"Холодная война. Свидетельство ее участника" - читать интересную книгу автора (Корниенко Георгий Маркович)

Глава 12. ДО И ПОСЛЕ ПЕРЕСТРОЙКИ

Вернувшись в Москву из Вашингтона в октябре 1964 года, на следующий день после смены Н. С. Хрущева Л. И. Брежневым, я больше не уезжал из страны в длительные командировки. Соответственно в течение всего послехрущевского периода я был свидетелем, а со временем и в какой-то мере участником того, что происходило в стране и в высших эшелонах власти.

Отставкой Хрущева я опечален не был – больно много он наломал дров, особенно с 1958 года, и в наших внутренних, и во внешних делах. Тем не менее я согласен с той суммарной оценкой роли, сыгранной Хрущевым в нашей жизни, которую скульптор Эрнест Неизвестный художественно выразил в надгробном памятнике на его могиле, сделав его из белого и черного мрамора, причем белого цвета там все же несколько больше, чем черного. Думается, Хрущев заслужил это уже тем, что пошел вопреки сопротивлению многих своих коллег на развенчивание Сталина, а еще раньше с их помощью убрал Берию (хотя и под дурацким предлогом).

Памятное о Л. И. Брежневе

Брежнев в первые примерно восемь лет пребывания у власти производил впечатление человека, хотя и «не хватающего звезд с неба», но вполне здравомыслящего, где-то даже по-народному мудрого, умеющего слушать и воспринимать доводы других, приобретать познания и навыки в неведомых ему ранее областях. Был он не злым человеком и поначалу, я бы сказал, довольно скромным. И весьма энергичным.

Но рядом с ним находился человек с заметно более высоким интеллектом, гораздо более эрудированный, с неизмеримо более богатым и разносторонним опытом государственной (в отличие от сугубо партийной) и хозяйственной работы. Это был Алексей Николаевич Косыгин. Именно он явился инициатором и основным мотором начатых вскоре реформ в народной хозяйстве, которые и сейчас, задним числом, признаются видными экономистами как дававшие шанс на глубокие преобразования в жизни страны. Я хорошо помню, что «косыгинские реформы» широко и благожелательно обсуждались тогда не только в среде специалистов, на публике, но и, так сказать, «на кухнях».

Но вскоре начавшиеся реформы, не успев еще набрать силу и тем более стать необратимыми, пошли вспять. Как и многие другие, я догадывался, что это происходило не столько по объективным, сколько по субъективным причинам – у Брежнева появилась ревность в связи с тем, что молва в народе шла о «косыгинских», а не о «брежневских» реформах. Злую роль сыграло и наше «черное золото» – рост мировых цен на нефть породил у брежневской когорты надежду, что за счет притока в страну нефтедолларов «проживем и без косыгинских реформ». Это облегчило задачу похоронить реформы.

Тем временем Брежнев все больше укреплял свои позиции, устраняя потенциальных соперников, таких, например, как Шелепин, повышая свой собственный статус. Когда на первом же съезде КПСС после смены Хрущева было принято решение восстановить пост Генерального секретаря ЦК (после смерти Сталина Хрущев именовался Первым секретарем), я сначала по наивности подумал, что это просто словесные упражнения, но буквально на следующий день узнал, что на деле значительно расширился круг вопросов, по которым отныне Генеральный секретарь мог принимать единоличные решения.

Постепенно у Брежнева – не без помощи, как водится, царедворцев – появлялось все большее самомнение, а параллельно стало довольно заметно ухудшаться здоровье – и в физическом, и в интеллектуальном плане. В по-настоящему рабочей форме он был на моих глазах во время переговоров с президентом США Р. Никсоном в Москве в 1972 году, а уже в течение 1973 года я замечал серьезные сбои в его состоянии.

Так, например, весной того года во время приезда в Москву Киссинджера в порядке подготовки к предстоявшему визиту Брежнева в США имел место следующий эпизод в Завидовео, где проходили переговоры. В середине дня, когда был сделан двухчасовой перерыв, чтобы каждая сторона могла обсудить и определиться по возникшим спорным вопросам, Брежнев удалился, как он сказал, «отдохнуть часок». Имелось в виду, что за этот час остальные участники переговоров с нашей стороны во главе с Громыко отработают нашу позицию, после чего доложат ему до встречи с Киссинджером. Мы сделали свое дело, прошел час, полтора, но Брежнев не выходит из спальни, которая примыкала к кабинету, где проходили переговоры. Прошло и два часа, уже явился Киссинджер со своей командой, а Брежнева все нет. Спустя минут 15 Громыко велел мне выяснить у охранников, в чем дело. По словам охранников, в спальне находилась медсестра Н., которая должна была вовремя разбудить Леонида Ильича, но ни он, ни она пока не выходили из спальни. Когда я объяснил ситуацию и попросил доложить Брежневу, что Киссинджер уже пришел, а Громыко должен еще доложить Леониду Ильичу подготовленные нами предложения, один из охранников приоткрыл дверь в спальню, и я увидел такую картину. Медсестра в халатике (отнюдь не медицинском) колготилась около сидевшего на кровати Леонида Ильича, пытаясь растормошить его, но он никак не приходил в себя. Вернувшись в кабинет, я шепотом обрисовал ситуацию Громыко. Насупившись, он продолжил разговор с Киссинджером на другие темы. Прошло еще минут 20 – 30, прежде чем появился полусонный Брежнев. Попытки Громыко, отойдя с ним в угол, растолковать суть подготовленной нами бумаги успеха не имели, и дело кончилось тем, что Громыко сам стал излагать Киссинджеру нашу заготовку, а Брежнев только кивал головой. Тогда-то я впервые узнал, что он стал увлекаться, вопреки возражениям врачей, снотворными и транквилизаторами.

Аналогичный эпизод имел место в том же году во время визита Брежнева в США. В один из дней пребывания в калифорнийской резиденции Никсона наш лидер не явился, на этот раз утром, к назначенному времени для беседы с президентом. И снова Громыко послал меня вести переговоры с охранниками. На этот раз, правда, медсестры в спальне не было, и охранники сами быстрее справились с поставленной задачей. Но беседу с Никсоном опять вел в основном Громыко. Визит Никсона в Советский Союз в 1974 году прошел, насколько я помню, без подобных эксцессов.

Последний раз в более или менее рабочей форме я видел Брежнева на встрече с президентом США Дж. Фордом во Владивостоке в ноябре 1974 года. А уже на встрече в Хельсинки летом 1975 года, где помимо участия в официальных заседаниях ему приходилось беседовать со многими ее участниками в отдельности, он был совершенно беспомощен. С тех пор самостоятельно вести беседу он был не в состоянии, мог только зачитать вступительное слово по заготовленному тексту. Не выручали делавшиеся на все случаи письменные заготовки. Обычно ведение беседы брали на себя другие ее участники с нашей стороны. Все это создавало весьма тягостное впечатление. К тому же случалось, что наш лидер, игнорируя присутствие на другой стороне стола лиц, знающих русский язык, начинал говорить своим коллегам довольно громко совсем неуместные вещи, в том числе иногда и по адресу высокого гостя. Приходилось сгорать со стыда.

В отношениях со многими государствами возникали ненужные осложнения из-за многократных переносов сроков государственных визитов ввиду состояния здоровья Брежнева, причем ссылаться на эту причину обычно не разрешалось, придумывали всякие другие объяснения или просто отмалчивались.

