"Россказни Роджера" - читать интересную книгу автора (Апдайк Джон)

3

Через несколько дней я опять шагал по стопам Дейла Колера, тем маршрутом, что представлялся мне в тот день, когда мы познакомились. Листва еще пооблетела, но погода стояла точно такая же, серенькая. Так же плыли, то сливаясь, то распадаясь, по воздушному океану подбитые голубым облака, так же пестрели национальные флаги, когда проглядывало солнце. Мой путь пролегал мимо пожарных депо, школ, больниц и других зданий, посредством которых нация раздавала общественные блага. На всякий случай я заглянул в городскую телефонную книгу и удивился, обнаружив там имя Верны Экелоф; безденежной девчонке, вообще не имеющей особых причин на то, чтобы жить в нашем городе, поставили муниципальный телефон.

Надо сказать, что наш город — это, по сути, два города, даже больше — нагромождение кварталов, разделенных рекой, несущей свои мутные воды в гавань, которая стала raison d'e#225;#232;re, основанием для колонистов поселиться здесь. С тех давних времен, когда на этой земле, уже частично расчищенной индейцами, то тут, то там стали появляться деревни, выросло множество муниципальных образований, каждое со своей держащейся за власть администрацией, однако автомобили и дороги в начале двадцатого века соединили их в одно. Мы так быстро проносимся мимо указателей разграничительных линий, что не успеваем их прочитать. Берега реки соединяют мосты, одни стальные, выкрашенные, другие — каменные, арочные. Когда из подземного тоннеля поезд внезапно выныривает на один из таких мостов, словно сложенный руками каких-то титанов-трудяг из громадных глыб песчаника, перед удивленным пассажиром открывается величественная панорама: дорогие отели, торговый центр, сверкающий стеклом и анодированным металлом, розоватые или голубоватые небоскребы финансовых империй, возвышающиеся над ломаным силуэтом жилых кирпичных домов, которые возвели сто лет назад на засыпанных гравием болотах, новые кооперативные склады и заброшенные церкви, зеленеющая вдоль берега полоса Олмстедского парка с оркестровыми раковинами и планетарием, качающиеся на блистающей водной глади лодки — все эти рукотворные чудеса залиты безразличным светом ближайшей к нам звезды, Солнца.

Университет расположен на менее живописной и ухоженной стороне реки. Миновав богословский факультет, несколько кварталов добротных, построенных на переломе двух веков зданий, каждое из которых за последнее десятилетие несколько раз удваивалось в цене, я вышел на просторную улицу, бульвар Самнера, названную в честь фанатика-аболициониста, которого лучше знают по забавному эпизоду: его стукнул по лысине оппонент, некий убежденный в своей правоте конгрессмен. Этим некрасивым бульваром и заканчивается собственно территория университетского городка.

Передо мной вдруг возник стоящий, будто вкопанный пограничный столб, молодой здоровяк в поношенном стеганом пальто с копной нестриженых вьющихся волос цвета свежих древесных опилок и бородкой в мормонском стиле. Это мог быть стареющий студент-теолог, или ремонтник с телевидения, поджидающий, пока его напарник припаркует их фургон, или обыкновенный сумасшедший, готовый наброситься на меня, чтобы заглушить непрошеные гудящие голоса в голове. Он стоял, не двигаясь, посереди тротуара, внося угрожающую нотку в тишину округи.

Бульвар Самнера, ведущий по диагонали к реке, протянулся на целую милю. Супермаркет загородил нижнюю часть своих витрин деревянными щитами — так труднее их расколотить. Лавочка зазывала посетителей мертвенной неоновой вывеской. Простую деревянную обшивку домов сменила виниловая, как на допотопных трехпалубных теплоходах. Вместо раскидистых дубов и буков, как на аллее Мелвина, здесь с удручающей правильностью, точно телефонные столбы, были рассажены более выносливые породы — яворы и гинкго, это «живое ископаемое» с корой, как бы покрытой струпьями. Вместо приземистых пластиковых баков с опавшими листьями, аккуратно поставленных для мусорщиков у заборов, кучи разодранных собаками мешков с отбросами на обочинах и груды картонных коробок. Не видно ни одного «вольво» или «хонды» — только помятые «шевроле», «плимуты», «меркурии», старые детройтские колымаги, которые поддерживают на ходу бедняки из бедняков. «Трансамерикан», «Гран Турино», «Саноко», «Амоко», «Колониальные коттеджи», «Бутылочный бульвар», «Профессиональный педикюр»... В треугольнике, образуемом тремя пересекающимися линиями, — табличка с итальянским именем солдата, убитого во Вьетнаме. Причудливо раскрашенные «под камень» рамы окон зеленной лавочки на углу. На площадке у бензозаправочной станции — неописуемо чистая зеленая лужа: из какой-то машины вытек антифриз, но я чувствовал, что для Дейла этот прозрачно-зеленый цвет был неким чудом, свидетельством, знамением свыше. Такому наивному верующему, как он, сам воздух здесь казался напоенным благодатью, а от простора этой уродливой торговой улицы, где местами еще сносились ветхие здания, у него светились глаза. Над плоскими крышами и пережившими непогоды трубами за рекой на фоне бегущих облаков вздымались серебряные и изумрудные верхушки небоскребов, образующих стальное сердце города.

