у огня и поворачивать вертелы, железные спицы, на которые нанизаны куски мяса. Когда задние ноги и ребра хорошо прожарятся, она снимает их с огня и складывает в большую глиняную миску, которая стоит прямо на угольях. И тут она подзывает Лаллу — настало время копчения. Вот эта минута праздника тоже одна из самых любимых у Лаллы. Она садится у огня неподалеку от Аммы и сквозь пламя и дым смотрит на тетку. Время от времени Амма бросает в огонь пучок влажной травы или сырых дров, и тогда от огня черными клубами валит дым. Занимаясь стряпней, Амма изредка обронит словечко-другое, и Лалла прислушивается к ее голосу, в то же время слушая, как потрескивает огонь, как кричат играющие вокруг дети и разговаривают мужчины; жаркий и сильный запах пропитывает ее лицо, волосы, одежду. Маленьким ножом Лалла режет мясо на тонкие полоски и кладет их на решетку из сырых поленьев, подвешенных над огнем там, где дым отделяется от пламени. В это время Амма обычно рассказывает о стародавних временах, о жизни в южных краях, по ту сторону гор, там, где начинаются пески пустыни, а колодцы синие, как само небо. — Расскажи мне о Хаве, Амма, пожалуйста, — просит Лалла. И поскольку день долог, а дело у них одно — следить за кусочками мяса, которые коптятся в клубах дыма, и время от времени слегка передвигать их прутиком или руками, предварительно облизав пальцы, чтобы не обжечься, Амма начинает рассказывать. Вначале она говорит медленно, с запинками, словно с трудом вспоминает, и такая неторопливость как-то подходит к палящему солнцу, которое медленно-медленно поднимается по синему небу, к потрескиванию пламени, к запаху мяса и дыма. — Лалла Хава, — так называет ее Амма, — была старше меня, но я хорошо помню, как она в первый раз вошла в наш дом, когда ее привез твой отец. Она была родом с юга, из великой пустыни, там твой отец и познакомился с ней, ее племя жило на юге, в долине Сегиет-эль-Хамра, возле священного города Смары, из ее племени вышла семья великого Ма аль-Айнина, того, что прозван был Влагой Очей. Но людям ее племени пришлось покинуть родные места, потому что их изгнали оттуда солдаты-христиане. Они изгнали мужчин, женщин и детей, и тем пришлось много дней и месяцев скитаться по пустыне. Это все твоя мать рассказала нам потом. В ту пору мы жили в Сусе и были очень бедны, но счастливы вместе, потому что твой отец очень любил Лаллу Хаву. Она так хорошо смеялась и пела и даже умела играть на гитаре — сядет, бывало, на солнышке у дверей дома и поет песни... — А что она пела, Амма? — Песни юга, иногда на языке шлехов, песни Ассаки, Гулимина, Тан-Тана, но я не умею их петь, как она. — Все равно, Амма, спой, я хочу послушать. И вот под треск пламени Амма начинает тихонько напевать. Лалла старается не дышать, чтобы лучше расслышать песню своей матери. — «Настанет день, о да, настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций, в этот день в жале змеи не окажется яда, и ружейные пули больше не будут сеять смерть, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...» Лалла вслушивается в голос, шепчущий из пламени, она не видит лица Аммы, и ей кажется, будто до нее доносится голос матери. — «Настанет день, о да, настанет день, и в пустыне навеки умолкнет ветер, и песчинки станут слаще сахара, и под каждым белым камнем меня будет ждать свежая вода, в этот день пчелы споют мне песенку, это будет в тот день, когда я тебя разлюблю...» Но теперь голос Аммы стал другим, более сильным и легким, он звучит высоко, как голос флейты, и звенит, как медные колокольчики, это уже не ее голос, это голос незнакомой молодой женщины, которая поет сквозь пелену пламени и дыма, поет для Лаллы, для нее одной. — «Настанет день, о да, настанет день, когда ночью засияет солнце, и луна прольет в пустыню лужицы лунной воды, и небо опустится так низко, что я смогу дотянуться рукой до звезд, в этот день я увижу, как пляшет передо мной моя тень, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...» Далекий голос ознобом пробегает по телу Лаллы, обволакивает ее, затуманенным взглядом глядит она, как пляшут под лучами солнца языки пламени. Во время долгого молчания, прервавшего слова песни, до Лаллы доносятся издали звуки музыки, ритм праздничных барабанов. Ей кажется, она осталась одна — Амма ушла, оставив с Лаллой незнакомый голос, поющий песню. — «Настанет день, о да, настанет день, когда я взгляну в зеркало и увижу в нем твое лицо, и услышу твой голос на дне колодца, и узнаю следы твоих ног на песке, в этот день я пойму, что пришел мой смертный час, потому что в этот день я потеряю тебя, моя любовь...» Голос стал более низким и глухим, похожим на вздох, он слегка дрожит в колеблющемся пламени, теряется в клубах синего дыма. — «Настанет день, о да, настанет день, и солнце почернеет, и земля разверзнется до самых недр, и море затопит пустыню, в тот день в глазах моих померкнет свет, и уста мои не произнесут больше твоего имени, и сердце мое перестанет страдать, в этот день я забуду тебя, моя любовь...» Незнакомый голос угас в шепоте, растворился в пламени и синем дыме, но Лалла долго еще ждет, не шелохнувшись, пока до нее наконец доходит, что голос больше не вернется. Глаза ее полны слез, сердце сжимается от боли, но она молчит, а тем временем Амма снова начинает нарезать мясо тонкими ломтиками и укладывать их на деревянную решетку среди дыма. — Расскажи мне о ней еще что-нибудь, Амма. — Лалла Хава знала много песен, и голос у нее был красивый, как у тебя, и она умела играть на гитаре и на флейте и танцевать. Но когда с твоим отцом случилось несчастье, ее сразу будто подменили, с тех пор она никогда больше не пела, не играла на гитаре, даже когда ты родилась, она не захотела петь, и пела только для тебя, когда ты плакала по ночам, чтобы убаюкать тебя, укачать... А вот и осы прилетели. Их привлек запах жареного мяса, осы роятся сотнями. Они с жужжаньем кружат возле очага, пытаясь усесться на ломтики мяса. Но дым отгоняет их, они задыхаются и, одурманенные, пробиваются сквозь пламя. Некоторые падают прямо в огонь и сгорают в короткой желтой вспышке, другие, оглушенные, обожженные, падают на землю. Бедные осы! Они прилетели получить свою долю мяса, но не знают, как к нему подступиться. Они пьянеют и неистовствуют от едкого дыма, из-за которого не могут добраться до деревянной решетки. Но они все равно лезут напролом, ослепленные, глупые, как ночные бабочки, и гибнут. Лалла бросает им кусочек мяса, чтобы они насытились и улетели подальше от огня. Но одна из них жалит Лаллу, впивается ей в шею. «Ай!» — вскрикивает Лалла и, оторвав от себя осу, бросает подальше, ей больно, но все равно жалко, в глубине души она все-таки любит ос. А вот Амма не обращает на ос никакого внимания. Она просто отгоняет их тряпкой, а сама продолжает рассказывать, переворачивая ломтики мяса на решетке. — Она не любила сидеть дома... — говорит Амма, немного приглушая голос, точно рассказывает какой-то старый-старый сон. — Привяжет, бывало, тебя платком у себя за спиной и уходит далеко-далеко... Никто не знал, куда она ходит. Она садилась в автобус и ехала к берегу, а иногда в соседние деревни. Она ходила по рынкам или к колодцам, туда, где собирались незнакомые ей люди, там она садилась на камень и смотрела на них. Быть может, они принимали ее за нищенку... Домашнюю работу она выполнять не хотела, потому что мои родные плохо с ней обращались, но я ее любила, как родную сестру. — Расскажи мне еще, как она умерла, Амма. — Нехорошо говорить об этом в праздник, — отвечает Амма. — Ничего, Амма, расскажи мне все-таки про тот день, когда она умерла. Разделенные пламенем, Амма и Лалла плохо различают лица друг друга. Но кажется, будто еще чей-то взгляд проникает в них до самых глубин — туда, где таится боль. Клубы серого и голубого дыма танцуют, то делаясь реже, то сгущаясь, точно облака; на деревянной решетке ломтики мяса стали темно-коричневыми, точно старая кожа. Где-то там далеко неторопливо заходит солнце, ветер гонит к берегу морские волны, поют цикады, кричат ребятишки, носясь по улочкам Городка, переговариваются мужчины, звучит музыка. Но Лалла ничего этого не слышит. Она вся отдалась шепчущему голосу, который рассказывает ей о смерти матери, умершей давным-давно. — Мы не думали, что это случится, никто не думал. Однажды Лалла Хава слегла, она чувствовала себя такой усталой и все время мерзла. Так она пролежала несколько дней, не ела, не двигалась, но ни на что не жаловалась. Когда ее спрашивали, что с ней, она отвечала только: «Ничего-ничего, просто я устала, вот и всё». Мне пришлось заниматься с тобой, кормить тебя, потому что у Лаллы Хавы уже не было сил подняться с постели... Врача в деревне не было, больница далеко, никто не знал, что делать. А потом однажды — помнится, это было на шестой день — Лалла Хава позвала меня, голос у нее совсем ослаб, она поманила меня рукой и сказала только: «Я умираю, вот и всё». Странный у нее был голос, и лицо совсем серое, а глаза горели. Тут я испугалась, бросилась опрометью из дома, унесла тебя далеко-далеко через поля к подножию холма и провела там целый день, сидя под деревом, а ты играла рядом. Когда я возвратилась домой, ты спала у меня на руках, но я услышала, как в доме плачут моя мать и сестры, а отец встретил меня у порога и сказал, что Лалла Хава умерла... Не сводя глаз с пляшущего и потрескивающего пламени, с завитков поднимающегося к синему небу дыма, Лалла вся превратилась в слух. Осы продолжают свой хмельной полет, пулями пронзая пламя, и падают на землю с опаленными крылышками. Лалла вслушивается в их музыку — единственную настоящую музыку, которая звучит в Городке из досок и картона. — Никто не ждал, что это случится, — рассказывает Амма. — Но когда это случилось, все плакали, а меня сковал такой холод, словно я сама была при смерти, и все горевали из-за тебя, ведь ты была еще слишком мала, чтобы понять. А потом, когда отец мой умер и мне пришлось перебраться сюда, в Городок, и выйти за Сусси, я взяла тебя к себе... Ждать, пока прокоптятся кусочки мяса, надо еще долго, поэтому Амма продолжает свои рассказы, но она больше ничего не говорит о Лалле Хаве. Теперь она рассказывает об Аль-Азраке, о том, кого звали Синим Человеком, о том, кто умел повелевать ветром и дождем и кому повиновалось все — даже камни и кустарники. Она рассказывает о его одинокой хижине в пустыне, сплетенной из веток и пальмовых листьев. Говорит, что там, где появлялся Синий Человек, в небе всегда кружили самые разные птицы, которые пели райские песни, присоединяя свой голос к его молитве. Но путь к дому Синего Человека находили только чистые сердцем. Другие же люди теряли след в пустыне. — Ас осами он тоже умел разговаривать? — спрашивает Лалла. — И с осами, и с дикими пчелами, потому что он был их повелителем, он знал, какими словами их приручить. Но он знал также песню, которой можно было наслать тучи ос, пчел и мух на врагов. Захоти он, мог бы разрушить целый город. Но он был справедлив и пользовался своей властью, чтобы творить одно только добро. Рассказывает Амма также о пустыне, о великой пустыне, которая начинается к югу от Гулимина, к востоку от Таруданта, за долиной Дра. Там, в пустыне, у подножия дерева, и родилась Лалла, по рассказам Аммы. Там, в краю великой пустыни, небо огромно и горизонту нет конца, потому что взгляду не на чем задержаться. Пустыня как море: там ветер гонит волнами жесткий песок, вынося пену — перекати-поле; там обкатанные камни, пятна лишайника, лужицы соли и, когда солнце клонится к земле, черные впадины теней. Долго рассказывает Амма о пустыне, и, пока она говорит, огонь мало-помалу догорает, дымок становится легким, прозрачным и угли подергиваются серебристой, подрагивающей пылью. — ...Там, в пустыне, люди иной раз идут целыми днями, не встречая ни жилья, ни колодца, потому что пустыня так огромна, что никому не дано узнать ее всю. Люди уходят в пустыню, как лодки в море — никто не знает, когда они вернутся. Бывают там и бури, но они не похожи на здешние, это страшные ураганы, ветер срывает песок с места и подбрасывает до самого неба, и тогда людям конец. Они тонут в песках, гибнут, как лодки в пучине, погребенные в песках. В тех краях всё не как у нас, и солнце там другое: оно обжигает сильнее, иной раз люди возвращаются ослепшие, с опаленным лицом. А ночью там такой холод, что заблудившиеся путники кричат от боли, от холода, ломающего кости. Да и люди там другие... Они жестоки, они, как лисы, подстерегают свою добычу, они подкрадываются в тишине. Кожа у них черная, как у Хартани, а одежда синяя, и на лице покрывало. Да это и не люди, а джинны, дети дьявола, они водятся с дьяволом, они вроде колдунов... А Лалла снова думает об Аль-Азраке, Синем Человеке, повелителе пустыни, о том, по чьему слову из-под камней пустыни начинали бить родники. Амма тоже вспоминает о нем и говорит: — Синий Человек сначала был таким, как и другие жители пустыни, но потом на него сошла благодать, и он покинул свое племя, свою семью и стал жить в одиночестве... Но он знал все, что знают жители пустыни. Он был наделен даром исцелять больных наложением рук, и Лалла Хава тоже имела эту власть, и она умела толковать сны, и предсказывать будущее, и находить потерянное. Когда люди узнавали, что она ведет свой род от Аль-Азрака, они приходили к ней за советом — иногда она отвечала на их вопросы, а иногда не хотела отвечать... Лалла смотрит на свои руки, ей хочется понять, что в них скрывается. Кисти у нее большие и сильные, как у парня, но кожа мягкая, и пальцы тонкие. — А у меня есть этот дар, Амма? Амма смеется. Она встает, потягивается. — Не думай об этом, — говорит она. — Ну вот, мясо готово, надо выложить его на блюдо. Амма уходит, а Лалла снимает с углей решетку и выкладывает ломтики мяса на большое глиняное блюдо, время от времени не отказывая себе в удовольствии полакомиться кусочком. Едва огонь погас, к жаровне снова слетелись тучи ос, они громко жужжат, вьются вокруг Лаллиных рук, запутываются в ее волосах. Но Лалла их не боится. Она ласково отстраняет их и бросает им еще один кусок копченого мяса, ведь и для ос сегодня