"За завесой 800-летней тайны (Уроки перепрочтения древнерусской литературы)" - читать интересную книгу автора (Переяслов Николай)

Глава первая ЗА ФАСАДОМ «ИРОИЧЕСКОЙ ПЕСНИ»

В трактовке официального литературоведения сюжет и фабула «Слова о полку Игореве» предстают как нечто абсолютно единое и до примитивности однозначное. Приблизительная схема «ироической песни» и описываемых в ней событий сводится к тому, что Новгород-Северский князь Игорь Святославович, якобы не успевший присоединиться к общерусскому походу против половцев, организованному незадолго до того Киевским великим князем Святославом, почувствовал свою уязвленность из-за этого, и при поддержке немногочисленных сил своего брата Всеволода, сына Владимира и Черниговского отряда ковуёв под командованием боярина Ольстина Олексича предпринял самостоятельную вылазку в Степь, где и был разгромлен объединенными силами донских половцев. Основная идея первой древнерусской поэмы сводится таким образом к простой и очевидной мысли о том, что нападать на хорошо организованного соседа малыми силами неразумно, а отсюда выводится патриотический призыв к объединению, сугубо меркантильная цель которого сделать, чтобы «была бы чага по ногате, а кощей по резане», то есть РАБЫ ПРОДАВАЛИСЬ БЫ ЧУТЬ ЛИ НЕ ЗАДАРОМ, — прикрывается некоей смутной необходимостью защиты тороговых путей через Степь, потребностью отвоевания Крымского княжества Тьмуторокани и другими, столь же благородными, сколь и гипотетическими задачами, до боли напоминающими наши недавние мотивировки ввода советских войск в столицу Чехословакии или на земли Афганистана...

На самом же деле взаимоотношения Руси и Поля были на момент Игорева похода совсем не такими однозначными, как это изображается в школьных учебниках, и уж тем более не укладывались в привычный двучлен «хорошие русичи — плохие половцы». К указанному периоду отмечаемые в летописях с 1055 года русско-половецкие отношения претерпели уже несколько этапов своего развития, и если первый из них, длившийся с середены XI века до двадцатых годов XII века, характеризуется действительно высокой степенью агрессивности половцев по отношению к своим западным соседям, то в дальнейшем, по мере все большего закрепления за отдельными ордами постоянных зимовок и пастбищ, самостоятельная военная активность степняков почти полностью спадает. Но примерно в этот же период — с двадцатых до шестидесятых годов XII века — среди русских князей становится весьма распространенной практика приглашения половецких отрядов для участия на своей стороне в междоусобных войнах.

Во второй половине XII века наступает третий этап, характеризующийся «постоянным и интенсивным общением Половецкой земли с Русью» (Г. В. Сумаруков). В это время наблюдается рост торговли и числа династических браков, часть половецкой аристократии подвергается христианизации.

Трудно сказать, откуда в труды современных исследователей попало убеждение о необходимости постоянной защиты торговых путей. Лаврентьевская, например, летопись сообщает под 1186 годом, что торговые караваны могли спокойно проходить через Степь ДАЖЕ ВО ВРЕМЯ ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ. Подтверждения этому встречаются также в работах С. Плетневой, О. Сулейменова и некоторых других авторов. Да и о «бедствии, случившемся на берегах Каялы», узнали, как замечает Н. М. Карамзин, «от некоторых купцов, ТАМ БЫВШИХ».

Несостоятельность утверждений о необходимости постоянных опережающих тактических ударов по Полю подкрепляется, в частности, тем, что, как отметили многие исследователи «Слова» и древнерусской истории, начиная уже со второго этапа, «нет на земле Половецкой даже удалых и достаточно деятельных ханов. Изредка называет имена ханов русская летопись, причем, как правило, не врагов Руси, а СОЮЗНИКОВ и РОДСТВЕННИКОВ того или иного русского князя».

Древнерусско-половецкие отношения, предшествующие периоду событий «Слова о полку Игореве», характерезуются вообще не столько военными столкновениями и походами, сколько мирными союзами, довольно часто завершающимися брачными связями между русскими князьями и половецкими ханами. Так, например, сын Ярослава Мудрого — Владимир Ярославович — был женат на половчанке Анне. Святополк Изяславович (внук Владимира Святого) женат на дочери половецкого хана Тугоркана Елене. Юрий Долгорукий имел первой женой дочь половецкого хана Аепы, которая стала бабкой Игорю Святославовичу, из чего следует, что он и сам являлся частично половцем, правнуком хана Аепы. Киевский же соправитель Святослава князь Рюрик Ростиславович был женат на дочери Беглюка, сестре хана Гзака (запомним на всякий случай этот любопытный факт, он нам может впоследствии пригодиться!). Глава Черниговского дома Олег Святославович в свою очередь был женат на дочери половецкого хана Осолука, матери Святослава Северского (так что Игорь и по этой линии оказывается внуком половчанки и правнуком хана Осолука).

Владимир Мономах знал половецкий язык, мачехой его была половчанка. Андрей Боголюбский — сын Юрия Долгорукого и половчанки, дочери хана Аепы прабабушки Александра Невского, правнука Юрия Долгорукого.

Любопытно в этом вопросе ещё и то, что, по замечанию Андрея Никитина, «как ни мало мы знаем о половцах, их жизни и обычаях, мы не можем не видеть, что и сами они в своих контактах и симпатиях отдают явное предпочтение христианским народам. На половчанке — дочери Атрака, сестре Кончака и внучке Шарукана, — женился грузинский царь Давид Строитель, хотя придворная грузинская традиция строго соблюдала выбор царицы исключительно из круга христианских народов. Вместе с родственниками жены Давид пригласил для защиты Грузии от тюрок-мусульман около сорока пяти тысяч семей половцев, которые в нескольких решающих битвах спасли страну от порабощения.

То же самое можно видеть в отношениях половцев с болгарами. Кроме постоянной поддержки половцами антивизантийского движения на Балканах, нельзя обойти молчанием беспредметный в истории факт, когда при поддержке кочевых народов было восстановлено и создано Второе Болгарское царство, первые цари которого происходили из рода половецкого хана Асеня. Всякий раз, как на Киевский «златой стол» садился новый «великий князь», между Степью и Русью заключались договоры о ненападении — «чтобы ни ты, князь, не боялся нас, ни мы тебя не боялись». При этом, как отмечает в своей работе А. Никитин, «инициатива всегда исходила от половцев и её трудно истолковать иначе как желание степняков жить в мире с Русью.» (А. Никитин. «Лебеди Великой Степи».)

И что же они получали взамен своего желания?