В пыльной витрине магазина сантехники «Краны и трубы Крейна и Траба» красовалось дерево, увешанное туалетными сиденьями — белоснежными и пастельных тонов, простыми и в матерчатых чехлах, а самое нижнее было разрисовано голыми японками, у которых, к сожалению, не было ни сосков, ни волос под животом. Бульвар постепенно спускался к реке, и чем дальше, тем непригляднее и безжизненнее становился. «Кунг-фу», «Суперзащита: замки», «Центр Санто-Кристо», «Тодо пара каса»... Ирландцев и итальянцев в этом районе сменили португальцы и латиноамериканцы, которых в свою очередь теснят вьетнамцы, скупающие мелкие продуктовые магазины и уже открывшие несколько забегаловок с подозрительно острой кухней. Вьетнамские женщины миниатюрные и низкорослые, точно дети; а у мужчин — некрасивые квадратные головы на тонких шеях, змеевидные усики над краями ртов и тусклые черные волосы, не такие, как у китайцев, японцев или индийцев. Мы, американцы, растеклись по дальним морям и, выбираясь оттуда, потянули за собой иммигрантов, они прилипали, словно краска к мешалке. В этих людях, доставшихся нам после великих военных авантюр, было что-то отталкивающее и эротичное, но одновременно в глобальном смешении рас и народов было и нечто высокое. Какое многообразие телосложений и цветов кожи в этой толпе на этой торговой дороге! Ни дать ни взять — живой учебник антропологии. И это многообразие вливалось в жизнедеятельность американских магазинов и жилищ, наших котелен и авторемонтных мастерских, вливалось и активизировало ее. Вот идет пара — вне всяких сомнений, не супруги, но явно живущие вместе: высокий бледный негр и его латиноамериканская подруга с кожей цвета бразильского кофе, не уступающая ему ростом, оба в тугих джинсах и коротких черных кожаных куртках, у обоих волосы сбиты в высокие напомаженные пучки, а в мочки ушей продернуты кольца. Они шагали рука об руку, ровно, уверенно: раз-два, раз-два — впечатляющее зрелище! Приближались выборы, и повсюду — на почтовых ящиках, на бамперах автомашин, на листах фанеры, закрывающих брошенные подъезды и расколотые окна, — были расклеены красно-голубые плакаты. Вот старая женщина тащит за собой тележку из супермаркета, в которую погружено все ее имущество, включая пластиковый, под слоновую кость, радиоприемник; розовое личико, вязаная шапочка делали ее похожей на большого ребенка. Я шел по стопам другого человека и чувствовал, как в меня проникает его дух, ощущал то жадное и слепое блаженство молодости, когда кажется, что мир подчиняется нашим прихотям и полон счастливых примет и добрых предзнаменований. Худосочный пьяница в зимней русской шапке с ушами пробормотал что-то насчет чужеземной наивности, написанной на моем лице, и беспричинной радости не по возрасту.

В каждом квартале выстроились в шеренгу узкие старомодные торговые и прочие заведения. Цветочная лавка, салон красоты, прачечная, магазинчик с вывеской «Приманка и улов», в витрине десятки крючков и бездна блесен, которые можно забросить в воду лишь на расстоянии многих миль от берега. Корявыми красными буквами продавец мужской одежды объявлял: «Выхожу из дела». Небольшая платяная лавка на углу рекламировала «Костюмы к Хэллоуину для Веселых взрослых»; звериные морды — тупоносая свинья, клыкастый боров, оскалившийся волк — смотрелись на кружевном дамском белье, как куски сырого мяса на белизне льда. «КРУПНЫЕ ЯЙЦА — 49 центов за дюжину! При покупке на 10 долларов дюжина клиенту бесплатно». Зазывала не подозревал, что обращается к бедноте с предупреждением не поддаваться на эту хитроумную уловку, — кому нужны двести сорок штук яиц зараз? «МЕГАБАКСЫ. Ты тоже можешь стать миллионером!» По газетным интервью редких счастливчиков я узнал, что поначалу те бывают обескуражены свалившимся на них бременем богатства, иные даже тянули с получением выигрыша, который превращал в ничто их жизнь до того.

Магазинчики кончились, улица как будто прервалась: здесь ее пересекала старая, заброшенная железнодорожная ветка, уходившая в дебри громадных, сероватых, как гипс, зданий, с голыми, без окон, стенами — островок тяжелой промышленности, который не успели еще переделать в художественные мастерские и лаборатории высоких технологий. За железнодорожной линией тянулись новые корпуса естественнонаучных факультетов. Университет с его деньгами расползался по городу, как раковая опухоль, вбирая в себя целые кварталы. Далеко за городом, на горном плато, даже был заповедник, еще в прошлом веке завещанный университету, где будущие лесоводы в касках и кожаных крагах учились рубить деревья и пробовать на зуб молодые побеги, дабы получить диплом.

Смотрел на все это я глазами глубоко верующего Дейла. На новом тротуаре за железнодорожными путями я увидел удивительно черную, как смола, кучку, оставленную бродячей собакой. Какая-то особая порода или необыкновенная еда? Или явленное чудо наподобие той зеленой лужи, знак свыше? Потом прошел похоронное бюро со стеклянным фасадом и площадкой, уставленной тесаным и полированным мрамором. На одном розоватом памятнике в углублении между барельефными колоннами по краям была высечена раскрытая книга. На двух страницах было выбито всего шесть слов.

Слева:

Яви

Милость

Иисусе

Справа:

Молись

За

Нас

По уходе от меня Дейл Колер, конечно же, остановился здесь в размышлении, пытаясь найти связь между молитвой, запечатленной механическим путем на камне, превращенном в книгу, и вселенской топкой Большого взрыва, ибо причудливые, поражающие воображение, космические масштабы этого явления содержали неоспоримое доказательство Божественного замысла. Прихотливые неправильности на крапчатой поверхности мрамора были похожи на те мельчайшие, но необходимые нарушения однородности первоначального хаоса, когда вся материя, содержащаяся ныне между землей и самыми далекими квазарами, была заключена в комке не больше бейсбольного мяча и таком раскаленном, что даже кварки еще не склеились, когда магнитные монополии не были гипотезой, а вещество и антивещество находились в состоянии яростной схватки, беспощадно уничтожали друг друга каждую наносекунду, пока в результате ничтожного таинственного перевеса сил не сохранилось определенное количество материи, необходимое и достаточное для образования нашей состарившейся, ослабевшей Вселенной.

Как бесконечны и неизбежны комбинации вещей и явлений! До странности длинный и гибкий молодой негр с бритым черепом в разноцветной шапочке нес на голове, чудом сохраняя равновесие, похожий на фантастический тюрбан стул с подлокотниками, но без ножек, на таких сидят в постели. Стул был персикового цвета и завернут в прозрачный целлофан. Когда мы проходили мимо друг друга, пересекая ушедшие в землю и покрытые слоем асфальта рельсы, я слышал, как шуршит целлофан. Кто он такой, этот экзотический чернокожий? Заядлый любитель ночного чтения — что бы там ни говорили демографические данные? Может быть, он несет это нехитрое приспособление своей старой бабке или дяде-деду? По статистике негритянские семьи распадаются, хотя в действительности люди сохраняют живые родственные связи. Суммарные факты редко соответствуют конкретным; каждое новое поколение дает нашей стране шанс возобновить обещания и заветы. Такие патриотические, исполненные надежд мысли пришли мне в голову прямехонько из наивного сердца Дейла Колера.

