"Приключения-84" - читать интересную книгу автораIVРекстин торопился вырваться изо льдов. К топкам стала полная вахта, в котлах подняли давление. Прозвучала команда: — Малый вперед! Пароход дрогнул... Дрожь рассыпалась по всему корпусу, но льды перед носом даже не шелохнулись. — Средний! Ледышки дождем посыпались на палубу. Обиженно, натужно загудели внизу машины... — Полный! Заскрипело, у бортов, затрещало ледовое громадье, обрывая холодные связки с пароходом, и... ни с места. — Задний ход! Средний! Полный! — Вперед! Полный! Два часа борьбы, два часа неимоверного напряжения. Откосы угля в ямах быстро опускались, обнажая свободную черноту. День такой работы — и они порожние. Можно пройти десять миль, а дальше, когда не станет топлива? Как тогда преодолеть сотни миль, отделяющие «Соловья Будимировича» и от Архангельска и от Мурманска? Опоздало разрешение, освобождающее от захода в Индигу. Поздно. Пароходу не выбраться. Жгучие морозы поутихли, ветры из Сибири отогнали их. Но ветры кружили у парохода, по нескольку раз за день меняя направление, и от них пришли в движение ледовые поля. Толклись, с треском ломая края, расходились, расползались, как мокрая, раскисшая бумага, обнажая черную дымящуюся воду. Появилась надежда, что разводьями удастся выйти изо льдов. Чуть бы покрепче ветер! В надежде на его добрую силу прошло еще поболее недели. Однажды утром пароход вздрогнул от удара, по корпусу прокатился гул, Пароход качнулся, палуба перекосилась на корму — нос выдавливало, и он задирался к мутному, недоброму небу, закрывая иллюминаторы. У Рекстина перехватило дыхание, повлажнели грудь и спина. Он сразу понял, что это значит, и выскочил на ботдек, ухватился обеими руками за поручни, с ужасом глядя туда, где ледовые поля лениво давили друг друга, подмяв и укрыв под собою море. С грохотом вспучивалась ледяная волна, крошась и громоздясь торосами. Приближаясь, она разбухала, разрасталась. Глыбы в этом вале, величиной с добрые дома, переворачивались, с треском и скрежетом ломались и бились друг о друга. Выдержит пароход этот ледяной напор? Или сомнутся железные листы, лопнут шпангоуты, расплющатся паровые котлы?.. Вода завершит дело. Лед, прилегавший к бортам и предохранявший от неожиданных ударов, пришел в движение. Закряхтел, зашевелился, полез кверху, роняя блестящие осколки, обдирая краску, прорезая в корпусе блестящие борозды и сам истираясь, расползаясь крупчатой кашей, а снизу его подпирают все новые и новые глыбы. Грохот до неба. Он густеет и глушит людей. Но и грохот разрывают визг и скрежет, пронизывающие таким ознобом, будто с тебя сдирают кожу. Люди многоразличны, но и одинаковы в этом хаосе звуков. Прикрываются руками при резком визге, даже приседают, втягивают в плечи головы. И все повернулись к валу боком, готовые бежать от него, сжаться еще больше, чтобы ледовые выстрелы пронеслись мимо. Можно сойти с ума. Стоять и ждать! А что еще? Рекстин сглотнул слюну перед тем, как отдать приказ, а отдать его нужно твердым, решительным голосом. Экипаж надеется на него, и он обязан крепить эту надежду. — Вахтенный штурман! — будто попробовал голос и уже твердо: — Приготовить аварийный запас! Сложить в шлюпки! — Есть! — выдавил штурман и со всех ног бросился с мостика к матросам. Море грохотало и визжало. ...