Стыдно осозновать, но летописи буквально пестрят известиями о коллективных походах русских князей против Поля, каждый раз с удовольствием отмечая, сколько русичи «взяша бо тогда скоты, и овце, и кони, и вельблуды, и веже с добытком и челядью». Такие походы отмечаются под 1103, 1109, 1110, 1111, 1152, 1160, 1167, 1168, 1170, 1174, 1183, 1185, 1187 (трижды!), 1190, 1191 и 1193 годами. При этом последние четыре похода прямо совпадают с уходами половцев на Нижний Дунай в помощь болгарам, когда русичи без особого труда захватывали их стада и оставленные без охраны вежи.

На фоне такой резко выраженной антиполовецкой политики нельзя не отметить бросающуюся в глаза позицию основной ветви Ольговичей, в частности — Черниговского князя Ярослава и Новгород-Северского Игоря, под всевозможными причинами уклонявшихся от участия в общерусских походах против половцев. Так, характеризуя Ярослава Черниговского, И. П. Еремин напоминает следующие данные из Ипатьевской летописи, под 1170 годом сообщающей такой факт: Ярослав по приказу Мстислава Изяславовича прибыл в Киев для участия в походе на половцев: ослушаться Мстислава он не мог, «бяху бо тогда Олговичи в Мьстиславли воли»: когда же дело дошло до битвы, Ярослав, в отличие от других князей, «вборзе» погнавшихся за половцами, предпочел остаться у обоза («у воз») в качестве наблюдателя за порядком. Аналогичный факт сообщает та же летопись под 1183 годом: в феврале этого года пришли половцы на Русь — «с оканьным Концаком и с Глебом Тириевичемь»; навстречу им отправились Святослав Всеволодович и Рюрик Ростиславович; «у Ольжичь» они остановились, дожидаясь Ярослава из Чернигова; однако когда Ярослав прибыл, поход по его вине был сорван: Ярослав отказался присоединиться к князьям, предлагая отложить поход на лето.

Такую же тактику уклонения от сражений с половцами исповедовал и Новгород-Северский князь Игорь Святославович, систематически «не успевавший» или «опаздывавший» к месту сбора русских князей по приказу Святослава Киевского. Как отмечает академик Б. Рыбаков, с момента заключения Игорем Святославовичем в 1180 году союза с двумя могущественными половецкими ханами — Кончаком и Кобяком — «ни Ярослав Черниговский, ни Игорь Северский фактически не участвовали ни в одном общерусском походе против половцев, организуемом великим князем Святославом Всеволодовичем.» При этом, следуя примеру Ярослава Черниговского, Игорь не просто не участвовал в антиполовецких походах сам, но старался помешать это делать и другим русским князьям, как это, например, видно из описания похода 1184 года, когда ради срыва коллективного выступления русичей в Степь Игорь вынужден был затеять ссору с Владимиром Переяславльским, доведя того до такой вспышки гнева, которая заставила его прекратить свое участие в походе. «Началось небывалое в русской практике XII века, — пишет академик Б. Рыбаков, — в глубине Половецкого Поля один из русских князей откололся от всего войска и возвратился назад.» Причем, заметим, возвратившись в Русь, Владимир поехал не к себе домой в Переяславль, а, как сообщает летописец, «иде на Северьские городы и взя в них много добыток.»

Как видим, твердость позиции Игоря в отношении мира с половцами не вызывает ни малейших сомнений, коль уж он предпочел отдать на разграбление свои собственные города, но зато предотвратить вторжение русичей в пределы Степи. И даже две упоминаемые в летописях стычки Игоря с половцами никакого изменения на оценку этой позиции не оказывают, так как носят ощутимо случайный характер. Вот как рассказывает Ипатьевская летопись о встрече на реке Хирии (Хороле), произшедшей в конце февраля — начале марта 1184 года, когда после ухода Владимира Переяславльского Игорь отпустил вслед за ним и все остальные полки, а сам с небольшой дружиной проехал к русским границам, где и натолкнулся на переправлявшийся через речку небольшой отряд половцев. «И было в ту ночь тепло, шел сильный дождь, и поднялась вода, и не удалось им найти брода, а половцы, которые успели переправиться со своими шатрами те спаслись, а какие не успели — тех взяли в плен; говорили, что во время этого похода и бегства от русских немало шатров, и коней, и скота утонуло в реке Хороле...»

Как можно заметить по данной записи, картина здесь вырисовывается далеко не воинственная. Конец февраля, вспученная дождями речка, через которую только что переправился половецкий табор СО СКОТОМ И ШАТРАМИ значит, явно не для нападения на Русь (скорее всего, для поиска сохранившихся к этому времени года пастбищ, так как на своём берегу все уже были выедены) — и вдруг, откуда ни возьмись, появляется вооруженный отряд русичей. На берегу — паника, всадники поворачивают лошадей и исчезают там, откуда появились, а посреди реки остаются застрявшие телеги с женщинами и ребятней, поднимаются визг, плач, отчаянные крики...

С учетом того, что для взятия такого «полона» русичам пришлось как минимум лезть в ледяную февральскую воду и вытаскивать уносимых стремниной половчанок на берег, думается, что воины Игоря заслуживают за эту «операцию» не столько упреков в агрессивности, сколько медалей «За спасение утопающих».

Не более воинственно выглядит и стычка Игоря с половцами на реке Мерл, где степняки, завидев русские дружины, объезжающие дозором свои границы, попросту от них УСКАКАЛИ...

Так что же в таком случае вынудило Новгород-Северского князя, столь упорно не желавшего портить дружественных отношений со своими степными соседями и ещё в начале 1185 года в очередной раз уклонившегося от участия в общерусском военном рейде вглубь Поля, уже в апреле этого же года проделать такой же самый рейд с гораздо меньшими силами? И можно ли согласиться с общепринятым утверждением, что это был поход ПРОТИВ крупнейшего половецкого хана Кончака, с которым Игорь был знаком уже немало лет и который в 1181 году был союзником Ольговичей в их войне против Рюрика и Давыда Ростиславичей, где Ольговичи и половцы потерпели поражение и где погиб брат Кончака, а он сам бежал в одной ладье с Игорем к Чернигову?

Думается, причина похода должна быть какой-то совсем иной, и следы её, скорее всего, нужно искать в той политике, которую передал в наследство Черниговскому дому ещё Игорев дед Олег Святославович, наперекор агрессивным устремлениям тогдашнего Центра развивавший тенденции сотрудничества и династических браков с Полем. На половчанках, как мы уже говорили выше, были женаты и он сам, и немалая часть князей из рода Ольговичей. Таким образом уже к началу XII века во всех князьях Черниговского дома текло до трех четвертей половецкой крови, так что не просто странным, но и лишенным всякого логического обоснования выглядит бытующее на сегодня представление об Игоревом походе в Степь как о ВОЕННОЙ ОПЕРАЦИИ. И дело даже не в том, что всячески уклонявшийся от войн с половцами, он скорее пошел бы на определенные жертвы для себя, как это было год назад в случае с Владимиром Переяславльским, чем нарушил завещанную дедом Олегом тактику. Ему, решись она на подобную затею (т.е. на выступление ПРОТИВ половцев), не дали бы этого сделать ещё и остальные Ольговичи, без поддержки дружин которых поход в Степь был бы равнозначен самоубийству.