особый день. А потом она идет к морю, бредет узкой тропинкой, ведущей в дюны. Но она не подходит к воде. Остается по ту сторону дюн, чтобы укрыться от ветра, ища ложбинку в песке, где можно полежать. Найдя ямку, где нет засилья чертополоха и муравьев, она ложится на спину, вытянув вдоль тела руки, и глядит в небо. По небу плывут большие белые облака. Лениво рокочет море, лижущее прибрежный песок. Лалле нравится слушать его, не видя. Кричат чайки, скользящие в воздушных потоках, от их мельканья мерцает солнечный свет. Шелестит сухой кустарник, лепечут листочки акаций, шуршат колючки, и все это словно шум воды. Несколько ос, чующих запах мяса, вьются над руками Лаллы. Лалла пытается еще раз услышать незнакомый голос, который поет где-то далеко-далеко, словно в другой стране, гибкий, чистый голос, то высокий, то низкий, подобный журчанию родника, подобный солнечному лучу. Небо над головой Лаллы постепенно темнеет, но ночь медлит, ведь зима кончается, приходит царство света. Сумрак сначала становится серым, потом красным, большие облака похожи на огненные гривы. Лалла все лежит в дюнах, не сводя глаз с неба и облаков. И вдруг за шумом моря и ветра, сквозь пронзительные крики чаек, ищущих приюта на ночном берегу, она и впрямь слышит нежный голос, повторяющий грустный напев, звонкий голос, который слегка дрожит, словно предчувствует уже, что смерть скоро его заглушит, голос чистый, как вода, которую все пьешь-пьешь и никак не можешь напиться после долгих дней палящего зноя. Эта музыка рождается в небе, в облаках, она отдается в песчаных дюнах, она разлита повсюду в воздухе, она трепещет даже в сухих листьях чертополоха. Она звучит для Лаллы, для нее одной, она обволакивает ее, омывает своим ласковым потоком, нежно проводит рукой по ее волосам, по лбу, по губам, рассказывает ей о своей любви, нисходит на нее и дарует благословение. Лалла ложится ничком, зарывшись лицом в песок, что-то вдруг обрывается в ней, ломается, слезы беззвучно текут по ее щекам. Никто не кладет ей руку на плечо, никто не спрашивает: «О чем ты плачешь, малышка Лалла?» Но незнакомый голос вызывает на ее глаза эти тихие слезы, пробуждает в глубине ее души образы, которые многие годы были скованы неподвижностью. Слезы капают на песок, под подбородком Лаллы расплывается маленькое мокрое пятно, на влажные щеки и губы налипают песчинки. И вдруг все исчезает. Голос с небесных высот умолк. Наступает ночь, прекрасная темно-синяя бархатная ночь, когда звезды блестят в просветах между фосфоресцирующими облаками. Лаллу пробирает дрожь, как в приступе лихорадки. Она бредет наугад вдоль дюн, среди мерцающих светлячков. Но она боится змей и потому возвращается на узкую тропинку, еще хранящую следы ее ног, и медленно идет по ней к Городку, где продолжается праздник. Лалла чего-то ждет. Сама в точности не знает чего, но ждет. Дни в Городке тянутся долго, ветреные, дождливые летние дни. Порой Лалле кажется, что она просто ждет наступления очередного дня, но день настает, и она понимает: нет, это не то. Она ждет, ждет, и всё тут. Люди долготерпеливы, может, они всю свою жизнь чего-то ждут, да так никогда и не дождутся. Мужчины часто подолгу сидят на камнях на самом солнцепеке, прикрыв голову полой бурнуса или махровым полотенцем. Глаза их устремлены вдаль. На что они смотрят? На пыльный горизонт, на дороги, по которым катят грузовики, похожие на огромных разноцветных скарабеев, на неровную линию каменистых холмов, на белые облака, плывущие по небу. Вот на что они смотрят. И ничего другого им не надо. Женщины тоже ждут, безмолвно сидят у колонки, прикрыв лицо черным покрывалом и упираясь в землю босыми ступнями. Даже дети умеют ждать. Садятся возле бакалейной лавки и ждут, не кричат, не шалят. Время от времени один из них встает, заходит в лавку и взамен своих монеток получает там бутылку фанты или пригоршню мятных конфет. А другие только молча на него смотрят. Бывают дни, когда ты сам не знаешь, куда идешь, сам не знаешь, что случится. Все выжидают чего-то, толпясь на улице или на обочине дороги; оборванные ребятишки ждут, когда пройдут большие голубые туристские автобусы или грузовики, которые развозят дизельное топливо, доски, цемент. Лалле хорошо знаком рев грузовиков. Иногда и она усаживается на выложенный недавно откос при въезде в Городок. Когда подъезжает грузовик, ребята все как один поворачивают голову в ту сторону, откуда тянется дорога. Там далеко-далеко в дрожащем над асфальтом воздухе зыблются холмы. Шум мотора слышен задолго до того, как грузовик появится на дороге. Это пронзительный вой, почти переходящий в свист, время от времени прерываемый сигналом клаксона, который эхом раскатывается между стенами домов. Потом появляется облако пыли, желтое облако, к которому примешивается синий дым от мотора. И по гудронированной дороге на большой скорости мчится красный грузовик. Над кабинкой шофера труба, выбрасывающая синий дым, яркие солнечные блики играют на ветровом стекле и хромированных частях. Шины пожирают гудронированную дорогу, из-за ветра грузовик немного вихляет, и каждый раз, когда колеса прицепа вгрызаются в обочину дороги, к небу взлетает облако пыли. Пролетая мимо ребятишек, грузовик сигналит во всю мочь, земля содрогается под четырнадцатью черными шинами, машина обдает их своим жарким дыханием, смесью пыльного ветра и выхлопных газов. А дети долго еще говорят о красном грузовике и рассказывают разные случаи про грузовики: красные грузовики, белые грузовики-цистерны и желтые грузовики-экскаваторы. Так тянется время, когда люди чего-то ждут. Они часто ходят на дорогу к мосту и к морю взглянуть, как исчезают вдали те, кто не остается в этих краях, те, кто уезжает. Некоторые дни кажутся особенно долгими, они длиннее других, потому что мучает голод. Лалле хорошо знакомы такие дни, когда в доме совсем нет денег, а Амме все еще не удалось найти работу в городе. Даже Селим Сусси, муж Аммы, не знает, где раздобыть денег, все вокруг мрачные, грустные, даже злые. Тогда Лалла по целым дням не возвращается домой, она уходит как можно дальше, на каменистую равнину, туда, где живут пастухи, и ищет Хартани. Так бывает всегда: когда ей очень хочется его видеть, он вдруг обнаруживается в каком-нибудь укромном месте — сидит в своей белой чалме на камне. Стережет коз и овец. Лицо у него черное, руки худые и сильные, как у старика. Он делится с Лаллой черным хлебом и финиками, а иногда еще уделяет немного подошедшим пастухам. Делает он это просто, без всякого высокомерия, словно сделанное им сущая безделица. Лалла внимательно вглядывается в пастуха, ей нравятся его невозмутимое лицо, орлиный профиль и свет, горящий в глубине темных глаз. Хартани тоже чего-то ждет, но, наверное, только он один из всех и знает чего. Он не говорит об этом, ведь ему незнаком язык людей. Но по взгляду его можно угадать, чего он ждет, чего ищет. Словно какая-то частица его самого осталась в том краю, где он родился, за каменными холмами и заснеженными горами, в необъятности пустыни, и настанет день, когда он наконец обретет эту частицу и станет полностью самим собой. Целый день проводит Лалла с пастухом, однако не подходит к нему слишком близко. Она садится неподалеку от него на камень и смотрит прямо перед собой, смотрит на танцующий, мерцающий над иссушенной долиной воздух, на искрящиеся лучи белого солнца, на медленно бродящих среди белых камней овец и коз. В такие печальные, тревожные дни с одним только Хартани и можно быть рядом, обходясь без слов. Довольно одного взгляда, и он поделится с тобой хлебом и финиками, ничего не требуя взамен. Он даже предпочитает, чтобы от него держались поодаль, в этом он похож на коз и овец, которые никогда никому не принадлежат вполне. Целый день слушает Лалла перекличку пастухов на холмах, их свист, разрывающий белое безмолвие. И, когда потом она возвращается в Городок из досок и картона, ей дышится вольнее, пусть даже Амма ворчит, что она не принесла чего-нибудь поесть. В один из таких дней Амма отвела Лаллу к хозяйке ковровой мастерской. Они отправились в город за реку, в квартал, населенный городской беднотой, к большому белому дому с узкими, забранными решеткой окнами. Войдя в комнату, служащую мастерской, Лалла слышит жужжание ткацких станков. Их здесь двадцать, а может, и больше, они стоят рядами в молочном сумраке большой комнаты, освещенной тремя мигающими неоновыми трубками. У станков на коленях или на табуретках сидят девочки. Они работают быстро, пропускают челнок между нитями основы, маленькими стальными ножницами состригают концы нитей, уплотняют шерстяные нити утка. Самой старшей, должно быть, лет четырнадцать, младшей на вид нет и восьми. Они не разговаривают между собой, даже не смотрят на Лаллу, которая входит в мастерскую вместе с Аммой и хозяйкой. Хозяйку зовут Зора, это крупная женщина в черном; в пухлых руках она всегда сжимает гибкий прут, которым бьет девочек по ногам и плечам, едва они замешкаются у станка или вздумают поболтать с соседкой. — Ей уже приходилось ткать? — спрашивает хозяйка, даже не взглянув на Лаллу. Амма отвечает, что когда-то показывала Лалле, как ткут ковры. Зора покачивает головой. Она кажется очень бледной, быть может, из-за черной одежды, а может, потому, что никогда не отлучается из своей мастерской. Она медленно подходит к свободному станку, где лежит большой темно-красный ковер, затканный белыми точками. — Пусть кончит этот ковер, — объявляет хозяйка. Лалла садится у станка и начинает ткать. Много часов подряд работает она в большой темной комнате, руки ее движутся как у автомата. Вначале она то и дело останавливается: у нее устают пальцы, но она все время чувствует на себе взгляд бледной толстухи и тотчас снова берется за работу. Она знает, что эта бледная женщина не станет ее бить, потому что Лалла старше других работниц. Когда взгляды их встречаются, у Лаллы словно что-то обрывается внутри и в глазах вспыхивает гнев. Но толстуха в черном вымещает злость на самых маленьких, худых и бледных, боязливых, как собачонки, дочерях нищих, девочках, брошенных родителями на произвол судьбы: они круглый год живут в доме Зоры, и денег им не платят. Стоит им замешкаться или шепотом перемолвиться словом, бледная толстуха с неожиданным проворством бросается к ним и стегает их по спине своим прутом. Но девочки никогда не плачут. Слышен только свист прута, рассекающего воздух, да глухой удар по спине. Лалла стискивает зубы, ниже наклоняет голову, чтобы не видеть и не слышать, ей хочется кричать и самой ударить Зору. Но она молчит, она ведь должна принести домой Амме деньги. Но, чтобы отомстить, она нарочно путает узор на красном ковре. Однако на следующий день Лалла не выдерживает. Когда бледная толстуха начинает избивать Мину, худенькую и щупленькую девочку, которой едва минуло десять лет, за то, что у той сломался челнок, Лалла встает и спокойно заявляет: — Перестаньте ее бить! С минуту Зора, не понимая, смотрит на Лаллу. На ее жирном и бледном лице застыло такое ошеломленное выражение, что Лалла повторяет: — Перестаньте ее бить! Но внезапно лицо Зоры искажается гневом. Она изо всей силы хлещет прутом, целясь в лицо Лалле, но удар приходится по левому плечу, потому что Лалла сумела увернуться. — Я тебе покажу, я еще и тебя исполосую! — кричит Зора, и лицо ее даже слегка розовеет. — Брось! Ведьма! — Лалла выхватывает у Зоры прут и ломает его о колено. Теперь лицо толстухи искажается страхом. Она отшатывается назад. — Прочь! Убирайся! Сейчас же убирайся! — запинаясь, бормочет она. А Лалла уже опрометью мчится через большую комнату, она выскакивает на улицу, на солнечный свет, и бежит не останавливаясь до самого дома Аммы. Как прекрасна свобода! Можно снова любоваться облаками, беспорядочно плывущими по небу, осами, вьющимися вокруг кучек отбросов, ящерицами, хамелеонами, травой, трепещущей на ветру. Лалла садится перед домом в тени дощатой стены и жадно ловит все, даже едва слышные звуки. К вечеру возвращается Амма. — Я никогда больше не пойду к Зоре, — только и говорит Лалла. Амма несколько мгновений глядит на нее, но не произносит ни слова. Именно с этого дня и произошла настоящая перемена в жизни Лаллы. Словно она вдруг сразу повзрослела и люди стали ее замечать. Даже сыновья Аммы теперь держат себя иначе — не так грубо и презрительно, как прежде. Иногда Лалла даже немножко жалеет о том времени, когда она была совсем маленькой и приехала в Городок, когда никто не знал ее имени, когда она могла спрятаться за кустиком, в какой-нибудь бочке или картонной коробке. Ей нравилось быть подобием тени, приходить и уходить так, чтобы никто ее не видел, не говорил с ней. Только старый Наман и Хартани не переменились. Наман-рыбак, как и прежде, рассказывает невероятные истории, когда чинит сети на берегу или когда приходит к Амме поесть маисовых лепешек. Рыба у него почти не ловится, но в поселке его любят и по-прежнему приглашают в гости. Его светлые глаза прозрачны, как вода, а лицо исчерчено глубокими морщинами, похожими на рубцы от старых ран. Амма слушает его рассказы об Испании, о Марселе, о Париже и обо всех других городах, которые он повидал на своем веку, которые исходил. Он знает названия тамошних улиц, имена живущих там людей. Амма расспрашивает его, интересуется, может ли его брат помочь ей найти в тех краях работу. «Почему бы и нет?» — покачивает головой Наман. Так он отвечает на все вопросы и все же обещает написать брату. Но уехать не так-то просто: надо иметь деньги, выправить бумаги. Амма задумывается; глядя вдаль, она мечтает о белых городах, где так много улиц, домов, автомобилей. Быть может, как раз этого-то она и ждет. А вот Лалла об этом не слишком задумывается. Ей это безразлично. Она смотрит в глаза Наману, а это все равно как если бы она сама побывала в тех морях, в тех краях, в тех домах. И Хартани об этом не думает. Он по-прежнему остается ребенком, хотя ростом и силой не уступает взрослым. Он тонкий, высокий, лицо чистое и гладкое, словно выточено из черного дерева. Может, все потому, что он не знает языка людей. В грубошерстном бурнусе, низко надвинув на лоб чалму, он обычно