"Из записных книжек и тетрадедй" - читать интересную книгу автора (Цветаева Марина)ВСТРЕЧА С ВНУЧКОЙ ПУШКИНАПрихожу к Елене Николаевне Арнольд. У нее сидит дама — белобрысая — белорыбица — альбиноска, страшно-постная и скучная. Через несколько минут после моего прихода Еlt;ленаgt; Нlt;иколаевнаgt;, со свойственной ей бесцеремонностью, начинает ее — всячески выживать: — А Вам никуда не нужно идти? — Мlt;ожетgt; бlt;ытьgt; Вам уже пора идти? — и так далее, и чем далее — тем грубее. Но дама — сидит, и Еlt;ленаgt; Нlt;иколаевнаgt;, когда убеждается, что сидеть — будет, глубоким, громким, даже не актерским, а декламаторским голосом — мне: — А Вы зна-аете, дорогая! кто у меня сидит? Я, робко: — Вы, кажется, сказали Г-жа Розен… Розен… — Розенмайер — что! Розенмайер — ничто. Эта дама — внучка Пушкина. Родная внучка Александра Сергеевича. И я, ничего не успев: — Дочь — Сашки?! За 6 лет Парижа я у Еlt;леныgt; Нlt;иколаевныgt; была в третий раз и ждала встретить у нее старую Т., «на которую» Еlt;ленаgt; Нlt;иколаевнаgt; меня и пригласила — и до того ждала, что сначала подивилась ее молодости (Т. — около 80-ти лет) и такой полной белобрысости. (И даже «Розен…» не смутило.) И вместо нее — встречаю внучку Пушкина, бывающую у Еlt;леныgt; Нlt;иколаевныgt; раз в год и зашедшую случайно. На вид — 45 лет — самый постный возраст! самый неудобоносимый и-выносимый, самый двусмысленный (сейчас, 1938 г. — мой, когда сам не знаешь — кто ты, на чтó похож, — впрочем, не сам, а сама, ибо у мужчин этого возраста нету) — итак, на вид 45 лет, но должна быть моложе, если не предполагать, что породила свою Светлану (названную, очевидно, в честь Пушкина, хотя это — Жуковский) 37-ми лет — чтó тоже возможно: всю жизнь собиралась — и разродилась. О Светлане этой — Светике — говорит захлебываясь, показывает фlt;отограgt;фию и открытку: тоже белорыбица — в русском костюме, за кlt;оторgt;ый где-то, конечно, получила какой-то приз, а пишет — 8 лет — Je tan brase.[17] Учится во французской школе. По-русски не читает и не пишет вовсе — и наверное не говорит. Сейчас — для точности — гостит в Баварии: оттуда анбразирует. Итак — внучка Пушкина, родная дочь Александра Александровича, генерала, почетного опекуна, бывшего у нас в доме в Трехпрудном, куда ехал мимо дома Гончаровых, с нашим — смежным (наш — д. № 8, шоколадный, со ставнями, с двумя огромными серебряными тополями. Разобран в Ревlt;олюциюgt; на дрова), родная дочь пушкинского Сашки — и жена «маленького русского офицера», сидящего в Шарантоне (у Еlt;леныgt; Нlt;иколаевныgt; там сидит сын, и знакомство на этой почве). Белобрысая, белобровая, белоглазая немка, никакая, рыбья, с полным ртом холодного приставшего к нёбу сала (жирно картавит). — У Вас есть какой-нибудь листок Пушкина? Она, с удовлетворением и даже горделивой улыбкой: — Ни-че-го. Папá все отдал в Академию наук. Узнала от нее, что оба пушкинских имения живы (в Револlt;юциюgt; был упорный слух, что Михайловское сгорело) — но сильно запущены. Единственное собственное — не на вопрос — сведение (вставка в наш с Еlt;ленойgt; Нlt;иколаевнойgt; разговор) — что Ганнибал был куплен Петром за бутылку рома — сведение, к кlt;отороgt;му уже Пушкин относился юмористически и уцелевшее только благодаря его реплике — насчет ваших предков, приносивших и уносивших царям ночные горшки (посудины). Читаю Стихи к Пушкину, разрываюсь от волнения — что перед внучкой. Одиноко — разрываюсь, ибо не понимает ничего и не отзывается — никак. (Еlt;ленаgt; Нlt;иколаевнаgt;, за всех хвастливая, спешно объявляет ей, что я самая великая и знаменитая поэтесса и т. д. — чего наверное не думает.) И — о Пушкине — всё. На ком был женат «Сашка», чтобы так дочиста ни одной пушкинской черты? А мlt;ожетgt; бlt;ытьgt; — слишком поздно женился, когда своих уж — не бывает? Если ей сейчас — 40 лет, то родилась она в 1891 г., Пушкин умер в 1837 г. и Сашке (кажется) было 4 