Вспомним же: когда в феврале 1185 года Святослав Киевский звал Черниговского князя Ярослава для совместного похода против Кончака, тот ему ответил: «Аз есмь послал к ним мужа своего Ольстина Олексича, а не могу на свой муж поехати.» А уже в апреле того же года отряд ковуёв этого самого Ольстина Олексича сопровождает дружину Игоря и его сына Владимира в Степь... Не к обусловленному ли во время недавних переговоров с Кончаком месту встречи? Если нет, то Ольстина Олексича необходимо признать откровенным изменником, вступившим в преступный сговор с ханом Кончаком, решившим вдруг за что-то уничтожить своего свата Игоря, а самого Игоря и весь Черниговский дом придется заподозрить в каком-то внезапном слабоумии, подтолкнувшем умудренных богатейшим жизненным опытом князей к дешевой мальчишеской авантюре со своими степными родственниками.

Если же следовать логике и соединить одной линией посольство Ольстина Олексича к Кончаку и последовавшую вслед за этим экспедицию Ольговичей в Степь, то надо признать, что акция Игоря носила не военный характер и осуществлялась по предварительной договоренности с самим Кончаком. И если мы вспомним, что ещё за несколько лет до роковой весны 1185 года Игорь ПРОСВАТАЛ своего сына Владимира за дочь хана Кончака Свободу, то и вопрос о сути переговоров с ним Ольстина Олексича, и вопрос о цели неожиданного похода в Степь самого Игоря Святославовича и его юного сына Владиммира перестанут таить в себе какую бы то ни было тайну, ибо станет ясно, что это — продолжение все той же политики династических браков, которую завещал своим потомкам Олег Святославович. Встретившись с Кончаком и обсудив место и время предстоящей свадьбы, Ольстин Олексич возвратился в Чернигов, чтобы 23 апреля, приняв на себя роль проводника, эскортировать свадебный поезд к обусловленному месту. Некоторое смущение в такую модель прочтения событий вносит только не совсем уместный вроде бы для свадебного похода патетический пафос речей Игоря в начале поэмы — с этим его высоко-патриотическим, хотя и не имеющим логических предпосылок, выкриком: «луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», переводимым как «лучше быть убитым, чем пленным»; — но имеется достаточно понятное по-человечески объяснение и для этой патетической фразы, хотя, может быть, и не совсем в той плоскости, в какой мы привыкли смотреть на «Слово», видя в нем только образец сугубо воинской поэзии. Именно в угоду этой концепции современные ученые, сами признавая тот факт, что «нет никаких данных о враждебности Игоря к Кончаку, а также о враждебных действиях Кончака против своего верного (с 1180 года) союзника и своего свата Игоря» (Б. Рыбаков), продолжают, исходя из чисто внешней воинской атрибутики поэмы, сводить мотивировку поспешного выхода Игоря в Поле его стремлением нанести внезапный удар в самую глубину Половецкой земли и, прорвавшись к Керчи, возвратить себе принадлежавшее некогда Ольговичам Тьмутороканское княжество.

А как же союз Игоря Святославовича с Кончаком, о котором Б. Рыбаков сказал, что «это была вековая семейная традиция Ольговичей»?.. К сожалению, большинство комментаторов «Слова» видят в Авторе поэмы и её персонажах одних только идеологов и стратегов, забывая, что это были самые обычные живые люди, подверженные различным страстям и слабостям. Так, приводимый украинским исследователем поэмы Степаном Пушиком гороскоп князя Игоря, в частности, говорит, что «он плохой семьянин, так как РЕВНИВ, вспыльчив, гневлив и груб». Понятно, что ревность в контексте истории черта не такая привлекательная для исследователя как чувство патриотизма, но именно она является тем импульсом, который заставил Игоря, не дожидаясь лета и не обращая внимания на тревожные знамения неба, снарядить свадебный поезд и двинуться через враждебное Поле к месту, где должно было состояться бракосочетание Владимира с Кончаковной. А виновником этой ревности была не кто иная, как знаменитая «плачущая» Ярославна, на которой Игорь Святославович женился за год до похода, в 1184 году, после смерти первой жены. В 1185 году Ярославне было шестнадцать лет, так что, с учетом того, что мачеха оказалась практически РОВЕСНИЦЕЙ своему пасынку Владимиру, нетрудно представить себе ту взрывоопасную ситуацию, в которой, как пишет Л. Наровчатская, «минул год со дня свадьбы Ярославны, когда она в свадебном платье с бебряными рукавами вошла в дом Игоря». Ежедневная вынужденная близость молодых людей друг к другу, встречающиеся за столом взгляды, случайные касания, без которых не обойтись, живя под одной крышей, — это именно из-за них «спалъ князю умь по хоти» (то есть «сжигало князю ум ревностью по супруге»), причем фраза, как почти каждое выражение в «Слове», имеет, по замечанию Павла Мовчана, «многоэтажный» смысл, говоря одновременно как о терзаниях Игоря по поводу собственной жены, так и о его постоянном размышлении над поиском невесты для сына.

О самом же факте того, что женитьба Владимира была делом предрешенным, говорит то, что «молодой княжич выехал к отцу из Путивля, только что полученного им в удел, что неизменно предшествовало СВАДЬБЕ, которая, таким образом, завершала выделение юноши из семьи и свидетельствовала о его самостоятельности и независимости» (А. Никитин).

О не военной цели Игорева похода говорит и тот факт, что Ярославна ждала возвращения экспедиции не в городе мужа — Новгород-Северске, где должна была находиться, ожидая его с войны, а в городе сына (ведь Владимир все же официально считался её сыном) — в Путивле, где она могла находиться только в одном случае — если бы ожидала прибытия туда невестки, то есть возвращения свадебного поезда уже не в дом отца, а в дом сына, где и предстоит жить молодым после СВАДЬБЫ. Считать же, что она в Путивле скрывалась от опасности половецкого набега, как это допускает в работе «Великий путь» Д. Лихачев, не представляется возможным по той причине, что это равносильно тому, чтобы после разгрома наших войск у Бреста бросаться скрываться из Москвы куда-нибудь в западную Белоруссию...

Но что же за политический результат таила в себе эта затея со свадьбой, завершись она благополучно? Почему, как отмечает А. Косоруков, в поэме, где «тридцать пять древнерусских князей названы и охарактеризованы, а двадцать — изображены», лики всех участников этой «уникальной портретной галереи обращены к Новогород-Северскому князю Игорю Святославовичу»?..

