"Раскол. Книга III. Вознесение" - читать интересную книгу автора (Личутин Владимир)Глава шестаяНу что ж, пора пришла одевать смертное. Все враги посрамлены, и шиш антихристов Никон, с кем ратился тридцать лет, уже в могиле, попал к бесам в охапку… Стрелецкий капитан Иван Лешуков не зря мечет громы в Пустозерской слободке, шерстит власти, стражу; и в Аввакумовой ямке, не сказавши ни слова, молчком все переворошил, сыскивая хульных на царя писаний и всяких злопакостных памяток, словно протопоп дурень набитый и сам топор на свою голову точит. А где тут прятать? всей тюремки-то земляной три шага, от порожка не отходя все видать. Пробовал десятник под присмотром капитана в полу ковыряться, да земля Богоданная промерзла на сто сажен вглубь. Нашел-таки стрелец потайную склышечку в подпечке, добыл полдести бумаги, да черниленку сухую и бутылочку с песком, да дюжину лебяжьих и гусиных перьев, что во множестве могут притащить пустозерцы, лишь пожелай. Ну, а всякие там истины на царя, коих так боятся в Москве, давно спроважены на Русь и отныне нетленны. Да и нужны ли были капитану Лешукову какие-то улики? Горбатого могила исправит; враг хорош лишь мертвый, от него не станет соблазнов. Не для допросу попадал капитан в Пустозерскую слободку на край света, два с лишним месяца волокся обозами до Мезени, объявив Артемону Матвееву царский указ о помиловании, а оттуда на оленях до Печоры, чтобы только высказать несколько гневных государевых упреков земляным узникам. Дело-то было давно вырешенное, и оставалось лишь его исполнить… В начале страстной недели Куземка Баженов принес весть: де, на торговой площади под детинцем мужики ладят новенький срубец, знать кого-то жечь норовят. Иль пугают? «По нас смерть пришла, Куземка. И слава Богу», – бесстрастно отозвался протопоп. «Да не посмеют батюшку в распыл! По батюшке тогда вся Москва возрыдает. По всей земле горем отзовется», – успокаивал Куземка, верно зная от сопровождающих стрелецкого капитана служивых, что прибыли те в острожек по Аввакумову душу. Протопоп попросил у стрельца дровишек, воды кадцу. Истопил печь, помылся. И, слава Богу, готов умирать. Если сладили, торопясь, кострище, то ему не пустовать. Оделся в чистое смертное, встал на молитву, не тоскуя, отказавшись от сна. Черно было за окном, студливо, могильным мраком принакрыло снега, и ни на что за тюремкой не отзывалась жизнь, будто вся Русь погрузилась в смерть. Аввакум уже свыкся с мыслью об огне, будто не раз уже побывал в нем, обновился в том жаре и стал весь прокаленный, как шкворень. Лишь порою невесть отчего вспыхивало под порогом белесое пламя, облизывая Аввакуму, стоящему на молитве, голяшки, и лядвии, и спину, аж жарко и потно становились до самого нутра, и сам с собою толковал протопоп уж в который раз вразумленное: «А во огне-то небольшое время потерпеть. Не успеешь, батько, оком мгнуть, как душа-то и выступит. Конечно, славное бы дело шиша антихристова Никона в костре сожечь да пепел тот развеять по ветру. Да у молодого царишки жила тонка, не хватило духу, поддался антихристу, пособил бесенку суда праведного избегнуть». Аввакум обводил сторонним взглядом обжитую нору, с которой свыкся в эти пятнадцать лет, и вдруг стало жалко не себя, но скромных беззатейных вещичек, что пропадут ведь без хозяина. Подумал: надо утром Куземке передать, не сгодится ему, так хоть пропьет, помянет раба Божия, а то сряда Протопопова пойдет по рукам. Ну, а что еще пожалеть? Детей духовных на Москве? Дак те уж сами на добрых ногах, имеют путнюю голову. Земных богатств не нажито: явился на свет голым, голый и ухожу. Пред Настасьей Марковной виниться? Ну, да ее Бог простит и помилует. А пред детьми и подавно вины нет, выращены, у