"Допрос безутешной вдовы" - читать интересную книгу автора (Каминаси Кунио)Глава 7Всю короткую в плане километража, но с точки зрения хронометража – бесконечную дорогу до управления я вяло клял себя за свою вечно отравляющую мое существование несдержанность. Я от нее вечно страдаю, как бы ни старалась покойная мать воспитывать меня с малолетства скромницей и тихоней. Держать язык за зубами, а самого себя – в руках для меня все равно что какому-нибудь российскому политикану-краснобаю Жириновскому молчать в течение недели, то есть умозрительно это вполне возможно, но на практике неосуществимо. Правда, в данном конкретном случае у меня было пускай и слабое, но объективное извинение: не раскрой я в номере у Катаямы рот, все равно о тревожных для нее банковских делах она узнала бы, ведь звонок Нисио на мой сотовый всего-навсего дублировал звонок ниигатских парней на мобильник Мураками, и уж она бы точно не упустила случая продемонстрировать мне, как они там у себя, в Ниигате, оперативно работают. Но в любом случае я в течение резиновых десяти минут поездки, несмотря на ощутимое сопротивление со стороны объективно мыслящей части моего сознания, противобородавочным аммиаком рационализма выжигал дурацкую привычку раскрывать рот, когда того интересы дела вовсе не требуют. Понятное дело, выяснить, куда эта прыткая красотка с упругими формами перевела свои «девять цифр», – вопрос чисто технический: сейчас начальство доложит, если с подачи Мураками еще не доложило, обо всем наверх, и прокурорский ордер на получение конфиденциальной информации об операции одного из клиентов банка «Мичиноку» будет, разумеется, получен. Но этой катавасии и беготни можно было бы спокойно избежать, если бы я не дал ни себе, ни прыткой Аюми коммуникативной воли и не позволил бы нам с ней запросто, когда нас никто об этом не просил, сдать русской важный блок информации, которой она до поры до времени владеть была не должна. У меня всегда так: если я узнаю что-нибудь такое, что может представлять интерес не только для меня, то я тут же должен этим поделиться с другими. Ганин считает, что ничего плохого в этом нет, напротив, он как раз восхваляет эту мою гипертрофированную страсть к информаторству и доносительству, напоминая всякий раз о том, что у нас, в Японии, именно благодаря излишне разговорчивым гражданам раскрываемость преступлений находится на все еще приличном уровне. По глубокомысленному умозаключению сэнсэя, кто, как не офицер полиции, должен показывать своим рядовым согражданам достойный подражания пример словесно-информационного недержания. И он был бы, конечно, прав, если бы не такие огрехи, как полчаса назад в «Гранд-отеле». В отделе я никого не застал: Нисио с Мураками, видимо, отправились за вожделенными ордерами. На столе меня ожидали первые оперативные данные, которые по долгу службы и штатному расписанию готовит для меня лейтенант Такаги, отвечающий за комплексную координационно-бумажную работу и обобщающий четыре раза в день в единые документы те разношерстные сведения, что поступают к одному из нас по какому-либо делу от оперативников, экспертов, информаторов и из прочих несчетных источников. Примечательно, что вижу я молодого, но толкового Такаги редко – не чаще одного раза в два дня. Наши фазы появления на рабочих местах никак не совпадают: то он бегает по этажам и кабинетам в сборах добытых для нас сотрудниками других подразделений фактов и сведений, то я гоняюсь по городам и весям за каким-нибудь очередным русским морячком, спьяну разбившим голову японскому таксисту. Справедливости ради, на меня Такаги работает не часто: все-таки убийствами русских и русскими мы на Хоккайдо пока не так избалованы, как кражами и драками, но, когда они случаются, Такаги приходится вертеться, потому как информационное обеспечение следствия по факту насильственной смерти требует самого высокого уровня исполнения. Вот и теперь на серой папке из тонкого казенного картона, педантично положенной строго перпендикулярно нижней грани столешницы, в положенном месте значилось: «Исполнитель – Такаги Цуёси». Штамп «Для служебного ознакомления» предполагал, что материалы под картонной обложкой секретов не содержат, почему, собственно, они бесстрашно и лежали у меня безо всякого присмотра. Папка, «исполненная» исполнительным Такаги, оказалась достаточно увесистой – даже слишком, если принимать во внимание тот факт, что с момента гибели Селиванова не прошло и суток, но, как я и предположил, едва взглянув на нее, три четверти бумаг было посвящено Ирине Катаяме, которая официального статуса подозреваемой по этому делу получить не могла – пока, по крайней мере. Заключения медэкспертов по результатам вскрытия я вниманием не удостоил, так как не имею привычки по двадцать раз слышать или читать одно и то же. Меня интересовали прежде всего данные о камерах наблюдения в «Альфе», с которых оперативники должны были за ночь снять соответствующую информацию, как было решено на ночном совещании. И отчет по ним следовал аккурат за результатами вскрытия, но должного отдохновения моей страждущей (а когда я веду расследование, я все время стражду – без этого в нашей работе никак нельзя) душе он не принес. Оказалось, что, несмотря на внешне суперфешенебельный облик, «Альфа» не имеет тотальной системы видеоконтроля. Понятно, что наши отели – пока, по крайней мере, – не создаются для удобств и содействия полицейским ищейкам типа меня и Мураками в расследовании обязательных для шикарных гостиниц убийств скромных русских ученых, но, как бы там ни было, иметь камеры наблюдения в коридорах на всех этажах отелям класса «Альфы» все-таки не помешало бы. В Альфе» же, как выяснилось, видеокамеры расположены на этажах только в лифтовых холлах, что напрочь лишало их какой-либо ценности. Ведь из докладной