Оценивая сложившуюся на момент похода ситуацию, Б. Рыбаков пишет: «Прочный союз Черниговского княжества (Ярослав) и Северского (Игорь) с восточной «Черной Куманией» Кончака мог привести к сложению устойчивой коалиции — Ольговичи плюс Шаруканиды; территория такого союзного объединения была бы огромна: на западе она начиналась бы в семидесяти километрах от Киева (Моравийск — Козелец) и у водораздела Днепра и Дона; на востоке доходила до притоков Волги, а на севере достигала бы подмосковного Звенигорода. От Звенигорода она простиралась на юг до Керченского пролива и древней Тмутаракани...»

Понятно, что появление такого могущественного государственного образования рядом с Киевом свело бы на нет и без того с превеликим трудом сохраняемое главенство Киевских великих князей в политической и экономической жизни Древней Руси. Ведь и так Святослав Киевский, являясь номинально «великим и грозным» князем всей Руси, представлял из себя фактически беднейшего аристократа, которому по уговору с его дуумвиром Рюриком Ростиславовичем, взявшим себе города и земли Киевщины, принадлежали только сам город Киев, воинская дружина да право восседать на «отнем златом столе», что давало ему более политического, нежели реального капитала. Так что «на самом деле, — как констатирует Д. Лихачев, — Святослав был одним из СЛАБЕЙШИХ князей, когда-либо княживших в Киеве.»

(При этом следует учесть, что наличие самой многочисленной на Руси дружины и отсутствие достаточной экономической основы для её содержания делали жизненно необходимым для Святослава Киевского сохранение состояния постоянной войны со Степью. Ведь только играя на патриотических чувствах князей и на декларируемой необходимости защиты Руси от половцев, он мог ещё хоть как-то удерживать свою власть над рассыпающейся на удельные княжества державой. А для этого было необходимо ни в одной из областей тогдашней жизни не дать исчезнуть представлению о половцах как о «чуме XII века», несущей Руси постоянную угрозу её существованию.)

«Образ врага», как замечает Л. Наровчатская, это универсальный способ сплотить «массу» на «подвиг», и этот образ, как видим, рожден задолго до нашей недавней «холодной» войны.

Вместе с тем, если для Святослава лично такие походы против Поля являли собой ещё и один из основных источников прибыли, а потому были и желанны и выгодны, то для властителей удельных княжеств награбленное в половецких вежах добро уже не перевешивало собой той экономической выгоды, которую давало бы им использование занятых в походах людей на мирном поприще. Так, например, Ипатьевская летопись под 1185 годом сообщает о том, что «великий князь Святослав Всеволодович отправился в Карачаев и собирал в Верхних землях воинов, намереваясь на всё лето идти на половцев к Дону», что было равнозначно срыву всех сельскохозяйственных и строительных работ в собственных княжествах, поскольку для похода НА ВСЁ ЛЕТО нужно было увести в Степь едва ли не всё мужское население трудоспособного возраста. И если большинство князей, уступая авторитету прежней славы Киева как общерусского Центра, ещё не противоречили политике Святослава в отношении Поля, то Ольговичи, как отмечает Автор «Слова», уже «доспели на брань», — то есть на проведение собственной линии в русско-половецких отношениях, основанной на добрососедских контактах и родстве, и ведущей, как отмечал цитированный выше Б. Рыбаков, «к сложению устойчивой коалиции — Ольговичи плюс Шаруканиды».

Понятно, что для Святослава успешное завершение брачной экспедиции Игоря в Степь означало бы полное фиаско его политической линии, а стало быть, и самого существования. И без того, как отмечали авторы книги «Древнерусские княжества X-XIII вв..» (М., 1975), «существование прочерниговских группировок и партий в Киеве, Новгороде, Галицко-Волынской, Полоцкой и Рязанской землях свидетельствовало не только о претензиях черниговских князей на общерусское господство, но и о наличии в древней Руси конца XII — первой половины XIII веков кроме центробежных ещё и центростремительных тенденций», так что достаточно было одной удачной дипломатической акции Игоря Святославовича, и авторитет Черниговского дома и его политики выбивал бы последнюю опору из-под и без того шаткого трона Святослава Киевского в пользу Ольговичей.

В свете всего сказанного вызывает некоторое подозреие и организованная Святославом во время Игорева похода поездка через Черниговские земли, где он явно хотел убедиться, что Игорь действительно отправился в Поле. Не случайно ведь его роль в трагическом разгроме Игорева полка вызывает прямые подозрения в предательстве у многих современных «Слово»-ведов, даже и без «свадебной гипотезы» увидевших отношение Святослава к Игорю. «Очень возможно и такое: узнав о походе Игоря, именно Святослав ДАЛ ЗНАТЬ ОБ ЭТОМ ПОЛОВЦАМ, поскольку крупная победа Новгород-Северского князя и его овладение Тмутараканью могли пошатнуть великокняжеский престол», — открыто говорит исследователь поэмы Б. Зотов. Так что побудительные мотивы к предательству у Киевского князя были действительно весомые и, по-видимому, Игорь о них догадывался, не случайно же он, как отмечает Б. Рыбаков, «готовил свой поход ТАЙНО ОТ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ» и «больше боялся выявления своего похода РУССКИМИ КНЯЗЬЯМИ, чем СВОИМ СВАТОМ Кончаком».

Если же вспомнить, что дуумвир Святослава Рюрик был женат на сестре хана Гзака, как раз и осуществившего коварное нападение на свадебный поезд Игоря, то обвинение Святослава в предательстве покажется далеко не безосновательным. Более того: на фоне всего вышесказанного в ином свете воспринимается и тот факт, что, узнав от ехавшего через место схватки (!) купца Беловода Просовича весть об Игоревом поражении, Святослав, якобы для оборонительных целей, срочно посылает в его земли войско во главе со своим сыном. Подозревая возможность захвата оставшегося без руководства Новгород-Северского княжества, срочно собирает свои полки и Ярослав Черниговский, но не ведет их ни к границам с Полем, ни к Киеву, куда его пытается направить Святослав, а держит при себе, словно выжидая, как поведет себя на Игоревых землях сын Святослава Киевскго...

К счастью, хотя Святославу и удалось запятнать торжество Игоревой политики трагедией на Каяле, сам князь и его сын остались живы, и после поручительства подоспевшего к месту ЧП свата Кончака свадьба Владимира Игоревича и Свободы Кончаковны все-таки состоялась. И более двух лет, пока Владимир находился в стане своего тестя Кончака, на половецко-русских границах стояло затишье...