самих свои детки по лавкам; знали, уцепившись за батькин подол, в какую юдоль подалися, по каким тяжким страстям отправились до скончания жизни. Утром, еще затемно, за ним пришли. «Собирайся, узник. Господь по твою душу прислал», – сказал виновато Никита Солоношник. «Нищему собраться, только подпоясаться. Я сызмала готов. Спасибо, Никитушка, что пришел, не позабыл!» – Аввакум низко поклонился, накинул поверх смертной рубахи овчинный шубняк. Куземка не сдержался, порывисто обнял страдальца, расцеловал, заплакал. «Прости, батько…» «Ну, будет тебе, будет реветь. Не к смерти, бат, иду, а к жизни», – сурово одернул протопоп… Эх, не ко времени слезы-то. Аввакум почувствовал, как сердце нехорошо расшаталось. И неуж я взволновался? Аввакум торопливо пошел на выход, даже не оглянувшись. Он был в валяных опорках, и на воле в калишки сразу набился снег, остудил. Вот как хорошо снежком-то страстным омыло жилы! В восточной стороне неба вещая птица Сирин, распушив свои червчатые и таусинные перья, опахивала крылами над постелью Господа. Страстной четверг нынче, четырнадцатое апреля! эк в какой необыкновенный день поноровило умереть! Через три дня Христова Пасха; Христа на землю, а мы к нему в чертоги. Авось не разминемся! Успею крикнуть: здравствуй, Батюшко, здравствуй, Отец родимый! … К стороживой вахте вывели Епифания, Лазаря, Федора. На дьякона протопоп сначала и не глянул. В утреннем морозном полумраке сидельцы казались чужими, расхристанными, уже неживыми. Хотелось ободрить, вскричать: «Эй, чего перья повесили? Курицы мокрые или кто?» Но видел бы себя Аввакум со стороны, то особо и не петушился бы. Шубняк обвис, сам лицом черный, как головня, будто из могилы вылез в святочные праздники попугать православных, а заскочить обратно до третьих петухов уж и не успел, так и застыл в растерянности на земле-матери… Эй, а куда же подевался полыхающий огонь курчавых непролазных волос священцы Лазаря? Стащил без нужды скуфейку, чтобы обтереть лоб, а голова-то нагая, как тыква. Ему-то, воину, чего страдать и пугаться? сам же, бывало, страшил собор, как расстригали: де, киньте в костер, и огонь от меня отступит. Аввакум приклонился к Лазарю, уткнулся в широкое увалистое плечо, шепнул: «Помози, Господи!» «Чаю свидеться», – прошептал Лазарь, обнял протопопа, трижды расцеловал, шатая того в объятиях, как березовый кол, едва шубенка не свалилась в снег. Потом Аввакум подошел к старцу Епифанию: «Благослови, отче, и прости меня, досаду». – «И ты меня прости, дружок богоданный. Ну что, покатимся на лихих огненных конех к Господевым вратам?» – «Покатимся, отче!» Они благословили друг друга, припадая в ноги и помогая подняться. Епифаний был похож на ту добрую деревенскую бабу своими серенькими бесхитростными глазенками и благодушностью широкого морщиноватого лица, коих так много на Руси, что не любить его было невозможно. «Отче, ты в огне-то возьми меня за руку. Вместях-то легше взняться в четыре крыла. Вот беса-то и одолеем. А то как бы с воза не пасть», – еще пошутил Аввакум нарочито громко. Епифаний не ответил, легонько отшатнул протопопа от себя, вздернулся бородою. До шуток ли сейчас? Пришло время прощаться с дьяконом. Пусть еретик, качает его туда-сюда, молодой щенок еще в ум не вошел, вот и блазит в одиночестве, не знает, с какого бока к Господу припасть. Думает, Господь-то, как ягодный пирог; с какого боку ни откуси – все сладко. Ан Христос-то может и шугануть так, что и бела света не взвидишь… «Ну что, дитятко бешаное, вошел ли в ум? – кротко спросил протопоп. – Довольно, однако, вздорить, сынок. Мы поехали, да и ты прискакивай на запятки. Прочнее держись-то…» У Федора было бледное, сголуба лицо с черными обочьями; глаза побелели, выцвели, но