На кирпичной стене пожарного депо, выстроенного под углом к улице, высоко над землей была намалевана фреска: Джордж Вашингтон без видимого удовольствия принимает уведомление об отсрочке кредита от делегации почетных граждан невыразительного обличья в широких, как у него самого, застегивающихся у колен штанах. За депо высилось огромное старое административное здание из песчаника двух тонов, напоминавшее венецианские палаццо; его длинные византийские входы были оклеены предвыборными плакатами, а ступени стерты до глубоких впадин башмаками просителей, прошедших здесь за столетие. По этой округе в последние годы прошла волна так называемой джентрификации: вырос ряд трехэтажных домов, выкрашенных в богемные цвета, такие, как лавандовый и лимонный, — здесь разместились бутик, диетический магазин и лавочка с рискованным названием «Взрослые сласти», выставившая в витрине «Эротические торты и другие любовные лакомства». Я был уверен — Дейл не стал задумываться над тем, во что могут облечься сексуальные фантазии выдумщика-предпринимателя. Форма и слизисто-свернутая структура морщинистых человеческих гениталий, очевидно, не относились, по его мнению, к числу феноменов, свидетельствующих о существовании Бога. Мне представилось, как на его восковом лице выскакивают прыщи онаниста. Я почувствовал превосходство, поскольку с тех пор, как неуклюжую Лилиан сменила Эстер, был совершенно здоровым в сексуальном отношении мужчиной. До замужества, во время наших тайных дневных свиданий, моя вторая жена показывала чудеса постельной пластики. Ее нежно-розовые нижние губы при солнечном свете смотрелись как кусочки марципана.

Соприкоснувшись с краем процветания, бульвар Самнера круто пошел вниз, у спешащих пешеходов появился вид отчаявшихся беглецов. На обочине тротуара праздно стоял тучный человек, тучный настолько, что казался грудой одежды, вывешенной для проветривания. Я прошел близко от него и увидел, что большое озабоченное лицо поражено отвратительной экземой, кожа висит струпьями, словно отклеившиеся обои. В доме на том же перекрестке, похоже, был пожар, оставивший на верхних этажах обгорелые оконные проемы, однако внизу с новой вывеской необычных — модных — цветов работал бар: шум, доносившийся оттуда, — мерные стуки видеоигр и смешанный, мужской и женский, смех — указывал, что от посетителей отбоя нет, хотя до дарового «Доброго часа» было еще далеко. Отсюда уже видны были фермы, обмазанные оранжевым антикоррозийным покрытием и покатый въезд на мост через реку, в грязных водах которой рыба дожидалась местных удильщиков.

Улица Перспективная. Названа так из-за вида, который когда-то открывался отсюда, но сейчас все застроено, загорожено. Здесь я сверну: указанный в телефонной книге адрес Верны привел меня именно на эту бесперспективную улочку. До нее надо было пройти несколько кварталов. Иные строения еще претендовали на то, чтобы называться домами: крохотные газоны перед фасадами, цветочные клумбы с распускающимися бутонами красных и желтых хризантем, крашеные религиозные изваяния (Пречистая Дева в небесно-голубом одеянии и Младенец на руках с глинистым светло-коричневым личиком). Но большинство построек уже ни на что не претендовали: дворы по колено заросли сорной травой, где, как на свалке, валялись пустые бутылки, банки, коробки. Фасады облезли, хотя редкая занавеска или горшок с живым цветком говорили, что здесь еще живут люди. Домовладельцы давно сгинули либо по причине недостатка средств, либо в результате бухгалтерской ошибки, сгинули, бросив свою собственность на произвол судьбы, и брошенные дома выглядели словно вышвырнутые на улицу пациенты психушек. Некоторые строения были совсем необитаемыми, конечно же, разграблены и пришли в полный упадок. Двери и окна заколочены фанерой, но оставались еще черный ход и подвальные окна. Эти убогие сооружения давали приют наркоманам, пьяницам, бездомным, бродягам. Даже китайский ясень между домами и акация, высаженная вдоль тротуара, казались напуганными: нижние ветви поломаны, кора безжалостно изрезана и содрана.

Я пошел дальше и через пять минут оказался у новостройки, где жила Верна. Я проезжал мимо раз десять за десять лет моего пребывания в городе. Когда-то здесь располагалось четыре квартала запущенных домов для рабочего люда, но в эпоху президентства Кеннеди их снесли и отстроили скопище башен из желтоватого кирпича с недорогими квартирами. Страсть архитекторов к взаимосвязанным комплексам вылилась в полукруглые ряды домов, поставленные друг против друга, причем внутри каждого полукружия размещалась либо парковка, либо площадка для малышни, либо небольшой сквер со скамейками для стариков. Строители видели здоровый, экологически чистый микрорайон, но их видение было омрачено жителями. На травяных газонах протоптаны дорожки, спрямляющие путь, кусты поломаны, скамейки растащены или разбиты, несколько баскетбольных стоек словно какими-то злобными гигантами погнуты до самой земли. Создавалось впечатление перенаселенности, беспорядочного сгустка человеческой энергии, энергии яростной, не способной оставаться в замкнутом пространстве. Детские игровые площадки, первоначально оснащенные легкими качелями и каруселями, постепенно превратились в кладбища металлолома, где вместо надгробий и крестов — старые шины от грузовиков и сточные бетонные трубы. По обочинам тротуаров, у стен домов сверкали грязноватые груды битого стекла. «Se prohibe estacionar» — испаноязычное запрещение ставить машины. Другое объявление предупреждало, что «владельцы брошенных и незарегистрированных автомобилей подвергаются штрафу». В этот час кругом было пусто, не видно ни одного человека. Никем не замеченный и словно бы зачарованный, я зашел в подъезд дома номер 606. Замки в дверях были распотрошены или вообще отсутствовали, их заменяли цепочки, продернутые сквозь дыры. Несло пещерным запахом мочи, сырой штукатурки и краски — ее, чувствовалось, неоднократно наносили и смывали, наносили и смывали. Сквозь эту сложную смесь ароматов вела лестница. «У Текса что надо» — гласила свежая надпись, сделанная пульверизатором на стене, а внизу подпись в завитушках: «Марджори». На следующей площадке тот же спрей в том же стиле сообщал, что «Марджори сосет», и подпись — «Текс». Размашистое «с» в конце выдавало надежды автора на светлое будущее.