сидит на скалистом выступе, устремив глаза вдаль. Его по-прежнему окружают чернолицые, как и он сам, пастухи, диковатые и оборванные, со свистом перепрыгивающие с уступа на уступ. Лалла любит приходить к ним на равнину, залитую белым солнечным светом, туда, где время не движется, туда, где не надо становиться взрослой. Человек этот появился в доме Аммы как-то утром в самом начале лета. Это был горожанин в сером с зеленоватым отливом костюме и в черных кожаных ботинках, блестевших как зеркало. Он принес подарки Амме и ее сыновьям — зеркало в белой пластиковой рамке с электрической подсветкой, транзисторный приемник размером со спичечный коробок, самописки с золотыми колпачками и сумку, набитую сахаром и консервными банками. Войдя в дом, он в дверях столкнулся с Лаллой, но даже не взглянул на нее, разложил свои подарки на полу. Амма предложила ему сесть, он поискал глазами стул, но в доме были только подушки и деревянный сундучок Лаллы Хавы, который Амма привезла с юга, когда ездила за Лаллой. На этот сундучок и сел гость, обтерев его сначала ладонью. Он ждал, пока принесут чай и сласти. Когда позже Лалла узнала, что человек приходил свататься к ней, она очень испугалась. Ее словно вдруг оглушили, и сердце у нее заколотилось сильно-сильно. Узнала она об этом не от Аммы, а от ее старшего сына Бареки: — Мать решила выдать тебя за него, потому что он богач. — Но я не хочу замуж! — крикнула Лалла. — Тебя не спросят, ты должна слушаться тетку, — заявил Бареки. — Ни за что! Ни за что! — Лалла выбежала с этим криком, глаза ее наполнились слезами ярости. Потом она вернулась в дом тетки. Мужчина в серо-зеленом костюме ушел, но подарки остались. Али, младший сын Аммы, слушал музыку, прижав к уху крошечный транзистор. Он хмуро поглядел на вошедшую Лаллу. — Зачем ты приняла подарки от этого человека? Я не выйду за него замуж, — резко сказала Лалла тетке. — Она небось хочет выйти за Хартани! — захихикал Али. — Выйди вон! — приказала ему Амма. И мальчишка вышел с транзистором. — Ты не можешь заставить меня выйти за него! — сказала Лалла. — Это будет хороший муж для тебя, — сказала Амма. — Он, правда, не очень молод, но зато богат, у него большой дом в городе, и он знаком со многими могущественными людьми. Ты должна за него выйти. — Я никогда не выйду замуж, никогда! Амма с минуту молчит. Потом снова начинает говорить — уже ласковей, но Лалла держится настороже. — Я воспитала тебя как дочь, я люблю тебя, а ты хочешь нанести мне такую обиду. Лалла с гневом глядит на Амму. Она впервые обнаружила в ней лживость. — Мне все равно, — говорит она. — Я не выйду за этого человека. И не хочу его дурацких подарков! — Она тычет пальцем в зеркало с электрической подсветкой, которое стоит на подставке прямо на глинобитном полу. — У тебя и электричества-то нет! И вдруг ей становится нестерпимо. Она выходит из теткиного дома и идет к морю. Только на этот раз она не бежит, а медленно бредет по тропинке. Сегодня все по-другому. Точно все завяло, выцвело под взглядами людей. «Надо уехать», — громко говорит Лалла самой себе. Но тут же думает, что не знает даже, куда ей ехать. Тогда она спускается вниз по склону дюны и идет вдоль широкого берега, ищет старого Намана. Ей так хотелось бы, чтобы он оказался здесь — сидел бы, как всегда, на корнях старого фигового дерева и чинил свои сети. Она бы подробно расспросила его обо всех этих испанских городах с волшебными названиями: Альхесирас, Малага, Гранада, Теруэль, Сарагоса, обо всех портах, от которых отчаливают пароходы, большие, словно города, об автострадах, по которым катят на север машины, об уходящих поездах, о самолетах. Часами слушала бы она его рассказы о заснеженных горах, о туннелях, о реках, безбрежных, как море, о полях, засеянных пшеницей, о бескрайних лесах и в особенности о тех благоухающих городах, где высятся белоснежные дворцы, соборы, фонтаны и залиты светом витрины магазинов. О Париже, Марселе, обо всех этих улицах и домах, таких высоких, что за ними почти не видно неба, о садах, кафе, отелях и перекрестках дорог, на которых можно встретить людей со всех концов земли. Но старого рыбака нигде не видно. Только белая чайка скользит навстречу ветру, кружа над ее головой. «Эй! Принц! Принц!» — кричит Лалла. Белая птица описывает еще несколько кругов над головой Лаллы, а потом быстро исчезает, уносимая ветром в сторону реки. А Лалла долго еще сидит на берегу одна, только ветер звенит у нее в ушах и рокочет море. В последующие дни никто ни о чем не заговаривал с Лаллой, и мужчина в серо-зеленом костюме больше не появлялся. Маленький транзистор успел сломаться, а консервы были съедены. Одно только зеркало с электрической подсветкой в пластиковой рамке продолжало стоять на том самом месте, где его поставили, — на глинобитном полу у двери. Все эти ночи Лалла плохо спала, вздрагивала от малейшего шороха. Ей вспоминались рассказы о девушках, которых ночью похищали силой, потому что они не хотели выходить замуж. Каждое утро Лалла вставала раньше всех, едва забрезжит рассвет, умывалась и шла за водой к колонке. Так она могла наблюдать за всеми, кто приходил в Городок. А потом на их край обрушился ветер злосчастья, он дул много дней подряд. Странный это был ветер, ветер злосчастья, он прилетал сюда всего раз или два в году, на исходе зимы или осенью. И самое странное, что, когда он поднимался, люди не сразу его замечали. Дул он вначале не очень сильно, а порой и вовсе утихал, и о нем забывали. Он не похож был на ледяной, штормовой ветер, когда в самый разгар зимы море вздымает разъяренные волны. Не походил он и на жгучий, иссушающий ветер, прилетающий из пустыни, от которого вспыхивают отблески в глубине домов, который шуршит песком по железным и картонным крышам. Нет, ветер злосчастья был тихий ветерок — покружит, налетит порывом разок-другой, а потом наваливается всей тяжестью на крыши домов, на плечи и грудь людей. Когда дует этот ветер, воздух становится жарче и тяжелее, и кажется, будто все окутано серой мглой. Когда поднимается этот мягкий, ленивый ветер, почти повсюду люди, в особенности старики и дети, начинают болеть и многие умирают. Вот отчего этот ветер прозвали ветром злосчастья. Когда в этом году он задул над Городком, Лалла сразу его узнала. Она увидела серые тучи пыли, движущиеся по равнине, застлавшие пеленой море и устье реки. Несмотря на жару, люди выходили теперь из домов только в бурнусах. Исчезли осы, попрятались собаки, забившись в укромные уголки у стены и уткнувшись мордой в песок. На душе у Лаллы стало грустно, она думала о тех, кого ветер унесет с собой. А когда она услышала, что старый Наман заболел, сердце ее сжалось, ей вдруг стало нечем дышать. Никогда прежде с ней такого не бывало, ей пришлось опуститься на землю, чтобы не упасть. А потом она пошла, побежала бегом к дому рыбака. Она была уверена, что увидит там много людей, которые пришли, чтобы помочь старику, ухаживать за ним, но Наман был совсем один, он лежал на соломенной циновке, подложив под голову руку. Его била такая дрожь, что у него стучали зубы, и ему даже не хватило сил приподняться на локте, когда Лалла вошла в его дом. Наман только слабо улыбнулся, и глаза его блеснули ярче, когда он узнал девочку. Глаза рыбака по-прежнему были цвета морской волны, но худое лицо стало серовато-белым, и ей было страшно. Лалла садится рядом с ним и начинает говорить почти шепотом. Обыкновенно это он рассказывает ей разные истории, а она слушает, но сегодня все переменилось. Лалла рассказывает ему что на ум взбредет, чтобы утишить свою тревогу и обогреть душу старика. Она рассказывает ему то, что когда-то рассказывал ей он сам, о его путешествиях в города Испании и Франции. Говорит о них так, точно сама видела все эти города, сама совершила все эти долгие путешествия. Она рассказывает ему об улицах Альхесираса, узких и кривых улочках близ порта, куда налетает морской ветер и где стоит запах рыбы, потом о вокзале и платформах, выложенных голубыми плитками, об огромных виадуках, переброшенных через овраги и реки. Рассказывает об улицах Кадиса, о садах, пестреющих яркими цветами, о высоких пальмах, выстроившихся перед белыми дворцами, об улицах, где мельтешат толпы людей, где мимо огромных зданий, похожих на мраморные горы, мимо зеркальных витрин снуют черные машины и автобусы. Она рассказывает так, как если бы прогуливалась там сама, об улицах всех этих городов: Севильи, Кордовы, Гранады, Альмадена, Толедо, Аранхуэса — и о Мадриде, таком громадном, что в нем можно заблудиться и проплутать несколько дней, о городе, куда стекаются люди со всех концов земли. Старый Наман слушает Лаллу, не произнося ни слова, не шевелясь, но его светлые глаза лихорадочно блестят, и Лалла чувствует, что ему приятно слушать ее рассказы. Когда она на минуту умолкает, ей становится слышно, как дрожит старик и какое у него свистящее дыхание, и она торопливо продолжает свой рассказ, чтобы не слышать больше этих зловещих звуков. Теперь она рассказывает о большом французском городе Марселе, о его порте, о громадных причалах, где бросают якорь корабли из всех стран мира; о громадных, похожих на крепости грузовых судах, с высокими палубными надстройками и мачтами раскидистей деревьев, о белоснежных теплоходах с тысячами окон, странными названиями и таинственными флагами, о кораблях, названных именами городов: Одесса, Рига, Берген, Лимасол. На улицах Марселя теснится, движется многолюдная толпа, люди без конца снуют взад и вперед сквозь двери огромных магазинов, толпятся перед кафе, ресторанами, кинотеатрами, а черные машины катят по проспектам, уходящим в бесконечную даль, поезда пролетают по мостам, взмывшим выше крыш, а самолеты отрываются от земли и медленно кружат в сером небе над домами и пустырями. В полдень в церквах начинают звонить колокола, и перезвон их разливается по улицам, эспланадам и под сводами подземных туннелей. Ночью город озаряют огни, прожектора обшаривают море своими лучами, вспыхивают автомобильные фары. Узкие улочки безмолвны, вооруженные американскими ножами бандиты, притаившись в темных подворотнях, подстерегают запоздалых прохожих. Иногда на пустырях или на набережных, в тени уснувших грузовых судов, происходят кровавые побоища. Лалла рассказывает так долго и голос у нее такой тихий, что старый Наман засыпает. Во сне он перестал дрожать, и дыхание его стало более ровным. Теперь Лалла может наконец выйти из дома рыбака на свет, от которого режет глаза. Многие люди страдают от ветра злосчастья — бедняки и совсем маленькие дети. Проходя мимо их домов, Лалла слышит стоны, жалобные причитания женщин, плач детей и понимает: наверное, и там кто-то при смерти. Лалла печальна, ей хотелось бы унестись далеко-далеко отсюда, за море, в города, которые ее воображение подарило старому Наману. Но человек в серо-зеленом костюме пришел снова. Он, конечно, и слыхом не слыхал, что над лачугами из досок и картона носится ветер злосчастья, а если и знал бы, что ему до того: таких как он ветер злосчастья не берет. Несчастья, беды обходят их стороной. Он снова пришел в дом Аммы и у дверей столкнулся с Лаллой. Увидев его, она испугалась и вскрикнула: уверена была, что он придет, и со страхом ожидала этой минуты. Человек в серо-зеленом костюме бросил на нее странный взгляд, пристальный и жесткий, как у людей, привыкших повелевать. Кожа на лице у него белая и сухая, с синеватой тенью бороды на щеках и подбородке. Он принес с собой новые свертки с подарками. Лалла отстраняется, когда он проходит мимо нее, и глядит на свертки. Гость по-своему истолковал ее взгляд — шагнул к ней, протягивая подарки. Но Лалла отскакивает в сторону проворно, как только может, и бросается бежать без оглядки, пока не чувствует под ногами песчаную тропинку, ведущую к каменистым холмам. Лалла не замечает, как кончается тропинка. Со слезами на глазах, со сжимающимся сердцем спешит она изо всех сил. Здесь солнце всегда палит сильнее, точно ты оказался ближе к небу. Но зато тяжелый, давящий ветер не дует на этих холмах цвета кирпича и мела. Жесткие камни щетинятся на разломах острыми гранями, черные кусты покрыты колючками, на которых кое-где повисли клочья овечьей шести, даже трава здесь режет как нож. Лалла долго идет по холмам. Одни взгорки высокие, крутые и скалистые, склоны их напоминают стены, другие совсем низкие, словно куча гальки, которую набросали ребятишки. Каждый раз как Лалла приходит сюда, ей чудится, будто она попадает совсем в другой мир, словно время и пространство растягиваются, а пылающий свет небес, проникая в легкие, расширяет их, и тело у нее как у великанши, которая будет жить долго-долго и тихо-тихо. И вот, теперь уже неторопливо, Лалла поднимается по высохшему руслу реки к большому каменному плато, где обитает тот, кого она зовет Ас-Сир. Она сама хорошенько не понимает, почему идет туда; похоже, она раздвоилась: одна Лалла, ослепленная страхом и гневом, бежит от ветра злосчастья, сама не зная куда; другая знает, куда держит путь, и направляет свои шаги к обиталищу Ас-Сира. И Лалла поднимается к каменистому плато, чувствуя какую-то пустоту в голове, ничего не понимая. Босые ноги ступают по старым следам, которых не смогли стереть ни ветер, ни солнце. Медленно взбирается она на плато. Солнце обжигает ей лицо и плечи, печет ноги и руки. Но она почти не чувствует ожогов. Солнечный свет приносит освобождение, стирает воспоминания, и память становится чистой, как белый камень. Солнечный свет смывает следы ветра злосчастья, испепеляет болезни, проклятия. Лалла идет вперед, зажмурившись от слепящих переливов света, платье липнет к ее вспотевшему телу на животе, на груди, на спине. Наверное, никогда еще не заливало землю такое море света, и никогда еще Лалла не жаждала его так, как сейчас, словно она явилась из сумрачной долины, где всегда царят смерть и мгла. Воздух здесь неподвижен, он дрожит и трепещет, и кажется, будто слышишь, как рокочут волны света, странная музыка, похожая на песню пчел. Когда Лалла оказывается на огромной пустынной равнине, ветер снова налетает на нее, едва не сбивает с ног. Это холодный, резкий, ни на минуту не