Физическая и интеллектуальная деградация Брежнева становилась настолько явной, что в начале 1976 года я, зайдя по какому-то делу к его помощнику А. М. Александрову, спросил, не собирается ли Леонид Ильич уйти в отставку на предстоявшем через пару месяцев ХХV съезде КПСС. Александров, не сказав ни слова, замахал руками, показывая на телефонные аппараты и давая понять, что о таких вещах не говорят вслух.

В связи с ХХV съездом мне вспоминается и такой эпизод, свидетельствовавший, что при все нараставших проблемах со здоровьем, мешавших ему заниматься другими серьезными делами, Брежнев тем не менее продолжал в то время (1976 г.) цепко держать в своем уме и в своих руках внутрипартийные дела. Незадолго до съезда Громыко, Добрынин, кто-то из военных и я были у Брежнева – требовалось получить его одобрение по какой-то развязке на переговорах с американцами. Он дал свое согласие, не пытаясь вникнуть в суть вопроса. А потом вдруг оживился и стал спрашивать присутствовавших, от партийных организаций каких республик или областей они избраны делегатами на съезд (к тому времени партийные конференции прошли уже везде, кроме Москвы и Ленинграда). Когда его взгляд остановился на мне, он уже открыл рот, чтобы задать, видимо, тот же вопрос, но не задал, вспомнив, надо полагать, что я не числился в списках рекомендованных из центра делегатов. На этом разговор закончился. Когда же я вернулся в МИД, то узнал, что мне дважды звонили из Отдела парторганов ЦК – велено было срочно, в тот же вечер, ехать в Ленинград, где на следующий день состоится партконференция по выборам делегатов на съезд. Поехать в Ленинград я не смог из-за срочных дел, но делегатом избран был, а потом ленинградцы рассказывали мне, что получили указание из Москвы включить меня в число избираемых делегатов, когда их список был уже полностью «утрамбован», так что меня пришлось избирать сверх квоты.

Дело, конечно, было не только и не столько в трудностях, возникавших во внешнеполитической сфере в связи с недугами нашего лидера – здесь было кому подставить плечо. Неизмеримо большие трудности с каждым годом нарастали в нашей экономике, особенно когда стал сокращаться приток нефтедолларов. Все чаще возникало ощущение надвигавшейся катастрофы.

Поэтому, хотя грешно, наверное, говорить так, но я не думаю, чтобы кто-то, кроме его близких, искренне горевал по поводу смерти Брежнева. Все надеялись, что с приходом Ю. В. Андропова к руководству партией и государством положение начнет меняться к лучшему. И кое-что в его действиях, хотя и не все, действительно позволяло думать, что он оправдает надежды людей. Но, к сожалению, многого сделать он не успел.

Памятное о Ю. В. Андропове

В связи с тем, что в предыдущих главах не раз упоминалось имя Андропова в контексте с конкретными, причем прискорбными событиями, хотелось бы поделиться некоторыми воспоминаниями о нем более общего плана. Воспоминания эти и мои суждения о Юрии Владимировиче относятся к периоду с 1965 года до конца его дней.

Когда он был секретарем ЦК КПСС – заведующим Отделом социалистических стран, мне, в то время заведующему Отделом США МИД СССР, приходилось участвовать в проводимых им рабочих совещаниях, чаще всего по вопросам, связанным с Вьетнамом и Кубой. Позже, когда он стал председателем КГБ СССР, мне еще чаще приходилось соприкасаться с ним как в ходе заседаний разного рода комиссий Политбюро (по стратегическим вооружениям, по Афганистану и т. п.), так и по текущим вопросам взаимодействия между МИДом и КГБ. При его самых хороших деловых отношениях с Андреем Андреевичем Громыко Юрий Владимирович подчас обговаривал тот или иной вопрос со мной, особенно когда я стал первым заместителем министра, иногда для того, чтобы «прозондировать» возможную позицию Громыко, а иногда нашим разговором дело и ограничивалось. Андропов имел обыкновение прислушиваться к мнению людей, предметно владеющих интересовавшей его проблемой. Были у меня эпизодические контакты с ним и в последние два года его жизни, когда он стал вначале вторым, а затем первым лицом в партии и государстве.

Тем не менее я не берусь писать его политический портрет – он был сложным человеком. Ограничусь отдельными штрихами. Прежде всего представляется важным отметить, что в отличие от большинства наших лидеров Андропову, на мой взгляд, не была присуща авторитарность, у него просматривалось стремление к коллегиальному руководству. Об этом, в частности, свидетельствуют следующие мои воспоминания.

Хотя к моменту смерти Брежнева Андропов занимал второе место в партийной иерархии, как мне показалось, Юрий Владимирович не считал само собой разумеющимся, что только он сможет стать новым Генсеком. Во всяком случае у меня сложилось такое впечатление из телефонных разговоров с ним Громыко, при которых я присутствовал, в первые часы после кончины прежнего лидера. Андропов соглашался занять этот пост при условии, что таково будет общее мнение других членов руководства. После этого Громыко переговорил с Устиновым и Черненко, и было условлено, что именно Черненко выдвинет кандидатуру Андропова на заседании Политбюро.

Показательным было и то, что, став Генеральным секретарем, Андропов не хотел совмещать этот пост с постом Председателя Президиума Верховного Совета СССР, как это было в последние годы при Брежневе. Этот пост он предпочитал (мне это было известно от него самого) предоставить Громыко, тем более что последний того желал. Однако этому варианту воспротивились некоторые другие члены Политбюро, прежде всего Устинов. Позицию последнего, я думаю, можно объяснить тем, что в этом случае получалось бы так, что из прежней «могучей тройки» Андропов и Громыко пошли на повышение, а он, Устинов, оставался бы «при своих» – министром, что казалось ему несправедливым. В этой связи, по моим данным, возникал и такой вариант: одновременно с избранием Громыко Председателем Президиума Верховного Совета назначить Устинова Председателем Совета Министров вместо тогдашнего премьера Н. А. Тихонова. Однако Андропов не решился сразу пойти на столь решительные перемены, хотя в принципе он был невысокого мнения о Тихонове. Дело кончилось тем, что после полугодичной затяжки Андропов в конечном итоге дал согласие на избрание его Председателем Президиума Верховного Совета.

Взгляды Андропова на внешний мир сформировались в годы «холодной войны» и в целом были довольно ортодоксальными в идеологическом плане. И все же часто, хотя и не всегда, в его подходе к внешнеполитическим проблемам брал верх рациональный, прагматический подход.

Помнится, например, что при обсуждении во второй половине 60-х годов вопросов, касавшихся наших отношений с Вьетнамом и Кубой, Андропов, с одной стороны, всегда занимал четкую позицию в пользу политической и материальной поддержки Советским Союзом этих стран, но с другой – никогда не поддерживал предложений, реализация которых вела бы к слишком далеко идущим, рискованным для Советсокго государства последствиям. Так, он явно неодобрительно отнесся к высказывавшейся идее подключения Кубы к Варшавскому Договору. Ему импонировало, как помнится, соображение, высказанное мною в образной форме о том, что Кубе не следует тянуться нам в объятия, поворачиваясь спиной к Западному полушарию, а наоборот, опираясь на нашу поддержку «со спины», оставаться повернутой лицом к СЩА и Латинской Америке, чтобы ясно видеть и исходящие оттуда опасности для нее, и имеющиеся там возможности для нормализации отношений со своими соседями.

Помнится мне и то, что Андропов придерживался неизменно позитивной линии в том, что касалось ведения переговоров и достижения договоренностей с США по ограничениию стратегических вооружений (ОСВ-1, а затем ОСВ-2), а также по другим вопросам разоружения. Прекрасно зная положение дел в экономике, он не раз говаривал: «Вот если бы нам удалось сократить военные расходы хотя бы процентов на 10–15…» Между тем в руководстве, особенно поначалу, были ведь и те, кто не считал установку на серьезные переговоры с США бесспорно правильной, тем более в условиях продолжавшейся агрессии США во Вьетнаме.