года, значlt;итgt; родился (ничего нет под рукой) в 1833 г. 1891–1833=58 лlt;етgt;. Нет, еще могут быть, у Бlt;альмонgt;та и у Александра) Иlt;вановичаgt; Гlt;учковаgt; — чудные. Особенно — если пушкинская кровь (неутомимая). Так или иначе: бедная Светлана! Такая мать и шарантонский отец — пожалуй что и Пушкину не одолеть (уже не одолел: 8 лет и: je tan brase. Myp 9-ти лет не делал ни одной ошибки, а учился по-францlt;узскиgt; только год). С увлечением — сладострастным хихиканьем и поддразниванием — говорит о квартире в 3 комнаты в Neuilly, кlt;оторgt;ую сняла на три месяца совместно с какой-то француженкой и русскими. — Кто же эти русские — или секрет? — хозяйка, по-настоящему увлеченная, — и для кlt;оторgt;ой «внучка Пушкина» не редкость, ибо знает ее — и цену ей (кáк выгоняла!!) — давно. — Никакого секрета нет и быть не может: все тайное станет явным (кроме тайны твоей наследственности). Имени русских, несмотря на бесстрастнейшие и подробнейшие расспросы хозяйки — не назвала. Из моих стихов к Пушкину — самых понятных, то, с чего все и повелось: «Бич жандармов, бог студентов — Желчь мужей, услада жен» — не поняла ничего и не отозвалась ничем, ни звуком (даже: гмм…). Внучка Пушкина — и я, внучка священника села Талиц. Что же и где же — кровь. Пушкин, при всем этом, конечно, присутствовал незримо, не мог не — хотя бы из-за юмора положения. И, несмотря на: ни йоты, ни кровинки пушкинских, несмотря на (наконец, нашла!) рижскую мещанку — судорога благоговейного ужаса в горле, почти слезы, руку поцеловала бы, чувство реликвии — которого у меня нету к Пушкину — но тут два довода и вывода, кlt;оторgt;ые, из честности, оставляю оба: первое: ибо Пушкин — читаю, думаю, пишу — жив, в настоящем, даже смерть в настоящем, сейчас падает на снег, сейчас просит морошки — и всегда падает — всегда просит — и я его сверстница, я — тогда; она же — живое доказательство, что умер: Пушкин во времени — и неизбежно в прошлом — раз мы (внучки) приблизительно одного возраста и второе: ибо Пушкин — все-таки — моя мечта, мое творческое сочувствие, а эта — его живая кровь и жизнь, его вещественное доказательство, его четверть крови… Из этого (кажется, для обоих — вывод, сейчас спешу, не успею додумать — вывод: насколько жизнь (живое) несравненно сильнее — физически-сильнее, ибо судорога, слезы, мороз по коже, поцелуй руки — физика — самой сильнейшей, самой живейшей мечты, самая убогая очевидность (осязаемость) самого божественного проникновения. Казалось, не я это говорю, я, всю жизнь прожившая мечтой, не мне бы говорить, но — мое дело на земле — правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни. __________ 10 июля 1931 г. (Сейчас для меня ясно: волнение другого порядка. Одно — «Для берегов отчизны дальней», другое — Сашкина дочка в комнате. Если последнее волнение сильней, то пlt;отомуgt; чlt;тоgt; физика, вообще, сильней. Зубная боль сильнее (грубее) душевной. Но умирают — от душевной, от зубной — нет. Сила еще не есть мерило вещи, это только — признак ее. И даже если от зубной боли пускают пулю в лоб — да, боль сильная, но и она и такая смерть — невысокого порядка.) 1933 год Любопытна судьба этих стихов: от меня — к Борису, о Борисе и мне. Часто, и даже годы спустя, мне приходилось слышать: «Самое замечlt;ательноеgt; во всей книге», узнавать, что эти стихи — чьи-то любимые: гвоздь в доску и перст в рану. Оказывается, они большинством были поняты, как о нас (здесь) и тех (там), о нас и России, о нас вне России, без России. И теперь, перечитывая: все, каждая строка совпадает, особенно: Разбили нас — как колоду карт! Строка, за выразительностью, тогда мною оставленная, но с огорчительным сознанием несоответствия образа: двух нельзя разбить как колоду, колода — множество, даже зрительно: карты летят. Даже мое, самое личное, единоличное: Который уж, ну — который март? (Месяц того потока стихов к Борису) март — почти