В подъезде над прорезью в почтовый ящик 311 я увидел выведенную карандашом фамилию — «Экелоф». На третьем этаже тянулся длинный пустой коридор, хотя углубления и отверстия в стенах свидетельствовали, что когда-то здесь висели картинки и другие домашние вещи. Вдруг я спохватился: номера квартир возрастали четными числами — повернул назад и подошел к двери, где цифры 3, 1 и 1 на зеленой краске были едва различимы, как привидения, и к тому же продырявлены гвоздями. Моя рука поднялась было, чтобы постучать, и тут из-за двери донесся детский лепет. Ребенок хныкал и, заливаясь слезами, лепетал что-то на своем забавном языке. Рука у меня замерла, потом неуверенно опустилась. Из квартиры слышалось также пение. Пела женщина. Пела громко, вызывающе. Я постучал.

Раздались скрип, шарканье, потом шлепок. Хныканье прекратилось. Я чувствовал, что меня разглядывают сквозь глазок. Прошло порядочно лет с тех пор, когда я последний раз видел маленькую Верну.

— Кто там? — Голос звучал настороженно, хрипловато, как-то гулко, трубно.

Я откашлялся и представился:

— Роджер Ламберт, твой дядя.

Если бы следователям понадобилось снять отпечатки пальцев с ровной поверхности двери, они обнаружили бы много интересного — до того она была захватанная. Верна открыла дверь, из квартиры потянуло кисловатым запахом, как от земляного ореха или залежавшихся специй. Знакомый затхлый запах Среднего Запада. Я остолбенел: передо мной стояла сестренка Эдна в пору нашей молодости.

Впрочем, нет, Верна была на дюйм ниже, и у нее был большой бесформенный нос, унаследованный от папаши, белобрысого тупицы. У Эдны совсем другой — потоньше, с точеными ноздрями, которые раздувались при волнении и облезали на летнем солнышке. Я чувствовал в Верне что-то рискованное, опасное — у моей единокровной оно скрывалось за мелкобуржуазной осмотрительностью. Эдна могла быть нескромной, задиристой, но в конце концов играла по правилам. А эта девчонка не желала знать правил. Глаза ее под короткими реденькими ресницами немного косили. Она смотрела на меня долгим взглядом и вдруг расцвела милой полудетской улыбкой, обнажив ряд мелких округлых зубов. На бледной щечке появилась ямочка.

— Привет, дядечка, — медленно произнесла она, словно мой долгожданный приход был ей приятен, но почему — непонятно.

Верну нельзя назвать красавицей: скуластое лицо, нечистая кожа, припухшие глаза в раскос. Но в ней было что-то — что-то такое, что попало в западню и пропадало зря. Каштановые с платиновым отливом волосы густые и вьются. На ней махровый халат, открывавший розоватое влажное горло и верхнюю часть груди.

— Мне следовало бы позвонить, — сказал я перед лицом того несомненного факта, что она только что принимала душ. — Но я не собирался, — соврал я, — просто проходил мимо.

— Само собой, — сказала она. — Заходи. Не обращай внимания на беспорядок.

Обстановка в комнате жалкая, один ковер — багрово-фиолетовый, с ужасными узорами, постланный, похоже, еще прежними жильцами — чего стоил, зато из окна виден центр города. По мере удаления шли: противоположный край новостройки, несколько трехэтажных домов под крышами, крытыми асбестовой плиткой, утыканными телевизионными антеннами, огромный щит, рекламирующий мазь для загара, купола университетского кампуса, доходящего до реки, верхушка небоскреба, застекленная смотровая площадка на ней и вращающийся ресторан и, наконец, бегущие тучи со свинцовыми серединами и светлеющими краями. Под окном на пластиковой коробке из-под молока стоял телевизор с отключенным звуком. Актеры молча переживали перипетии дневной мыльной оперы.

— А я залезла в ванну понежиться, — негромким и до приятности проникновенным голосом проговорила молодая женщина, — не думала, что это ты. — Так она объяснила нескромность своего наряда, едва доходившего до середины бедер. Ноги у нее — с них уже сошел летний загар — были красивее, чем, помнится, у Эдны, ступни поменьше и лодыжки покрепче. — Да помолчи ты, Пупси! — лениво сказала она своей девчушке, которая тыкала в меня пальчиком, стараясь выговорить «па-а» или «ба-а». На ребенке не было ничего, кроме подвязанной к поясу одноразовой пеленки. В квартире было жарко. Шипели под напором пара радиаторы. Простенькая темно-бордовая занавеска, подвешенная к большим пластиковым кольцам на позолоченной перекладине, отделяла заднюю комнатку; оттуда доносился слабый запах еды. Я остро ощутил неуместность моих мышиных замшевых перчаток, модного твидового пиджака с декоративными кожаными заплатами на локтях, серого кашемирового кашне.

— Вот я и думаю, — начал я, снова откашлявшись, — дай, думаю, загляну... с большим, должен признаться, запозданием... посмотрю, как поживает моя маленькая племянница.

Из соседней комнаты громко зазвучало: «Будем-будем бу-удем!»

— Синди Лопер? — спросил я.

— Откуда ты знаешь? — удивилась она.

— От сына. Ему двенадцать, и он как раз влезает в попсу. Ты повзрослела и, наверное, уже вылезаешь?

Она видела, что я оглядываю ее жилище, и сделала трогательно-неопределенный жест: подняла розовые руки, словно поправляя, как покрывало на кровати, невзрачную обстановку.

— Очень может быть. Если бы у меня не было Пупси, я могла бы выбраться... Может, на работу устроилась или пошла бы учиться и вообще... А так — сижу вот дома и ничего не делаю. Иногда, правда, наденем лыжные костюмы и идем продавать талоны на питание. А питание-то — канцерогенная дрянь и вообще...