О том, что при Андропове были потенциальные возможности, не подкоси его болезнь, для далеко идущих перемен в нашей внешней политике в целом, говорит, по-моему, и такой факт. Юрий Владимирович с готовностью согласился включить уже в свое первое большое выступление в качестве Генерального секретаря (на пленуме ЦК КПСС 22 ноября 1982 г.) ленинский тезис о том, что главное воздействие на мировое развитие Советский Союз может оказывать своей хозяйственной политикой, а не какими-то иными методами. Высказывания против «экспорта революции», подчеркивание того, что социализму предстоит доказать свои преимущества в условиях мирного соревнования с капитализмом, были повторно включены и в его речь на июньском (1983 г.) пленуме ЦК КПСС.

Вместе с тем, как уже говорилось ранее, Андропов был одним из главных виновников непростительной ошибки – ввода советских войск в Афганистан. Здесь ему, как и Громыко, изменил рациональный подход к принятию крупных решений.

В этой связи я могу отметить, что Андропову было присуще в принципе весьма положительное качество, которое, однако, в ряде случаев оборачивалось против него. Он обычно относился с полным доверием к своим подчиненным, во многом полагался на их суждения. И это, повторяю, я считал положительным его качеством. Но в случае с Афганистаном, как и в некоторых других, суждения тех, кому он доверял, сослужили ему – и не только ему – плохую службу.

Могу привести еще пример, как Андропов, пойдя на поводу у своих подчиненных, терял чувство реального и в итоге оказывался в неловком положении. Когда в начале 70-х годов обострилась проблема выезда евреев из СССР в Израиль, кто-то надоумил его войти в ЦК с предложением установить, наряду с другими мерами по сдерживанию этого процесса, плату за выезд, дифференцированную в зависимости от возраста, образования, ученой степени и т. д. Мотивировалось это тем, что таким образом должны возмещаться расходы, понесенные государством на выезжающих. Помнится, в эти расходы включались даже существовавшие когда-то бесплатные посещения музеев, парков и т. п., а самая высокая ставка устанавливалась для докторов наук. У Громыко, как и у меня, эти предложения вызвали негативное отношение, но поскольку Андропов заупрямился, Громыко не стал особенно сопротивляться. Мои же попытки переубедить Юрия Владимировича тоже не увенчались успехом; на него не подействовал, в частности, такой аргумент: ведь предполагается, что докторская степень присваивается ученому, внесшему большой вклад в науку и тем самым уже принесшему пользу государству.

Решение было принято. Но вскоре после того как Андропов убедился, что оно не только не дало ожидаемого результата, но и обернулось внешнеполитическими потерями для страны, он с присущим ему прагматизмом согласился с предложенным МИДом компромиссом: указанное решение не было отменено, но его действие был «приостановлено» и больше не возобновлялось.

Мне был известен не один случай, когда подчиненные просто-таки обманывали Юрия Владимировича, пользуясь его доверием к ним. Однажды в адрес лично Громыко поступила шифровка из Вашингтона, в которой Добрынин сообщил, что, как сказал ему Киссинджер, в Вашингтон на днях собирается прилететь некто Виктор Л., которому якобы поручено установить с ним, Киссинджером, особый канал связи. Киссинджер с ехидцей поинтересовался у Добрынина, зачем Москве понадобился еще один особый канал, помимо уже существовавшего (Добрынин-Киссинджер).

Громыко, показав мне эту телеграмму, спросил, что я думаю по этому поводу. Объяснив ему, кто такой Виктор Л., я сказал, что не исключаю того, что кому-то в КГБ действительно захотелось «в порядке конкуренции» обзавестись своим каналом связи с Белым домом подобно тому, как они сделали это в некоторых других странах.

Громыко при мне позвонил Андропову и зачитал ему телеграмму Добрынина. Тот тут же подключил к разговору Крючкова, возглавлявшего тогда Первое главное управление, который заявил, что ПГУ не причастно к каким-либо операциям с использованием Виктора Л. Когда я шепнул Громыко, что с ним работает не ПГУ, а Второе главное управление, он соответственно попросил Андропова проверить информацию там. Заместитель начальника ВГУ бодро заявил Андропову, что по их линии тоже ничего подобного не предпринималось, добавив, видимо, для большей убедительности, что у Виктора Л. сломана нога и он вообще никуда выезжать не может. И сразу же Андропову была подсказана (нам с Громыко было все это слышно), очевидно, заранее продуманная версия: Киссинджер, наверное, сам сочинил эту историю, возможно, для того, чтобы дать понять Москве, что его не совсем устраивает канал Добрынин – Киссинджер. На этом и закончился разговор Громыко с Андроповым.

Получив указание подготовить телеграмму Добрынину в духе услышанного от андроповских работников, я решил все же провести свое собственное «расследование». Позвонил начальнику Консульского управления и попросил проверить, не запрашивалась ли в последнее время американская виза для Виктора Л. Через три минуты он перезвонил мне и сказал, что некоторое время тому назад паспорт Л. был направлен в посольство США с просьбой о выдаче визы. Сделано это было по указанию его заместителя, представлявшего интересы КГБ. По его же указанию пару минут назад был сделан телефонный звонок в посольство с просьбой вернуть паспорт. Я, разумеется, доложил Громыко обо всем этом. Он помрачнел, но ничего не сказал и дал понять, что я могу быть свободен. Говорил ли он с Андроповым о результатах моего «расследования», я не знаю.

Вспоминается еще один эпизод, связанный с Андроповым, но совершенно другого рода. Как-то я приехал к нему в КГБ с материалом по Ирану и в этой связи зашел разговор об опубликованных в Тегеране захваченных исламистами в здании посольства США документах, в том числе материалах резидентуры ЦРУ. Среди этих материалов были и присланные из штаб-квартиры ЦРУ в Вашингтоне биографические справки на 135 «наиболее влиятельных» советских официальных лиц, в числе которых, к моему удивлению, обнаружился и я, хотя на момент составления справки (апрель 1977 г.) я не был еще даже первым заместителем министра. Справка, надо сказать, содержала вполне объективную характеристику моей личности – и деловых, и личных качеств, вплоть до таких мелочей, как отсутствие у меня склонности заниматься «светской болтовней на приемах, особенно с дамами». Но в части, касающейся моего послужного списка, приводилась официальная версия, которой я придерживался в то время в контактах с американцами, без упоминания службы в органах госбезопасности.

Поделившись этим с Андроповым, я выразил удивление неосведомленностью ЦРУ о том, что я в свое время работал в органах и являюсь капитаном госбезопасности в запасе, о чем знали некоторые сотрудники КГБ, перебежавшие на сторону США. И вдруг я кожей почувствовал, что сказанное мною Андропова очень расстроило – оказалось, что он тоже не знал этой «детали» моей биографии. Сущий пустяк, но я понял, что ему был неприятен сам факт, что он, самый информированный человек в государстве, не знал чего-то о человеке, с которым имел дело в течение многих лет. Он сердито чертыхнулся: «А мои говнюки не удосужились сказать мне об этом».

