"Из записных книжек и тетрадедй" - читать интересную книгу автора (Цветаева Марина)МОЯ СУДЬБА — КАК ПОЭТА —в до-революционной России самовольная, а отчасти не-вольная выключенность из литературного) круга из-за раннего замужества с не-литератором (NB! редкий случай), раннего и страстного материнства, а главное — из-за рожденного отвращения ко всякой кружковщине. Встречи с поэтами (Эллисом, Максом Волошиным, О. Мандельштамом, Тихоном Чурилиным) не — поэта, а — человека, и еще больше — женщины: женщины, безумно любящей стихи. Читатель меня не знал, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; после двух первых — самонапечатанных, без издательства — детских книг — из-за той же литературной оторванности и собственной особости: ненавидела напрlt;имерgt; стихи в журналах — нигде не печаталась. Первые стихи в журнале — в Северных Записках, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; очень просили и очень понравились издатели, — в порядке дружбы. Сразу слава среди поэтов. До широкого круга не дошло, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; журнал был новый — и скоро кончился. Все скоро кончилось. Революция. В 1918 г. читаю стихи в Кафе поэтов. Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех — неизменный, особенно — Стенька Разин: «И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: — Затонуло ты — Степанове — счастье!» Перед отъездом из Рlt;оссииgt; выпускаю у Архипова (был такой!) маленькую книжечку «Версты» (сборничек) и Госиздат берет у меня Царь-Девицу и другие «Версты», большие. __________ Заграница. В 1922 г. в Берлине, еще до меня, появляются книжки (собственно, отрывки из Ремесла) — Стихи к Блоку и Разлука. Приехав, издаю Ремесло (стихи за 1921 г. по апрель 1922 г., т. е. отъезд из Рlt;оссии, Царь-Девицу — с чудовищными опечатками и Психею (сборник, по примете романтики), купленную Гржебиным еще в Рlt;оссииgt;. Потом, в Праге, в 1925 г. — Мóлодца. Потом, в Париже — кажlt;етсяgt; в 1927 г. — После России (за кlt;оторgt;ую не получаю ни копейки). Читателя в эмигрlt;ацииgt; нет. Есть — на лучший конец — сто любящих. (NB! Гораздо больше, но 1) я их не знаю и не вижу 2) они — хоть тысячи! — для меня ничего не могут, пlt;отомуgt; чlt;тоgt; у читателя в эмиграции нет голоса. Для полной справедливости скажу, что на мои рядовые вечера — именно на вечера — чтения: без всяких соблазнов! выхожу и читаю — годы подряд приходили все те же — приблизительно) 80—100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв.) Моя внешняя литерlt;атурнаяgt; неудача — в выключенности из литерlt;атурногоgt; круга, в отсутствии рядом человека, кlt;оторgt;ый бы занялся моими делами. Внутренняя — нет, тоже внешняя! — ибо внутренние у меня были только удачи — в несвоевременности моего явления — чтó бы на двадцать лет раньше. Мое время меня как действующую силу — смелó и смелó бы — во всякой стране (кроме одной огромной и нескольких, многих (еще — многих!) маленьких). Я ему не подошла идейно, как и оно мне. «Нам встречи нет, мы в разных странах». Я — в стане уединенных, а оно — пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро — просто кустами — с костями). Мало того, оно меня овражило и, естественно, огромчило, мне часто пришлось говорить (орать) на его языке — его голосом, «несвоим голосом», кlt;отороgt;му предпочитаю — собственный, которому — тишину. Моя неудача в эмиграции — в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху — там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров — не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и — странно бы ждать иного! Еще — в полном отсутствии любящих мои стихи, в отсутствии их в моей жизни дней: некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. Все (немногие) заняты — другим. В диком творческом одиночестве. Всё auf eigene Faust.[16] От темы вещи до данного слога (говорю именно о слогах). Ненавидя кружки, так хотела бы — друзей. В душности моего быта. В задушевности им. Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов — не дам. Но знаю еще, что по сравнению с — хотя бы еще чешской захлестнутостью лирикой (1922 г. — 1925 г.) я иссохла, иссякла, — нищая. Но иссыхание, иссякновение — душевное, а не стихотворное. Глубинно-творческое, а не тетрадное. Знаю еще, что стóит мне только взяться за перо… Знаю еще, что все реже и реже за него берусь. (NB! здесь говорю о лирике, т. е. отдельных лирических стихах, которые приходят — и, неосуществленные — уходят… 1938 г.) Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть героем труда: — Итак, с Богом! Июль 1931 г. …Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна.) Это — Пушкин никогда мне не писал «Для берегов отчизны дальней» — но заповедь последнего его письма, последние строки его руки — мне, Борис! — «так нужно писать историю» (русскую историю в рассказах для детей)… Пушкин — негр (черная кровь. Фаэтон!) — самое обратное самоубийству — жизнь! 1931 г. Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А еще лучше — няней. Ибо никому, никому, никогда — с такой щемящей нежностью: Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя… Ведь Пушкин (как вся его порода) любя презирал, дружа — чтил, только Гончарову не презирал (понятие жены!). 1931 г. Единственный памятник, который следовало бы сбить, — это памятник Николая I, убийцы Пушкина. Или, щадя работу Клодта, надпись: «Памятник, воздвигнутый самодержавием убийце Пушкина». 10-го июля 1931 г. |
|
|