Как у большинства представителей молодого поколения, словарь у нее был не то чтобы скудный, а какой-то однообразный, особый, охватывающий и упрощающий все на свете. Когда Эстер нашла у Ричи под кроватью экземпляр «Клуба», позаимствованный им у дружка-одноклассника, сын сказал с обезоруживающей убежденностью:

— Ма, это скоро пройдет.

— Па-па-па! — лепетала девчушка — пухленькая, приятная, с кожей бледнее мокко или кофе, разбавленного молоком, да еще с медвяным отливом. Ее личику суждено было стать местом тихой схватки между негроидными чертами и приметами белой расы, а пока поражали ее огромные бездонные, как сама жизнь, глаза — но не карие, как следовало бы ожидать, а темно-темно синие, словом, чистейшие капельки дистиллята.

— Как девочку-то зовут? Я знал, но забыл.

— Пола. Моего психованного папашу зовут Пол. И когда предок выставил меня из дома, я назвала ребенка Полой, как бы в отместку.

Я вспомнил, как ее отец, выбившись из инженеров в управляющие, любил разглагольствовать о своих усилиях по модернизации производственного процесса, но ему не приходило в голову, что лучший способ повысить экономичность производства — сократить раздутые штаты своим уходом с работы, вернуть собственную завышенную зарплату и тем поправить финансовые дела умирающей сталелитейной промышленности.

— Не могу поверить, что он хладнокровно выставил тебя из дома, — сказал я только для того, чтобы еще раз услышать от нее, какой он бездушный, жестокий человек.

— Не, вообще-то мамка иногда присылает мне чеки, он не запрещает. Но вот видеть меня и Пупси он по гроб жизни не желает. Тут он насмерть стоит. Кроме того, он расист, они там за границей все такие. А главное, как говорит моя работница, он упертый в свою религию. Знаешь, когда я была маленькая, он до чертиков боялся заболеть раком — у него простата была или как там это у мужиков называется. Вот он и связался с одной сектой, о ней всю дорогу по радио и на телике говорят. И что бы ты думал? Подействовало. Рак как бы прошел, представляешь? Просто чудо какое-то! С тех пор он туго усвоил, что правильно, а что неправильно, не хуже ихних боссов. У них там в секте у всех вставные зубы, смешно, правда? А мужики огромные пряжки на ремнях носят. Дома он даже заставлял нас молиться перед едой. Меня воротило от этого и от всей этой трепотни об Иисусе Христе. Мамка тоже была не в восторге, но молчала. Она ведь трусишка — разве ты не знаешь? — Верна вскинула голову, будто хотела посмотреть, какое впечатление произведет на меня это сообщение. — Жаль, потому что по виду не скажешь. Слушай, может, некрасиво наезжать на него из-за веры? Ты ведь тоже религией занимаешься?

— Только с другого конца, — сказал я, снимая перчатку. — Не молюсь и не агитирую. Осуществляю контроль за качеством, если можно так выразиться. Ты сказала: «Моя работница»?..

— Ну да, социальная работница. Здоровая такая негритянка, ужас до чего умная и строгая. Говорит, что у меня артистичная натура и мне надо бы поступить в художественное училище. Между прочим, можешь присесть, если хочешь.

«Будем-будем бу-удем!»

— Значит, деньги тебе не так нужны, как образование? Я мог бы в этом помочь.

— Как же, от тебя дождешься! Мой кореш, Дейл, рассказывал, как ты помог ему с получением гранта, который ему нужен, чтобы найти на компьютере Бога. Послал его — правда, только в канцелярию, там ему велели заполнить какие-то дурацкие бумаги. Я, дядечка, конечно, не очень образованная, но за последние полтора года мне пришлось заполнить кучу бумаг, и, хочешь — верь, хочешь — нет, все они ни хрена не стоят. Выкинь их, говорю, в окошко или спусти в сортир, но он навряд ли послушался, робеет, бедняга. Вообще-то он славный, хочет спасти нас, чтобы мы на том свете спокойно жили. А мне на этом хочется пожить спокойно.

Я не спеша, палец за пальцем, стянул с руки вторую перчатку. Помимо перчатки, в поле моего зрения попали ноги Верны. Кто-то, вероятно, та социальная работница, надоумила ее обстоятельно рассказать о себе. Так уж повелось у этих словоохотливых новых бедных.

— Мы расстались на том, что я проявил определенный интерес к его идее. Но существует установленная процедура получения грантов, и молодой человек должен действовать по соответствующим каналам. Я не имею касательства к распределению факультетских фондов... Я всего лишь наемный служащий, как и твой отец на сталелитейном заводе, — добавил я, надеясь, что упоминание ее отца придаст вес моим объяснениям.

— Па? Это па? — допытывалась Пола, указывая на меня круглой ручонкой с добавочной складочкой между локтем и запястьем. Верна со злостью схватила ребенка, подняла с пола и принялась трясти, будто смешивала жидкости в колбе.

— Кому я сказала замолчать, ты, несчастная дрянь?! — заорала она прямо в личико девочки, сморщившееся от испуга. — Не «па» это, не «па»! — И с силой толкнула дочь. Та шлепнулась на пол. От падения у нее перехватило дыхание, она силилась и не могла зареветь, крохотные сосочки вздрагивали, точно жабры выброшенной на берег рыбки.

Когда Верна нагнулась к дочери, у нее распахнулся халат и оттуда выскользнула грудь. Она невозмутимо сунула ее назад и подтянула пояс.

— Жутко действует на нервы, — объяснила она. — А у меня и без нее нервы сейчас не в порядке. Работница говорит, что трудно первые полтора года, а потом они начинают говорить, такие забавные. Мне понравилось, когда в роддоме мне ее в первый раз показали, — вся мокренькая и похожа на цветущую лаванду. Я понятия не имела, какая она будет — белая, черная или серо-буро-малиновая. С тех пор все и пошло наперекосяк. Всю дорогу как бы торчат перед глазами, и от них не отойдешь. От детей то есть.

«Ты будешь, она будет, мы все бу-удем!» — жизнерадостно неслось из другой комнаты. Я решил, что за занавеской — кровать и ванная; когда я пришел, Верна, по-видимому, дурманила себя горячей водой и, с позволения сказать, музыкой, ревущей из приемника над ее уснувшим умом, спящим сознанием. Я с трудом нащупывал дорогу в ее жизнь.