Что касается взглядов Андропова на внутреннее развитие нашей страны, хотя судить о них у меня было меньше возможностей, думается, он не остановился бы на тех первоначальных шагах по реформированию экономики, которые он успел предпринять. При его прагматическом складе ума логика вела бы его к углублению реформ. Об общей направленности его мыслей можно было судить по тому, что он считал ошибочной введенную в оборот при Брежневе формулу «развитой социализм» применительно к нашему обществу. По крайней мере, дважды в моем присутствии он говорил примерно так: какой там к черту развитой социализм, нам еще до простого социализма пахать да пахать. Вместе с тем я глубоко убежден, что при Андропове самые далеко идущие перемены велись бы в рамках обновления социализма, его совершенствования, а никак ни демонтажа.

Андропов отнюдь не был, как кое-кто считал, «подпольным либералом». Он с большим скрипом шел, например, на договоренности по «третьей корзине» (гуманитарная область) в рамках хельсинского процесса. Во многом на его совести и ужесточение борьбы с «инакомысляшими». И тем не менее, как мне представляется, если бы он увидел, что экономическое реформирование требует демократизации политической жизни общества, взгляды Андропова эволюционировали бы и в этом отношении. При нем, однако, процесс демократизации проходил бы наверняка постепенно и упорядоченно, не становясь хаотическим с вытекающими отсюда тяжелейшими последствиями.

М. С. Горбачев на подступах к власти

После смерти Андропова в феврале 1984 года первым лицом в Советском государстве стал К. У. Черненко, которому эта роль была явно не по плечу. Да и сам он, насколько я знал, не претендовал на нее. Скорее Черненко оказался удобной для «стариков» фигурой, чтобы не допустить на этот пост представителя более молодого поколения, в котором к тому времени уже выделялся М. С. Горбачев. Что касается внешней политики, то какой-либо своей линии у Черненко не было, и рассчитывать на серьезные прорывы в этой области при нем не приходилось. Но он ничем и не мешал здесь – это позволяло дипломатическому ведомству делать свое дело.

Я, как и многие другие, сожалел, что после смерти Андропова его место занял не Горбачев. Правда, когда я увидел, как «старики» демонстрировали свое нерасположение к нему даже в качестве второго лица в партии при Черненко (из-за чего при отсутствии последнего поначалу не проводились и заседания Политбюро, чтобы там не председательствовал Горбачев), мне стало ясно, что, если бы после смерти Андропова была предпринята серьезная попытка избрать на его место Горбачева, то, скорее всего, он мог бы оказаться вообще «выбитым из обоймы», без шансов на будущее. Понадобился еще год стагнации, чтобы всем, в том числе и «старикам», во всяком случае сохранившим, как Громыко, чувство реальности, стала ясна необходимость уступить место более молодому коллеге.

Я имел возможность близко наблюдать Горбачева на заседаниях Политбюро с момента его появления в Москве в 1978 году, вначале в качестве секретаря ЦК. Еще когда он официально занимался только вопросами сельского хозяйства, с его стороны проявлялся живой интерес и к другим вопросам внутренней политики. После того как вскоре он стал кандидатом в члены, а потом и членом Политбюро, круг его интересов еще больше расширился.

До 1984 года, когда он номинально стал вторым лицом в партийной иерархии, к вопросам внешней политики он проявлял «общеобразовательный» интерес, не вступая в их обсуждение на официальных заседаниях. А пару раз, когда он попробовал это сделать, Андропов останавливал его словами: «Ты, Миша, лучше послушай». Делал это Андропов, я думаю, затем, чтобы «влезание» Горбачева во внешнеполитические дела не сердило Громыко, который и без того не выказывал особой благосклонности к Горбачеву. В течение же 1984 года Горбачеву пришлось самым непосредственным образом подключаться к внешнеполитическим делам, особенно в отсутствие Черненко и Громыко. Участвуя вместе с ним в ряде мероприятий и обсуждений, я увидел, что у него проявлялась хватка и в этих делах.

И когда после смерти Черненко Генеральным секретарем ЦК КПСС был избран Горбачев, у меня это вызвало неподдельное чувство удовлетворения. Правда, не будучи по натуре подхалимом, я не сразу поздравил его, сделав это недели через две, когда возникла необходимость позвонить ему по срочному делу. Сказанное им в ответ: «Значит, видимо, не очень рад моему избранию, если не позвонил раньше», несколько меня тогда удивило, показалось странным, что серьезный человек мог придавать этому какое-то значение. Но, во всяком случае, это не убавило во мне готовности служить общему, как казалось, делу на новом этапе.

Я был тогда всей душой за то, что впоследствии стало называться перестройкой. Кстати, на апрельском (1985 г.) пленуме ЦК КПСС, с которым потом стало ассоциироваться начало перестройки, в действительности термин перестройка употреблялся лишь в обычном контексте «перестройки хозяйственного механизма», причем наряду с подтверждением «генеральной линии на совершенствование общества развитого социализма». Термин перестройка в более широком смысле вошел в обиход позже.

Но дело не в терминах. К 1985 году мне, как и большинству моих товарищей, было совершенно ясно, что оставлять все, как было раньше, просто невозможно, давно назрела и перезрела необходимость менять в жизни нашего общества многое и серьезно, не ограничиваясь «косметическим ремонтом». Поэтому, когда в лице Горбачева появился политический лидер, бросивший вызов прошлому и призвавший к переменам, у меня не было никаких колебаний и раздумий относительно его поддержки.

Прозрение и разочарование

К великому сожалению, однако, довольно скоро стало появляться и чем дальше, тем больше нарастать чувство разочарования. Да, Горбачев выглядел более умным и даже неординарным политиком по сравнению со своим предшественником Черненко или «поздним» Брежневым. Но на самом деле он оказался фигурой совершенно не того калибра, который требовался, чтобы возглавить преобразование нашего общества, переход его из того состояния, в каком оно находилось к 1985 году, в действительно качественно новое состояние. Будь то кардинальное обновление и совершенствование социалистического строя, как первоначально сформулировал цель перестройки Горбачев и как того хотело большинство тех, кто поддержал провозглашенную цель. Будь то конвергенция – симбиоз лучших положительных качеств социализма и капитализма. Будь то перевод нашей страны на путь капиталистического развития в современном его понимании, к чему все больше «дрейфовал» Горбачев под воздействием Запада и своих советчиков.

Оставляя в данный момент в стороне вопрос о преимуществах первого, второго или третьего из указанных вариантов (обновленный социализм, конвергенция или современный капитализм), совершенно ясно, что для осуществления любого варианта требовался, конечно же, лидер несоизмеримо более высоких интеллектуальных и организаторских способностей, чем Горбачев, показавшийся нам, повторяю, неординарной личностью лишь на фоне престарелых членов Политбюро и абсолютных посредственностей. Жизнь очень скоро выявила, что Горбачев пришел к власти, не имея за душой, кроме самого стремления к власти, ничего более весомого, чем банальное «так дальше жить нельзя», как считали и все простые смертные.

Ему была напрочь чужда высказанная Марксом мысль, которая в отличие от некоторых других его мыслей не устарела и никогда не устареет, поскольку подсказана здравым смыслом: всякий архитектор отличается от пчелы, создающей идеальной формы соты, тем, что создаваемое им сооружение должно сначала сформироваться у него в голове в виде четкого представления о желаемом, в виде мысленной модели. А ведь перестроить здание, тем более капитально, причем не выселяя из него жильцов, – отнюдь не менее легкая, а гораздо более трудная задача, чем построить новое на пустом месте. Конечно, не обязательно заранее решать, какой паркет или какого цвета обои будут в каждой комнате. Но неразумно, да и вообще невозможно начинать перестраивать дом, не определив, надо ли укреплять его фундамент, менять несущие конструкции и т. п. Все это во сто крат важнее, если речь идет о перестройке общества. Однако вместо здравой Марксовой мысли на вооружение был взят любимый девиз Наполеона: «Ввяжемся в драку, а там посмотрим». Я лично не раз слышал эту формулу из уст Горбачева, хотя ссылался он при этом не на Наполеона, а на Ленина, который в определенной ситуации тоже употребил ее.