оперативников следовало, что на каждом этаже имеется по два входа-выхода на пожарные лестницы, которые находятся вне зон досягаемости прилифтовых камер. Конечно, страстные любовники обоих полов должны службе безопасности «Альфы» памятник поставить при жизни рукотворный, поскольку они могут не замеченными нанятыми ревнивыми и жаждущими мести супругами противоположных полов частными детективами впархивать и выпархивать из любовных гнездышек. Но в моем случае список с прилагаемыми кадрами двадцати четырех лиц, которые входили и выходили из лифта на двенадцатом этаже «Альфы» вчера между семью и девятью часами вечера, включая нас с Мураками и красавца Заречного с его развеселыми Нинами-Маринами, особой ценности не имел, ибо тот, кто хладнокровно навечно успокоил бедного Владимира Николаевича при помощи советского кипятильника, вряд ли имел глупость приехать к месту преступления на лифте и на нем же отправиться в обратный путь, раз камера стоит отнюдь не скрытая и ее не увидит разве что слепой. Данные по гостиничному лобби тоже особого оптимизма мне не добавили: там без присмотра оказалось аж целых три входа в служебные помещения самой гостиницы, расположенные за стойкой администратора и за гардеробом, а также служебный вход в ресторан, точнее – в ресторанную кухню. При этом, как сообщал в докладной мне и всем желающим сержант-оперативник Нагао, доступ ко всем этим четырем входам есть как с цокольного этажа, так и с обеих пожарных лестниц. Это означало, что разбираться с каждым из почти двухсот вчерашних вечерних пассажиров гостиничных лифтов, зарегистрированных в протоколах, особого смысла не было, хотя, конечно, опрашивать их всех придется: тот же Нагао в приложенной бумаге требовал от начальства соответствующей санкции. Если исходить из того, что убийца был осторожен, то «видеоследов» после себя он не оставил и, скорее всего, покинул гостиницу – если вообще покинул, а не остался в одном из номеров на законном или незаконном основании – через ресторанную кухню, где вечерами стоит постоянная неразбериха и остаться незамеченным труда не составляет. Получается, что и на работников гостиницы, включая ресторанных поваров и официантов, рассчитывать особо не приходится, хотя их, судя по примечаниям Нагао, в данный момент уже опрашивают три сержанта оперативного отдела, благо на опросы обсуживающего персонала общественного заведения, в отличие от его досточтимых клиентов, санкция прокурора не требуется. Короче, все верхние в папке Такаги бумаги буднично сообщали мне, что маховик стандартного полицейского следствия по делу об убийстве раскручивается с плановой скоростью, как предписано инструкциями и кодексами, и что, если я вдруг по одной мне известной причине захочу ускорить этот процесс, мне потребуется приложить максимум усилий железной воли и буйного воображения, чтобы изыскать обходные по отношению к стандартным процессуальным мерам способы этого самого ускорения. И единственным плодом моей беспокойной, судорожно бьющейся выуженным из садка и брошенным на разделочную доску карпом фантазии на данный момент была только углубленная разработка Ирины Катаямы, причем вкупе со сброшенным ею вчера в Японское море таинственным мешком, который время от времени всплывал в бурных водах моего сознания, несмотря на его излишнюю перегруженность эротическими переживаниями и физически невыносимыми последствиями бессонной ночи. Присланные на нее из Ниигаты бумаги были представлены в папке в виде ксерокопий – все оригиналы, надо полагать, забрал себе рачительный Нисио, потащивший, наверное, их сейчас в качестве пугающего жупела к зевающему начальству, чтобы катализировать процесс выбивания из прокуратуры необходимых ордеров и разрешений. По биографической линии роковой женщины, вот уже вторые сутки вызывающей во мне самые полярные эмоции и амбивалентные устремления, ниигатские документы мне ничего нового не сообщили: тот же 1975 год рождения, тот же забытый не только, разумеется, богом, но и, вероятно, дьяволом сахалинский поселок Тымовское, та же уже выслушанная мною от Мураками слезоточивая история высокой любви ниигатского автомобильного дилера и роскошной русской провинциалки. Примечательными оказались только копии многочисленных заявлений родственников Ато Катаямы с требованиями разобраться в отношениях к нему и с ним его новоявленной русской жены. По ним получалось, что не то что месяц, а даже редкая неделя совместной жизни этой интернациональной семейки обходилась без громогласных скандалов, о которых знала не только родня Катаямы, но и его соседи, благо орали друг на друга японский Ромео и сахалинская Джульетта так, что весь квартал, где они живут, был в курсе физиологических особенностей строения тела Ато и мельчайших деталей загадочной русской души Ирины. Разумеется, любой мало-мальски смыслящий в азах циничной науки о мотивах преступления следователь на раз сможет усмотреть во всех этих бесконечных соседских и родственных доносах на Ирину рациональный момент, который вполне способен был вызвать в ней соответствующий убийственный импульс, направленный в минувшие выходные на ее наивного мужика. Но достаточно было перечитать заявления радетельных родственников, чтобы, уже исходя из чугунной логики рядового адвоката, отнести их к по-житейски вполне объяснимому стремлению алчущих братьев-сестер Ато, на ниве частного бизнеса не преуспевающих, сохранить для себя и своих птенцов тот жирный кусок его потенциального наследства, на который вдруг нежданно-негаданно начала претендовать свалившаяся на их больные головы сахалинская чаровница. Чем дольше я вчитывался в эти отксеренные рукописные заявления, тем явственнее за ядовитыми словами язвительной критики в адрес русской красотки как со стороны соседей, так и со стороны родни Катаямы проступала