были на удивление зорки, и пристальный взгляд не косил, лишь в глубине озеночков вроде бы мельтешил мелкий, как порох, гнус. Борода пестрая, трехцветная, один жидкий усишко зажат в губах, словно бы дьякон дал обет молчания. «Прости ты меня, сынок. Такой уж я порато вздорный бываю. Хоть и поблудил ты довольно про Господа, смешал в одной посуде шти да кашу, но ведь вместях горим-то. Не держи на меня сердца, милый!» – Аввакум взмахнул руками, будто крылами, с заломом, и обнял бедного, прижал к груди, как родного меньшего сына. «Тятя, и ты прости за все! С вами-то я смелой!» – воскликнул Федор и уткнулся протопопу в грудь лицом, завозился глазами в смертной рубахе. Эх, соринка-то не ко времени в зеницу попала! Шубняк свалился с плеч, но Аввакум так и не поднял его. «А ну, будет прощаться! – вскричал сердитый сотник, не вем откуда прискочивший в острожек. – Недолго ждать. Скоро испечетеся, Господевы пироги, курам на смех!» – И он зареготал, довольный, что уже нынче отделается от острожников и отправится назад в Москву. Ночью выпала легкая пороша, принакрыла слежавшиеся снега, и сейчас на серебристо-голубоватой перенове каждый звериный и птичий следок были словно бы вылеплены из пухлого рассыпчатого теста и залиты снятым молоком. Не зря под утро за кладбищем выли волки, отвлекали Аввакума от молитвы; ровный машистый след их, окропленный кровью, тянулся от Пустозерской слободки в речные боры. На ближнее веретье о край озера, густо обметанное вереском, вдруг выскочил рыжий лисовин, здоровенный такой псище, тявкнул и без заботы уставился на редкую цепочку людей, поникло бредущих от острожка к слободке. Почти из-под ног из мелкой еры взлетела с треском заспавшаяся стайка куроптей. Аввакум вздрогнул и очнулся. Не странно ли, бредет человек на казнь, а взгляд его занимает всякая мелочь, коей бы в прежние дни не удостоил внимания… Ой, да весь мир ведь оставлял протопоп во всех подробностях, и каждая малость, что сейчас отвлекает сосредоточенный дух, размягчает его, погибнет вместе с протопопом, уйдет в огонь и развеется в дым. Нет-нет! Здесь не станет больше земли-матери, вековечной рожаницы, но она тоже последует в Горний Иерусалим вслед за сыном своим! «Прощай, мати моя, и здравствуй!» – мысленно воскликнул Аввакум, вдруг остановился, будто споткнувшись, и степенно поклонился на все стороны света и помолился востоку, где по всему небесному склону стояла глухая темно-синяя стена с розовым просверком, похожим на зрак. Там Господь мутовил, разгребал закосневший зимний заслон, чтобы скорее пробиться на промерзшую Русь. И трое острожников, что плелись за протопопом, так же опамятовавшись, попрощались с родимой землею. «Ну, будет вам волынить. Покудесили – и в могилку! – требовательно вскричал сотник. – Все съедено-выпито. Уж зажилися. Доколь мучиться и людей мучить?» «Кала свинячьего тебе в пасть! – огрызнулся Аввакум. – Там-то уж будут тебе каленые пироги да огненное вичье, шалопут». «Молчи, пес бешаный! Я тебя до кострища утолкаю в муку!» – сотник подскочил, взмахнул секирою. Не зря же точил ввечеру. Аввакум победно вскинул голову, тряхнул плечами, чтобы скинуть шубенку для последнего боя: да где оно, уж давно потеряно в острожных снегах. «Давай, йюдин сын, коли такой смелой!..» Сотник споткнулся о взгляд Аввакума, очнулся, выматерился. Но вот этой-то перебранки и не хватало Аввакуму, чтобы сыскать боевой дух. Он сразу ожил, вскипел кровью, будто молодильной воды влили в тоскнущие жилы, весь взыграл сердцем… Вот сейчас и померимся, кто кого! Да все одно бесу ангела не одолеть. Умирать-то надо, смеясь, тогда и с Господом станет дружба. Аввакум прибавил шагу, подол смертной рубахи запарусил на ветру. И все вокруг