что пароль нашего с Бlt;орисомgt; заговора — даже этот март оказался общим, всеобщим («Которую весну здесь сидим и сколько еще??») Редкий, редчайший случай расширения читателем писательского образа, обобщения, даже увечнения частности. Ни о какой эмиграции и России, пиша, не думала. Ни секунды. Думала о себе и о Борисе. — И вот. — 1934 год Myp — 23 февраля 1934 г. (9 лlt;етgt; 23 дня) — 1-ый школьный год: Βξт я сегодня глядел на учительницу и думал: — Вот у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама — ведь хорошо пишет? — а ее никто не знает, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы читали отвлеченные вещи. Так что же делать? Она же не может писать другие вещи. 21 июля 1935 г. lt;Мурgt; (В ответ на мои стихи: Небо — синей знамени. Сосны — пучки пламени…) — Синее знамя? Синих знамен нет. Только у канáков пучки пламени? Но ведь сосны — зеленые. Я так не вижу, и никто не видит. У Вас белая горячка: синее знамя, красные сосны, зеленый змей, белый слон. Как? Вы не любите красивой природы? Вы — сумасшедшая! Ведь все любят пальмы, синее море, горностай, белых шлицов. Для кого Вы пишете? Для одной себя, Вы одна только можете понять, потому что Вы сами это написали! 16-го февраля 1936 г. У Пlt;астернаgt;ка только одна забота: зрительная (то есть смысловая) точность эпитета. У меня вся эта забота множится на бессмысленную слуховую точность звука, — смысла знать не знающую (на предначертанность звучания) звучать должно так-то, а значить то-то. И никаких! __________ Если бы мне на выбор — никогда не увидать России — или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Цlt;арскойgt; Семьи) — не задумываясь, сразу. И ясно — чтó. Россия без меня обойдется, тетради — нет. Я без России обойдусь, без тетрадей — нет. Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать — жить. Т. е. всё осуществляется и даже живется (понимается lt;…gt;) только в тетради. А в жизни — что? В жизни — хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни — функция и отсутствие. Кlt;оторgt;ое другие наивно принимают за максимальное присутствие, до кlt;оторgt;ого моему так же далёко, как моей разговорной (говорят — блестящей) речи — до моей писаной. Если бы я в жизни присутствовала… — Нет такой жизни, которая бы вынесла мое присутствие. Скромный пример: моя попытка присутствия всегда разбивала — не жизни (слава Богу! 2) это может и каждая мидинетка), а самоё жизнь. — Это не жизнь, а сон какой-то… С Вами не живешь, а паришь! (Или — «горишь») — и эти слова мне говорились иначе, чем мидинетке или актрисе, уже потому что не радостно, а испуганно, восхищенно-устрашенно — и устрашенно побеждало, т. е. человек из орлиных когтей моего восхищения: восхищения — вырывался — или я сама выпускала — и — разбивался? нет, потерев лоб или затылок — разгибался как резиновый. И жил дальше. А я жила — дальше, то есть дальше писала. Это история моей каждой любви. Май 1936 год Мне нечего давать в Сlt;овременныеgt; 3lt;апискиgt;, потому что все стихи недописаны: в последнюю секунду уверенность, что можно — или отчаяние, что дóлжно — данную строку (иногда дело в слове) сделать лучше. 1930-е годы Оставьте меня, потрясения, войны и т. д. У меня свои события: свой дар и своя обида — о, за него, не за себя. Летопись своей судьбы. Свое самособытие. Войны и потрясения станут школьной невнятицей, как те войны, которые учили — мы, а мое — вечно будет петь. 15-го марта 1939 г. 15-го марта 1939 г. — вход в Прагу. В 7 ч. 45 мни. освещается градчанский зáмок, взвивается флаг. Вся Прага — на площади: последний гимн, вся толпа поет и плачет. 16-го — сплошной парад, оркестры военной музlt;ыкиgt;, вся Прага залита офицерами. Толпа идет к Памятнику павшим (Monument aux morts) — за независимость Чехии: толпа нашла свою дорогу. Тáк что мое «Можно ль, чтоб века бич слепоок родину света взял под сапог» — сказанное тогда в сентябре и недосказанное, потому что не знала: где радий? в отобранных или неотобрlt;анныхgt; областях? — сбылось: вся родина (света) взята под сапог! 