наша великая и могучая японская ксенофобия. Я японец, и при этом, как мне кажется, японец весьма неглупый, то есть, в отличие от миллионов упрямых и узколобых сограждан, способный в нужный момент взглянуть на себя и на всю нашу знаменитую нацию со стороны, что, следует признаться, дано далеко не каждому японцу и человеку вообще. В сложившейся ситуации, если на время отбросить в сторону – или в море – злополучный мешок, а заодно и гостиничный кофе в обществе Селиванова, образ соблазнительной Ирины Катаямы в контексте лежащих сейчас передо мною заявлений моих добропорядочных сограждан как нельзя лучше иллюстрирует наш национальный принцип отношения к иностранцам и иностранному. Для рядового японца иностранное всегда значит только чуждое, инородное, то, что никогда не было и не будет частью своего, родного, с чем он никогда, ни за что и ни под каким видом и соусом не сольется в единое биологическое целое. Это в разнузданной и расхристанной Америке всем давно уже все равно, какой у тебя родной язык и какого цвета у тебя лоб. У нас же принять неяпонца как японца дано лишь избранным – людям не только просвещенным, но и просветленным. Именно к таким избранным, видимо, причисляет себя большой оригинал Ато Катаяма, чего нельзя сказать о его близких и соседях. Понятное дело, если у тебя жена – русская красавица с ногами дорогой модели и улыбкой голливудской примы, а не местная скособоченная кикимора с нижними конечностями питекантропа и челюстями неандертальца, ты, показывая ее обществу в ресторане или на прогулке по набережной, демонстративно заявляешь этому обществу о том, что тебе его законы не писаны. Вызов сам по себе бесстрашный, во многом – безрассудный, поскольку для нашего менталитета иностранная жена – явление, как ни крути, преходящее, а японское общество – вечно, и бросающий этот дерзкий вызов гражданин должен быть либо идиотом, что в случае с Ато Катаямой сомнительно, ведь никакой идиот не заработает у нас тех сумасшедших тысяч иен и долларов, которые до недавнего времени лежали на его банковских счетах, либо страдать очевидными наклонностями к суициду – если не физическому, то, по крайней мере, моральному, о чем никаких упоминаний в бумагах я пока не нашел. Разбирая родственно-соседские каракули, я умышленно заставлял себя гнуть свою палку именно в направлении героизации не виденного никогда Катаямы. Мне было приятно делать из него этакого богатея-изгоя нашего монолитно-гомогенного общества, где только состоятельный человек может плюнуть на все и поплыть против течения, как это сделал несколько лет назад ниигатский Ато, регулярно совершающий заплывы на пароме с Центрального Хонсю на Южный Сахалин. Обратная же сторона его золотой, чемпионской медали умышленно держалась мной в тени, хотя игнорировать факт ее наличия мне, неглупому японцу, было никак нельзя. За многие годы своей сознательной жизни я научился управлять своим мышлением таким образом, что легко снимаю с повестки дня нежеланные думы, отодвигая их на задний, далекий-далекий план. Мой друг Ганин завидует этой моей феноменальной способности, утверждая, что таким образом я ликвидирую в себе зачатки стресса и основы депрессии, а следовательно, резко снижаю свои шансы подхватить какой-нибудь гнусный рак. Но я отдаю себе отчет, что этот мой антиканцерогенный дар зиждется на нашей глубокой национальной традиции закрывать глаза на то, на что неприятно смотреть. Мы, японцы, в сущности, еще такие дети, что нам все эти сложные премудрости свободных рынков и информационных технологий – как пытливому детсадовцу Библия: занятно, забавно, особенно если с картинками, но не более того. Когда заезжие русские приятели моего Ганина после третьей кружки пива или шестого стаканчика саке начинают пытать меня о том, как нам, японцам, удалось за какие-нибудь тридцать – сорок лет достичь всего этого разгульного магазинно-гостиничного великолепия, у меня непроизвольно вырываются еретические признания в том, что хрестоматийное японское трудолюбие здесь абсолютно ни при чем. Все, что мы имеем сейчас материального вокруг себя, при себе, на себе и в себе, – это продукты всего-навсего автоматического обезьянства и слепого копирования, результаты неистребимой японской тяги иметь то, что имеют другие. Так мечтает об игрушке своего ровесника любой воспитанник того же детского сада – мечтает не потому, что эта игрушка ему чрезвычайно нужна или очень нравится, а потому что она есть у приятеля, а у него самого ее нет. Но раз эта игрушка существует в природе, то ребенок обязательно должен ее получить, чтобы утолить свое физиологическое стремление к обладанию нужной, но гораздо чаще ненужной вещью: либо силой отнять ее у не всегда по-настоящему и счастливого обладателя, то бишь пойти по стопам мерзавцев типа Гитлера, Сталина или наших кровожадных предвоенных генералов-адмиралов, либо честно купить себе такую же, чем мы, собственно, сейчас и занимаемся, так как особых военных сил, чтобы отнимать у других красивые игрушки, у нас, японцев, уже более полувека нет. Когда в сорок пятом от нас камня на камне не оставили американцы с русскими, нам ничего не оставалось делать, как смириться с унизительным положением заплаканного, но гордого ребенка, проигравшего равный бой за желанную игрушку, малость повзрослеть, собраться с силами и начать самим выпускать копии этих вожделенных игрушек, чтобы уже больше никогда ради обладания ими не тянуло в смертный бой. А руками, в отличие от русских, мы работаем лучше, чем головой. Вон Ганин утверждает, что русскому придумать чего-нибудь новое и ценное – например, периодическую таблицу Менделеева изобрести или «Преступление и наказание» написать – как два пальца в вонючем сортире на его подмосковной даче по причине периодического отсутствия электричества обмочить. Но как до