Первым и драматическим по своим последствиям примером того, к чему приводил такой метод действий, стала пресловутая антиалкогольная кампания. Мне довелось присутствовать на первом обсуждении этого вопроса высшим руководством в апреле 1985 года и затем при принятии печально известного решения в мае того же года. Помнится, меня тогда уже удивило, с какой легкостью, одной хлесткой фразой «хватит спаивать народ» отметались все попытки предостеречь от принятия поспешного, без тщательной и всесторонней проработки решения по такому непростому вопросу. Вспоминается в этой связи и то, как спустя три месяца после начала антиалкогольной кампании во время визита в Москву президента Сирии Асада Горбачев добрых полчаса с воодушевлением рассказывал ему о поступающих в центр сообщениях с мест о блестящих результатах этой кампании: сокращении преступности, повышении производственных показателей и т. д. Как будто ему, еще в недавнем прошлом секретарю крайкома партии, не была известна цена таким «рапортичкам».

Дело, конечно, не столько в самой по себе антиалкогольной кампании, не по-разумному начатой и бесславно закончившейся, сколько в том, что она не послужила горьким уроком, предостерегающим от других непродуманных действий. Вместо этого она стала скорее своего рода эталоном, по которому конструировались и многие другие перестроечные начинания. Декларировалась очередная благая цель, но движение начиналось без сколько-нибудь серьезной проработки маршрута и средств достижения цели, все делалось методом проб и ошибок, бесконечных импровизаций.

Именно такой же хаотичный характер носило наше движение к рынку и частной собственности. Достаточно напомнить, что в июле 1989 года, спустя четыре года после начала перестройки, когда уже были приняты законы, допускавшие частную собственность на средства производства, Горбачев в выступлении перед ижорцами бодро заявлял: «Но я против частной собственности. Для меня это неприемлемо. В общем, я против частной собственности». В том же 1989 году Горбачев в беседе с болгарским лидером Живковым признавался: «Было бы самонадеянным сказать, что у нас есть завершенная концепция для всех направлений развития общества. Над этим придется еще немало поработать». А вот запись в дневнике помощника Горбачева Черняева все за тот же 1989 год: «Концепции – куда идти – нет». И это, подчеркиваю, через четыре года после начала перестройки!

Но если главный инициатор перестройки не имел и, более того, отрицал необходимость иметь продуманную модель будущего общества, то нашлись другие, в том числе рядом с ним, которые разработали свою собственную модель. Действуя по методу генной инженерии, они встраивали в код перестройки чуждые идеалам социализма гены – подчеркиваю, чуждые идеалам социализма, а не тому социализму, который был у нас и в котором действительно надо было многое менять. Такое манипулирование с кодом перестройки вполне отвечало интересам тех – и внутри страны, и вне ее, – кто изначально замышлял не обновление социализма в СССР, что было объявлено официальной целью перестройки, а его полный демонтаж с возвратом страны на капиталистический путь развития.

Главным из таких «генных инженеров» был, несомненно, А. Н. Яковлев, и по сей день остающийся в глазах многих истинным «отцом перестройки» и даже «дедушкой русской демократии». За десятилетия работы на внешнеполитическом поприще мне приходилось немало полемизировать с разными деятелями – нашими оппонентами как по международным проблемам, так и по идеологическим. Но полемизировать с Яковлевым я всегда считал ниже своего достоинства. Поэтому приведу лишь пару фактов, характеризующих его как личность. В 1986 году, когда Яковлев вовсю разглагольствовал о «новом мышлении» во внешней политике, о партнерстве с Западом и т. п., в продаже появилась его книга «От Трумэна до Рейгана». В ней не только не пахло «новым мышлением», но даже по замшелым агитпроповским стандартам это была настоящая «клюква». От начала до конца сплошная ругань по адресу «правящих кругов США, сделавших ставку на достижение мирового господства через ракетно-ядерную войну»(?!). Через год, в 1987-м, под редакцией Яковлева появилась книга «Капитализм на исходе столетия», в которой прославлялся социализм, «демонстрирующий реальную альтернативу буржуазной цивилизации», и предрекалось «неизбежное падение капиталистического строя». А заодно клеймились «организованные империализмом контрреволюционные выступления в Венгрии (1956 г.) и Чехословакии (1968 г.)».

Писались эти «научные» опусы (ко времени издания второй книги Яковлев уже именовался членом-корреспондентом Академии наук), наверное, еще до его «перевоплощения», но можно ли считать интеллектуально и морально порядочным человека, который сдает в печать первую книгу в конце 1985-го, а вторую – в конце 1986 года, то есть уже после того, как он присягнул на верность новому богу? И как это укладывается в понятие «деревенской совестливости», которой Яковлев имел обыкновение хвалиться?

Второй факт. В начале 1986 года, когда Яковлев был еще только заведующим Отделом пропаганды ЦК КПСС, я стал свидетелем того, как он «собачился» с управляющим делами ЦК Н. Е. Кручиной по поводу того, что тот установил для ответственных работников аппарата, за которыми были закреплены персональные автомашины, определенные лимиты на бензин. Яковлев был разгневан тем, что с автобазы ему сообщили о большом перерасходе бензина его водителями. Когда я потом поинтересовался у своего водителя (в то время я работал первым заместителем заведующего Международным отделом ЦК), не перерасходуем ли мы положенный нам бензин, тот ответил: «Мы с вами не используем и 1/3 выделенного лимита». Поскольку же для заведующих отделами выделялся значительно больший лимит, а характер работы Яковлева в ту пору не был связан с частыми поездками по городу (он большую часть времени вертелся около Горбачева), то становилось ясным, что перерасход бензина объяснялся отнюдь не служебными поездками.

Обожатели Яковлева скажут, конечно, что приведенные мною факты – это мелочи. Они будут правы, на его душе много гораздо больших грехов. Но и это такие мелочи, в которых отражается, как в капле воды небо, истинный моральный облик человека.

Одной из коренных и крайне пагубных, на мой взгляд, ошибок тогдашнего нашего руководителя было то, что, не определившись осмысленно и до конца с выбором новых экономических и политических структур управления, он начал разрушать своими руками прежние структуры. А для облегчения этого процесса Горбачев и его помощники встали на путь дискредитации государственного аппарата, а затем и партийного. Между тем партия и ее аппарат при всей ненормальности такого положения обладали реальной властью, и хотя освобождать их от властных функций, конечно, надо было, но лишь по мере создания новых структур власти, без которых не может нормально функционировать ни одно современное общество.

Как тут было не вспомнить предостережение Ленина: «Если перед вами выходят и говорят – «покончим с бюрократизмом», то это есть демагогия. Это чепуха. С бюрократизмом мы будем бороться долгие годы, и кто думает иначе, тот шарлатанствует и демагогствует, потому что для того, чтобы побороть бюрократизм, нужны сотни мер». Вместо же планомерной, хорошо продуманной реформы государственного аппарата с изменением, где это требовалось, его управленческих функций началось повальное охаивание и разрушение госаппарата как такового.