стихающий ветер, он набрасывается на нее, и она дрожит в своей промокшей от пота одежде. Ослепительный свет кажется еще ярче под ветром, вспыхивает звездами на вершинах каменных глыб. Здесь нет ни травы, ни деревьев, ни родников — испокон века только солнце и ветер. Здесь нет дорог, не видно следов человека. Лалла бредет наугад к середине плато, туда, где живут одни скорпионы и сколопендры. Сюда не ступала ничья нога, сюда не заходят даже пастухи из пустыни, и, если коза или овца забредет сюда ненароком, они бегут следом за ней со свистом и, осыпая ее камнями, заставляют вернуться назад. Лалла медленно бредет, почти совсем зажмурившись, ступая на цыпочках босыми ногами по раскаленным камням. Она словно очутилась в другом мире, совсем близко от солнца, и с трудом удерживает равновесие, вот-вот упадет. Она движется вперед, но душа ее как бы отделилась от нее, вернее, все ее существо опережает тело в его движении — она вся живет в прищуренном взгляде, в своих пяти настороженных чувствах, и только тело ее отстает, еще медлит на острых камнях. Она нетерпеливо ждет того, кто должен явиться ей, она знает: он придет, это неотвратимо. Едва она пустилась бежать, спасаясь от человека в серо-зеленом костюме, спасаясь от смерти старого Намана, она уже знала, что кто-то ждет ее на безлюдном каменном плато. Это воин пустыни, лицо которого скрыто синим покрывалом. Лалле знаком только его взгляд, острый как клинок. Он взглянул на нее с вершины пустынных холмов, и взгляд его достиг ее, проник в душу и неодолимо повлек сюда. Теперь она неподвижно замирает посреди громадной каменистой равнины. Вокруг нее нет ничего — только нагромождения камней, пылинки света и яркое, безоблачное, оголенное небо. Лалла стоит не шевелясь на большой каменной чуть наклонной плите, жесткой, сухой плите, которую никогда не обтачивал никакой ручеек. Лучи солнца опаляют ее, трепещут на лбу, на груди, внутри нее, эти лучи и есть взгляд. Вот-вот появится Синий Воин. Ему уже пора быть здесь. Лалле кажется, она слышит скрип его шагов по песку, ее сердце колотится часто-часто. Вихри белого солнечного света обволакивают ее, вспышками пламени вьются вокруг ног, запутываются в волосах, шершавый его язык обжигает губы и веки. Соленые слезы струятся по ее щекам, попадая в рот, соленый пот каплями стекает из-под мышек, щекоча бока, ручейками сбегая по шее, между лопатками. Синий Воин пустыни, чей взгляд опаляет, как солнечные лучи, вот-вот явится. Но Лалла по-прежнему стоит одна посреди пустынной равнины, на чуть наклоненной плите. Ее обжигает холодный ветер, жестокий ветер, которому ненавистны люди, он бушует здесь, он хочет смести ее с лица земли, превратить в пыль. Здешний ветер жалует только скорпионов и сколопендр, ящериц и змей, на крайний случай — лисиц огненной масти. Но Лалла его не боится, она знает: откуда-то из нагромождения скал, а может, с неба на нее устремлен взгляд Синего Человека, того, которого она зовет Ас-Сир, Тайна, потому что он скрывается от всех. Он должен, должен прийти, его взгляд проникнет в самую глубь ее существа и даст ей силы бороться с человеком в серо-зеленом костюме и со смертью, подстерегающей Намана; он превратит ее в птицу, и она взмоет в поднебесье и, быть может, тогда наконец догонит принца, большую белую чайку, которая неутомимо кружит над морем. И когда этот взгляд вдруг настигает ее, в голове Лаллы поднимается вихрь, словно на нее обрушился мощный световой вал. Взгляд Ас-Сира полыхает ярче огня, голубым опаляющим светом, светом далеких звезд. На несколько мгновений Лалла перестает дышать. Ее глаза расширены. Она опускается на землю, смежив веки, запрокинув голову от невыносимой тяжести проникающего в нее потока света, который и ее самоё делает тяжелой как камень. Он пришел. Снова явился, бесшумно скользя над острыми камнями, в одежде древних воинов пустыни, в белом шерстяном бурнусе, а на лице покрывало, синее, как ночная мгла. Лалла смотрит во все глаза на того, кто возникает в ее грезе. Она видит его руки цвета индиго, видит свет, излучаемый его взглядом. Он молчит. Он всегда молчит. Он умеет говорить взглядом, ведь он живет в мире, где нет нужды в человеческих словах. Вокруг его белого бурнуса клубятся исполинские вихри золотого света, словно ветер взметнул тучи песка. Но слышит Лалла лишь стук собственного сердца, которое бьется очень медленно и где-то очень далеко. Лалле не нужны слова. Ей не надо задавать никаких вопросов, не надо даже думать. Закрыв глаза, съежившись в пыли, она чувствует на себе взгляд Синего Человека, жар его пронизывает все ее тело, трепещет в каждой клеточке. Вот это и есть самое непостижимое. Жар его взгляда проникает в самые потаенные уголки ее существа, изгоняя горе, лихорадочную тревогу, растворяя сгустки, затрудняющие ток крови и причиняющие боль. Ас-Сир недвижим. Теперь он стоит прямо перед ней, а волны света обтекают его, скользят вокруг его бурнуса. Что он делает? Страх Лаллы рассеивается, она чувствует, как жар охватывает ее все сильнее, словно лучи пронзили ее лицо, осветили все ее тело изнутри. Она читает во взгляде Синего Человека. И вот вокруг нее в бесконечности простерлась пустыня, она сверкает и волнится, вспыхивают снопы искр, ленивые волны барханов уходят куда-то в неизведанное. Лалла видит селения, большие белые города с башнями, стройными, как стволы пальм, красные дворцы, утопающие в зелени, окруженные лианами и гигантскими цветами. Она видит большие озера, в которых вода синяя, как небо, такая прекрасная, такая чистая вода, что подобной ей не сыскать на всей земле. Лалла грезит, закрыв глаза, запрокинув голову навстречу солнечным лучам, обхватив руками колени. Но греза эта родилась вне ее самой, она жила здесь, на этом каменном плато, задолго до появления Лаллы, а теперь Лалла вошла в эту грезу словно во сне, и та распахнула перед ней свой простор. Куда ведет эта дорога? Лалла не знает куда, но идет по ней, уносимая течением, увлекаемая ветром пустыни, то обжигающим ее губы и веки, ослепляющим и свирепым, то вдруг холодным и ленивым, этот ветер губит людей и низвергает вниз обломки скал. Этот ветер устремляется в бесконечность, за черту горизонта, в глубину небес, туда, где застыли созвездия, к Млечному Пути, к Солнцу. Ветер несет ее по бесконечной дороге, по огромному каменному плато, где кружат, зыбятся вихри света. Пустыня расстилает перед ней свои обнаженные, песчаного цвета равнины, испещренные трещинами, морщинами, подобные увядшей старческой коже. Взгляд Синего Человека рассеян повсюду, до самой отдаленной дали, и как бы его глазами видит теперь Лалла солнечный свет. Кожей чувствует она ожог его взгляда, ветер, сушь, на губах у нее привкус соли. Она видит очертания барханов, громадных уснувших животных, и высокие черные скалы Хамады, и огромную пересохшую долину с красной землей. В этом краю нет людей, нет городов, ничто не задерживается здесь, ничто не тревожит безмолвия пустыни. Здесь только камень, песок и ветер. Но Лалла счастлива: она узнаёт каждую мелочь, каждую подробность представшей перед ней картины, каждый иссушенный, иссохший кустик на огромной долине. Словно когда-то, устремив глаза на далекий в зыбящемся мареве горизонт, она исходила ее всю босыми ногами, которые жгла раскаленная земля. Сердце ее бьется быстрее и громче, вот она видит впереди знаки, затерянные следы, сломанные веточки, кустарник, колеблемый ветром. Она ждет, она знает: она почти у цели, она вот-вот дойдет. Взгляд Синего Человека ведет ее через пропасти и обвалы, вдоль пересохших рек. И вдруг внезапно она слышит странную, невнятную, гортанную песню, которая звучит где-то вдали, рождаясь словно бы в недрах самого песка, сливается с неумолчным шорохом ветра среди камня, со звенящей мелодией лучей. Песня отзывается трепетом в груди Лаллы, она узнала: это песня Лаллы Хавы, которую пела Амма, это ее слова: «Настанет день, о да, настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций...» Но теперь Лалла не понимает слов, потому что поет их далекий-далекий голос, и поет он на языке шлехов. И однако песня идет к самому ее сердцу, и глаза Лаллы наполняются слезами, хотя она изо всех сил сжимает веки. Музыка длится долго, она так долго баюкает Лаллу, что тени камней на песке пустыни становятся длинными. И тут Лалла замечает в глубине безбрежной долины красный город. Совсем не похожий на те города, которые она знает, в нем нет ни улиц, ни домов. Этот город, слепленный из глины, разрушенный временем и ветром, похож на жилища термитов или ос. Над красным городом разлит изумительный свет, как бы образующий в освещенном неугасимой зарей небе нежный купол, чистый и ясный. Дома сгрудились вокруг колодца, высится несколько неподвижных деревьев и кусты белых акаций, похожих на статуи. Но явственней всего предстает перед Лаллой белая гробница на красной земле, простая, как яичная скорлупа. Кажется, именно отсюда и струится тот светоносный взгляд, и Лалла понимает: это и есть обитель Синего Человека. Лалле в одно и то же время и жутко, и сладко. Словно что-то в ее душе вдруг сломалось, рухнуло и в нее проникла смерть, неизвестность. Все больнее жжет огонь пустыни, он разливается по жилам, опаляет внутренности. Взгляд Ас-Сира грозен, мучителен, потому что пустыня несет с собой еще и страдание, она порождает и обрушивает на все вокруг голод, страх, смерть. Прекрасный золотистый свет, красный город, белая невесомая гробница, откуда исходит сверхъестественное сияние, таят в себе также беды, несчастье, запустение. Долгий взгляд, устремленный на Лаллу, исполнен скорби, потому что земля беспощадна и небо отринуло людей. Лалла неподвижна, она вся поникла, колени ее упираются в землю. Солнце опаляет ей плечи и шею. Она не открывает глаз. На ее щеках, облепленных красной пылью, слезы оставили две бороздки. Когда наконец она поднимает голову и открывает глаза, взгляд ее затуманен. Она делает над собой усилие, чтобы вернуться к окружающему. Сначала перед ней возникают заостренные линии холмов, потом — пустынное пространство равнины, где нет ни травы, ни деревьев — только солнце и ветер. Нетвердо ступая, пускается она в обратный путь, медленно сходит по тропинке в долину, к морю, к Городку из досок и картона. Тени становятся длиннее, солнце близится к горизонту. Лалла чувствует, что ее обожженное пустыней лицо опухло; никто теперь не узнает меня, думает она, я стала такой, как Хартани. Когда она спускается вниз, к устью реки, в Городке уже совсем темно. Электрические лампочки желтыми точками прорезывают тьму. По дороге движутся грузовики, с тупой неумолимостью выбрасывая перед собой снопы белых лучей от фар. Лалла то бежит бегом, то еле-еле плетется, словно сейчас остановится, повернется и умчится назад. В темноте тут и там звучит механическая музыка радиоприемников. Догорают огни покинутых жаровен, в домиках из плохо пригнанных досок женщины и дети, прячась от ночной сырости, уже закутались в одеяла. Изредка слабый порыв ветерка подхватит пустую консервную банку или погромыхает железной крышей. Собаки попрятались кто куда. Темное небо над Городком усеяно звездами. Лалла бесшумно скользит между домами, она думает о том, что никому здесь не нужна, без нее все идет своим чередом, словно она уехала отсюда много лет назад, словно вообще никогда не существовала. Вместо того чтобы повернуть к дому Аммы, Лалла идет на другой конец Городка, к лачуге старого Намана. Ее знобит от ночной сырости, и колени у нее дрожат, потому что она ничего не ела со вчерашнего дня. Там, наверху, на каменистом плато, день длился так долго, что Лалле кажется: она уехала отсюда много дней, а может, и месяцев назад. Она словно бы с трудом узнаёт улицы Городка, дощатые бараки, голос радиоприемников, плач детей, запах мочи и пыли. И вдруг к ней приходит мысль: а может, она и впрямь провела на каменном плато много месяцев, которые показались ей одним бесконечным днем? Тут она вспоминает о старом Намане, и сердце ее сжимается. Несмотря на усталость, она пускается бегом по безлюдным улочкам Городка. Услышав, как она бежит, собаки глухо ворчат и тявкают разок-другой. Но вот и дом Намана, сердце ее сильно колотится, она с трудом переводит дыхание. Дверь в лачугу приоткрыта, света там нет. Старый Наман все так же лежит на циновке, как и тогда, когда она уходила. Он еще дышит, очень медленно, со свистом, большие, широко открытые глаза устремлены во тьму. Лалла склоняется над ним, но он не узнает ее. Открытый рот дышит с таким усилием, что губы уже не могут сложиться в улыбку. «Наман... Наман...» — шепчет Лалла. У старого Намана нет больше сил. Ветер злосчастья вселил в него лихорадку, ту, что свинцом наливает тело и голову и лишает аппетита. Быть может, ветер унесет его с собой навсегда. Лалла в тоске склонилась к лицу рыбака. «Ты ведь не умрешь сейчас? Не умирай, поживи еще», — просит она. Ей так хочется услышать голос Намана, хочется, чтобы он еще раз рассказал ей про белую птицу, заколдованного морского принца, или про камень, дарованный людям архангелом Гавриилом и почерневший от их грехов. Но Наман ничего больше не может рассказать, его сил едва хватает, чтобы дышать, чтобы вздымалась грудная клетка, его словно придавило невидимое бремя. И кажется, что его худое тело, влажное от болезненного пота и мочи, упало на землю и разбилось. Лалла слишком устала, чтобы рассказать ему еще что-нибудь, чтобы снова описывать то, что находится за морем, эти испанские и французские города. Поэтому она просто садится возле старика и смотрит в полуоткрытую дверь на звездную ночь. Она вслушивается в его свистящее дыхание, слышит злобные завывания ветра, перекатывающего консервные банки и громыхающего железными крышами. И вдруг сразу засыпает, сидя прямо на полу, уткнувшись головой в колени. Хриплое дыхание старого Намана будит ее по временам, и тогда она спрашивает: «Ты еще не умер? Ты еще жив?» Он не отвечает, но он не спит, его посеревшее лицо обращено к двери, а блестящие глаза кажутся незрячими, точно они видят что-то за пределами здешнего мира. Лалла пытается бороться со сном: она боится того, что может случиться, если она заснет. Она как рыбаки, которых