конкретного дела доходит, то – обмоченные и сухие пальцы не слушаются, локти не гнутся, шея не поворачивается. У нас же все строго наоборот: зачем ломать голову над тем, что уже придумано по ту сторону как Тихого океана, так и Татарского пролива? Куда проще взять и материализовать давно имеющиеся у человечества идеи. Ну, скажем, мечтал весь мир об идеальных машинах, которые по сто тысяч километров без капремонта и замены всех цилиндров и клапанов могут ездить? Мечтал, еще как мечтал! Ходил, затылок до крови расчесывал, из ушей пар пускал – все без толку. А мы, японцы, эту сокровенную мечту человечества взяли и своими ловкими руками воплотили в твердой жести и мягкой резине – до наших «тойот», «ниссанов» и «хонд» те же американские или немецкие машины и десяти километров не проезжали без поломки, а теперь весь мир имеет совершенные четырехколесные продукты – материальный результат нашего национального перфекционизма в копировании. И все бы хорошо, если бы только в эту стройную и уже много лет безотказно работающую систему безоглядного копирования и клонирования всего самого насущного и потребного вписывались еще и люди. С машинами нам, японцам, проще: телевизор, он в выключенном состоянии бессловесен, да и компьютер вам, если его не беспокоить, дурного слова не скажет; то же – и гамбургеры с пиццами, которые в японском исполнении куда менее канцерогенны и холестерольны. А вот с человеком – непредсказуемым и своенравным – просто беда. По мужской линии еще куда ни шло: того же американца или немца пригласишь на пару лет попреподавать в университете или поработать в компании, чтобы он поделился новыми виртуальными образами из своих мозговых запасников, потом помашешь ему ручкой – мол, все, твое время истекло, давай дуй к себе обратно в свою толстопузую Америку и брюхатую Германию, а как проводишь его в аэропорту, так тут же кидаешься к станку воплощать подброшенную им идею. Но вот с женщинами – проблема на проблеме, и если анализировать ситуацию в благородном семействе Катаяма именно в этом плане, то неизбежно напорешься на те самые мысли, которые мне было неприятно перекатывать теперь в заполненной мутным туманом голове. Мне досадно было думать о том, что сахалинская Ирина может быть для Ато Катаямы не высокой наградой за смелость и дерзость, проявленные во время исполнения своего интернационального долга, но всего-навсего той самой красивой детсадовской, игрушкой, которую имели – причем, вспоминая и вызывающую демонстрацию гладких бедер, и фривольно не застегнутую до конца блузку, и интимные подробности их постельных отношений в ее смачном пересказе, во всех разнообразных смыслах этого емкого слова, – его русские партнеры и по которой он вздыхал, млел и сох всякий раз, как привозил в разбомбленный горбачевской перестройкой и ельцинской вакханалией порт Корсаков очередную партию подержанных, но еще вполне приличных, способных пробежать еще не одну тысячу километров наших «идеальных» машин. Но как бы я ни старался отогнать от себя эту назойливо жужжащую в подсознании жирную муху хорошо известной мне мужской похоти, мысль о том, что в один прекрасный день Катаяма ударил кулаком по столу и решил материализовать свою розовую мечту по превращению далекой прекрасной туземки в элементарный спальный объект под своим боком, покоя мне не давала. Слишком уж закономерным, гладко читаемым и ясно осознаваемым был процесс материализации мечты каждого второго японца, в котором эта в данном случае Ирина, а в другом – Наташа, скажем, или Марина, ввозилась в Японию в обмен на сбагренные в Россию подержанные японские машины, – ввозилась тоже наверняка в «подержанном» состоянии, поскольку вряд ли к двадцати семи годам обладательницы сексапильной внешности и более чем демократичного нрава желают оставаться девицами в условиях нынешнего российского бардака, где вот уже более десятка лет все и вся живут по законам небезызвестного дома Облонских. И наш доморощенный Стива, то бишь Ато, на мой просвещенный взгляд, очень подходит в этом фрейдистском фарсе на партию похотливого кота – наверное, все-таки нужно признать, подходит гораздо больше, чем на роль чемпиона Японии по презрению и попранию основ незыблемого национализма и тотальной ксенофобии. Перебирая бумаги по Ирине, разглядывая ее плохо пропечатанные факсом фотографии, я вдруг опять почувствовал на своих плечах тяжелый груз сна. Зрение мое на секунду подернулось матовой пленкой, и если бы в этот момент у меня за спиной не послышался негромкий гул голосов и тихое шарканье нескольких пар ног по искусственному паласу, которым покрыты полы в нашей конторе, голова бы моя рухнула на папку с ниигатскими бумагами. – Вы уже здесь, Минамото-сан? – удивленным тоном обратилась к моему затылку Мураками. – Как видите. – Я решил не удостаивать ее оборотом и продолжал, давя зевоту во рту и разгоняя туман в глазах, перекладывать с места на место казенные бумаги – А где ваша Катаяма? – пробасил позади меня Нисио, и на этот требовательный зов мне уже нужно было поворачиваться. – Под надежным присмотром, – ответил я и повернулся лицом к ним обоим. – Кто за ней смотрит? – не унимался Нисио. – Один человек… – Я попытался потянуть время, хотя избежать неизбежного удается только в финалах голливудских боевиков. – Хороший человек… – Что за человек? Я «наружку» за ней не направлял, – продолжил свой допрос Нисио. – Ганин-сэнсэй за ней поехал, Нисио-сан. – Врать было глупо, а молчать – тем более. – Совсем спятил?! – злобно прошипел Нисио. – Русского к ней приставил! Ты что, Такуя! – Ничего, Нисио-сан! Я Ганину доверяю – он с заданием справится, ему не впервой нам помогать. – Ты смотри, как бы этот «не впервой» для твоего друга последним разом не стал! – пригрозил полковник. – Давай срочно к нему, я все ордера получил. Через