Такова вкратце последовательность тех событий, которые стали фабулой для первой древнерусской поэмы XII века. А теперь давайте перечитаем её и посмотрим, насколько этим событиям соответсвуют сюжет и поэтика самого текста, а тем более — нашего сегодняшнего их понимания. Итак, начнем с названия:

«Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святославля, внука Ольгова».

Необычность именно такого названия поэмы в ряду светских произведений XII века обращала на себя внимание почти всех, кто занимался изучением этого памятника. «Поражает название — «Слово о полку Игореве», — замечал по этому поводу популяризатор поэмы Евгений Осетров. — Слово, повесть или песнь не о князе Игоре, а о его полку... В литературе двенадцатого века нет схожего названия... Наверное, в условиях нормативных представлений это выглядело неожиданно новаторски...»

Как показывают современные комментарии к «Слову», подлинная суть этого, подмеченного Е. Осетровым, новаторства оказалась не до конца постигнутой ещё и сегодня, хотя, назвав свой труд «Великое ДЕЯНИЕ (ПОДВИЖЕНИЕ) князя Игоря», американский исследователь Р. Якобсон подошел почти вплотную к коду понимания и названия, и всей поэмы. Ведь помимо лежащего на поверхности истолкования слова «полк» как «поход, война, войско или дружина» оно значит ещё и «множество, толпа, собрание, народ в целом, все люди рода, которые в нужное время составят воинскую когорту... В бытовом смысле оно долго сохраняло общую идею совокупной множественности не только лиц, но и предметов, отсюда народные выражения «налетел полк девок» или былинное «а ты женского полку».

Еще более определенно толкует слово «полк» В. Аникин, приводящий его следующую расшифровку: «Древнерусский брак, помимо брака «умыкания», имел и другую форму — выкупа за «вено». Старинная песня «А мы просо сеяли, сеяли» говорит о возможности выкупа:

— Не надо нам тысячу, тысячу.

— А что же вам надобно, надобно?

— Нам надобно девицу, девицу.

— А мы дадим вам девицу, девицу.

Игра завершалась переходом девицы из одной партии в другую. В песне пелось:

— А у нас в ПОЛКУ убыло, убыло.

— А у нас в ПОЛКУ прибыло, прибыло.

Слово «полк» в древнерусском языке означало не только «рать», «войско», «ополчение», но и вообще всякое объединение людей, достаточное для выполнения каких-либо совместных действий. Таковы, в частности, ПОЕЗЖАНЕ, дружки жениха или ЖЕНИХОВ ПОЛК.»

Справедливость такого прочтения слова «полк» подтверждается и традиционными приговорами дружки к родителям невесты, приводимыми в книге М. Забылина «Русский народ: его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия»: «Отец родимый! мать родимая! у нас князь молодой, ясный сокол со всем ПОЛКОМ, со всем поездом...»

Здесь же, как видим, присутствует и известное нам по «Слову» уподобление князя — соколу.

Таким образом, вынесенное Автором в заголовок слово «плъкъ», помимо фиксации имевшего места реального сражения, могло служить ещё и как обозначение более глубинного смысла Игорева деяния, подтверждая тем самым наше предположение о свадебной сущности поэмы, а одновременно и оконтуривая понятие сообщности единомышленников границами рода Ольговичей, исповедовавших политику дружбу и добрососедства в отношении Степи. В этом случае понимание слова «полк» выходило за рамки чисто внешнего мероприятия Игоря, а должно было бы читаться как «Слово об Ольговичах» или «Слово о главном деле жизни Ольговичей», что точнее, ибо женитьба Владимира Игоревича на дочке хана Кончака была по своей сути лишь одним из составных звеньев той политики, которую проводили внуки Олега Святославовича. Об этой, определяющей для понимания смысла поэмы, связи Игоря с его дедом Олегом говорит, по наблюдению А. Косорукова, и сделанная в названии именная привязка «внука Ольгова», подчеркивающая, что «сфера деятельности внука и деда ОДНА И ТА ЖЕ».

И так же, как «ветры — Стрибожии внуци», бесприкословно подчиняясь, выполняют волю «деда», выполняет волю Олега и Игорь — крепит контакты с Полем. Ну а кроме этого, столь пышное поименование князя в названии поэмы восходит опять-таки к традиции обрядово-свадебной поэзии, величавшей своих персонажей не иначе как по имени-отчеству:

1. Ах, кто у нас умен Кто у нас разумен? Как Иван-то умен, Максимыч разумен... 2. Долго, долго Василий не едет, Долго, долго Григорьевич не едет... 3. Она выбрала себе жениха, Она честного и речистого, Она белого и разумного, Чернобрового, черноглазого, Да Михайлу Ефремовича, Али ой ли! Ефремовича...

В такой же самой традиции выдержано употребление имени-отчества и в названии первой древнерусской поэмы: «Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святославля, внука Ольгова». И все оно настолько пронизано свадебной символикой, настолько следует схемам свадебных ритуалов, что может быть безо всякой натяжки отнесено к такой разновидности обрядовой поэзии как вьюнишные песни или вьюнишники.

Вьюнишные песни — это текстовая часть старинного свадебного обряда поздравления молодых в первую послесвадебную весну. При этом нас не должна смущать кажущаяся внешняя разница в объемах и ритмах «Слова» и самих вьюнишников, как не смущает нас выставленное Н. Гоголем в подзаголовке «Мертвых душ» слово «поэма». Несмотря на выбранную Автором форму вьюнишника, его произведение все же не предназначалось для распевания под окнами молодых, как не предназначалась для декламации и Гоголевская поэма. Необходимо в полной мере уяснить себе тот факт, что Автор «Слова о полку Игореве» был не просто талантливым поэтом своего времени, но на несколько столетий обогнал его, показав себя подлинным революционером в области развития поэтического искусства. Увы! Но, начиная уже с момента появления «Слова», противники Ольговичей стали делать все возможное, чтобы древнерусский читатель воспринял поэму исключительно в воинском смысле — и, как показывает эхо «Слова» в «Задонщине», усилия их были не безуспешными.

А между тем, сопоставление поэмы с наиболее распространенными вьюнцами помогает взглянуть и на памятник, и на сопутствовавшие ему исторические события в весьма новом свете, позволяющем увидеть в нем то, что было скрыто за шорами традиционного истолкования. Прочтем же «Слово», сравнив его со строением и мифологической символикой вьюнишных песен, традиционно мифологические символы которых соотносили брачный ритуал со всем космосом языческих представлений об устройстве мира, как, например, в приводимых ниже текстах:

...Под вершиной деревца Соколы-то гнезда вьют — они яйца несут, А они яйца несут, молодых детушек ведут! Посередь-то деревца пчелы ярые сидят, Пчелы ярые сидят, много меду надышат, Ах, много меду надышат, Про нас квасу насытят! У комля-то деревца дубовые столы стоят, Дубовые столы стоят — звончатые гусли лежат. Ах, кому в гусли играть, все поигрывать? Ай, вот играть ли не играть Молодому с молодой. Молодому с молодой, Сыну Сергеюшке, сыну Николаевичу, Еще тешить — утешать молодую свою жену...