ожило, очнулось от спячки, загнулись над дворищами печные дымы, запушились лисьими хвостами, и поп Андрей вдруг нашел в себе силы, ударил в медное петье, и глухой звон печально поплыл над Пустозерском. Вот так бы и в костер с ходу, без промешки. Сотник спохватился, оставил страдальцев стороже и побежал в другой конец слободки, чертя снег саблею. «Скочи, скочи, рыжий черт, скоро западешь в яму!» – пообещал вослед Аввакум, оглянулся на товарищей, улыбнулся беззубым черным ртом. На площади было людно, всяк, кто мог ходить, – даже старичонки и древние старушишки – и те приковыляли, да и с собой притащили совсем малых. Под стеною детинца неряшливо громоздился срубец, набранный из тонкомера и дровья, лишь не было в новое жилье дверцы с висячим замком, но зияла черная, притягливая дыра. Аввакум поклонился последнему пристанищу, стянул скуфейку с головы, кинул в толпу. Кто-то подхватил колпак, спрятал под зипун. Истошно зарыдала баба, напуганно заголосил ребенок; жена Лазаря Домнушка рвала на себе волосы. Православные ожили, запричитывали старухи, плакальщицы завопели еще по живым страдальцам. Пока не было на площади голки и свары, и никакого не затеивалось срама, но само это кипение взволнованного народа невольно понудило воеводу Хононева поторопиться. Он дал знак капитану Лешукову, тот зачитал вины. Стрельцы плотно обступили осужденных, заслонились бердышами. И тут случилась заминка. Кто же первый шагнет в сруб? Аввакум оглянулся, нашарил взглядом дьякона Федора: «Не робей, сынок, садись на облучок. Да и полетим на огненных конях вместях. Кидай зипун-от на памяти. Там уж не сгодится». Протопоп содрал с плеч Федора худую одежонку, скомкал и кинул тряпье через головы стрельцов в толпу. Платье развернулось на ветру и, паруся рукавами, долго сыскивало православного, в чьи бы руки упасть. И в этом замешательстве никто не заметил, как скрылся в срубе дьякон. «Будут прокляты никонияны во веки веков! А нас праведных и огонь не возьмет!» – вскричал священник Лазарь и шагнул к последнему в жизни домку; он едва протиснулся в узкую дыру, чуть не порушил клеть. Пришлось заталкивать его бердышами в спину. «Милые, болезные, не горюйте по мне, прошу вас. Я слез ваших драгоценных не стою», – прошептал Епифаний и шагнул в смертную изобку, протягивая руку назад; не позабыл старец последней просьбы духовного сына. Аввакум не заметил его ладони, вошел следом молча и сказал, привыкая к темени сруба: «Господи, прими нас в свои объятия». Сотник высек кресалом искру на трут, запалил бересту. Стрельцы плотно запечатали вход еловыми чурками. Потянул жидкий дымок, светло загнулся над снегами, но вскоре потемнел; хищно сверкнул пробежистый огонь, жадно лизнул дерева. Из сруба раздалось пение: «Христос воскресе, смертию смерть поправ…» Народ стал подтягивать горящим. Пламя набрало силу, взметнулось в низкое свинцовое небо, откуда сыпал легкий влажный пух. … Осторонь от толпы пустозерцев стоял в дорожных оленьих одеждах староста кречатьих помытчиков мезенец Любим Ванюков; он только что прибыл по санному пути в слободку, чтобы набрать в артель знатких, хожалых ловчих, промышлявших птицу не только на Колгуеве и Матке, но и за Камнем в самоедских и остяцких землях. После-то Любим сказывал, вернувшись на Мезень, что как костер-от распалился и стал сруб осыпаться, один из страдальцев вознесся в небо живьем. И по всем приметам то был старец Епифаний. … Поминай же, Русь православная, верных сынов своих, святых мучеников за веру Аввакума, Епифания, Лазаря, Федора. А душа протопопа Аввакума, взмыв от кострища белым голубем, помчалась прямиком на Москву по душу государя. Царь Федор Алексеевич умер 27 апреля. В Кремле примерял престол неистовый себялюбец. |
||
|