полчаса два экипажа нам дают, по три смены в сутки. Вот они и будут ее пасти. – Две машины – это хорошо, – резюмировал я и стал по сотовому набирать номер Ганина. – Алле! – прохрипел Ганин после третьего сигнала. – Такуя, это ты? Ты где? – Да, я. Я в управлении. А ты где? – А я в педе. – Где? – Ну в педагогическом университете… – продолжал сопеть невидимый Ганин. – Здесь же конференция… – Ты что, Ганин, с ума сошел! – У меня та часть моего интеллектуального внутреннего мира, которая в простонародье именуется душой, рухнула в пятки. – Тебя чего просили делать?! Нашел время по конференциям ездить! – Не ори, Такуя! Чего разорался? – начал, по своему обыкновению, дерзить излишне самостоятельный Ганин. – Как чего?! Я же тебя просил поездить за русской! А не на конференции своей штаны протирать! – Ну штанов у меня достаточно, – продолжил пререкания Ганин. – А что до объекта твоего уж не знаю какого конкретно интереса, Такуя, то это она меня сюда и привела. За что ей спасибо огромное!… – Как «привела»? – У меня отлегло от сердца, и я физически почувствовал вдруг, как из полых ахиллесовых пяток моих, проходя через ахиллесовы сухожилия, медленно возвращается на свое законное место моя слабо сбалансированная душа. – Так, на «диаманте» своем… – Значит, она тоже на конференции? – Да. Она из банка прямиком сюда и попилила. А я за ней. Так что придушил сразу двух кроликов: и тебе пособил, и неплохой доклад Заречного про современную российскую женскую прозу заслушал, – поделился со мной удовлетворенным, но постоянно шипящим и хрипящим из-за мобильно-сотовых искажений голосом мой друг Ганин. – Я, ты же знаешь, к женской прозе, как и к поэзии, вообще-то скептически отношусь… – Не знаю, но догадываюсь, – перебил я его. – А сейчас там что происходит? – А сейчас тут происходит обеденный перерыв, – доложил Ганин. – Я, собственно, с тобой потому и разговаривать могу. – А Ирина где? – Эта красотка в желтом, что ли? – Да, она. – Да вон сидит, метрах в пятидесяти от меня. За стеклом. Они все в университетской столовке закусывают, а я на улице, на стоянке, в твоем «крауне» сижу. – Сколько еще времени они обедать будут? – После обеда заседание в два начинается, так что еще почти час. А что, ты тоже, что ли, хочешь про женскую прозу? – ехидно поинтересовался Ганин. – Давай подъезжай! – Еду! Жди меня, Ганин! – Ну о чем речь, Такуя! – усмехнулся невидимый Ганин. – Ты же знаешь, что я умею ждать, как никто другой! Я попросил Нисио послать обещанную «наружку» к педагогическому университету, но приказать сержантам, чтобы они в дело не встревали ни под каким видом, забрал у полковника ордер для снятия показаний в банке «Мичиноку» и двинулся к дверям, демонстративно не приглашая с собой лохматую Аюми. Она же, выказывая очевидную самостоятельность в принятии решений, тут же двинулась за мной следом, вызвав этим своим то ли демаршем, то ли марш-броском едкую усмешку Нисио. В банке, где мы были уже через десять минут, нас ждал неприятный сюрприз. На девицу за стойкой, которая проводила операцию по переводу денег Ирины Катаямы, наш ордер не оказал никакого воздействия: она не бросилась стучать своими выкрашенными в баклажанный цвет коготками по клавиатуре казенного компьютера в поисках затребованной нами информации, не кинулась шуршать подшивками корешков платежных поручений, а лениво зевнула, посмотрела сначала на меня, потом на Мураками абсолютно пустыми глазами, которыми теперь обычно смотрит на весь мир и его незадачливых обитателей наша японская молодежь, ухмыльнулась без малейшего намека на приветливость и по внутреннему телефону вызвала дежурного менеджера. Он появился из сумрачных глубин банковского офиса через несколько секунд, являя собой полную противоположность потревожившей его обеденный покой девицы. Из глаз этого еще молодого, но слишком полного для своего молодого возраста клерка лился мед, из уст, едва он их отворил, – мед, и вообще, казалось, что его главная обязанность – таять перед лицом каждого посетителя. – Чем наш банк может служить полиции Хоккайдо? – сладкоголосой птицей юности пропел менеджер и окатил нас с Мураками ушатом теплой приторной патоки из своих глаз. – Вот, ознакомьтесь, пожалуйста! – Я протянул ему ордер. – Мы должны получить у вас сведения о сделанном сегодня, приблизительно полтора часа назад, денежном переводе. – Разумеется-разумеется, – закивал менеджер, вцепившись своими липкими глазенками в казенную бумагу. – Вас, простите, как зовут? – Мне очень не понравилось, что, вопреки строгим правилам японского этикета, этот толстый парень нам сразу не представился. – Что, простите? – Он на мгновение оторвал свои масленые глаза от ордера. – Как обращаться к вам? – утончил я свой вопрос. – А, извините! Забыл представиться, – продолжал он лить елей из своих уст. – Мурата, Мурата Такаси. – Приятно познакомиться, Мурата-сан, – констатировал я, протягивая ему свою визитную карточку. – Взаимно-взаимно! – пропел он, вернув свой взор к документу и одновременно протянув мне свою визитку. Закончив читать ордер, въедливый Мурата наклонился к девице, что-то негромко ей сказал, на что она ответила снисходительным кивком и тут только зацарапала своими фиолетовыми ногтями по черной клавиатуре компьютера. – Сейчас Аяко-чан подготовит вам все, что требуется! – пояснил нам с Аюми свои действия сахарный менеджер. – Если мои услуги еще потребуются, то, пожалуйста, вы можете меня вызвать через Аяко-чан. Он откланялся и удалился в сумеречные запасники своего родимого банка под пулеметный стрекот матричного принтера, начавшего печатать для нас затребованную информацию. – Нате!