8 апреля 1939 г. Страстная Суббота — 8-го апреля 1939 г. Пастёр. — Вчера сожрали Албанию. Скипер вопил на всех языках: Спасите Албанию! (S. О. S.) Потрясающая телегрlt;аммаgt; какого-то министра — захватчику: 500 лlt;етgt; назад варварами были — азиаты… У азиатов были руки в нашей крови… lt;Муссолини?gt;, пока не поздно… Мы — не сдадимся. Нам честь — дороже жизни. В наш край вы придете по трупам, не только мужчин, но и женщин… — Attention! Tirana parle… Attention! Tirana parle…[18] — и безумный (нарочный) треск морса — не незаглушающего. 100000 итlt;альянцевgt; — (иные говорlt;ятgt; сорок: всё равно) напали на стрlt;ануgt; с миллlt;иономgt; населения. Жена короля Зогу — Джеральдина — бежала с 2-дневным сыном… Нынче, в Страстную Субботу, итальянцы вошли в Тирану и Скутари. Население ушло в горы. Нет пуль — бросают камни. — «Черногорцы, что такое?…» И Тироль. И Кавказ. 9-го мая 1939 г. Вчера, 8-го мая — Hommage à la Tchekoslovaque.[19] Узнаю в 1 ч. дня. Занимаю деньги, бегу (NB! по плану, ежесекундно сличая) на Bonaparte: 18, Rue Bonaparte — Colonie Tchecoslovaque[20] — где продаются билеты — там билетов уже нет, все остающиеся вернули утром в Trocadéro — вечером, в 8 1/2 ч. вхожу в Trocadéro — везде полиция — потоки дам и господ — билетов нет — ни одного, ни за 10 — ни за 15 — ни за — (все мои чешские стихи). Идем с Муром домой — Сеной. Мур — утешает. Я — спокойна: так со мной было — всю жизнь. А пели — чешский гимн. И были — все чехи Парижа. И этого я уже никогда не увижу и не услышу. Единствlt;енноеgt; «зрелище» на которое мне — за годы — мlt;ожетgt; бlt;ытьgt; за всю заграницу (17 лlt;етgt;) страстно захотелось — пlt;отомуgt; чlt;тоgt; не зрелище. И ― Ну — судьба. (Моя вечная несудьба). Fatalité.[21] Но — c’est dur.[22] MЦ. 1939 год …Сон 23 апреля 39 г. Иду вверх по узкой тропинке горной — ландшафт св. Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу — сверху лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу — верблюд — двугорбый. Тоже больше человеческого, верблюжьего роста, необычайной даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу — лошадь. Она — непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И — лошадь несется по воздуху — надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега. И — дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед — голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные, подробные (бег спиралью), потом горстки белых камешков. Горы — заливы — несусь неудержимо; с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно — и безнадежно! — за него держусь, зная, что очередной круг будет — вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя. Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое. И что хуже не будет. Проснулась с лежащей через грудь рукой «от сердца»… Да, конечно… Итак, вчера, 28 апреля, возвращаясь из Printemps,[23] где два-три часа сряду видела из всех зеркал свою зеленую образину — в синем (самовязаном) берете и кожанlt;омgt; пальто — на фоне 400 фlt;ранковgt;, 500 фlt;ранковgt; и 995 фlt;ранковgt; robe pausanne[24] с цветочками, и купив в конце концов 5 метров синего ситца, с цветочками — по 7 фlt;ранковgt; 90 санlt;тимовgt; метр — не из-за дешевки только, а потому что больше всего понравился. …чтобы не казаться дурой и сумасшедшей, сразу своротив обратно, стою минуту перед какой-то писчебумажной лавочкой — и обратно, убежденная, что ту мясную сгоряча проскочила, что было (и все те лавки) — до пустынного здания. Смотрю на весь левый бок улицы, так и иду с (повернутой?) шеей. И здание то же самое, и за ним — никаких лавочек, потому что конец улицы, это здание — конец бульвара. Я пошла не на тот бульвар и, ничего не узнавая, шла по чужой улице, когда это была моя, по которой хожу — сентябрь — конец апреля, семь с половиной месяцев в каждый день по 2–3 раза, и по которой знаю все, которую всю знаю наизусть. — А то голое здание был угол лицея, мимо которого 7 1/2 месяцев. О, Боже, Боже! Думаю и боюсь, что так же сразу забуду — не узнаю — землю: собственных стихов — и рук… может быть, уже не узнаю. Дело не в благодарности (беспамятности), благодарнее меня нет — a… в неуверенности ни в чем достоверном, в отродясь потерянном чувстве достоверности, в чувстве исправления, в неудивлении — чудесам: а если я вдруг, идя, полечу — не удивлюсь, а узнаю, что не может быть — раз все это есть — что нет того света: я сама уже тот свет, с его чувствами. Не может быть, — раз все это есть — не быть того света. 1940 год Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным Сlt;ережейgt;. Неуют. За керосином. Сlt;ережаgt; покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток — кот. (Всё это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит — такого.) Торты, ананасы, от этого — не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон — унтертон всего — жуть. Обещают перегородку — дни идут, Мурину школу — дни идут. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь Сlt;ережиgt;. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда — писать?? Девочка Шура. Впервые — чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что Сlt;ережаgt; бессилен, совсем, вo всем. (Я, что-то вынимая: — Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! — Я на Вас смотрел!) (Разворачиваю рану. Живое мясо. Короче:) 27-го в ночь арест Али. Аля — веселая, держится браво. Отшучивается. Забыла: последнее счастливое видение ее — дня за 4 — на Сельско-хозlt;яйственнойgt; выставке, «колхозницей», в красном чешском платке — моем подарке. Сияла. Уходит, не прощаясь. Я: —Что же ты, Аля, тáк, ни с кем не простившись? Она в слезах, через плечо — отмахивается. Комендант (старик, с добротой): — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы… Ο себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; везде электричество. Никаких «люстр»… Я год примеряю — смерть. Все — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я. хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна… Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу! Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено. Нlt;иколайgt; Николаевич) принес немецкие переводы. Самое любимое, что есть: немецкие народные песни. Песенки. О, как все это я любила! Сентябрь 1940 …Тарасенков, например, дрожит над каждым моим листком. Библиофил. А то, что я, источник (всем листочкам!), — как бродяга с вытянутой рукой хожу по Москве: — Пода-айте, Христа ради, комнату! — и стою в толкучих очередях — и одна возвращаюсь темными ночами, темными дворами — об этом он не думает… … — Господа! Вы слишком заняты своей жизнью, вам некогда подумать о моей, а — стоило бы… (Ну не «господа», — «граждане»…) __________ Сегодня, 26-е сентября по старому (Иоанн Богослов), мне 48 лет. Поздравляю себя: 1) (тьфу, тьфу тьфу!) с уцелением, 2) (а мlt;ожетgt; бlt;ытьgt; 1) с 48-ю годами непрерывной души. __________ Моя трудность (для меня — писания стихов и, мlt;ожетgt; бlt;ытьgt;, для других — понимания) в невозможности моей задачи. Например, словами (то есть смыслами) сказать стон: á — а — а. Словами (смыслами) сказать звук. Чтобы в ушах осталось одно á — а — а. Зачем (такие задачи?). __________ Октябрь 1940 г. Нынче, 3-го, наконец, принимаюсь за составление книги, подсчет строк, ибо 1-го ноября все-таки нужно что-то отдать писателям, хотя бы каждому — половину. (ΝB! Мой Бодлер появится только в январской книге, придется отложить — жаль.) …Да, вчера прочла — перечла — почти всю книгу Ахматовой и — старо, слабо. Часто (плохая и верная примета) совсем слабые концы; сходящие (и сводящие) на нет. Испорчено стихотворение о жене Лота. Нужно было дать либо себя — ею, либо ее — собою, но — не двух (тогда была бы одна: она). …Но сердце мое никогда не забудет Отдавшую жизнь за единственный взгляд. Такая строка (формула) должна была даться в именительном падеже, а не в винительном. И что значит: сердце мое никогда не забудет… — кому до этого дело? — важно, чтобы мы не забыли, в наших очах осталась — Отдавшая жизнь за единственный взгляд… Этой строке должно было предшествовать видение: Та, бывшая!.. та, ставшая солью, отдавшая жизнь за единственный взгляд — Соляной столб, от которого мы остолбенели. Да, еще и важное: будь я — ею, я бы эту последнюю книгу озаглавила: «Соляной столб». И жена Лота, и перекличка с Огненным (высокая вечная верность) в двух словах вся беда и судьба. Ну, ладно… Просто, был 1916 год, и у меня было безмерное сердце, и была Александровская Слобода, и была малина (чýдная рифма — Марина), и была книжка Ахматовой… Была сначала любовь, потом — стихи… А сейчас: я — и книга. А хорошие были строки:…Непоправимо-белая страница… Но что она делала: с 1914 г. по 1940 г.? Внутри себя. Эта книга и есть «непоправимо-белая страница»… Говорят, — Ива. Да, но одна строка Пастернака (1917 г.): Об иве, иве разрыдалась, — и одна моя (1916 г.) — к ней: Не этих ивовых плавающих ветвей Касаюсь истово, а руки твоей… — и чтó остаётся от ахматовской ивы, кроме — ее рассказа, как она любит иву, то есть — содержания? Жаль. Ну, с Богом, — за свое. (Оно ведь тоже и посмертное.) Но — Εt ma cendre sera plus chaude que leur vie.[25] 24-го октября 1940 г. Вот, составляю книгу, вставляю, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю, и — почти уверена, что не возьмут, диву далась бы — если бы взяли. Нý, я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась — я знаю, что стихи — хорошие и кому-то — нужные (может быть даже — как хлеб). Ну — не выйдет, буду переводить, зажму рот тем, которые говорят: — Почему Вы не пишете? — Потому что время — одно, и его мало, и писать себе в тетрадку — Luxe.[26] Потому что за переводы платят, а за свое — нет. По крайней мере — постаралась. 26-го (кажется!) октября 1940 г. — перед лицом огромного стылого окна. Я, кажется, больше всего в жизни любила — уют (sécurité[27]). Он безвозвратно ушел из моей жизни. __________ Во мне — таинственно! — уцелела невинность: первого дня, весь первый день с его восхищением — изумлением — и доверием. Для меня всякий — хорош (а плохой — больной)… __________ 25-го декабря 1940 г…Иду в Интернациональную, в коридоре… встречаю Живова — мил, сердечен — чуть ли не плачу. — «Вас все так любят. Неужели это — только слова?» И в ответ на мой рассказ, что моя книга в Гослитиздате зарезана словом (Зелинского, я всегда за авторство) формализм: — У меня есть все Ваши книги, — наверное, больше, чем у Вас, и я объявляю, что у Вас с самого начала до нынешних дней не было и нет ни одной строки, которая бы не была продиктована… (Я: — Внутренней необходимостью) какой-нибудь мыслью или чувством. Вот — аттестация читателя. __________ Поэт (подлинник) к двум данным (ему Господом Богом строкам) ищет — находит — две зáданные. Ищет их в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифм — тех, Господом данных, являющихся — императивом. Переводчик к двум данным (ему поэтом) основным: поэтовым богоданным строкам — ищет — находит — две заданные, ищет в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифмы — к тем, первым. Господам (поэтом) данным, являющимся — императивом. Рифмы — к тем же вещам — на разных языках — разные. __________ Уточнение: Рифма всюду может быть заменена физикой (стиха). Так, например, я строку, кончающуюся на amour[28] и рифмующую с toujours[29] не непременно — переведу: любовь — и кровь, но работу я найду с лучших основных строк двустишия и, дав их адекватно, то есть абсолютно κ моей, русской, их транскрипции, буду искать — уже в моем, русском, арсенале, пытаясь дать — второй (посильный) абсолют. __________ Что нам