С личным участием высшего руководителя велось наступление на «18-миллионную армию управленцев». И вот уже со сцены театра «Современник» в зал бросается клич: «Вот бы закопать в землю этих 18 миллионов дармоедов» (спектакль «Смиренное кладбище»). И зал рукоплещет – зрителям ведь невдомек, что в число «дармоедов» включили и немалую часть их самих или их близких. Им никто не сказал, что в названную цифру (18 млн чел.), помимо 2 миллионов человек, действительно являвшихся работниками органов государственного управления, были зачислены и заводские мастера, и прорабы на стройках, и директора школ, и главные врачи больниц и поликлиник, и заведующие детскими садиками, и машинистки и т. д. Метавшие стрелы в этих «управленцев», не удосужились даже заглянуть в справочники и уяснить, что при таком счете управленцев их число, скажем, в США – которые являлись для них образцом эффективности – оказывалось в два раза большим, чем в СССР. Да и «чистых» управленцев там насчитывалось не меньше нашего. Я уж не говорю о том, насколько увеличилось количество чиновников в нынешней якобы рыночной России.

Дезорганизации существовавшей системы управления, в том числе в экономической сфере, во многом способствовал также брошенный с высоких трибун лозунг «Разрешено все, что не запрещено законом». И это в условиях неразработанности нового законодательства, при общем низком правосознании в обществе, в котором отношение к закону традиционно определялось формулой «Закон, что дышло, куда повернул, туда и вышло». Нельзя было не удивляться непониманию неизбежных последствий теми, кто, бросая такой лозунг, фактически благословлял вседозволенность. А когда кто-то напоминал, что у людей испокон веков всегда были и должны быть не только права, но и обязанности, в ответ слышалось: «Говорить нынче о том, что есть, конечно, права, но есть и обязанности, – значить вносить в ясный вопрос неразбериху. Главное для раскрепощения человека – это защита его прав». К чему привело такое «раскрепощение человека» за последние 15 лет, общество испытывает на себе и сегодня. Не зря, видно, в Древних Афинах говорили: «Человек не имеет права пользоваться свободой, пока не научится владеть разумом».

Не менее пагубным для общества, во многом предопределившим его скатывание к хаосу, явился избранный «перестройщиками» путь демократизации общества. Будучи сама по себе не просто отрадным, но и давно выстраданным явлением, демократизация, к сожалению, тоже была начата и велась без продуманной рабочей концепции. И это в обществе, которое практически никогда не знало демократических форм правления. В этом отношении наше общество было в чем-то подобно человеку, который в силу сложившихся обстоятельств длительное время голодал, был совсем без пищи. Ведь ему нельзя сразу давать наедаться до отвала – он может погибнуть. Так и общественный организм, не знавший демократии и гласности, получив их в сверхдозах, рискует тем же. И здесь приходилось удивляться непониманию нашим лидером этой истины и тому, что он отдал эту ответственнейшую сферу на откуп людям, прекрасно все понимавшим и сознательно решившим воспользоваться доверием лидера в своих деструктивных целях.

Кое-что о личных качествах Горбачева

Прежде всего о том, насколько верны представления о Горбачеве – культивируемые и им самим, и его благожелателями – как о человеке, который чуть ли не с пеленок был антисталинистом и врожденным приверженцем демократии, который осчастливил нас в 1989 году первыми альтернативными выборами и т. п. Я приведу пару фактов, из которых читатели смогут сами сделать выводы на этот счет.

Вот выдержка из интервью Горбачева газете «Юманите», органу Французской компартии, от 4 февраля 1986 года:

«Вопрос. В различных кругах на Западе часто задается вопрос: преодолены ли в Советском Союзе остатки сталинизма?

Ответ. «Сталинизм – понятие, придуманное на Западе противниками коммунистов, и широко используется для того, чтобы очернить Советский Союз и социализм в целом».

И это говорилось Горбачевым через 30 лет после ХХ съезда КПСС, где был предан анафеме культ Сталина и вскрыто нутро сталинизма, через год после того, как он сам стал Генсеком и имел возможность, заглянув в потаенные архивы, пополнить свои знания о сталинизме. Приведенный пример я бы не стал расценивать, как означающий, что Горбачев сам был сталинистом. Скорее он показывает, с какой кашей в голове Горбачев свалился на наши головы.

Второй факт касается тех самых альтернативных выборов на I съезд народных депутатов в 1989 году. Это был действительно крупный шаг по пути демократизации советского общества. Но вряд ли стоит забывать, что руководство КПСС вынуждено было пойти на этот шаг под давлением бурливших в обществе процессов – это вовсе не было «подарком» со стороны Горбачева. А главное – те выборы были альтернативными применительно к другим, но никак не к самому Горбачеву. Я имею в виду даже не то, что половина депутатов вообще выбиралась не всем населением, а общественными организациями, которым были выделены соответствующие квоты – это, думается, было допустимо в качестве переходного шага. Но ведь в отличие от всех других общественных организаций – профсоюзов, комсомола, ученых и т. д., – где в списки для голосования включалось большее количество кандидатов, чем подлежало избранию, членам пленума ЦК КПСС не было предоставлено никакой альтернативы. Им зачитали список из ста фамилий, что соответствовало выделенной для КПСС квоте, и было предложено приступить к голосованию. На недоуменный вопрос академика А. А. Логунова, тогдашнего ректора МГУ, по этому поводу со ссылкой на то, что в Академии наук и в других организациях выборы проходили на альтернативной основе, Горбачев раздражено бросил: «Что же мы будем заниматься здесь детскими играми? Политбюро рассмотрело и одобрило предлагаемый список – вы что, не доверяете Политбюро?» Вот и весь сказ, такое понимание демократии. Никакого обсуждения внесенных в список кандидатур тоже не последовало, было предложено получать бюллетени и голосовать.

Подобная безальтернативность выборов «красной сотни», как она стала именоваться в прессе, была вполне объяснима. Если бы в список было включено не 100, а скажем, 110–115 кандидатур, был бы слишком велик риск того, что в число 10–15 «отсеченных» кандидатур попали бы прежде всего некоторые члены Политбюро, в том числе, возможно, и сам Горбачев. Ведь результаты тайного голосования показали, что против кандидатуры Горбачева проголосовало 12 человек (одним из них был я), а против ряда других членов Политбюро было подано по нескольку десятков голосов.

Есть что вспомнить и насчет «скромности» Горбачева. Как-то еще в 1985 году в Женеве, когда там проходила встреча с Рейганом, за домашним завтраком, где присутствовали Горбачев с супругой и сопровождавшие лица, Г. А. Арбатов спросил: «Вы знаете, Михаил Сергеевич, что общего находят люди между Лениным и вами?» И сам ответил: «Оба – юристы, оба – лысые и оба – прогнали Романовых» (имелось в виду, что вскоре после прихода Горбачева к власти из состава Политбюро был выведен Г. В. Романов). Прежде чем Горбачев успел среагировать на эту байку, раздался обиженный голос его супруги: «А мы думали, что общими чертами являются глубина мысли, революционность действий…» Раиса Максимовна называла еще какие-то ленинские черты, а Михаил Сергеевич, довольно улыбаясь, не перечил сравнению его с Лениным. Это были только цветочки, но и ягодки не заставили себя ждать очень долго.

В июле 1989 года, выступая во Франции, в Сорбонне, Горбачев сопоставил затеянную им перестройку с Французской буржуазной революцией 1789 года и Октябрьской социалистической революцией 1917 года. А поскольку, по его словам, таким «крупнейшим социально-политическим переворотам всегда предшествуют революции философские», то Горбачев без лишней скромности недвусмысленно поставил себя в один ряд с такими мыслителями, как Маркс, Энгельс и Ленин, совершившими философскую революцию, ставшую предверием Октябрьсокой социалистической революции в России, а заодно и в один ряд с Вольтером и Монтескье, Дидро и Гольбахом, Мобли и Руссо, философским идеям которых во многом обязана Французская революции. Вот только суть якобы совершенной им новой философской революции Горбачев при всей своей велеричивости смог выразить всего в десяти словах: «Мы вступили в эпоху, когда любой прогресс должен вписываться в общечеловеческие интересы».