в бурю в непроглядной тьме унесло далеко от берега, их подкидывают волны, их крутят смерчи. Им нельзя спать: если они заснут, морская пучина затянет, поглотит их. Лалла противится сну, но глаза ее сами собой закрываются, она чувствует, что падает навзничь. И долго плывет, не зная куда, уносимая прерывистым дыханием старого Намана. Внезапно, еще до рассвета, она просыпается как от толчка. Она смотрит на старика, который вытянулся на земляном полу, склонив к плечу успокоившееся лицо. Теперь он лежит совсем бесшумно, он перестал дышать. Ветер за дверью стих. Он больше не угрожает людям. Все дышит покоем, будто на свете не было и нет смерти. Когда Лалла решила уйти из дому, она никому не сказала об этом ни слова. А уйти она решила потому, что человек в серо-зеленом костюме еще не раз приходил к Амме, и каждый раз он смотрел на Лаллу блестящими, жесткими, как черные камешки, глазами, садился на сундучок Лаллы Хавы и пил мятный чай. Лалла не боялась его, но знала: если она не уйдет, в один прекрасный день он силой уведет ее в свой дом, чтобы сделать женой, потому что у него богатство и власть и он не любит встречать непокорство. В то утро она вышла из дому до рассвета. Даже не взглянула на спящую под одеялом в глубине дома Амму. С собой взяла только кусочек синего полотна, в который завернула ломоть черствого хлеба и немного сухих фиников, да золотой браслет, принадлежавший ее матери. Она вышла бесшумно, не разбудив даже собаку. Ступала босыми ногами по холодной земле, пробираясь между рядами спящих домов. Небо стало уже белесоватым — близится рассвет. С моря наползает туман, его большое мягкое облако поднимается вдоль реки, распростерши две изогнутые руки, точно огромная птица с серыми крыльями. На мгновение Лалле захотелось подойти к лачуге Намана-рыбака, чтобы взглянуть на нее в последний раз. Наман единственный, с кем Лалле было бы жаль расстаться. Но она боится опоздать и идет прочь от Городка по козьей тропе к каменистым холмам. Когда она начинает карабкаться по уступам, холодный ветер пробирает ее до костей. Здесь так же безлюдно. Пастухи еще спят в своих сплетенных из веток шалашах возле загонов, в первый раз Лалла всходит на холмы, не слыша их пронзительного свиста. Ее это немного пугает, словно бы ветер преобразил землю в пустыню. Но вот мало-помалу из-за холмов появляется солнце, красно-желтое пятно, к которому еще примешивается серый сумрак ночи. Лалла радуется солнцу, она решает, что когда-нибудь потом доберется туда, в то место, откуда небо и землю затопляет свет ранней зари. Она взбирается по уступам, а мысли ее стремительно наскакивают друг на друга. Она ведь знает, что навсегда покинула Городок и больше не увидит всего, что так любила: ни огромной безводной равнины, ни широкого белого берега, на который чередой набегают волны; ей грустно, когда она думает о неподвижных дюнах, где так хорошо было сидеть, глядя, как по небу плывут облака. Больше она не увидит ни белой птицы, морского принца, ни старого Намана, сидящего в тени фигового дерева возле перевернутой кверху днищем лодки. Она замедляет шаг, на мгновение ей захотелось оглянуться. Но перед глазами у нее безмолвные холмы, острые камни, на которых начинают играть солнечные лучи, низкорослый колючий кустарник, на котором подрагивают капельки павшей с неба росы, и легкая мошкара, подхваченная струей ветра. И она идет дальше, не оборачиваясь, прижимая к груди узелок с хлебом и финиками. Но вот тропинка обрывается, дальше уже не встретишь людей. Из земли торчат острые камни, и, чтобы добраться до самого высокого холма, приходится перепрыгивать с уступа на уступ. Там, наверху, ее ждет Хартани, но его еще не видно. Быть может, он спрятался в пещере с той стороны, где отвесная скала и откуда видна вся долина до самого моря. А может, он где-нибудь совсем рядом, укрывается за выжженным кустиком, вполз, точно ящерица, по самую шею в каменную расщелину. Хартани всегда настороже, как дикие собаки, готовый отскочить в сторону, готовый умчаться. Быть может, сегодня он передумал и не захочет пуститься в дальний путь? А между тем вчера Лалла сказала ему, что придет, и показала на бескрайний простор, на громадную меловую стену, которая как бы подпирает небо там, где начинается пустыня. Его глаза блеснули ярче, ведь он всегда мечтал о пустыне, с самого раннего детства, ни на минуту не оставляя мысли о ней. Это видно по тому, как он смотрит на горизонт: взгляд пристальный, лицо напряжено. Он никогда не садится, всегда стоит, точно готовится к прыжку. Это он показал Лалле дорогу в пустыню, дорогу, где теряются все следы, откуда никто еще не возвратился, и небо над нею — такое чистое и такое прекрасное. Солнце уже встало, огненным ослепительным диском появляется оно перед Лаллой и, медленно разрастаясь, ползет над хаосом камней. Никогда еще оно не казалось ей таким прекрасным. Невзирая на боль, на то, что на глазах выступают слезы и катятся по щекам, Лалла глядит на него в упор, не мигая, как, по рассказам старого Намана, глядят морские принцы. И солнечный свет проникает в нее, достигает самых сокровенных глубин ее существа, и прежде всего — ее сердца. Но вот уже исчезают малейшие следы тропинки. Лалле приходится искать свой путь среди скалистых уступов. Она перепрыгивает с камня на камень через пересохшие ручьи, прижимается к отвесным склонам. Огромное яркое пятно взошедшего солнца слепит ей глаза, и она бредет почти наугад, чуть подавшись вперед, чтобы не упасть. Один за другим минует она холмы и наконец ступает на широкое каменистое нагорье. Но и здесь никого нет. Впереди насколько хватает глаз тянутся всё такие же иссохшие камни с редкими пучками молочая да кактусов. Это солнце опустошило землю, выжгло и высушило ее настолько, что остались одни только белые камни да кустарники. Больше Лалла не глядит на солнце в упор: оно уже слишком высоко в небе и в одно мгновение выжгло бы ей глаза. Небо пылает. Оно все синее, полыхающее пламенем. Лалла жмурится изо всех сил и смотрит прямо перед собой. Чем выше поднимается солнце, тем сильнее разбухают, вбирая его свет, все предметы на земле. Здесь не раздается ни звука, но временами кажется, будто слышишь, как трещат, расширяясь, камни. Лалла идет долго. Как долго? Наверное, несколько часов. Идет, не зная куда — просто в сторону, противоположную той, где ее тень, за черту горизонта. Там высятся красные горы, они словно парят в небе, там деревни и, быть может, река, там озера, наполненные синей, как небо, водой. И вдруг откуда ни возьмись перед ней вырос Хартани. Он стоит неподвижно, в обычном своем грубошерстном бурнусе и белой чалме. Когда Лалла подходит к нему, его черное лицо озаряется улыбкой. «О Хартани! Хартани!» Лалла прижимается к нему, вдыхая знакомый запах пота, который идет от его пропыленной одежды. Он тоже прихватил с собой немного хлеба и фиников во влажной тряпице, привязанной к поясу. Лалла развязывает свой узелок и делится с ним хлебом. Они едят, не присаживаясь, второпях, потому что давно уже проголодались. Пастух оглядывается по сторонам. Глаза его ощупывают каждую точку в окрестном пейзаже, он похож на хищную птицу с немигающим взглядом. Вдали на горизонте, в той стороне, где высятся красные горы, он указывает Лалле на какое-то пятнышко. Потом подносит к губам сложенную пригоршней ладонь: там вода. Они снова пускаются в путь. Первым идет Хартани, легко перепрыгивая с камня на камень. Лалла старается шагать за ним след в след. Она все время видит впереди легкий и хрупкий силуэт пастуха, кажется, он не идет, а танцует на белых глыбах. Лалла смотрит на него, как глядят на язычок пламени, на солнечный зайчик, и ноги ее сами следуют ритму его шагов. Солнце палит теперь немилосердно, оно давит на голову и плечи Лаллы, терзает ей внутренности. Кажется, что свет, проникший в нее утром, теперь начал обжигать, растекаться по всему телу, его длинные мучительные волны захлестывают ноги и руки, затопляют черепную коробку. Жар иссушающий, пыльный. Ни одной капельки пота не выступило на теле Лаллы, ее синее платье, касаясь живота и ног, трещит и высекает искры. В глазах высохли слезы, корочка соли образовала острые, похожие на песчинки кристаллики в уголках век. Губы стали сухими и жесткими. Она проводит по ним кончиками пальцев и думает, что рот у нее стал как у верблюда, скоро она сможет, не ощущая боли, есть кактусы и чертополох А Хартани продолжает, не оглядываясь, перепрыгивать с уступа на уступ. Его легкий белый силуэт все удаляется и удаляется, он похож на бегущую без остановки, без оглядки молодую антилопу. Лалла хочет его догнать, но у нее больше нет сил. Шатаясь и неотрывно глядя вперед, она бредет наугад среди хаоса камней. Ее исцарапанные ступни кровоточат. Она то и дело падает, колени у нее разбиты. Но боли она почти не ощущает. Она ощущает только беспощадный, льющийся со всех сторон свет. В этом сверканье ей чудится, что вокруг нее по камням скачут сотни животных: дикие собаки, козы, крысы, лошади, они совершают головокружительные прыжки. И еще здесь белые птицы, ибисы, птица-секретарь, лебеди, которые хлопают огромными пылающими крыльями, точно собираются взлететь, и кружатся в бесконечном хороводе. Лалла чувствует, как от веяния их крыльев шевелятся волосы у нее на голове, в густом воздухе она улавливает шелест их оперения. И она оборачивается, смотрит назад, надеясь увидеть всех этих птиц, зверей, даже льва, которого приметила краешком глаза. Однако стоит ей взглянуть на них в упор, как они тают, исчезая, но вновь появляются за ее спиной. Она почти потеряла из виду Хартани. Его легкий силуэт танцует на белых камнях, словно оторвавшаяся от земли тень. Лалла больше не пытается идти по его следам. Она даже не различает уже неподвижную массу красных гор в небе за равниной, Да и движется ли она вперед? Ее босые ноги натыкаются на камни, кровоточат, она проваливается в ямы. Кажется, что бесконечная дорога, которую она уже прошла, куда-то исчезает, словно речная вода, скользящая между ног. Это все солнечный свет, он изливается на огромную пустынную равнину, струится вместе с ветром, очищая пространство. Свет журчит, как вода. Лалла слышит его напев, но не может утолить им жажду. Свет струится из самой середины неба, он вспыхивает на земле в глыбах гипса, в пластах слюды. Время от времени среди охристой пыли, среди белых камней мелькнет вдруг огненный камень, цвета раскаленного угля, острый, как клык. Лалла идет как завороженная, глядя на этот сверкающий камень, он придает ей силы, словно это тайный знак, оставленный Ас-Сиром, чтобы указать ей путь. А то вдруг вспыхнет пластинка ослепительной, как золото, слюды, блестки которой напоминают соты, и Лалле чудится, будто она слышит, как жужжит пчелиный рой. Но иногда на пыльной земле попадается простой кругляш — серый, матовый камень, обыкновенный морской голыш, и Лалла не может оторвать от него взгляд, поднимает его, сжимает в руке, словно ищет в нем спасения. Горячий камень весь испещрен белыми жилками, образующими в центре дорожку, от которой отходят другие дорожки, тонкие, как детские волоски. Сжимая камень в кулаке, Лалла идет вперед. Солнце уже начинает клониться к другому краю белой равнины. Время от времени порывы вечернего ветра взметают столбы пыли, скрывая от глаз высокую красную гору у подножия неба. «Хартани! Харта-а-ни!» — кричит Лалла. Она рухнула на колени среди камней: ноги отказываются ей служить. Раскинувшееся над ней пустынное небо еще неогляднее, чем прежде, еще пустыннее. И эхо молчит. Все контуры вокруг такие чистые и четкие. Лалла различает каждый камешек, каждый кустик почти до самого горизонта. Нигде ни души. Ей хочется увидеть ос, хорошо бы, думает она, посмотреть, как они плетут невидимые узоры над головой ребятишек. Ей хочется увидеть какую-нибудь птицу, пусть даже ворона, пусть грифа. Но вокруг ничего, никого. Только за спиной ее собственная длинная черная тень, похожая на ров, прорытый в слишком белой земле. И тогда Лалла ложится на землю и думает: я скоро умру, потому что тело ее обессилело, а солнечный огонь выжег ее легкие и сердце. Мало-помалу свет начинает слабеть, небо затягивается дымкой. Но, может, это ей от слабости кажется, что солнце меркнет? И вдруг перед ней снова возник Хартани. Он стоит как птица, сохраняя равновесие, на одной ноге. Потом подходит ближе, наклоняется над ней. Лалла цепляется за его бурнус, изо всех сил сжимает грубошерстную ткань, только бы не выпустить ее, так что пастух едва не падает. Он присаживается возле нее на корточки. На смуглом лице ярко блестят выразительные глаза. Хартани дотрагивается до лица Лаллы, до ее лба, глаз, проводит пальцем по растрескавшимся губам. Потом указывает на какую-то точку на каменистой равнине в той стороне, где садится солнце, там, где у скалы стоит дерево. Это вода. Близко? Далеко ли? Воздух так прозрачен, что не угадаешь. Лалла делает усилие, чтобы подняться, но тело ее не слушается. «Хартани, я больше не могу... — шепчет Лалла, показывая на свои израненные ноги, которые она поджала под себя. — Уходи! Брось меня, уходи!» Пастух по-прежнему сидит на корточках возле нее, он в нерешительности. Может, и вправду уйдет? Лалла молча глядит на него, ей хочется уснуть, исчезнуть. Но Хартани обхватывает руками тело Лаллы и медленно отрывает ее от земли. Лалла чувствует, как дрожат от напряжения мускулы его ног, она обвивает руками его шею, стараясь слить тяжесть своего тела с телом пастуха. Хартани продолжает свой путь по камням, прыгая по ним так быстро, словно не обременен никакой ношей. Он бежит на своих длинных подрагивающих ногах, карабкаясь по склонам оврагов, перемахивая через расселины. Вихри света и пыльный ветер улеглись на каменистой равнине, но с красного горизонта еще льются тихие струйки, высекающие искры из кремния. Впереди, там, где солнце пало на землю, образовалась огромная световая воронка. Лалле слышно, как в жилке на шее Хартани бьется его сердце, слышно, как тяжело он дышит. Еще дотемна успели они добраться до той скалы и того дерева, где была вода. Это обыкновенная выбоина в камне, заполненная серой водой. Хартани осторожно