дано в начале каждой работы и в течение каждой ее строки: полное сознание — не то, то есть неузнавание настоящего: этого берегись (звучащего слова, образа), берегись: заведет! и каждое то сопутствуется радостью узнавания: та — строка — эта из всех человеческих лиц — то самое, да что лица — в лицах ошибаешься, в строках — нет! (А здесь работа с неудачным подстрочником Этери…) Мы должны бороться с зафиксированными (в звуках и в образах) неудачами автора. Октябрь — декабрь 1940 г. …Да, мысль: Одиноко — как собака… — гарантия поэта… óко — áка… — может быть, наводящее (и никогда не случайное) созвучие, настойчивость созвучия, уже дающее смысл: одинóко — как собáка — ведь эта строка — уже целая поэма, и, может быть, правы японцы и тысячелетия, дающие — первые — и оставляющие — вторые — только одну строку, всё в одной строке — и представляющие дальнейшее — тебе… Может быть, наше малодушие — дописывать — то есть богоданной строке (чаще двум) приписывать — начало, достигнутой цели — дорогу? (уже пройденную внутри, может быть, в течение всей жизни (она и была — дорога!), может быть — в молнию сна…) __________ Господи! Как хорошо, что есть два слова: aube и aurore (рассвет и заря) и как я этим счастлива, и насколько aube лучше aurore, которая (и вещь, и звук) тоже чудесна, и как обе — сразу, для слуха уже, звучат женскими именами и пишутся (слышатся) с большой буквы! Aube-Aude — (по-моему — любимая Роланда: — la belle Aude, которая конечно походила на aube, да и была ею — настолько в Chanson de Roland ее — нет). И как хорошо, что у нас рассвет — он, а заря — она (откровенная)… __________ Я, любя природу, кажется, больше всего на свете, без ее описаний обошлась: я ее только упоминала: видение дерева. Вся она была фоном κ моей душе. Еще: я ее иносказывала: Березовое серебро! Ручьи живые! __________ Во мне — таинственно! — уцелела невинность: первого дня, весь первый день с его восхищением — изумлением и доверием. Для меня всякий — хорош (а плохой — больной)… Декабрь 1940 г. Потом видела во сне С. Я. Пlt;арноgt;к, о кlt;отоgt;рой не думаю никогда и о смерти кlt;отоgt;рой не пожалела ни секунды, — просто — тогда все чисто выгорело — словом, ее, с глупой подругой и очень наивными стихами, от кlt;оторgt;ых — подруги и стихов — я ушла в какой- то вагон III клlt;ассаgt; и даже — четвертого. 6-го января 1941 г. — нынче тащу поляков в Гослитиздат. Среди них один — замечательный (по усилию точно сказать — несказанное) — Юлиан Пшибось. Большой поэт целиком уцелевает в подстрочнике. Не большой — целиком пропадает: распадается на случайности рифм и созвучий. И это я — «формалист»!!! (О, сволочь: 3lt;елинgt;ский!) 27-го января 1941 г., понедельник. Мне 48 лет, а пишу я — 40 лет и даже 41, если не сорок два (честное слово) и я, конечно, по природе своей — выдающийся филолог, и — нынче, в крохотном словарчике, и даже в трех, узнаю, что ПАЖИТЬ—pacage — пастбище, а вовсе не поле, нива: сжатое: отдыхающее — поле. Итак, я всю жизнь считала (и, о ужас мlt;ожетgt; бlt;ытьgt; писала) пажить — полем, а это луг, луговина. Но — вопреки трем словарям (несговорившимся: один французский — старый, другой — советский, третий — немецкий) все еще не верю. Пажить — звучит: жать, жатва. Вчера, по радио, Прокофьев (пишет очередную оперу. Опера у него — функция) собствlt;еннымgt; голосом: — Эту оперу нужно будет написать очень быстро, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; театр приступает к постановке уже в мае (мlt;ожетgt; бlt;ытьgt;, в апреле — неважно). — Сlt;ергейgt; Сlt;ергеевичgt;! А как Вы делаете — чтобы писать быстро? Написать — быстро? Разве это от Вас (нас) зависит? Разве Вы — списываете? Еще: — Театр приступает к постановке — уже в мае. К постановке ненаписанной, несуществующей оперы. — Прокофьева. — Это единствlt;еннаяgt; достоверность. Быстро. Можно писать — не отрываясь, спины не разгибая и — за целый день — ничего. Можно не, к столу не присесть — и вдруг — все четверостишие, готовое, во время выжимки последней рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно 50 копlt;еекgt;, думая о: 20 и 20 и 10. И т. д. Писать каждый день. Да. Я это делаю всю (сознательную) жизнь. На авось. Авось да. — Но от: каждый день — до: написать быстро… Откуда у Вас уверенность? Опыт? (Удач.) У меня тоже — опыт. Тот же, Крысолов, начатый за месяц до рождения Мура, сданный в журнал, и требовавший — по главе в месяц. Но — разве я когда-нlt;иgt;бlt;удьgt; знала — что допишу к сроку? Разве я знала — длину главы: когда глава кончится? Глава — вдруг — кончилась, сама, на нужном ей слове (тогда — слоге). На нужном вещи — слоге. Можно — впадать в отчаяние — что так медленно, но от этого — до писать быстро… — Все расстояние между совестливостью — и бессовестностью, совестью — отсутствием ее. Да, да, так наживаются дачи, машины, так — мlt;ожетgt; бlt;ытьgt; (поверим в злостное чудо!) пишутся, получаются, оказываются гениальные оперы, но этими словами роняется достоинство творца. Никакие театры, гонорары, никакая нужда не заставит меня сдать рукописи до последней проставленной точки, а срок этой точки — известен только Богу. — С Богом! (или:) — Господи, дай! — так начиналась каждая моя вещь, так начинается каждый мой, даже самый жалкий, перевод (Франко, напрlt;имерgt;). Я никогда не просила у Бога — рифмы (это — мое дело), я просила у Бога — силы найти ее, силы на это мучение. Не: — Дай, Господи, рифму! — а: — Дай, Господи, силы найти эту рифму, силы — на эту муку. И это мне Бог — давал, подавал. Вот сейчас (белорусские евреи). Два дня билась над (подстрочник): «А я — полный всех даров — Науками, искусствами, все же сантиментален, готов сказать глупость банальную: Такая тоска ноет в сердце От полей только что сжатых!» (Только что сжатых полей не влезало в размер.) Вертела, перефразировала, иносказывала, ум-за-раз-ум заходил, — важна, здесь, простота возгласа. И когда, наконец, отчаявшись (и замерзши, — около 30-ти грlt;адусовgt; и все выдувает), влезла на кровать под вязаное львиное одеяло — вдруг — сразу — строки: И это мне — от Бога — в награду за старание. Удача — (сразу, само приходящее) — дар, а такое (после стольких мучений) — награда. Недаром меня никогда не влекло к Прокофьеву. Слишком благополучен. Ни приметы — избранничества. (Мы все — клейменые, а Гёте — сам был Бог.) Иногда и красота — как клеймо. (Тавро — на арабских конях.) Но — загадка — либо Пlt;рокофьевgt;, действительно, сам, как Мlt;аяковgt;ский — сам (но Мlt;аяковскийgt; был фетишист), — либо сам — нет (кроме самообмана), и, в последнюю минуту, Пlt;рокофьеgt;ву подает — все-таки Бог. Верующая? — Нет. — Знающая из опыта. __________ lt;Февраль 1941gt; Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух lt;понятийgt;: слава и деньги. Ибо для чего же я так стараюсь нынче над… вчера над… завтра над… и вообще над слабыми, несуществующими поэтами — так же, как над существующими, над lt;Кнапгейсом?gt; — как над Бодлером? Первое: невозможность. Невозможность иначе. Привычка — всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь я же буду — подписывать. Мое доброе имя, то есть: моя добрая слава. — «Как Цветаева могла сделать такую гадость?» невозможность обмануть — доверие. (Добрая слава, с просто — славой — незнакома.) Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность. Деньги? — Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их — нет. Есть — естественно, ибо есть естественно (ибо естественно — есть). Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну — и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется? Если взять эту мою последнюю спокойную… радость. Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги. __________ 27 мая 1941 г. Песни Миньоны Гёте, но — для музыки (кlt;оторgt;ой не знаю…), а я и так еле-еле концы с концами свожу… |
|
|