Ему было невдомек, – и помощники не просветили его, – что о приоритетности общечеловеческих интересов давным-давно было сказано перечисленными им же мыслителями прошлого. Чтобы не забираться слишком далеко в глубь веков, достаточно напомнить, что Маркс и Энгельс, создавшие Коммунистический Интернационал и выдвинувшие лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», вместе с тем писали, что «общечеловеческие интересы выше национальных и выше классовых». Более того, Маркс считал необходимым «добиваться того, чтобы простые законы нравственности и справедливости, которыми должны руководствоваться в своих взаимоотношениях частные лица, стали высшими законами и в отношениях между народами». Вслед за ними Ленин тоже говорил: «С точки зрения основных идей марксизма, интересы общественного развития выше интересов пролетариата».

Я вообще не раз убеждался в том, что Горбачев плохо знал труды классиков марксизма-ленинизма, хотя любил употреблять подобранные помощниками цитаты из них. Так, например, при обсуждении на заседании Политбюро проекта доклада Горбачева по случаю 70-й годовщины Октябрьской революции выяснилось, что с подачи Яковлева, готовившего международный раздел доклада, он был убежден, будто к мысли о возможности мирного сосуществования социалистических и капиталистических государств Ленин пришел только в конце 1921 года «в результате победоносного окончания гражданской войны и перехода к новой экономической политике». Горбачев, оказалось, не ведал, что еще в 1915 году в статье «О лозунге Соединенных Штатов Европы» Ленин сделал вывод о возможности «победы социализма первоначально в нескольких или даже в одной отдельно взятой, капиталистической стране», а следовательно, и о том, что ей придется «мирно сожительствовать» с другими капиталистическими странами. Не знал он и крылатой фразы Ленина, которую тот использовал в начале 1918 года в полемике с противниками заключения Брестского мира: «Социалистическая республика среди империалистических держав не могла бы, с точки зрения подобных взглядов, заключать никаких экономических договоров, не могла бы существовать, не улетая на Луну». Когда я напомнил об этом, Горбачев обратившись к Яковлеву, спросил, говорил ли Ленин такое в 1918 году. Яковлев, зыркнув на меня злыми глазами, пробормотал: «Да, что-то подобное, кажется, говорил».

Так что, повторяя в Сорбонне «зады» марксизма-ленинизма, Горбачеву негоже было рядиться в тогу новоявленного философа-революционера. Но чего не сделаешь, если так хочется «въехать в историю на этаком белом коне», как признался Горбачев в беседе с деятелями польской культуры и науки в июле 1988 года.

Крайне негативное значение для дела имела еще одна быстро обнаружившаяся у Горбачева черта – его эгоцентризм, не позволивший ему сплотить вокруг себя настоящих сподвижников – именно сподвижников, а не демагогов типа Яковлева или хамелеонов типа Шеварднадзе. А без помощи конструктивно мыслящих и обладающих организаторскими способностями сподвижников, тем более при отсутствии у него самого созидательных талантов, невозможно было и рассчитывать на то, что из затеянной им перестройки получится что-нибудь путное, а не то, что получилось.

Ярким примером того, к чему приводил эгоцентризм Горбачева применительно даже к, казалось бы, ближайшим его соратникам, могут служить обстоятельства, повлекшие за собой отставку Шеварднадзе с поста министра иностранных дел в декабре 1990 года. Вокруг этой отставки было тогда много шума и тумана, чему способствовало весьма сумбурное выступление самого Шеварднадзе. Известные мне истинные причины произошедшего таковы. По мере нарастания трудностей внутри страны и падения в этой связи популярности Горбачева он еще какое-то время пытался «компенсировать» это своей популярностью на Западе. Но постепенно и там на переднем плане все чаще стал оказываться не он, а Шеварднадзе, чья популярность за рубежом продолжала расти. Горбачев получал все больше шишек дома, а Шеварднадзе тем временем купался в лучах славы на международной арене.

И тут в Горбачеве взыграла «ревность». Помню, как еще в начале 1988 года, когда дело шло к подписанию женевских соглашений по Афганистану, позволявших начать, наконец, вывод советских войск из этой страны, Горбачев позвонил Добрынину (в то время секретарю ЦК по международным делам) и прямо сказал: «Придумайте с Корниенко что-то, чтобы я вклинился на завершающем этапе переговоров по Афганистану. Почему это все заслуги должны доставаться Шеварднадзе?» Я в этот момент находился в кабинете Добрынина, и, поскольку разговор происходил по «матюгальнику» (так на чиновничьем жаргоне назывались аппараты прямой связи начальника со своими подчиненными), мне был слышен голос Горбачева. Пришлось «что-то придумывать» – было решено устроить его встречу с Наджибуллой в Ташкенте, как бы для устранения каких-то последних препятствий на пути подписания Женевских соглашений. Реальной же необходимости в такой встрече не было.

Подобные «операции» проводились и в дальнейшем. Но к концу 1990 года «ревность» Горбачева достигла такой степени, что у него созрела мысль решить проблему Шеварднадзе более радикально: «повысить» его, передвинув на вновь учреждаемый пост вице-президента, а на МИД «посадить» грамотного профессионала, который не соперничал бы с ним в качестве творца внешней политики. При этом Горбачев не соизволил даже заранее заручиться согласием Шеварднадзе на такое «повышение». (О значимости в глазах Горбачева поста вице-президента, которым он хотел осчастливить Шеварднадзе, догадаться нетрудно – когда кандидатура Шеварднадзе отпала, на этот пост он взял Янаева, совершенно бесцветную личность.) Шеварднадзе, прознавший от своих доброжелателей о намерении Горбачева выдвинуть его кандидатуру прямо на заседании проходившего в те дни Съезда народных депутатов, не пожелал попадаться в ловушку. Он понимал, что прилюдно отказываться от такой «чести» ему будет непросто, поэтому решил опередить Горбачева, выступив с заявлением об отставке. Все это не мои домыслы и не только сведения, почерпнутые мной из собственных источников. В своем выступлении на съезде сразу после заявления Шеварднадзе об отставке Горбачев, видимо, от растерянности проговорился: «А я вот хотел предложить его на пост вице-президента». А то, что он не заручился заранее согласием Шеварднадзе пойти на «повышение», последний подтвердил в интервью «Литературной газете» в апреле 1991 года. В ответ на соответствующий вопрос Шеварднадзе сказал, что Горбачев однажды лишь «мимоходом» упомянул о такой идее и что «какого-либо желания менять место работы с моей стороны выражено не было».

Эгоцентризм Горбачева проявлялся не только в том, что он не желал иметь людей, пусть даже согласных с ним в главном, но не во всем, рядом с собой, в высшем эшелоне, но и в подборе кадров вообще. Главным критерием для Горбачева были не компетентность и преданность общему делу, а послушание и преданность лично ему (хотя нередко это была преданность до первого крутого поворота).

Его верный помощник Черняев считает эгоцентризм Горбачева признаком его «целеустремленности» (?). Более того, Черняев ставит в заслугу ему то, что «он один (выделено Черняевым. – Г. К.) сдвинул глыбу», под коей имеется в виду советское общество того времени. Но ведь не требуется большого ума и даже большой силы, чтобы, забравшись на вершину горы, сдвинуть лежащий там камень, который вызовет неуправляемый всесокрушающий камнепад, последствия которого мы имеем сегодня.