опускает Лаллу на землю у самой воды и дает ей напиться из своей пригоршни. Вода холодная, чуть терпкая. Потом пастух и сам наклоняется над водой и долго пьет, уткнув в нее лицо. Они ждут темноты. Здесь она наступает сразу, словно опускается занавес — ни облаков, ни дымки, никакого красочного зрелища. Словно бы не осталось уже ни воздуха, ни воды — одно только солнце, которое гасят горы. Лалла лежит на земле, прижавшись к Хартани. Она не шевелится. Израненные ноги ноют, кровь на ступнях запеклась коркой, как черная подошва. Временами от ступней по всей ноге, по костям и мышцам до самого паха, растекается боль. Лалла тихонько стонет, стиснув зубы, чтобы не кричать, и впивается пальцами в тело пастуха. Он не глядит на нее, он смотрит на горизонт, туда, где чернеют горы, а может, он смотрит на огромное ночное небо. Лицо его в сумраке стало совсем темным. О чем он думает? Лалле так хотелось бы проникнуть в его душу, узнать, чего он хочет, куда идет... Не столько для него, сколько для себя самой она начинает говорить. Хартани слушает, как слушают собаки, сторожко подняв голову, ловя созвучия слогов. Лалла рассказывает ему о человеке в серо-зеленом костюме, о жестких черных глазах, похожих на металлические буравчики, рассказывает о том, как сидела ночью возле Намана, когда на поселок дохнул ветер злосчастья. «Теперь, — говорит она, — я выбрала в мужья тебя, никто больше не может похитить меня или силой привести к судье, чтобы на мне жениться... Теперь мы будем жить вместе, и у нас будет ребенок, и никто тогда не захочет взять меня в жены. Понимаешь, Хартани? Даже если они нас схватят, я скажу, что ты мой муж и у нас будет ребенок, и тут они уже ничего не смогут поделать. Им придется нас отпустить, и мы сможем уехать далеко-далеко на юг, в пустыню...» Она не чувствует больше ни усталости, ни боли, а только опьянение свободой, среди этой каменистой равнины в ночной тиши. Она крепко сжимает в объятиях тело юноши, пока не сливается воедино запах их тел и не смешивается их дыхание. Юноша бережно овладевает ею, она слышит, как учащенно бьется у ее груди его сердце. Обратив лицо к небу, Лалла глядит пристально, не отрываясь. Ночь, холодная и прекрасная, окутывает беглецов, окружает густой синевой. Никогда еще не видела Лалла такой прекрасной ночи. Там, в Городке, и даже на берегу моря между тобой и ночью всегда что-то стоит — пелена тумана или пыли. И ночь тускнеет от этой дымки, ведь рядом люди, они разводят огонь, готовят пищу, дышат. А здесь все чисто. Хартани вытянулся теперь рядом с ней, и оба закружились в бесконечном круговороте, вбирая мир расширившимися зрачками. Кожа на лице Хартани такая гладкая, словно лоб и щеки его изваяны из отполированного камня. Небесный свод над ними медленно наполняется звездами, мириадами звезд. Они вспыхивают белыми бликами, мерцают, чертят в небе таинственные письмена. Два беглеца смотрят на них широко открытыми глазами, почти не дыша. Они чувствуют, как на лица их ложится узор созвездий, и кажется, вся их жизнь сосредоточилась теперь только в глазах, и они пьют сладостный свет ночи. Они ни о чем больше не думают, ни о пути в пустыню, ни о страданиях, которые ждут их завтра, ни о том, что будет после; они не ощущают ни ран, ни жажды, ни голода — ничего земного; они забыли даже о жгучем солнце, от которого почернели их лица и тела и которое опалило им глаза. Звездный свет струится тихо, словно дождь. Он не шумит, не взбивает пыли, не поднимает ветра. Он заливает теперь всю каменистую равнину, и высохшее дерево возле источника становится легким и призрачным, как дымка. Земля уже не плоская, как прежде, она вытянулась чуть вверх, словно нос лодки, и теперь, покачиваясь и колыхаясь, медленно плывет среди прекрасных звезд, а двое детей, чьи тела стали совсем невесомыми, прильнув друг к другу, отдаются любви. Каждое мгновение рождается новая крошечная звезда, едва различимая в темноте, и невидимые нити ее света сливаются с другими. Целые чащи света, серого, красного, белого, прорезают густую синеву ночи, пузырьками застывают в ней. Потом, когда Хартани спокойно засыпает, прижавшись к ней лицом, Лалла долго еще глядит на небесные знаки, на вспышки света, на все, что там бьется, трепещет или остается недвижным, точно взгляд. Высоко в небе, прямо над ее головой, простирается огромный Млечный Путь — путь, который, по рассказам Намана, начертан кровью агнца архангела Гавриила. Лалла впитывает в себя бледный свет, струящийся из звездных скоплений, и ей вдруг кажется, что она совсем близко от него, как в той песне, которую пел голос Лаллы Хавы, стоит ей протянуть руку, и она зачерпнет целую пригоршню прекрасного сверкающего света. Но она не шевелится. Ее ладонь лежит на шее Хартани, и она чувствует, как под пальцами пульсирует его кровь и тихо струится дыхание. Ночь успокоила лихорадку, порожденную зноем и сушью. Свет Галактики утишил голод, жажду, тревогу; на коже Лаллы, точно капельки росы, запечатлелся след каждой небесной звезды. Земля исчезла из их глаз. Двое детей, прильнувших друг к другу, плывут в просторе Вселенной. Каждый день пройденной земли становилось немного больше. Караван разделился на три отряда, они шли в двух-трех часах перехода друг от друга. Отряд Лархдафа держался левее, ближе к отрогам Хоа, в направлении Сиди-эль-Хаш. На крайнем правом крыле отряд Саадбу, младшего сына великого шейха, шел вдоль высохшего русла Янг-Саккума, по долине Сегиет-эль-Хамра. В центре и чуть позади двигался Ма аль-Айнин со своими воинами верхом на верблюдах. А за ними, гоня впереди себя стада, тянулась толпа мужчин, женщин и детей, следовавших за огромным облаком красной пыли, которое клубилось впереди. День за днем шли они в глубине огромной долины, а солнце над их головой совершало свой путь в обратном направлении. Был конец зимы, дожди еще не напоили землю. Почва в долине растрескалась и задубела, словно старая кожа. Даже сама ее краснота обжигала глаза и лица. Утром, еще затемно, раздавался призыв к первой молитве. Потом начинал возиться проснувшийся скот. Долина наполнялась дымом жаровен. Издалека доносились громкие песнопения воинов Лархдафа, которые подхватывали люди Саадбу. Но Синие Воины великого шейха молились молча. А когда в воздухе начинали куриться первые тучи красной пыли, люди со своими стадами снимались с места. Каждый взваливал на плечи ношу и пускался в путь по еще серой и холодной земле. На горизонте, над Хамадой, медленно нарождался свет. Люди глядели на сверкающий диск, освещавший долину, жмурились и наклонялись чуть вперед, словно заранее вступали в борьбу с тяжестью и болью, какие обрушит на их головы и плечи солнечный свет. Иногда Лархдаф и Саадбу со своими людьми оказывались так близко, что Синие Воины слышали стук лошадиных копыт и ворчание верблюдов в их отрядах. И тогда все три песчаных облака сливались в небе в одно, почти скрывая солнце. Когда солнце достигало зенита, поднимался ветер, он кружил по пустыне и гнал перед собой вздымавшиеся стеной красную пыль и песок. Поставив стада полукругом, люди хоронились за спиной ложившихся на землю верблюдов или за колючим кустарником. Земля казалась такой же безбрежной, как небо, такой же пустынной и ослепительной. За воинами великого шейха, неся запас съестного в большом полотняном узле, привязанном к груди, шел Hyp. День за днем с рассвета до заката шел он по следу лошадей и людей, не зная, куда идет, не видя ни отца, ни матери, ни сестер. Только вечером, когда путники разжигали костер из сухих веток, чтобы приготовить чай и кашу, он иногда отыскивал своих. Но ни с кем не заговаривал, и никто не заговаривал с ним. Усталость и сушь словно бы выжгли слова в его гортани. Когда начинало темнеть и животные засыпали, вырыв углубление для ночлега, Hyp оглядывал огромную пустынную долину. Отойдя немного от палаток и стоя в одиночестве на иссохшей равнине, Hyp начинал казаться самому себе огромным, как дерево. Долина словно бы не имела границ — необозримое пространство, покрытое камнями и красным песком, неизменное от начала времен. Там, где влага метила долину расплывчатыми темными пятнами, видны были маленькие, выжженные зноем деревца акации, кустарник, кактусы, карликовые пальмы. В сумерках земля приобретала какой-то неживой, тусклый цвет. Hyp стоял совершенно неподвижно, ожидая, пока упадет ночной мрак и словно бы неосязаемой водой зальет долину. Позднее еще и другие группы кочевников присоединились к отряду Ма аль-Айнина. Переговорив с вождями племен, они узнали, куда те держат путь, и двинулись той же дорогой. Теперь караван, который шел к колодцам Хосы, эль-Фоната и Йорфа, насчитывал много тысяч человек. Hyp уже не знал, сколько дней прошло с тех пор, как началось их странствие. Быть может, то тянулся один-единственный бесконечный день, когда солнце всходило и заходило на пылающем небосклоне и клубилась, накатывая волною, туча пыли. Воины, сопровождавшие сыновей Ма аль-Айнина, ушли далеко вперед, должно быть, они уже углубились в самое сердце долины Сегиет-эль-Хамра, миновали гробницу Райема Мухаммеда Эмбарака, ушли туда, где на каменистой Хамаде открывается лунная долина Месуар. Быть может, лошади их уже взбирались по скалистым кручам, и, обернувшись, они видели простершуюся позади необъятную долину Сегиет-эль-Хамра, где клубились охристо-красные тучи — люди и стада Ма аль-Айнина. Старики и женщины задерживали теперь движение последней колонны. Время от времени Hyp останавливался и поджидал толпу, в которой шли его мать и сестры. Он садился на раскаленные камни, прикрыв голову полой бурнуса, и смотрел, как медленно движется по дороге стадо. Пешие воины шли, чуть подавшись вперед и сгибаясь под тяжестью вскинутой на спину ноши. Иные опирались на длинные ружья и копья. Лица их были черными, и сквозь скрип песка под ногами Hyp слышал их натруженное дыхание. Позади шли дети и пастухи, сопровождавшие и подгонявшие стада овец и коз. Тучи пыли окутывали их красным туманом, и Нуру казалось, что эти причудливые, растрепанные фигуры танцуют в пыли. Женщины, медленно ступая босыми ногами по раскаленной земле, держались возле вьючных верблюдов, некоторые несли детей, закутав их в свои бурнусы. Hyp слышал звяканье золотых и медных монист и браслетов на их щиколотках. Они шли, напевая нескончаемую грустную песню, которая то набирала силу, то замирала, подобная шуму ветра. А позади всех плелись те, кто уже выбился из сил: старики, дети, раненые, молодые женщины, у которых в семье все мужчины погибли и некому было помочь им раздобыть пищу и воду. Их было много, растянувшихся по всей долине Сегиет-эль-Хамра, и час за часом они всё прибывали и прибывали, следуя за ушедшими вперед воинами шейха. На них-то с особым состраданием и глядел Hyp. Стоя на обочине дороги, он смотрел, как они ковыляют, с трудом передвигая налитые усталостью ноги. Лица у них были серые, осунувшиеся, глаза лихорадочно блестели. Губы растрескались и кровоточили, а кровь, спекшаяся в ранах на руках и груди, смешалась с золотистой пылью. Лучи солнца обрушивались прямо на них, как и на красные камни у них под ногами, наносили им воистину безжалостные удары. Женщины шли босиком, ступни их были обожжены раскаленным песком, изъедены солью. Но мучительней всего действовало их молчание, оно рождало в душе смятение и жалость. Никто не говорил, не пел. Никто не стонал, не плакал. Мужчины, женщины, дети с окровавленными ногами — все шли совершенно безмолвно, как идут побежденные, не произнося ни слова. Слышен был только шорох их шагов по песку и короткое, прерывистое дыхание. Так они медленно удалялись, влача свой груз на согбенной спине, похожие на диковинных насекомых, над которыми пронеслась буря. Hyp стоял на обочине караванной дороги, сложив к ногам свою ношу. Изредка, когда к нему приближалась какая-нибудь старуха или раненый воин, он пытался завести с ними разговор, подходил к ним, говорил: «Привет тебе! Мне кажется, ты очень устал. Дай я помогу тебе, понесу твою ношу». Но они по-прежнему молчали и даже не глядели в его сторону, лица их, отвердевшие, как камни в долине, посуровели от боли и солнца. Подошла группа кочевников пустыни, воинов Шингетти. Их широкие голубые бурнусы превратились в лохмотья, икры и ступни перевязаны окровавленными тряпками. У них не было никакой ноши — даже мешка с рисом, даже бурдюка с водой. Остались только ружья и копья. Они еле-еле волочили ноги, точно старики и дети. Один из них был слеп, он шел, держась за полу чужого бурнуса, оступаясь на камнях, спотыкаясь о корни колючих кустарников. Поравнявшись с Нуром и услышав приветствие мальчика, он выпустил бурнус своего товарища и остановился. «Мы пришли?» — спросил он. Другие продолжали идти вперед, даже не обернувшись. У воина пустыни лицо было совсем еще молодое, но изнуренное усталостью, выжженные глаза повязаны грязной тряпицей. Hyp напоил его водой из своего бурдюка, вновь взвалил на спину ношу и вложил в руки воину полу своего бурнуса: «Идем, теперь я стану твоим поводырем». И они побрели дальше, навстречу громадному облаку красной пыли, туда, где кончалась долина. Воин молчал. Пальцы его с такой силой вцепились в плечо поводыря, что Нуру было больно. К вечеру, когда они сделали привал у колодца Йорфа, мальчик совсем выбился из сил. Караван достиг теперь подножия красных скал, откуда начиналось вулканическое плато Хоа и уходящая на север долина. Здесь соединились все три отряда: люди Лархдафа и Саадбу и Синие Воины великого шейха. В слабом свете сумерек Hyp различал тысячи людей, сидящих на иссохшей земле вокруг темного пятна колодца. Красная пыль мало-помалу оседала, и к небу уже потянулся дым жаровен. Отдохнув, Hyp опять взвалил на спину свою ношу, но уже не стал завязывать концы узла на груди. Он взял за руку слепого воина и повел его к колодцу. Все уже напились воды: мужчины и женщины — с восточной стороны колодца, животные — с западного его края. Вода была мутной от красной земли. Но измученным людям казалось, что нет на свете вкуснее ее. Безоблачное небо сверкало на черной глади колодца, как на полированном металле. Hyp наклонился к воде и стал пить большими глотками, не