Или же:

Как в вершине тех дерев Соловей гнездо свивал, В середине тех дерев Пчелы гнезда вьют, Во комлях тех дерев Горностай гнездо свивал...

Как видим, оба примера (а их можно было бы привести гораздо больше!), пускай и в упрощенном виде, но довольно точно передают собой схему конструкционного строения поэмы в проекции на традиционные представления славян о мировом древе. Этот образ имел достаточно широкое распространение в славянских представлениях о мироустройстве и носил вполне определенную локализацию основных символов семейного очага на различных своих частях: соловей и соколы помещались на его вершине или рядом, пчелы яры — в середине, а в корнях, у подножия, «во комли-то деревца — кровать нова тесова». Примерно такие же символы являются излюбленными мотивами многих жанров народного искусства, донесших свои традиции вплоть до наших дней. И в художественной вышивке, и в живописи многих областей присутствуют те же дерево-цветок со сказочной птицей в ветвях или на вершине, а по сторонам этого дерева-цветка или у его основания — то всадники, то нарядный кавалер с барышней... Всадник — это тоже образ вьюнишных песен, которые «часто начинаются с описания выезда героя из дома на коне», что показательно и для «Слова о полку Игореве», непосредственное действие которого начинается в соответствии именно с этой традицией:

Тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень и поеха по чистому полю...

Обращают также на себя внимание и такие детали, как наложения символов мирового дерева во вьюнцах — на «мысленое древо» в «Слове», соловья во вьюнцах — на соловья-Бояна в «Слове», ярых пчел — на жужжащие и жалящие стрелы каяльской битвы, которыми «прыщет» в поэме не кто-нибудь, а именно «ярый» тур Всеволод. То же самое — и с символом горностая возле комлей вьюнишных песен, накладывающегося на образ убегающего из плена Игоря, который «поскочи горностаемъ къ тростию», и с вопросом «Ах, кому в гусли играть?», разросшимся в зачине поэмы до полемики с творческим методом Бояна, и со многими другими символами.

Естественно, композиционные требования поэмы и те цели, что стояли перед её Автором, были гораздо сложнее, чем при сочинении коротеньких вьюнишных песенок, ведь «Слово» являло собой совершенно иной, новый — и новый не только для XII века, но и, как мы увидим в дальнейшем, для всей русской литературы вообще — жанр поэзии. И тем не менее, в основе этого жанра, матрицей для возведения его архитектуры явился именно древнейший обрядово-бытовой комплекс свадьбы, элементами которого служат помимо различных песнопений ещё и заговоры, присказки-приговоры, загадки, драматические сценки с ряжением и некоторые другие слагаемые. Все это, если вглядеться, имеется и в «Слове о полку Игореве»: вспомним хотя бы заговор-плач Ярославны, величальный диалог-заговор Игоря с Донцом, припевки-присказки Бояна и самого Автора, загадку сна Святослава, а также «драматические сценки с ряжением», проведенные через всю поэму при помощи использования образов половецких тотемов-зверей, да плюс в рассказах о «превращениях» князя Всеслава в волка и в сцене побега из плена самого князя Игоря, становившегося то горностаем, то белым гоголем...

Хочется ещё и ещё раз подчеркнуть: перекличка «Слова» с обрядовой свадебной поэзией звучит настолько явственно, что не замечать её можно только в силу какого-то умысла. Ну чем, к примеру, не матрица для всего содержания поэмы такой вот образец свадебных песен?

Не бывать бы ветрам, да повеяли, Не бывать бы боярам, да понаехали, Траву-муравушку притолочили, Гусей-лебедей поразогнали, Красных девушек поразослали...

Тут, как видим, почти та же самая схема, что и в строках «Не буря соколы занесе черезъ поля широкая», вообще очень характерная для величальных и корильных песен, особенно, адресованных поезжанам: «Не белы наехали — чтой черные, как вороны», — а кроме того, тут и притолоченная трава-муравушка, так знакомая нам по строкам «ничить трава жалощами», тут и гуси, которых Игорь «избивал» во время своего бегства из плена к «завтроку, обеду, и ужине», и лебеди, на которых напускал соколов своей творческой фантазии «вещий» Боян. Тут и красные девушки, которых куда-то «поразослали» понаехавшие «бояре» — не туда ли, думается, куда «помчаша красные девкы половецкыя» и Игоревы поезжане?..

А вот строки, которые очень хорошо объясняют происхождение образа Бояновых соколов, напускаемых им на стадо лебедей, — помните? — «которыи дотечаше, та преди песнь пояше»:

Как летал, летал сокол, ладу, ладу, Сокол ясный летал, ладу, ладу, Искал стадо лебедей, ладу, ладу, Он нашел, нашел, сокол, ладу, ладу, Нашел стадо лебедей, ладу, ладу, Всех лебедок пропустил, ладу, ладу, Одное оставил, ладу, ладу...

В некоторых случаях и словесные обороты, и образы «Слова» кажутся буквально скалькированными с обрядовых свадебных песен, как вот в строках «при утри рано на зори шшолкотала пташечка на мори», перекликающихся с фразой «что ми шумить, что ми звенить далече рано передъ зорями». То же можно сказать и в отношении припевки «ни хытру, ни горазду», сочиненной Бояном Всеславу Полоцкому и обнаруживающей свои параллели в величальных песнях:

Хитер-мудер Иван-молодец, Хитрей-мудрей да его не было...

Или фрагмент «Галичкы Осмомысле Ярославе! Высоко седиши на своемъ златокованнемъ столе, подперъ горы Угорскыи своими железными плъки...» — не его ли канва угадывается в следующем четверостишии?

Во тереме во высоком Иван-сударь сидит. Никто его, никто его Не смеет будить...

К обрядовой свадебной поэзии восходят и такой вот оборот «Слова» как «О, стонати русской земли...», который перекликается с тем, что поется перед самой отправкой свадебного поезда к венцу: «Земле станать — да перестать будет», — а также неясные до сих пор места из описания побега Игоря: «полозие ползаша» и «претръгоста бо своя бръзая комоня», которые напрямую восходят к сценке описания свадебного поезда в величальных песнях, где мы встретим и такие выражения как «полозьи притерли», и такие как «семь комоней пригонили», и где есть встречающиеся в «Слове» жемчуг, золото, «каленые стрелы».