Захотелось присесть, но я отыскал глазами только кресло, какие ставили на террасах лет десять назад, — плетеную корзину из тонких металлических труб на черных ножках.

— Здорово, правда? — сказала она, полузакрыв, точно в трансе, почти безресничные глаза с косинкой. — Дай я поставлю тебе одну кассету, у этой группы первое место в хит-парадах, хоть они и сопливятся.

Пола к этому моменту уже перевела дыхание и, набрав воздуха, начала реветь. Как ныряльщик перед прыжком в воду. Я долго готовился: положил перчатки на откидную доску шаткого стола — такой можно купить за десять долларов на распродаже, устроенной Армией спасения, — сел в плетеную корзину и взял визжащего ребенка на колени. Девочка оказалась тяжелее, чем я думал, и более крепенькая. Она стала биться, барахтаться и тянуться к матери ручонками со складчатыми запястьями и с толстыми конусообразными загнутыми назад пальчиками. Она вертелась и пищала, мне даже захотелось в виде наказания как следует потрясти этот маленький рыжевато-коричневый сосуд со смешанными кровями. Вместо этого я стал подкидывать ее на колене, приговаривая:

— Ну же, ну же, Пола. — Я вспомнил, как успокаивал плачущего Ричи, когда он был маленький, и начал напевно: — Как на лошадке едут леди? Шагом, шагом, шагом.

Верна принесла из ванной большущий сизый плейер со встроенными колонками, поставила прямо на мои перчатки, перемотала пленку.

— А вот как ездят джентльмены — рысью, рысью, рысью, — сказал я самым внушительным педагогическим тоном. Весь фокус в том, чтобы по приходе в аудиторию в твоем голосе сразу же услышали толику угрозы. — Ну а фермеры, — прогудел я в крошечное плоское ушко, — те скачут... — По коже у маленьких детей почему-то всегда пробегает мелкая дрожь, словно они хотят, чтобы их погладили. Я поцеловал ушко, мягкое, прозрачное.

— Поехали, — объявила Верна и, покачиваясь, легко пошла в танце под калипсовые ритмы песенки «Девчонки просто хотят повеселиться».

Видя, что мама теперь добрая, Пола, все еще икая от утихших рыданий, снова завертелась.

— ...галопом, галопом, галопом! — поторопился закончить я.

Голос у певички был молодой, но до времени потерявший гибкость. Хрипловатый, он восторженно возносился куда-то за пределы человеческих чувств. «Но девчонки хотят повеселиться, ах, девчонки просто хотя-ат...»

Пение сменила электронная дробь, напоминавшая лопающиеся пузырьки на воде, безличное искусство синтезатора.

Верна взяла Полу на руки и вместе с ней смешно затряслась в такт музыке. На левой щеке у Верны появилась ямочка. Поднятые вверх глаза ребенка полнились синевой.

Я сидел, смотрел на них, и у меня было такое чувство, будто я — Дейл Колер, серьезный, неловкий, сам нуждающийся в помощи, явившийся сюда с очередным благотворительным визитом. Этот радостный момент близости между матерью и дочкой словно что-то перевернул во мне, наделив ощущением одиночества. Я отвел от них взгляд и уныло уставился на стены, которые Верна попыталась оживить дешевыми репродукциями импрессионистов и собственными неумелыми акварелями: натюрморты с фруктами, вид, открывающийся из окна, части зданий, увенчанных башенками, — в лучах солнца, опускающегося все ниже и ниже с каждым днем, их блеск приближался к золотистому краю цветового спектра. С переходом на зимнее время с нашей национальной небесной тверди убудет на час световой день. В электронном ящике кончилась вялая мелодрама, и экран молча оживился, озарившись яркой рекламой «Средства Ж»: сначала гримасы человека, страдающего расстройством желудка, потом облегчение — просветленное лицо, обращенное к провизору.

Ощущение заброшенности у Дейла — что это, как не тоска по Богу, тоска, которая в конечном счете есть единственное свидетельство Его существования?

«Хочу одна пойти за солнечным лучом», — подпевала Верна, а ее наполовину темнокожая девочка гукала от удовольствия.

Отчего у человека возникает чувство потери, если нет чего-то, что жаль терять?

Плейер затих, песня кончилась. Верна посадила Полу на пол, поинтересовалась:

— Может, тебя угостить чем-нибудь, дядюшка? Чашечку чая или стакан молока? Вчера у меня была вечеринка в складчину, думаю, осталось немного виски.

— Нет, ничего, спасибо. Мне пора домой. Мне предстоит вечером выход, как говорится, собираемся поразвлечься. Ты мне лучше вот что скажи: часто видишься с Дейлом? — Мне захотелось узнать, спит ли она с ним.

Во время танца, такого зажигательного и стилизованного, как телереклама, из-под белого халатика то и дело мелькала изнанка ее бедра, тоже белая, но другого оттенка.

— С Дейлом? Довольно часто. Приходит посмотреть, не застрелилась ли я, не задушила ли ребенка и вообще. Просит, чтобы я помолилась с ним.

Я удивленно усмехнулся:

— Вот как? — Средство «И.Х.» для облегчения загробной жизни.

Верна кинулась защищать его. Ее надутый ротик сделался еще меньше, и восхитительно выпятился округлый подбородок — точно так же, как у Эдны в пору нашего детства, когда я начинал с ней спорить.

— Не знаю, что тебе самому нравится, дядюшка, но это лучше, чем лизаться, — заявила она. — Дейл хороший малый.

— Он говорил, что вы и познакомились в церкви.

— Ну да, на каком-то ужасно нудном собрании. Но вообще-то голова его другим занята. Говорит, что все будет тип-топ в Судный день, а то и раньше.

— Он это всерьез?

— Еще как всерьез! Конечно, он мне цифры не приводит и о том, чем он в Кубе занимается, не распространяется. Просто заглядывает пару раз в неделю — посмотреть, как я тут, и сидит, играет с Пупси, вроде тебя.

— М-м, ты... у вас серьезные отношения?