… – Холодная Аяко оторвала выдавленные принтером сантиметров восемьдесят перфорированной бумаги и брезгливо протянула их мне. Компьютерная распечатка сообщала о том, что сегодня, без двадцати одиннадцать утра, с двух своих счетов в банке «Мичиноку» – иенового и валютного – небезызвестная нам Ирина Катаяма перевела, соответственно, сто двадцать пять миллионов японских иен и восемьсот пятьдесят тысяч американских долларов. Как показывала банковская бумага, еще до вчерашнего дня на иеновом счету у нее было чуть меньше двух миллионов, а на долларовом – только сорок шесть тысяч, но уже сегодня эти суммы неизмеримо выросли. По документу выходило, что денежные запасы русской красотки выросли благодаря четырем денежным переводам, осуществленным в понедельник ею же, в этом же саппоровском отделении «Мичиноку», со счетов, зарегистрированных на имя Ато Катаямы. Из чего напрашивался вывод о том, что Ирина знакома со всеми реквизитами этих счетов, включая кодовый шифр для прямого доступа к деньгам через банкомат. Переводы, как значилось в распечатке, были сделаны в понедельник именно через банкомат при банке, а не через окошко, как сегодня. Мы с Мураками несколько раз пробежали глазами по бумаге и сверху вниз, и снизу вверх, и наискосок слева направо и справа налево, потом тревожными глазами посмотрели друг на друга, достигли немого консенсуса, вышли из состояния секундного оцепенения, вызванного глубоким разочарованием, и вновь подошли к бестолковой Аяко. – Извините, – буркнул я, – спасибо, конечно, еще раз за бумагу, но вы нам не распечатали самого главного!… Аяко смотрела на меня своими бесконечно равнодушными глазами и рта открывать не соизволяла. – Вы понимаете, о чем я говорю? – Я почувствовал, что начинаю закипать. – Нет, – выплюнула она. – Вы не напечатали нам, куда она перевела эти деньги! Здесь нет ни имени получателя, ни, по крайней мере, номера его счета. Все, что здесь напечатано, мы и без этого уже знали. – Я напечатала вам все, что приказал Мурата-сан, – выдавила она из себя и вновь замокла. – Вызовите нам его! – приказал я. – Опять? – недовольным тоном хмыкнула Аяко и взялась за трубку телефона. Мурата подлетел к стойке, едва его хамоватая подчиненная положила трубку на место. – Что-то еще? – сладко поинтересовался он. – Да, еще! – Я потряс перед ним распечаткой. – Здесь нет данных о том, кому Катаяма-сан перевела свои деньги. А мы пришли именно за этой информацией! – Простите, Минамото-сан, – Мурата мягко поклонился, – но, как следует из ордера, который вы мне любезно предъявили, наш банк обязан представить вам финансовую информацию об Ирине Катаяме. У вас в руках сейчас справка о ее текущих операциях за эту неделю, если вы будете продолжать настаивать, мы согласны сообщить вам сведения обо всех движениях средств на ее счетах за последние двенадцать месяцев, но не более того. – Что значит «не более того»?! – Этот сусальный толстяк окончательно выбил меня из рабочей колеи. – Мы и без вас знали, какими суммами Катаяма-сан оперировала вчера и сегодня! Нам нужна информация, куда она перевела эти суммы. Куда и кому, понимаете? – Понимаю, хорошо понимаю. – Мурата опять поклонился. – Но только таких сведений наш банк вам передать не может. – Почему это? А как же ордер? – опешил я. – Как я уже вам сказал, Минамото-сан, ваш ордер содержит приказ раскрыть сведения, касающиеся только Ирины Катаямы. Мы их вам раскрыли. А если мы дадим вам имя получателя переведенных ею денежных средств и укажем номер его банковского счета, то это будет уже предоставлением информации по совсем другому человеку. – Мы расследуем дело об убийстве, – я постарался взять себя в руки, – и между Ириной Катаямой и этим человеком, возможно, существует связь, установление которой должно ускорить поиски преступника. Понимаете? – Понимаю-понимаю, хорошо понимаю, – пропел Мурата. – Но только помочь ничем не могу. Если бы у вас был ордер на раскрытие информации о получателе денег Катаямы-сан, тогда не было бы никаких проблем, а пока такого ордера у вас нет. – Будет вам ордер! – перебил я его. Мы с Мураками двинулись к выходу, ощущая одновременно на своих спинах морозный взгляд опустошенных безвкусной поп-музыкой и пошлыми комиксами глазищ индифферентной Аяко, и, уже когда перед нами бесшумно разъехались автоматические стеклянные двери, услышали позади себя сладенькое посапывание. – Извините, – прошептал у нас за спиной ласковый Мурата. – Всего лишь один момент!… – Что еще? – без излишней нежности поинтересовался я. – Если это вам поможет, пока – без ордера, я могу сказать вам только одну вещь… – Какую вещь? – Но только я вам ее не говорил, хорошо? – Хорошо, – согласился я, вспомнив поговорку о дефиците рыбы и ее вынужденной замене на рака. – Что у вас? – Если это вам поможет, то я хочу сказать, что этот получатель… То есть человек, которому Катаяма-сан перевела сегодня деньги, – он тоже клиент нашего банка. – Значит, перевод был внутрибанковским? – встряла с умным вопросом в наш мужской разговор с мягкотелым менеджером Мураками. – Совершенно верно! – заулыбался Мурата. – Получатель – клиент вашего отделения? – Я поспешил вернуть инициативу себе. – Нет, головного офиса, – завертел своей большой головой Мурата. – Центрального то есть… – Все? – спросил я с надеждой услышать от него еще хотя бы пару таких вот ценных слов. – Все, – кивнул Мурата, развернулся и шустро засеменил на свое рабочее место. В машине, едва я повернул ключ в замке зажигания, Мураками заразительно захихикала. – Чему радуетесь, капитан? – Я попытался заставить свой голос звучать как можно суше и горче. – Здорово он нас с вами отшил! – продолжала хихикать она. – Ага, – согласился я, – а заодно и прокурора. – Вообще-то их понять можно. – Она перестала смеяться и несколько посерьезнела. – Всех, Мураками-сан, если постараться, можно понять… – Я пытался выбраться из толкотни и давки на узких улочках центра Саппоро, чтобы поскорее взять курс на район Ацубецу, где дислоцирован оплот