Из свадебных песен родился и плач Ярославны с его знаменитым «Полечу, — рече, — зегзицею по Дунаеви», находящим свое зеркальное отражение в таких вот, к примеру, строчках из обрядовых песен:

Попрошу я, молодешенька, Я у ласточки перьица, У касатки крыльца, Полечу я, молодешенька...

При этом следует обязательно помнить, что у древнерусского читателя не было никакой необходимости «вылавливать» все эти параллели специально, сличая текст «Слова» с хрестоматиями по фольклору. Это наше, сегодняшнее зрение «испорчено» для чтения подобных текстов, а не сам текст. Причем, как замечал исследователь «Слова» Г. Карпунин, наше зрение даже «не то что испорчено, а просто приспособлено для восприятия только обычных текстов, текст же «Слова» необычный, он построен на художественных принципах, рассчитанных на иной угол зрения — на зрение читателя, который в букве видел бы не просто знак для обозначения на письме звука, а символ, исполненный глубокого внутреннего смысла». Подобные же мнения высказывают и другие исследователи древнерусского памятника — Л. Наровчатская, С. Пушик, А. Гогешвили, Г. Сумаруков, О. Сулейменов, А. Чернов...

Но очень уж медленно освобождается наше сознание от постулатов школьных учебников. «Народы не бывают хорошими или плохими, — сказал несколько лет назад Д. Балашов, — но имеют историю, на протяжении которой их национальный характер изменяется в строгой последовательности.» Почему же мы так упорно пытаемся хоть что-нибудь в этой истории да подретушировать? Чего нам, как говорит Л. Наровчатская, стыдиться, «былым рабам и вольным всадникам — своей истории? Того, что мы не ассимилировали, сохранили добрососедство даже в условиях тирании, рабства, бездорожья и бестелевиденья?» Откуда в нас, хочется также спросить, это извечное стремление изобразить себя с мечом или автоматом, крушащими какого-то постоянно живущего рядом с нами врага, без которого нам просто некуда приложить свои способности? И разве миротворческая миссия Игоря в Степи была по своему значению ниже, чем те грабительские по своей сути набеги, которые осуществлял Святослав против мирных половецких становищ? При чем тут оборона Руси, если Святослав открыто сетует на то, что если бы русичи ходили на половцев ещё более многочисленными дружинами, то «была бы чага по ногате, а кощей по резане», то есть, как мы уже отмечали выше, рабов было бы столько, что они продавались бы за бесценок.

Кто же в таком случае благороднее выглядит — «великий и грозный» представитель тогдашнего Центра Святослав Киевский, эхо политики которого до последнего времени ещё звенело в воздухе нескончаемым нагнетанием атмосферы внешней угрозы, или же все-таки — «сепаратист» Игорь, трезвого дипломатического подхода которого к межнациональному вопросу так не достает нам сегодня для урегулирования всё растущих в стране очагов напряженности?.. Вот он — вдел ногу в стремя и, взлетев на коня, окинул взглядом напуганных солнечным затмением воинов. Отложить поход до более благоприятного момента? В глазах простого люда это было бы, пожалуй, психологически правильным, но сколько же можно играть в прятки со Святославом — к весне он ведь снова пришлет гонцов, будет склонять к участию в антиполовецком походе?.. Нет, узел нужно разрубать одним ударом, а если, как предвещает затмение, его ждет неудача, то это по крайней мере хоть какая-то да определенность, а не это двойственное состояние... — И именно здесь у него вырывается та, принятая нами за патетическую, фраза «луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», которая на самом деле воспринималась, наверное, современниками как «лучше уж погибнуть, чем жить, как в плену, связанным по рукам и ногам этой постылой обязанностью подчиняться Киеву, необходимостью всякий раз выкручиваться перед Святославом, зависеть от массы мелочей, включая и такие предрассудки, как это затмение. Да и Владимира нужно срочно женить, дело ли — на мачеху засматриваться? Так ведь и до греха недалеко...»

Отбросив подобную цепь рассуждений, вернее — внутренних обстоятельств, подвигнувших Игоря на попрание небесного предупреждения, нам никогда не понять смысла этого его монолога, в котором он, не испытывая НИКАКОЙ УГРОЗЫ ИЗВНЕ, говорит свое «луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», и только после этого зовет братию сесть на коней и отправиться в Степь, то есть именно туда, где они как раз и оказываются и «потятыми», и «полонеными».

То же самое получается и с «хотью», т.е. с супругой: объясняя, почему Игорь пренебрег знамением небес, Автор говорит: «Спалъ князю умь по хоти... «Хощу бо, — рече, — копие приломити конець поля Половецкаго, съ вами, русици, хощу главу свою приложити, а любо испити шеломомь Дону», что в современных изданиях «Слова» переводится как «Разожгло князю ум желание... «Хочу, — говорит, — копье с врагом скрестить на краю поля Половецкого; с вами, русичи, хочу главу свою сложить или испить шеломом из побежденного Дона.» Одной из причин, способствовавших такому прочтению, явилось использование Автором «Слова» приема так называемого «разделенного языка», основанного на синтезе реально сущемствующих недеформированных слов в новое образование, что позволяет, сохраняя внешнее логическое единство текста, создавать игру слов, используя их в двух и более значениях. Говоря об этом явлении, автор интереснейшей книги об акростихе в «Слове о полку Игореве» А. Гогешвили писал, что «современная текстология «Слова» стремится к однозначной интерпретации текста», тогда как его Автор «ставил себе во многих случаях прямо противоположную задачу», в чем, отчасти, и «заключается одна из причин непрекращающихся предложений новых конъектур и прочтений в тексте «Слова».»

В качестве примеров приводятся словосочетания «А уже не вижду власти,» — читающееся ещё и как «А у жене вижду власти»; «На реце на Каяле,» читающееся как «нарецена каяле» (т.е. «нареченная», «невеста»). Фраза «Се бо готския красныя девы» звучит как «се бог отския»; «Земля тутнетъ» — как «земля тут нетъ», — и тому подобное.

К примерам использования такого вот «разделенного языка» можно отнести и цитированную выше строчку «спалъ князю умь по хоти», публикуемую в большинстве случаев в слитной форме, дающей прочтение «похоти». А между тем в чешском языке ещё и доныне сохранилось это древнее славянское слово в своем первоначальном значении, то есть — «жена, супруга». Приводя такие примеры из «Слова» как «плачется мати ПО УНОШИ князи Ростиславе», из Повести временных лет по Лаврентьевскому списку (под годом 985) — «Ольга же, плакася ПО МУЖИ своем», Э. Гребнева пишет: «Эти параллели убедительно показывают, что «спалъ князю умъ ПО ХОТИ» — это обычная для древнерусского текста конструкция. В переводе на современный русский язык это можно бы выразить приблизительно так: сжигало князю ум по супруге...»