— Ты хочешь спросить, трахаемся ли мы? Одна я это знаю, а другие пусть гадают. Ну уж ладно, скажу. Нет, не трахаемся. Вообще-то я не против перепихнуться, так, от нечего делать. Но он почему-то не заводится, смешно, правда? Он, как моя работница, видит во мне очередной случай. Наверное, весь наш затраханный мир видит во мне очередной случай.

Мы обижаемся, когда нас типизируют. Иногда я думаю, что секрет бурного разлива христианства по Римской империи в первые века заключается в том, что римлянам осточертело быть только воинами, рабами, сенаторами, scortum — публичными женщинами. Человек хочет быть личностью, а не просто исполнять обязанности. Но почему? Я спросил:

— Что нужно сделать, чтобы ты получила аттестат об окончании средней школы и нашла работу по душе?

— Ну вот, приехали. Ты как Дейл. Я ему говорю: ты на меня не дави. Терпеть не могу, когда на меня давят. Мамка и папаша всю дорогу на меня давили. А на хрена? Чтобы стать еще одной замужней куклой в жемчугах и вертеть задом на вечеринках в Шейкер-Хайт?

— Это совсем не обязательно. Послушай, Верна...

— Мне не нравится, как ты говоришь «Верна». Ты мне не босс и не мамка с папкой.

Она начинала закипать. Это волновало, как волнует зрелище мчащегося на тебя на предельной скорости автомобиля. Собьет или врежется во что-нибудь и — вдребезги?

— Это точно.

Она прищурилась.

— Мамка с тобой перезванивается?

Я невольно рассмеялся: жаль, что она переоценивала свою родительницу. Какой же она еще ребенок при всей своей показной «крутости», если думает, что ее мамка, словно добрый Боженька на небе, не спускает с дочери заботливых глаз.

— Нет, — сказал я, с трудом сдерживая улыбку: она наверняка решит, что я вру, и от предчувствия ее реакции мой ответ прозвучал в моих собственных ушах лживо. Я принялся изучать большой палец левой руки, который по неосторожности поранил ножницами, в порез то и дело попадала какая-нибудь ниточка. Вот и сейчас я увидел застрявший в нем микроскопический обрывок нитки и попытался его вытащить.

— Я все про вас знаю, — продолжала племянница, огрызаясь, словно загнанный зверек. Она угадала мои мысли и поняла, что попалась в своей наивности.

— И что же ты знаешь? — Ниточка была багрового цвета, хотя пиджак и кашне у меня серые.

— А то. Сидим мы вечером на кухне, дожидаемся папашу с работы, она мне такое рассказывает... Похоже, между вами что-то было, дядечка.

— Неужели было? — Я не помнил ничего подобного и гадал, кто из них нафантазировал — Эдна или Верна.

— Так что нечего строить из себя неизвестно кого! Ни к чему мне это. Не хочу и вообще...

— Выбираться почаще из дома — вот что тебе надо, — мирно произнес я. Ко мне возвращался опыт приходского священника. Сколько ни шуми, этому полуребенку меня не запугать. Нужно только помалкивать и делать вид, что слушаешь, и тогда целое море человеческого горя раскинется перед тобой. Еще один оборот безостановочного колеса знакомых молений и жалоб. Природа поступает с нами не так, как мы хотим.

— Угу, но как это сделать?

— Как делают другие матери-одиночки?

— У них есть друзья.

— Значит, надо завести друзей.

— Легко сказать. Сам бы попробовал. В нашем районе половина жильцов — старые пердуны из Южной Америки, другая — черные пижоны. Скажешь кому-нибудь «Привет!», а он уже воображает, что ты перепихнуться зовешь. Эти подонки за милю чуют, что бабу бросили и ей плохо. Даже не видя Полы, чуют и все норовят погнать тебя на панель. По-ихнему, самый большой успех в жизни — орава белых девочек, которых можно посылать на заработки, честное слово. — Глаза у нее повлажнели. — Видно, мои родители правы. Я сама загнала себя в угол. И знаешь, мне так одиноко. Все одна и одна, не с кем словом перекинуться. Мужику что — он с кем хочешь запросто заговорит. А ты не разговариваешь, а вроде как переговоры ведешь. Вчера вечером по телику показывали «Династию», так мне теперь ихних переживаний на неделю хватит. — Она хотела посмеяться сквозь набегающие слезы, посмеяться над собой, над своими горестями, над погубленной жизнью.

— И все-таки не надо это вымещать на Поле, — посоветовал я.

Верну словно подменили. Ее настроение менялось каждое мгновение — так колышется пленка на поверхности воды от бегущего в глубине потока.

— Так вот ты зачем пришел — пожалеть бедную девочку? Прибереги свою жалость для других, дядечка. Бедная девочка как-нибудь сама о себе позаботится. Моя маленькая сучка целый день меня достает. Сижу с ней на площадке, а она жует битое стекло. И хоть бы хны, представляешь? Только какашки поблескивают. — Она рассмеялась собственной шутке. Я тоже заставил себя улыбнуться. Верна вытерла покрасневший нос. Приставить бы ей другой нос, не картошкой, и сбросить фунтов десять, она была бы прехорошенькой. — Вдобавок ко всему меня еще проклятая простуда мучит. Удивляюсь, почему люди редко совершают самоубийства.

— Не одна ты удивляешься, — сказал я и, вздохнув, встал.

Я больше не замечал спертого воздуха в квартире, не замечал острого аромата, как от земляного ореха, от нечистых пеленок ребенка. Вся обстановка обступала меня легко и свободно, как Вернин халат облегал ее тело. Мне стало хорошо здесь.

— Что, если я одолжу тебе немного денег? — спросил я.

Ее слова и слезы слились в одно сопение.

— Не надо, — сказала она и помотала головой, беря отказ назад, и всхлипнула: — Давай. — Потом поспешила объяснить: — Детского пособия едва хватает, чтобы платить за квартиру, а программа помощи одиноким матерям — это только талоны на питание. Хоть приличный стул куплю и вообще, а то люди приходят. Этот совсем развалился.

Я достал из бумажника две двадцатки, но, подумав о подскочивших ценах, добавил еще одну и отдал ей. По пути домой я могу пополнить убыль в банкомате, на экране которого всегда загорается вежливая надпись: «Спасибо и, пожалуйста, подождите завершения вашей операции». Когда Верна протянула руку, я увидел, что ладошка изрезана линиями того же лавандового цвета, какой была Пола, когда ее первый раз показали матери.