нашей хоккайдской педагогической науки. – Да вы сами посудите, Минамото-сан, – всплеснула она своими крошечными ручками, – сейчас в банках в наших кошмар один, правда ведь? Вся ведь система банковская умерла… – Ну, Мураками-сан, нас с вами в данный момент это не касается. Если мы сейчас начнем в нашей экономике копаться, убийцу Селиванова мы вряд ли сыщем… – Да нет, я не о глобальном. – Она сузила до предела свои и без того малюсенькие глазки. – А о каком же вы тогда? – Мне наконец-то удалось вырулить на проспект Сосей, ведущий на север города, здесь было три полосы в каждую сторону, так что теперь можно было идти, по крайней мере, пятьдесят – шестьдесят. – О частном, – вздохнула Аюми. – О конкретном этом самом Мурате. Он же понимает прекрасно, что если он сдаст нам с вами клиента, который получил сегодня больше миллиона долларов, а мы этого клиента арестуем, то его родимый «Мичиноку» этого миллиона лишится. – Вы хотите сказать, что он из патриотических соображений стал наш с вами ордер буква в букву выполнять? – Именно. – Она потрясла своими лохмами, ко второй половине долгого дня вконец потерявшими всякую форму. – Я уверена, что, если бы Ирина Катаяма сделала перевод в другой банк, он бы нам с вами об этом сообщил. – Логично, – согласился я. – Ему бы небось даже премию дали, если бы он у конкурента миллиончик оттяпал. – Вот-вот, – закачала она свой бесформенной головой. – Но хорошо хоть, что он про Аомори сказал… – При чем здесь Аомори? – Я был занят поисками кратчайших путей на северо-восток, и до меня не сразу дошел смыл ее слов. – Ну как же, это же «Мичиноку», у них главный офис в Аомори, это же региональный банк. У вас, кстати, там знакомых нет? – Где? В главном офисе? – удивился я. – Да нет, в тамошнем управлении полиции, – улыбнулась Аюми. – Может, есть кто? – Кто-то точно есть, только раз уж тут дело пошло на принцип, главный офис придется с новым ордером брать лобовой атакой, а не с тыла заходить, второй раз на такой отпор нарываться как-то не хочется. Вы, к слову сказать, Мураками-сан, пока ордерок на «прослушку» перечитайте. А то и с ним еще в лужу сядем: окажется, что номера, с которыми наша красавица связывается, тоже какие-нибудь страшно засекреченные. – Да вроде нет. – Мураками послушно зашелестела бумагами. – Здесь предписано все входящие, все исходящие и все номера до единого считывать и фиксировать. Кстати, хорошо, что здесь и ее номер есть, надо его себе переписать. Она ловко заскрипела большим пальцем правой руки по клавиатуре своего сотового, вводя номер Ирины Катаямы в его память, и я в очередной раз восхитился этой удивительной способности нашей молодежи без видимых усилий перенимать такие вот заморские привычки, о существовании которых мы в их двадцати-тридцатилетнем возрасте даже и не думали. Педагогический университет Саппоро оказался огромным комплексом зданий, выполненных в духе традиционной для Японии эклектики: некогда белые бетонные коробки старых корпусов соединялись крытыми надземными переходами с дорогим модерном из стекла и бетона, с несуразными колоннами и портиками, и ото всего этого веяло жуткой тоской и безмерной скукой. Единственным элементом, вносившим некий жизнетворный диссонанс в местный хронотоп, была забитая под завязку – очевидно, в связи с конференцией – автомобильная стоянка. Разглядеть на ней мой отарский «краун», катаямовский «диаманте», а заодно и обещанные два экипажа «наружки» возможным не представлялось, как, собственно, и зарулить на площадку. Вежливый дежурный на входе отвесил нам глубокий земной и оранжевым пластиковым жезлом указал на соседнюю березовую аллею, на обочине которой уже притулилось полдесятка машин таких же, как мы, опоздавших к началу великого научного форума. В фойе три солидные дамы, восседавшие за столом регистрации, попытались в обмен на врученные нам большие толстые конверты с программой и материалами конференции содрать с нас регистрационный взнос – по три тысячи иен с носа, и в этом своем коммерческом экстазе настроены они были так решительно, что даже наши полицейские удостоверения подействовали на них далеко не сразу. Зал – видимо, главный, он же актовый, он же центральная аудитория, – был, подобно стоянке за окнами, забит поклонниками российской словесности. На сцене за длинным столом президиума восседали пятеро наших седовласых и редковолосых сэнсэев, с двумя из которых я, благодаря отцу, был даже шапочно знаком, а разбавлены они были моей старой подругой Наташей Китадзимой и первым парнем русской компаративистики Олегом Валерьевичем Заречным. Слева от президиума возвышалась кафедра, из-за которой торчала вчерашняя Марина Борисовна, бойко стрекотавшая по-русски о чем-то возвышенно-феминистическом. Я автоматически попытался угадать, кто из восседающих в президиуме дедов Наташин муж, но неумная Аюми прервала едва начавшийся аналитический процесс, как всегда, потянула меня за рукав и сверкнула глазками в направлении левого сектора, где среди серых и синих спин нагло желтел пиджак Ирины Катаямы. Ее присутствие в зале меня успокоило, и теперь оставалось только разыскать моего друга Ганина, что из-за переполненного зала сделать было непросто. К подобным мероприятиям, которые как у нас, так и по ту сторону рассвета и заката высокопарно именуют поочередно то симпозиумами, то форумами, я приучен с детства. Отец стал брать с собой нас с мамой, как только его повысили с доцента до профессора, то есть когда зарплаты его стало достаточно для того, чтобы безболезненно для нашего семейного бюджета пару раз в год оплачивать нам с мамой утомительные поездки в Баден-Баден, который облюбовали себе сибариты-достоевсковеды, или в Лондон, где предпочитают собираться высоколобые поклонники Герцена. Так что никакого там замирания сердца и тревоги в груди в таких