переводя дыхания. Слепой воин тоже жадно пил, стоя на коленях у колодца и почти не зачерпывая воду ладонями. Утолив жажду, он сел у источника, по его смуглому лицу и бороде струилась вода. Потом они вернулись назад — туда, где стояли стада. Так приказал шейх: никто не должен оставаться у колодца, чтобы не загрязнять воду. Близ Хамады ночь наступает быстро. Тьма затопила всю долину, только красные каменные вершины еще пламенели в лучах солнца. Hyp поискал отца и мать, но так и не нашел их. Быть может, они уже ушли вперед с воинами Лархдафа по северной дороге. Hyp выбрал место для ночлега вблизи стада. Он положил свою ношу на землю и поделился со слепым ломтем ячменного хлеба и финиками. Воин быстро съел свою долю и вытянулся на земле, подложив под голову руки. И тут Hyp спросил его, кто он и откуда. И воин медленно, охрипшим от долгого молчания голосом стал рассказывать, что произошло в далеких краях, в Шингетти, возле большого соленого озера Чинган, о том, как христианские солдаты нападали на караваны, жгли деревни, уводили в свои лагеря детей. Когда эти солдаты приходили с запада, с морского побережья, или с юга, жителям пустыни, воинам в белой одежде, восседавшим на верблюдах, и чернокожим обитателям Нигера приходилось бежать на север. В одной такой битве воина ранили из ружья, и он ослеп. Вот товарищи и повели его с собой к священному городу Смара. Говорили, что великий шейх исцеляет раны, нанесенные христианами, и может возвратить ему зрение. Во время рассказа слезы текли из-под закрытых век воина: он думал обо всем, что утратил. — Скажи, где мы теперь? — то и дело спрашивал он у Нура, словно боялся, что его бросят здесь, посреди пустыни. — Скажи, где мы? Далеко ли еще до места, где мы сможем остаться? — Нет, — отвечал Hyp, — скоро мы придем в ту землю, которую обещал нам шейх. Там у нас ни в чем не будет нужды, мы будем словно в раю. На самом деле он ничего не знал и в глубине души думал, что, быть может, им никогда не добраться до этой земли, даже если они пройдут всю пустыню и перевалят через горы, даже если переплывут моря и окажутся там, где на горизонте рождается солнце. А слепой воин продолжал говорить, но теперь уже не о войне. Почти шепотом рассказывал он о своем детстве в Шингетти, о дороге среди солончаков, которую прошел вместе с отцом и братьями. Рассказывал о том, как учился в мечети и потом с многолюдными караванами отправился в путь через пустыню к Адрару и еще дальше на восток, к горам Ханк и чудотворным гробницам у колодцев Абд-эль-Малик. Распростертый на земле, он говорил об этом тихим голосом, нараспев, и ночь прохладной тенью ложилась на его лицо, на выжженные глаза. Hyp вытянулся рядом с ним, завернувшись в шерстяной бурнус и подложив под голову узел со съестным, да так и заснул, устремив в небо взгляд открытых глаз, под звуки голоса слепого воина, который говорил для себя одного. Ночи в пустыне холодные, но язык и губы Нура продолжали гореть, и ему казалось, будто на его веки кто-то положил раскаленные монеты. Ветер проносился над скалами, кружил среди песчаных холмов, и людей, одетых в лохмотья, пробирал озноб. А где-то поодаль, окруженный спящими воинами, бодрствовал, глядя в ночную тьму, старый шейх в белом бурнусе, не смыкавший глаз уже много месяцев подряд. Он устремлял взгляд к мириадам звезд, омывавших землю рассеянным светом. Иногда он прохаживался среди спящих людей. А потом возвращался, садился на свое место и медленными глотками пил чай, слушая, как потрескивают угли в жаровне. Так проходили дни, страшные дни иссушающего зноя, а стадо людей и животных все брело по долине на север. Караван шел теперь дорогой на Тиндуф, через безводную каменистую Хамаду. Сыновья Ма аль-Айнина, отобрав самых выносливых мужчин, поскакали на разведку через тесные ущелья Варкзизских гор, но этот путь был слишком труден для женщин и детей, и шейх повел их восточной дорогой. В хвосте каравана шел Hyp, плечо его судорожно сжимала рука слепого воина. С каждым днем узел с едой становился легче. Hyp понимал, что до конца их странствий еды им не хватит. Теперь они шли по громадной каменистой равнине, протянувшейся под самым небосводом. Иногда они перебирались через расщелины, глубокие черные раны, зияющие в белой скале, по обломкам острых как кинжал камней. Тогда слепой воин крепче стискивал плечо Нура, чтобы не упасть. Мужчины до дыр протерли свои сандалии из козьей кожи, некоторые перевязывали окровавленные ноги обрывками своей одежды. Женщины шли босиком, они привыкли так ходить с детства, но иногда, напоровшись на особенно острый камень и поранив ступню, брели дальше со стонами. Днем слепой воин обыкновенно молчал. Его смуглое лицо было упрятано под полой синего бурнуса и повязкой, которая закрывала ему глаза, тончно колпачок у сокола. Он шел, ни на что не жалуясь. С тех пор как его поводырем стал Hyp, он не боялся отстать. Но когда наступал вечер и воины Лархдафа и Саадбу, далеко опередившие их в долине, кричали нараспев, подавая сигнал к привалу, слепой воин спрашивал с неизменной тревогой: — Это здесь? Мы пришли? Скажи, мы уже пришли туда, где останемся навсегда? Hyp оглядывался вокруг и видел все ту же бескрайнюю, покрытую камнями и пылью равнину, все ту же однообразную землю, раскинувшуюся под небом. Он отвязывал свой узел и отвечал только: — Нет, мы еще не пришли. И тогда, как и каждый вечер, слепой воин отпивал несколько глотков из бурдюка, съедал несколько фиников, кусок хлеба, а потом вытягивался на земле и начинал рассказывать о своем родном крае, о великом священном городе Шингетти у озера Чинган. Он вспоминал оазисы с зеленой влагой, где высятся огромные пальмы, дающие сладкие как мед плоды, и тень их звенит щебетом птиц и смехом девушек, приходящих за водой. Голос его звучал напевно, словно он убаюкивал сам себя, чтобы облегчить свои страдания. Иногда подходили его товарищи, они рассаживались рядом с ним, делились с Hypoм хлебом и финиками или заваривали чай из травы шиба. Они слушали речи слепого воина, а потом и сами заводили разговор о родных местах — о южных оазисах Атар, Уджефт, Тамшакет и о большом городе Валата. Они говорили на странном, мягком наречии, похожем на язык молитвенных песнопений, и кожа на их изможденных лицах отливала металлом. Когда солнце опускалось к самому горизонту и пустынное плато начинало искриться светом, они становились на колени и творили молитву, касаясь лбом пыльной земли. Hyp помогал слепому воину простереться ниц на камнях лицом к востоку, а потом ложился, завернувшись в бурнус, и прислушивался к разговору мужчин, пока не засыпал. Так они перевалили Варкзизские горы, пробираясь мимо обвалов и пересохших рек. Караван растянулся по всему нагорью от одного края горизонта до другого. Каждый день вздымалось к небу огромное, колеблемое ветром облако красной пыли. Стада коз и овец, вьючные верблюды шли посреди толпы, ослепляя людей пылью. Далеко позади, палимые зноем, плелись старики, больные женщины, осиротевшие дети, раненые воины; головы их были опущены, ноги подгибались, и часто за ними тянулся кровавый след. Когда Hyp в первый раз увидел, как кто-то из спутников упал на обочину, даже не вскрикнув, он хотел остановиться, но Синие Воины и те, кто шел с ним рядом, подтолкнули его вперед, не говоря ни слова: помочь упавшему было уже нельзя. Теперь Hyp больше не останавливался. Иногда он замечал в пыли очертания тела со сложенными руками и подогнутыми ногами, так что казалось, человек спит. То это был старик, то женщина, которых усталость и боль свалили здесь, у самой обочины, словно хватив обухом по голове, и тело их уже иссохло. Вскоре ветер забросает их пригоршнями песка, занесет так, что нет даже надобности рыть могилу. Hyp вспомнил о старухе, которая напоила его чаем в становье у Смары. Быть может, она тоже вот так упала, сраженная солнцем, и ее замело песком пустыни. Но долго думать о ней он не мог, каждый его шаг словно бы нес с собой чью-то смерть, и это стирало прежние воспоминания; словно бы это странствие через пустыню должно было все разрушить, сжечь в его памяти, сделать другим и его самого. Когда он устало замедлял шаги, рука слепого воина подталкивала его вперед, и может статься, если бы не эта рука на плече, он и сам рухнул бы, подогнув колени и сложив руки, на обочину дороги. На горизонте вырастали всё новые горы, покрытое камнями и песком плато казалось безбрежным, как море. Каждый вечер, заслышав сигнал к привалу, слепой воин спрашивал Нура: — Это здесь? Мы уже пришли? — А потом просил: — Скажи, что ты видишь. Но Hyp отвечал только: — Нет, это еще не здесь. Вокруг все та же пустыня, нам надо идти дальше. Людей стало охватывать отчаяние. Устали даже воины пустыни, непобедимые Синие Воины Ма аль-Айнина, они глядели смущенно, как люди, потерявшие веру. Они сидели маленькими группами, положив на колени ружья, и молчали. Когда Hyp приходил к отцу и матери, чтобы попросить у них воды, его больше всего как раз и пугало их молчание. Казалось, страх смерти объял людей, и у них уже не было сил любить друг друга. Большая часть тех, кто шел в караване — женщины, дети, — простершись на земле, ждали, пока зайдет солнце. Они не в силах были даже молиться, несмотря на оглашавшие равнину призывы мулл Ма аль-Айнина. Hyp вытягивался на земле, подложив под голову почти пустой мешок, и смотрел в бездонное, менявшее свой цвет небо, слушая напевный голос слепого. Иногда ему казалось, что он просто спит с открытыми глазами и видит сон, бесконечный, страшный сон, который гонит его по звездным дорогам, по гладкой и твердой как камень земле. Тогда мука пронзала его острыми копьями, и он шел вперед, не понимая, что причиняет ему такую боль. Он словно бы расстался с собственным телом, оставил его на выжженной почве пустыни — пятно неподвижной плоти на камнях и песке походило на кучу старого тряпья, брошенного на землю среди другого такого же тряпья, — а душа его устремлялась в стылое небо, к звездам, и в мгновение ока облетала пространство, изведать которое он не успел бы за всю жизнь. И тогда перед ним возникали миражи: удивительные города с дворцами из белого камня, башни, купола, огромные сады, где журчала прозрачная вода, гнулись под тяжестью плодов фруктовые деревья, пестрели ковры цветов, плескались фонтаны, у которых звонко смеялись прекрасные девушки. Он видел все это как наяву, он погружался в прохладную воду, припадал к чистой струе, пробовал на вкус каждый плод, вдыхал аромат каждого цветка. Но самое удивительное было то, что, когда душа его покидала телесную оболочку, он слышал музыку. Никогда прежде не слышал он подобной музыки. То был голос молодой женщины, которая пела на языке шлехов тихую песню, напев переливался в воздухе, и в нем повторялись одни и те же слова: «Настанет день, о да, настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций, в этот день в жале змеи не окажется яда, и ружейные пули больше не будут сеять смерть, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...» Откуда взялся этот голос, такой чистый, такой нежный? Hyp чувствовал, что душа его уносится все дальше и дальше, прочь от этой земли, от этого неба, в край, где плывут черные дождевые тучи и, не иссякая, катят свои воды глубокие и широкие реки. «Настанет день, о да, настанет день, и на земле навеки утихнет ветер, и песчинки станут слаще сахара, и под каждым придорожным камнем меня будет ждать свежая вода, в этот день пчелы споют мне песенку, это будет в тот день, когда я забуду тебя, моя любовь...» Там таинственно рокочет буря, там царят холод и смерть. «Настанет день, о да, настанет день, когда ночью засияет солнце, и луна прольет на землю лужицы лунной воды, и небо одарит ее золотом своих звезд, в этот день я увижу, как для меня пляшет моя тень, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...» Это оттуда надвигается новый порядок, что гонит Синих Людей из пустыни и повсюду сеет страх. «Настанет день, о да, настанет день, и солнце почернеет, и земля разверзнется до самых своих недр, и море затопит пески, в этот день померкнет свет в моих глазах, и уста мои не произнесут больше твоего имени, и сердце мое перестанет биться, в этот день я забуду тебя, моя любовь...» Незнакомый голос затихал, удаляясь, а Hyp снова слышал тягучую заунывную и печальную повесть слепого воина, который говорил сам с собой, обратив лицо к незримому для него небу. Однажды вечером, перевалив через горы, караван Ма аль-Айнина вышел к берегам Дра. Повернув на запад, путники увидели дым костров, разведенных в становье воинов Лархдафа и Саадбу. Когда все три отряда соединились, люди почувствовали новый прилив надежды. Отец Нура подошел к сыну и помог ему нести его ношу. «Где мы? Мы уже пришли?» — спрашивал слепой воин. Hyp объяснил ему, что пустыня осталась позади и теперь уже недалеко до цели. Эта ночь напоминала праздничную. В первый раз за долгое время послышались звуки гитар, барабанов и чистый голос флейты. Здесь, в долине, ночь была не такой холодной, здесь росла трава, которую могли щипать стада, Hyp поужинал ячменным хлебом и финиками, слепой воин также получил свою долю. Он рассказал отцу и сыну о пути, который прошел от Сегиет-эль-Хамры до гробницы Сиди Мухаммеда аль-Квенти. Потом они вдвоем повели слепого воина через заросли кустарника к высохшему руслу реки Дра. Здесь оказалось множество людей и животных, ибо к каравану великого шейха пристали кочевые племена из долины Дра и оазисов Тассуфа, жители Мессейеда, Ткарта, Эль-Габы, Сиди-Брахим-эль-Атами — все, кого нищета и страх перед приходом французов изгнали с побережья и кто прослышал, что великий шейх Ма аль-Айнин вышел в поход, чтобы начать священную войну и изгнать чужеземцев с земли правоверных. Теперь никто больше не замечал, какие бреши пробила смерть в их рядах. Никто не замечал, что среди мужчин много раненых и больных, что младенцы умирают медленной смертью на руках у матерей, сгорают от лихорадки, иссушенные безводьем. Все видели только, как вдоль чернеющего русла высохшей реки медленно движутся стекающиеся отовсюду путники, стада овец и коз, всадники на верблюдах и лошадях, как они идут куда-то, навстречу