Черняев и сам признает, что «Горбачев эту глыбу не удержал в «нужном» темпе. Да это было и невозможно». Однако его, как ни странно, такой оборот дела не смущает. Ему представляется более важным то, что имя Горбачева «уже вписано на скрижали истории». Что ж, насчет скрижалей истории можно не спорить, имея в виду, что там есть имена не только великих созидателей, но и великих разрушителей. Если в анналах истории сохранилось имя Герострата, который почти две с половиной тысячи лет тому назад сжег, чтобы обессмертить себя, всего один храм, правда, считавшийся одним из семи чудес света, то почему бы в них не остаться и имени Горбачева, разрушившего одно из величайших государств мира. А то, что главная «заслуга» в разрушении советской державы принадлежит именно ему, на мой взгляд, не подлежит сомнению.

Печальный итог

В перестройке, с кондачка начатой и бездумно проводившейся, не было соблюдено обязательное условие, необходимое для успешного переустройства общества, революционным ли, эволюционным ли путем, а именно: не получилось оптимального сочетания двух непременно действующих в таких случаях начал – ниспровергающего и созидающего. Первое оказалось несоизмеримо сильнее второго. Это, кроме прочего, явилось следствием полного игнорирования главным «перестройщиком» и второго обязательного условия для успеха всякого дела: понимания важности не только того, что ты намерен делать, но и того, как это надо делать. Иронизируя по поводу любимой присказки Горбачева «процесс пошел», один американский деятель метко сказал: «Если вы не знаете, что это такое, называйте это системой. Если вы не знаете, как это работает, называйте процессом».

Попытки же Горбачева и его приверженцев свалить всю вину за развал Советского Союза и крушение существовавшего в нем строя на тех, кто в августе 1991 года попытался остановить «камнепад» – катастрофическое развитие событий в стране, – не выдерживает соприкосновения с фактами. Да, «августовский путч» – это была авантюра, не только заранее обреченная на неудачу, но и с вполне предсказуемыми крайне отрицательными последствиями, прямо противоположными тому, к чему стремились организаторы путча. Таким было мое отношение к их затее с самого начала, хотя сомнений в их благих намерениях у меня не было.

Кстати, остается много неясного относительно роли самого Горбачева в августовских событиях. Достаточно вспомнить, как Горбачев сразу после возвращения из Фороса, отбиваясь от вопросов журналистов в аэропорту насчет обстоятельств его «заточения», в горячке бросил фразу: «Всей правды я все равно никогда не скажу». Остался без ответа, в частности, вопрос, почему он не воспользовался средствами связи, которые, оказывается, в Форосе все же оставались. Весьма путаными, а то и нелепыми были и байки, рассказывавшиеся другими его «сокамерниками». Например, супруга его, рассказывая о записи в Форосе на видеопленку «разоблачительного» заявления Горбачева, закончила это повествование словами о том, что их зять, делавший эту запись, «пошел в ванную комнату проявлять пленку». «Проявлять» видеопленку – это новое слово в видеотехнике. Несуразицами изобиловало и выступление по телевидению помощника Горбачева Черняева вместе со стенографисткой, которая тоже находилась в Форосе и в трусики которой, по словам Черняева, собирались спрятать ту самую «проявленную» пленку.

Но главное заключалось в том, что разрушительный «дрейф» Горбачева от социализма к капитализму был виден невооруженным глазом еще до августа 1991 года, чем, собственно, и был вызван путч. Этот «дрейф» зримо прослеживается и по ныне опубликованным записям его верных помощников и советчиков. «Лебединой песней», прощанием с его марксистско-ленинскими взглядами Черняев назвал «нобелевскую лекцию» Горбачева, которая состоялась 11 июня 1991 года, то есть опять-таки еще до августовских событий. А то, что публично Горбачев продолжал еще лепетать что-то про «социалистический выбор», «социалистическую идею» и т. п., Черняев объясняет чисто тактическими соображениями, хотя в политическом лексиконе есть более подходящее и выразительное определение для такого поведения.

Окончательный крест на Советском Союзе, а заодно на самом Горбачеве, как и на социалистическом пути развития страны, был поставлен Б. Н. Ельциным в Беловежской Пуще в декабре 1991 года. Но это, фигурально выражаясь, был последний гвоздь в крышку гроба, в котором уже находился покойник, уложенный туда Горбачевым.

Было бы, конечно, несерьезно – да и слишком большой, хотя и сомнительной честью для Горбачева – говорить, что он один (как восторженно писал Черняев) смог сотворить с нами все то, что происходит в последние 15 лет. Были и определенные объективные предпосылки для случившегося. Свою долю вины, помимо прямых подельников Горбачева, несут и те, кто был рядом с ним и кто довольно скоро распознал сокрытый в нем разрушительный потенциал, но не сумел вовремя совершенно законным путем нейтрализовать его. Повинны и многие из нас, пошедших как стадо баранов за вожаком, которому взбрендилось, не зная броду, завести нас в ледяную воду. Но все же главную роль в пережитой нами трагедии – ту самую роль Герострата – сыграл Горбачев.

Последствия ее страна переживает уже второе десятилетие. Мы получили не обновленный социализм, не конвергенцию и не цивилизованный капитализм, а то, что принято называть «диким» или «бандитским» капитализмом. В этой связи мне часто вспоминается разговор в 1992 году с замечательным американцем Томасом Уотсоном. Во время Второй мировой войны он служил в ВВС США, в том числе перегонял самолеты для нашей армии из США через Аляску, Чукотку и Сибирь на прифронтовые аэродромы. С тех пор он по-доброму относился к нашей стране. После войны он занялся бизнесом и со временем возглавил знаменитую IBM (Интернэшнл бизнесс машин), ставшую пионером в компьютерной индустрии. В свое время журнал «Форчун» назвал его самым преуспевающим капиталистом Америки. А в 1978–1979 годах, в период президентства Картера, Уотсон был послом США в Советском Союзе – с тех пор у меня с ним установились дружественные отношения, и периодически мы виделись и в последующие годы.

Так вот, в том разговоре в 1992 году Уотсон, продолжавший следить за событиями в нашей стране, с горечью сказал мне: «Вы преуспели в дискредитации социализма, хотя в современных капиталистических странах, включая США, начиная с 30-х годов под воздействием Советского Союза появилось немало нововведений социалистического толка. Теперь я боюсь, что вы с не меньшим успехом дискредитируете капитализм». Эти его опасения оправдались с лихвой.

Можно до хрипоты спорить о том, что важнее для человека: свобода слова или дешевая колбаса, о том, приятнее ли человеку умирать от физического и психического истощения, если при этом ему не возбраняется во весь голос проклинать тех, по чьей вине он расстается с жизнью. И каждый из спорящих в чем-то может быть прав. Но есть интегральный вопрос, ответ на который, по-моему, позволяет объективно оценить последний 15-летний период нашей жизни – жизни в целом, не разделяя ее на части (свобода слова, преступность, Чечня, колбаса и т. д.).

И вот если на вопрос «Улучшилась ли ваша жизнь с 1985 года или ухудшилась?» в конце 2000 года 87 процентов людей отвечало «ухудшилась», то, очевидно, не остается ничего другого, как признать, что сбылось предсказание русского прорицателя Немчины, жившего в XIV веке, о том, что последние 15 лет XX века будут самыми трагическими в истории России. А вот сбудется ли его предсказание, что придет некий «великий гончар» и что Россия при нем вновь возродится, судить будут наши внуки.