аудиториях я не ощущаю, зато в маниакальном блеске глаз отпустившей наконец-то мой локоть Мураками я разглядел непреодолимую филологическую похоть. Собственно, персонаж этот был для меня ясен как пресный рис: девочка с розовыми мечтами в лохматой башке, не имеющая никаких шансов на то, что называют «счастьем в личной» жизни, идет на филфак престижного вуза, кончает его, затем – аспирантуру, причем не где-нибудь, а в Петербурге, возвращается на белом коне (вернее, в ее случае – на белом пони) на родину, а эта самая родина вдруг сообщает ей, что никакие высокооплачиваемые русисты-слависты ей не нужны и что девочка может быть свободна. Но мечты мечтами, а даже этому мышонку требуется ежедневная порция все того же пресного риса, а также кое-какие шмотки, как вот эти вот расхристанные шаровары, так что подалась наша Аюми-чан в полицию, да еще и не Токио-Осаки, а захудалой Ниигаты, где русский язык звучит не в университете, а в порту, и не правильное московское наречие, а трехэтажный сахалинско-владивостокский матюжок, от которого у девочки с розовыми мечтами в башке краснеют щеки. – Доклад послушать хотите, Мураками-сан? – шепнул я себе под левую руку. – Ага… – раздался с пола извиняющийся шепот. – Ну так идите сядьте где-нибудь и слушайте, а потом по мобильному созвонимся. – Мне вдруг стало бесконечно жаль эту нескладную, но, несомненно, смышленую девицу, и я захотел хоть как-нибудь облегчить ее прозаическую полицейскую участь. – Спасибо! – Она потрясла под моим подбородком своим сотовым и зашуршала своими шоколадными брюками по ближайшему проходу. Я же понял, что Ганина разглядеть со спины не удастя, смирился с этим и вышел в фойе, поскольку слушать какие-то жутко неприличные вещи про некую Валерию Нарбикову, которую мне в Токио представлял два года назад отец, я не желал. Едва я вышел из зала, как был облит с ног до головы презрением и негодованием, выплеснувшимися из трех пар знакомых уже глаз суровых регистраторш. Я решил не искушать судьбу и отошел от них подальше. Взгляд мой машинально упал на туалеты в глубине фойе, и я подумал, почему бы не пойти и не справить один из видов естественной нужды, если другой вид – поспать – мне в ближайшие часы справить явно не удастся. Я зашел в туалет и сразу же наткнулся на своего друга Ганина: он медленно расчесывал перед зеркалом свои густые русые волосы и насвистывал что-то из «Carpenters» – если я правильно понял, это была «Вершина мира». – О, Такуя! – удивился Ганин. – Где еще двум интеллигентным мужикам встретиться, как не в сортире! – Привет-привет… – Я решил повременить с отправлением нужды. – Давно ты здесь? – Я же тебе по телефону сказал: сразу после банка сюда за твоей миллионщицей прикатил! – В туалете, я имею в виду, – урезонил я сэнсэя. – А-а, это… – ухмыльнулся он, – давно… – Что, съел что-нибудь? – Я люблю поддевать своего приятеля: без взаимной пикировки представить наши отношения невозможно. – Или выпил? – По-твоему, Такуя, в сортир только по физической нужде люди ходят? – Он убрал в карман брюк расческу и серьезно посмотрел на меня. – Ошибаешься! – Ошибаюсь? – прищурился я. – Ошибаешься, Такуя! Человек может идти в туалет и по нужде духовной! – Это что же за нужда такая духовная, друг мой ситный, которая человека в уборную гонит? – А такая… – Ганин внимательно посмотрел на себя в зеркало. – Знаешь, у нас поэт один был, который написал золотые слова: «Он не от счастия бежит». – Лермонтов, что ли? – Я люблю показывать Ганину, что меня голыми руками не возьмешь, впрочем, и вооруженными – тоже. – Да, Лермонтов, – кивнул Ганин, не отрывая своих серых очей от зеркала. – Так вот смысл этих слов в том, Такуя, что человек от счастья убегать никогда и ни за что не будет. – Если этот человек не идиот, – уточнил я. – Идиот, Такуя, – это уже не Лермонтов, – назидательно произнес Ганин. – Идиот – это Достоевский и его великая достоевщина. – Согласен, – кивнул я в ответ. – Так вот, если этот человек не идиот и не Достоевский, он от счастья бежать не будет. А бежать он будет от несчастья, а скрываться от этого несчастья легче всего в туалете: женщине – в женском, мужчине – в мужском. Не согласен? – И что же это за несчастье такое, от которого ты, Ганин, в сортир убежал? – Да вот как женщина эта необъемная, Марина Борисовна, на пьедестал взошла и стала к себе на этот пьедестал Валерию Нарбикову затаскивать, для меня, Такуя, несчастье и наступило. – Понятно. – Я решил все-таки совместить умную беседу с одухотворенным сэнсэем с тем, за чем я, собственно, сюда и пришел, и прошел в писсуарный зал. – Ты, Такуя, сам ведь, я гляжу, про Нарбикову слушать не больно хочешь, – бубнил Ганин из-за стенки. – Она тебе тоже не очень-то нравится. – Ты ее видел, эту Нарбикову? – парировал я, борясь с приступом стеснения, не позволяющим мне справлять нужду в присутствии кого бы то ни было. – На фотографии только. – А я ее у отца встречал, так что мне виднее! – Процесс наконец-то пошел, и я почувствовал прилив моральных сил и отлив физических. – Ты мне лучше про Ирину про эту расскажи! – не унимался Ганин. – Классная баба, я тебе скажу! – Тебе Саша твоя покажет «классная»! – Я вернулся к умывальникам и Ганину, на ходу застегивая брюки. – Нет, серьезно, чего она натворила-то? – Потом расскажу, пошли-ка в зал лучше. Мы вышли в пустое фойе и направились к залу. – У нее муж японец? – продолжал проявлять явную мужскую заинтересованность в Ирине известный сердцеед Ганин. – Японец, успокойся! – огрызнулся я. – Значит, правильный мужик! – кивнул своей светлой головой мудрый Ганин. – Чем это он правильный? – Я взялся за ручку двери. – Знаешь, Такуя, я уже давно понял две вещи: машина у настоящего мужика должна быть японской, а жена – русской, – отрезал Ганин, и мы вновь оказались в душных чертогах славистики. |
||
|