своей судьбе. Много дней шли они по склону великой долины Дра, по растрескавшейся песчаной почве, затвердевшей, как обожженная в печи глина, по черному руслу реки под солнцем в зените, сжигавшим, как огонь. На противоположном склоне долины воины Лархдафа и Саадбу пустили своих лошадей вдоль узкого потока, мужчины, женщины и стада следовали за ними. Теперь шествие замыкали воины Ма аль-Айнина на верблюдах. Hyp шел вместе с ними, ведя за собой слепца. Большинство солдат Ма аль-Айнина были пешими и опирались на ружья и копья, когда надо было перебираться через овраги. В тот же вечер караван добрался до глубокого колодца Айн-Ратра, неподалеку от Торкоза, у подножия гор. Как и каждый вечер, Hyp отправился за водой для слепца, и они совершили омовение и помолились. А потом Hyp расположился на ночлег неподалеку от воинов шейха. Ма аль-Айнин не раскидывал палатки. Он спал под открытым небом, как кочевники пустыни, закутавшись в свой белый бурнус и сидя на ковровой попоне. Темнота сгущалась быстро — поблизости высились громады гор. Люди дрожали от холода. Устроившийся возле Нура слепец больше не пел — то ли не осмеливался в присутствии шейха, то ли просто лишился сил. Когда Ма аль-Айнин и его воины закончили вечернюю трапезу, шейх приказал отнести немного еды и чаю Нуру с товарищем. В особенности их подкрепил чай. Нуру казалось, он никогда не пил ничего вкуснее. Пища и свежая колодезная вода словно даровали им свет, вернув былые силы. Hyp ел свой хлеб и смотрел на сидящего старца, закутанного в белый бурнус. Время от времени к шейху подходили люди, чтобы получить благословение. Он приветливо встречал их, усаживал рядом с собой, делился хлебом и беседовал с ними. Потом они удалялись, поцеловав полу его бурнуса. Это были кочевники Дра, пастухи в лохмотьях или Синие Женщины, которые несли младенцев, кутая их в бурнусы. Они хотели видеть шейха, чтобы обрести хоть немного сил, немного надежды, чтобы он уврачевал их телесные раны. Ночью Hyp внезапно проснулся. Над ним склонился слепой воин. В звездном свете смутно светилось его страдальческое лицо. Hyp отшатнулся почти в испуге, но слепец тихо спросил: — Как ты думаешь, он вернет мне зрение? Я буду видеть? — Не знаю, — ответил Hyp. Слепец застонал и снова рухнул на землю, головой в пыль. Hyp огляделся вокруг: в глубине долины у подножия гор не было ни движения, ни звука. Люди спали, завернувшись в бурнусы, чтобы спастись от холода. Только один Ма аль-Айнин, словно не ведавший усталости, сидел недвижно на ковровой попоне, устремив глаза в ночь. Тогда Hyp лег на бок, подперев щеку рукой, и долго смотрел на молившегося старца; ему казалось, он вновь уносится к нескончаемым сновидениям, сновидениям, которые он не в силах объять и которые уводят его в другой мир. Каждое утро с восходом солнца люди были уже на ногах. Молча брали они свою поклажу, женщины привязывали за спину детей. Поднимались и животные, переступали с ноги на ногу, били копытами о землю, взметая первую пыль; они чуяли волю старца, которая вливалась в них вместе с солнечным теплом и дурманом ветра. Люди продолжали свой путь на север через разломы гор Тайсса, по ущельям, раскаленным, точно склоны вулкана. Иногда по вечерам, когда они подходили к какому-нибудь колодцу, Синие Люди, женщины и мужчины, пришедшие из пустыни, подбегали к ним с приношениями: финиками, кислым молоком, ячменным хлебом. Великий шейх благословлял их, они приводили к нему детей, у которых болели животы или гноились глаза. Смочив слюной горсть земли, Ма аль-Айнин помазывал их, возлагал руки на их лоб, и женщины уходили, возвращались в красную пустыню, откуда явились. Иногда оттуда приходили мужчины с ружьями и копьями и оставались в отряде. То были крестьяне с грубыми лицами, с русыми или рыжими волосами и непривычно зелеными глазами. Перевалив через горы, караван добрался до пальмовой рощи Тайдальта, где брала свое начало река Нун и откуда дорога вела на Гулимин. Hyp подумал было, что здесь они смогут передохнуть и утолить жажду, но рощица оказалась маленькой, истерзанной засухой и ветрами пустыни. Огромные серые барханы поглотили оазис, вода в колодце была грязной. В пальмовой роще почти не сыскалось жителей — всего несколько истощенных голодом стариков. И караван Ма аль-Айнина на другое же утро пустился в путь по высохшему руслу реки в сторону Гулимина. Но еще до того, как стал виден город, вперед были высланы отряды сыновей Ма аль-Айнина. Они вернулись через два дня с плохими новостями: христианские солдаты высадились в Сиди-Ифни и тоже направляются на север. Лархдаф все же хотел идти в Гулимин, чтобы сразиться с французами и испанцами, но шейх указал ему на людей, разбивавших палатки на равнине, и спросил только: «Это и есть твои воины?» И Лархдаф понурил голову, а старый шейх дал приказ сниматься с места и идти в сторону от Гулимина, к пальмовой роще Айт-Буха, а потом, перевалив через горы, двигаться на восток и выйти на дорогу к Бу-Изакарну. Много недель подряд, преодолевая усталость, шли мужчины и женщины через красные горы вдоль обезвоженных рек. Синие Воины, женщины, пастухи со своими стадами, вьючные верблюды, всадники — все должны были протискиваться между каменными глыбами, искать, куда поставить ногу среди обвалов. Так пришли они к священному городу Сиди Ахмеда у-Муссы, покровителя акробатов и жонглеров. Караван разбил палатки во всю ширину иссохшей от зноя долины. Только шейх с сыновьями и его ученики из Гудфиа остались в ограде усыпальницы, а знатные жители города явились присягнуть им на верность. В этот вечер под звездным небом совершено было еще моление, мужчины и женщины сошлись к гробнице святого. Вокруг зажженных костров царило молчание, нарушаемое лишь потрескиванием сухих веток. Hyp смотрел на хрупкую фигуру коленопреклоненного шейха, тихим голосом читавшего Шейх молился всю ночь, меж тем огни костров гасли один за другим. Сморенные усталостью люди ложились на том самом месте, где сидели, и засыпали. Hyp вставал раза два, чтобы помочиться за кустами в глубине долины. Он не мог уснуть, словно горел в лихорадке. Рядом с ним, завернувшись в бурнусы, спали отец, мать и сестры, уснул и слепой воин, положив голову на холодную землю. А Hyp все смотрел на старца, который сидел возле белой гробницы и в молчании ночи тихо напевал слова молитвы, словно укачивал ребенка. С рассветом караван снова тронулся в путь, к нему присоединились люди племени айт-у-мусса и горцы, пришедшие из Илирха, Тафермита, люди племени ида-гугмар, ифран, тирхми — все, кто хотел сопровождать Ма аль-Айнина в его священной войне. Еще много дней шел караван через безлесные горы, вдоль оврагов и пересохших рек. Каждый день беспощадно палило солнце, мучила жажда, ослепляло слишком белое небо и слишком красные горы, люди и животные задыхались от пыли. Hyp уже и не помнил, какой бывает земля, когда люди живут оседло. Он уже не помнил колодцев, куда женщины сходятся за водой с кувшинами и щебечут как птички. Он не помнил ни как поют пастухи, приглядывая за разбредшимся стадом, ни как играют дети в песчаных барханах. Казалось, он всегда только шел и шел с самого дня своего рождения и перед ним неизменно маячили всё те же однообразные холмы, овраги, красные скалы. Иногда ему так хотелось просто сесть на камень, на первый попавшийся придорожный камень, и глядеть вслед длинному каравану, на силуэты людей и верблюдов, чернеющие в знойном мареве, словно это мираж, который вот-вот рассеется. Но рука слепца не выпускала его плеча, она толкала его вперед, заставляла продолжать путь. Завидев вдали какую-нибудь деревню, люди останавливались. Название ее передавалось из уст в уста, шелестом проходило по каравану: «Тирхми, Анези, Ассака, Ассерсиф...» Теперь они шли вдоль русла настоящей реки, по ложу которой тянулась струйка воды. Ее берега заросли белой акацией и арганским деревом. А потом они вступили на громадную, белую, как соль, песчаную равнину, где свет солнца слепил глаза. Однажды вечером, когда караван расположился на ночлег, с севера к становью прискакал отряд воинов, сопровождавших всадника в широком белом бурнусе. Это был великий шейх Лахуссин, который предложил помощь своих воинов и привез пищу для скитальцев. И тогда люди поняли, что странствие их близится к концу, потому что они пришли в долину великой реки Сус, где есть и вода, и пастбища для скота, и земля, которой хватит на всех. Когда новость эта распространилась среди каравана, на Нура словно бы вновь дохнуло опустошением и смертью, как тогда, когда они покидали Смару. Люди бегали взад и вперед в пыли, кричали, окликая друг друга: «Пришли! Мы пришли!» Слепой воин крепко сжимал плечо Нура, он тоже кричал: «Мы пришли!» Но только через день они и в самом деле пришли в долину большой реки у города Тарудант. Много часов поднимались они вверх по течению реки, ступая прямо по жиденьким струйкам, сочившимся в красной гальке. Хотя в речке была вода, берега ее были сухими и голыми, а земля — жесткой, спекшейся от солнца и ветра. Hyp ступал по речной гальке, увлекая за собой слепца. Несмотря на жаркое солнце, вода была ледяной. Местами на галечных островках посреди реки росли чахлые кустики. И еще лежали на дне большие белые стволы, принесенные с гор паводком. Hyp уже забыл то свое предчувствие смерти. Он радовался, как и все остальные, думал, что настал конец пути, что это и есть земля, обещанная им Ма аль-Айнином, когда они уходили из Смары. Жаркий воздух был напоен ароматами, стояла ранняя весна. Hyp вдыхал эти запахи впервые в жизни. Над водой кружили насекомые: осы, мошкара. Hyp так давно не видел никакой живности, что был рад и этой мошкаре, и осам. И даже когда слепень ужалил его вдруг сквозь одежду, он не рассердился, а только отмахнулся от него. На противоположном берегу реки Сус, прилепившись к красной горе, перед ними, подобно небесному видению, возник большой город с глинобитными домами. Неправдоподобный, словно парящий в солнечных лучах город, казалось, ждал странников пустыни, чтобы дать им убежище. Никогда в своей жизни Hyp не видел такого прекрасного города. Высокие стены без окон, сложенные из красного камня и глины, сверкали в закатных лучах. Ореол пыли, словно цветочная пыльца, витал над городом, окружая его волшебным облаком. Путники остановились в долине ниже города по течению реки и долго смотрели на него с любовью и в то же время со страхом. Впервые за все время пути они почувствовали, как устали, их одежда обратилась в лохмотья, ноги обвязаны окровавленными тряпками, губы и веки обожжены солнцем пустыни. Они расположились на прибрежной гальке, некоторые разбили палатки или соорудили шалаши из веток и листьев. Словно разделяя с толпою ее страх, Ма аль-Айнин также сделал привал на берегу реки вместе с сыновьями и воинами. Теперь путники начали ставить большие палатки вождей, разгружать вьючных верблюдов. Стены города окутала ночь, небо погасло, красная земля потемнела. Одни только высокие вершины Атласских гор — покрытые инеем Тихка и Тинергуэт — еще сверкали в закатных лучах, когда долина уже оделась мглою. Из города донесся призыв к вечерней молитве, странно и жалобно отдававшийся в долине. Простершись на прибрежной гальке, странники тоже молились тихими голосам под нежное журчанье струящейся воды. Проснувшись утром, Hyp был ослеплен. Ночь напролет он спал без просыпу, не ощущая ни острых камней, впивавшихся в его бока, ни холода и сырости, которыми тянуло от реки. Открыв глаза, он увидел, как по склонам долины медленно сползает туман, словно солнечные лучи гонят его прочь. По берегу реки среди спящих мужчин уже ходили женщины, черпая воду и собирая ветки. Дети искали креветок под плоскими камнями. Но Hyp был зачарован представшим перед ним городом. В чистом утреннем воздухе у подножия гор высилась крепость Тарудант. Очертания ее сложенных из красного камня стен, ее террас и башен были строги и четки, казалось, она высечена в самой скале. По временам белое облако тумана проплывало между рекой и городом, наполовину заволакивая его, и тогда чудилось, будто крепость плывет над долиной, словно корабль из глины и камня, медленно скользящий мимо островов заснеженных гор. Hyp глядел на город, не в силах отвести глаз. Высокие, без окон стены приковали к себе его взгляд. Было в этих стенах что-то таинственное и грозное, словно не люди жили там, а какие-то сверхъестественные существа. Медленно всходило солнце, и розовое небо сделалось янтарным, а потом по нему разлилась ослепительная синева. Свет искрился на глинобитных стенах, на террасах, в апельсиновых садах и в кронах высоких пальм. А внизу сухая красная земля, прорезанная бороздками оросительных канавок, казалась почти фиолетовой. Неподвижно застыв на берегу реки среди пришельцев из пустыни, Hyp молча смотрел на пробуждающийся от сна сказочный город. Там и сям вверх поднимался легкий дымок, слышались почти неправдоподобные звуки будничной жизни: голоса, детский смех, песня молодой женщины. Для пришельцев из пустыни, замерших на берегу реки, этот дымок, эти звуки казались миражем, словно им пригрезился этот укрепленный город на склоне горы, эти поля, пальмы, апельсиновые деревья. Теперь солнце стояло уже высоко в небе, накаляя речные камни. Непривычный запах доносился до становья кочевников, Hyp с трудом узнал его. Это не был терпкий, ледяной запах бегства и страха, тот запах, что он вдыхал столько дней в странствии через пустыню. Это был мощный, пьянящий аромат мускуса и масла, аромат жаровни, где горят кедровые угли, аромат кориандра, перца, лука. Hyp вдыхал этот аромат, боясь пошевельнуться, чтобы не упустить его, и слепой воин вкушал то же блаженство. Все странники замерли, расширив глаза, не мигая, так, что начинало резать веки, и всё глядели на высокие красные стены города. Они глядели на этот город, такой близкий и такой далекий, на город, который, может статься, откроет им свои ворота, и сердца их бились чаще. Вокруг них берега, покрытые галькой, поплыли в знойном мареве. А они всё смотрели не шевелясь на волшебный город. И только когда солнце еще выше поднялось в синем небе, накрыли головы полами своих бурнусов. |
||
|