Несложная операция охладила нас обоих. Сунув деньги в карман халата, Верна тем же движением вытащила платок, последний раз хлюпнула носом, вытерла его и посмотрела на меня высохшими глазами вызывающе, как преступник. Удивительная моральная гибкость хорошо гармонировала с ее мягким податливым телом.

— Ну, что дальше? — спросила она.

— Я разузнаю насчет вечерних занятий и экзаменов экстерном, — сказал я.

— Ну да, так же, как ты разузнал насчет гранта Дейлу.

Я пропустил ее язвительное замечание мимо ушей. Пора было восстанавливать достоинство.

— Мне бы хотелось, чтобы ты побывала у нас дома. Познакомилась с Эстер, с нашим сыном Ричи. Вероятно, День благодарения — удобный повод.

— День благодарения? Ха-ха, благодарю, — отозвалась она насмешливо.

— Если не хочешь, Верна, не приходи. И я не буду ничего предпринимать. Я зашел посмотреть, как ты живешь. Вот посмотрел.

Она опустила голову. За отворотами халата я мог видеть весь изгиб ее юной груди, ее шелковистую упругость и тоненькие голубые вены. Она, как и Эстер, была ниже меня ростом.

— В День благодарения — удобно, — сказала она покорно.

Расставаясь с Верной, я постарался видеть в ней не полуребенка, а молодую женщину, самостоятельную и достаточно опытную, во всяком случае, успешный продукт биологического развития, а в ее жизни — существование не более тревожное, чем в большинстве наших животных жизней, какими они представляются гипотетическому Разуму наверху, существований в инстинктивном, неуправляемом, но и не приводящем к столкновениям движении.

— Как мило, что ты зашел, дядя, — добавила она, подставляя для поцелуя пухлую левую, с ямочкой, щеку.

Целуя ее (кожа у Верны оказалась на удивление мягкой, как мука, когда в нее запускаешь руку), я увидел, что маленькая Пола лежит плашмя на полу, очевидно, обнаружив что-то интересное в ворсе потертого ковра. Рот у нее был весь в багровых нитях. Она подняла слюнявую мордочку и улыбнулась мне. Я нагнулся погладить девочку по голове и чуть не отдернул руку — такая она была горячая.

И все-таки запущенность квартиры Верны снова подействовала на меня, когда я уходил. Запахи плесени вызывали в памяти картины кливлендской жизни, особенно подвала в нашем доме, где бабушка расставляла по пыльным полкам банки с законсервированными персиками и каждую неделю устраивала большую стирку в ручной машине, которую сопровождал запах щелока, щипавшего глаза. Жилье племянницы погрузило меня в то состояние, которое некоторые богословы называют «самопостижение духовным зраком». Вся наша жизнь — Ричи, Эстер и моя собственная — в доме с прочными стенами и широкими окнами, стоящем на «хорошей» улице в окружении таких же дорогих домов, показалась мне выставленной напоказ.

Выйдя, я помедлил за захватанной зеленой дверью и вдруг услышал крик: «Ты когда-нибудь перестанешь жрать эту пыльную дрянь?!» Потом последовал шлепок и задыхающееся хныканье, перешедшее в обиженный рев.

Между вами что-то было. Не могу вообразить, что наплела Эдна. Единственное, что я помню о своей единокровной, — это наши постоянные стычки из-за игрушек и поддразниваний. Я не таясь ненавидел сестрицу и жаловался матери, что летом приходится проводить с ней по несколько недель. Вспомнилось, что я прозвал ее Блинолицая, даже мама нет-нет да и ковырнет ее этим прозвищем. Оно приклеилось, потому что подходило, как подошло бы и ее дочери: обе широкие, плосковатые, малость расплывшиеся, как тесто. Когда мы подросли, наши драки, насколько я помню, прекратились, и если мои фантазии в пору полового созревания иногда, в те душные ночи на Шагрен-Фоллз, когда вспухала плоть, поневоле обращались к ней, лежавшей за тонкой перегородкой, то фантазии — ведь только мысли, а не поступки, во всяком случае, в нашей земной юдоли. Странно, что Эдна рассказала о чем-то, что якобы было между нами. Или Верна говорит, что она рассказала...

Навстречу мне, неслышно перепрыгивая через ступени, поднимались двое черных парней. Они выросли передо мной в своих потертых джинсах трубой, блестящих баскетбольных куртках и огромных бесшумных кедах, выросли и промчались по обе стороны мимо меня, как проносятся зажженные фары, которые оказываются мотоциклами. Сердце у меня упало, я весь съежился, напрягся, правда с секундным запозданием. Твидовый пиджак и моя подростковая стрижка на полуседой голове смотрелись здесь подозрительно.

На Перспективной улице от одного тротуара до другого уже протянулись тени от полузаброшенных домов, хотя бегущие белые облака и пятна абсолютно голубого неба свидетельствовали, что на дворе еще стоит ясный день. Позади пустого участка возникло чудо, которого я не заметил, проходя здесь полчаса назад, — высокое, раскидистое дерево гинкго. Каждый веерообразный лист его был залит густой ровной желтизной — не то что менее древние породы, которые сбрасывают пестрое оперение. Под косыми лучами солнца дерево, казалось, криком кричит, израненное безлюдьем и заброшенностью квартала. Вместе с обрывками сведений о гинкго, о том, что эта порода существовала еще до динозавров, что в древнем Китае его высаживали вокруг холмов, что это священное дерево, как и люди, — растение двудомное, то есть делится на мужскую и женскую особи, причем священные коробочки у женской особи издают острый запах, пришла странная уверенность, что Дейл, возвращаясь после визита ко мне от Верны, тоже увидел это дерево и оно тоже поразило его, как поразили зеленая лужа на асфальте и черная кучка, оставленная собакой. Его религиозное благоговение как бы передалось мне. На меня нашло умиротворение, то безъязыкое блаженство, что является частью вселенского порядка. Я даже остановился, чтобы подумать об этом дереве и его золотистой листве. На свете совсем не много вещей, которые по зрелом размышлении не похожи на непрочные люки, что проваливаются под тяжестью нашего неизбывного желания заглянуть в бескрайнюю бездну.