Несколько выше мы уже говорили, что именно так все на самом деле и было, и что ум князя страдал именно из-за «хоти», то есть из-за «любимой», «желанной», ревность из-за которой к собственному сыну и вынудила его переступить через все знамения и поспешить в Поле за «хотью» и для Владимира. В этом свете выражение «хощу бо копие приломити конець поля Половецкаго» никак не может иметь предложенной Д. Лихачевым расшифровки «хочу вступить в единоборство», ибо означает то же, что и известная индейская формула «хотим зарыть топор войны». Не менее беспочвенно искажается и вторая часть этой фразы — «съ вами, русици, хощу главу свою ПРИЛОЖИТИ», истолковываемая как желание эту голову СЛОЖИТЬ, тогда как в паре с переломленным копьем, означающим ОТКАЗ ОТ ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ, данное выражение приобретает смысл, аналогичный фразеологизмам «приложить талант», «приложить руки», «приложить старания» и т.п., что не противоречит и этимологическому значению латинской лексемы «закон», «уложение» и возникающей в результате чередования «лог-лаг» формы «лагати», имеющей с приставкой «при-» значение «присоединять», «добавлять», но уж никак не «складывать мертвой».

На фоне всего этого не может восприниматься альтернативой сложению головы и венчающая этот монолог фраза «а ЛЮБО испити шеломомъ Дону», укладывающаяся в современные переводы только благодаря подмене «любо» на «либо». Значение же безличного сказуемого «любо» всегда было «мило, приятно», «по душе, нравится»; как пишет Г. Брызгалин, в казачьем языке это слово означает особую прелесть желательности; оно никоим образом не тождественно разделительному союзу «либо», и в данном случае говорит о том, что именно достигнуть Дона и быть на нем не убитым, а принятым как дорогой гость, как раз и является заветным желанием князя Игоря, то есть тем, что ему ЛЮБО. Ведь для того, чтобы «испити шеломомъ Дону», нужно этот шелом как минимум СНЯТЬ, то есть — перестать быть воином, прийти с миссией мира.

...Обуреваемый мыслями о жене и о невесте для сына, пренебрег князь даже знамением небес. «Хочу, — сказал он, — копье свое сломать на краю поля Половецкого. С вами, русичи, хочу приложить ум свой к тому, чтобы впредь приходить нам на Дон без опаски...»

Примерно так должен был пониматься данный фрагмент читателями XII века и, продолжая объяснять, чем же его манера отличается от Бояновой, Автор приводит далее образец того, как бы написал эту поэму его маститый «коллега по перу» или предшественник. «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая галици стады бежать къ Дону великому», — воспроизводит он стиль Бояна, напрямую возводя его к таким образцам обрядовой свадебной поэзии как приговор «Не ясный сокол с гнезда слетает — новобрачный князь со двора съезжает» или уже цитированные нами ранее строки «Не бывать ветрам, да повеяли, не бывать бы боярам, да понаехали...»

Что же касается истинного значения выражения «галици стады», то в данном случае и оно обозначает не «стаи галок», как то повсеместно трактуется переводчиками и комментаторами поэмы, а самые настоящие стада домашних животных — коз, коров, лошадей, овец, которых поезжане гнали вместе с собой как для своего собственного пропитания, так и для свадебного пира, а главное — для уплаты Кончаку КАЛЫМА за дочь-невесту. Ведь галица это вовсе не галки, которые почему-то ещё и «бежать к Дону стадами», галица — это широко распространенное на западной Украине название всякой домашней живности, что подтверждается как фундаментальным трудом В. Шухевича «Гуцульщина», так и бытующими ещё и по сей день поговорками и пословицами типа «На чужую галицу — не бросай палицу» и другими.

Вырисовывающийся из данного примера стиль Бояновых песен зримо говорит о том, что суть его «замышлений» сводилась лишь к наложению воспеваемого события на ритмико-символическую основу широко известных всем песен, и те уже «сами княземъ славу рокотаху». Естественно, что при таком творческом методе было невозможно «ущекотать» едким словом такие явления «былин сего времени» как предательство Святослава Киевскеого, ибо хотя запас песенных «матриц» и доходил у Бояна до «первыхъ временъ усобице», аналогов на каждый случай все-таки в этом арсенале недоставало. Поэтому вслед за воссозданием торжественного слога Бояна в духе «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая» идет и саркастический упрек ему в «лакировке» действительности:

Чи ли въспети было, вещей Бояне, Велесовь внуче: «Комони ржуть за Сулою звенить слава въ Кыеве?..»

Словосочетание же «чи ли» — это опять-таки не «или», как упрощенно трактуют его переводчики, а аналог задиристым «чи й ли», «что й ли» или «что ж не», несущим в себе ту иронию, о которой говорил в своих неоконченных заметках о «Слове» ещё А. Пушкин, записавший в примечании в скобках: «Если не ошибаюсь, ирония пробивается через пышную хвалу.»

Не эта ли ирония подчеркнута здесь этим двойным обращением «вещей Бояне» и «Велесовь внуче», которые кажутся бутафорскими одёжками на фоне его «не ущекотания» реальных событий.

«Что ж, мол, не воспеть тебе было, любимче богов: «Кони ржут за Сулою — звенит слава в Киеве?..»

Перевод этого участка текста Д. Лихачевым, звучащий как: «Только враги подошли к границам Руси, как слава русской победы над ними уже звенит в Киеве», не может быть принят всерьез уже хотя бы по той причине, что в реальности, как тонко подметил О. Сулейменов, Автор описывает здесь «обратное движение — в конце апреля 1185 года не половцы идут к границам Руси, а войска Игоря отправляются за Сулу», из-за чего весь этот пассаж в существующем переводе выглядит какой-то пустой похвальбой. Но все становится на свои места, если вспомнить, что речь идет не о половецких конях, а о русских, о тех, на которых выехали в Степь поезжане, о чем Святослав уже успел предупредить орду Гзака.

«Что ж тебе не воспеть было, прозорливому Бояну, Велесову внуку: «Кони, мол, ржут за Сулою, свидетельствуя, что Игоревы дружины движутся к уготованной им гибели, — и эхо скорого их разгрома пророчит Святославу упрочение его собственного положения...»

И — как бы в противоположность «славе» Святослава в Киеве — появляются трубы в Новгороде — те, которые главным героям поэмы предстоит пройти в соответствии с условиями поговорки про «огонь, воду и медные трубы», что соответствует в нашем случае солнечному затмению, переправе через Сюурлий и свадебному пиру на Каяле, завершившемуся разгромом Игоревых спутников. Но все это пока ещё впереди, а пока Автор подыскивает подходящую манеру, пока «трубы трубять въ Новеграде, стоять стязи въ Путивле», а «Игорь ждет мила брата Всеволода...»