Рекстин не уловил того момента, когда стоявшие у поручней люди задвигались. Он лишь услыхал их голоса, услыхал топот матросских ног... Что изменилось? Стих грохот ледового вала! Пароход встряхнуло, палуба под ногами выпрямилась — нос судна соскользнул в воду. Торосы, поднятые сжатием, израсходовав свои силы, затихли всего в ста метрах от борта, утонули в густой каше битого льда. Сколько времени продолжалось сжатие? Час, два? Глянув в небо, Рекстин не увидел солнца. Небо клубилось, ворочалось грязными облаками, словно отражая в мутном зеркале ледовую пустыню под собой. Вынул часы и не поверил глазам: каких-то двадцать минут? Поднес часы к уху — не остановились? Исправно тикают, слышен легкий звон пружинки. И тут же вспомнил: могут быть пробоины. — Проверить трюмы! Зашагал с угла на угол, преодолевая в себе вяжущую усталость. Это не та усталость, при которой нужно отдыхать. Эту нужно побороть, одолеть в себе. И он шагал, думая о том, что делать дальше. С тревогой поглядывал в иллюминаторы, на притихшие, притаившиеся морские просторы. Какое счастье, что сжатие было недолгим и не прямо в борт — тогда бы конец. Но в любой момент может повториться! Ветер не стихает. Кружит и кружит по горизонту. В какую сторону он повернет лед? Миллионы тонн льда! Рекстин еще раз глянул на море, и ему показалось, что оно напрягается, копит силы, с тем чтобы двинуть друг на друга льды и, как жернова зерно, растереть пароход. Остановился перед возвратившимся штурманом: — Объявить аврал! Весь экипаж и пассажиры на околку парохода! — Есть! — живо откликнулся штурман и уже в дверях обернулся: — Офицеров поднимать? — Я сам. Конечно, офицеров не хотелось бы трогать, но такое дело, что не приходится считаться. В экипаже пятьдесят пять человек, семь пассажиров гражданских (без Аннушки и родившейся дочери) и двадцать один офицер. Большая сила, многое могут сделать. — В первую очередь майну у кормы. Будем освобождать винторулевую группу нашего парохода. Еще ни один приказ Рекстина не выполнялся с такой охотой. С пешнями, ломами и лопатами в руках матросы понеслись по трапу на лед. Поломка винта или руля — и пароход, как человек с перебитыми ногами — не уйти, не вырваться отсюда. А они еще надеялись, что смогут уйти, что льды их отпустят. Только бы помочь пароходу. В салоне в клубах табачного дыма люди колышутся, будто вырезанные из бумаги. Духота и паркое тепло перехватывают дыхание. Приоткрытый иллюминатор обметало густой изморозью. С хозяйской озабоченностью Рекстин подумал: теперь не закрыть, но тут же и забыл. При появлении капитана офицеры повернулись к нему. Никто их не спасет — ни Северное правительство, ни генерал. Одна у них надежда на бога и его заместителя на пароходе — капитана. Впрочем, после давешних событий его авторитет весьма шаток. Особенно насторожен Звегинцев. Он, оказалось, не так прост, как думал Лисовский. Он был у Ануфриева в каюте, имел с ним с глазу на глаз долгую беседу. Доверия к Рекстину теперь не было. И все же пароход в его власти, его сообщений и приказов ожидают с волнением и надеждой. Рекстин понимает, что отношение к нему переменилось. Его самого вяжет сознание, что он не оправдал чаяний этих людей. Он сам спутан и сбит с толку, хотя совсем не виноват, что не пришел обещанный ледокол. Скорее вина транспортного управления Архангельского порта, а вернее, военного командования, чьи указания выполняло управление. Но кто будет искать для Рекстина оправдания? Кому это нужно? Он надеялся и в других вселял надежды, он и виноват. Телеграфист из Архангельска неофициально передал, что ремонт «Козьмы Минина» только отговорка. У него надводная пробоина, и работы с ней от силы на день. В чем настоящая причина? Наиболее дальновидные догадывались: положение на фронте весьма непрочно, командующий и его штаб придерживают ледокол на случай бегства. Жизнь белой армии измеряется днями! Это понимали немногие. В их число не входил и Рекстин. «Ледокол, только ледокол! Вновь просить помощь! А сейчас выстоять при сжатии». — Господа, угрожающее положение. Нас может раздавить. Вся команда и большинство пассажиров брошены на околку. — Рекстин ступил к столу. — Этого мало. Желательна ваша помощь на околке. Без вас на околке мало людей. — Каждый день вы чем-то да порадуете, — с ехидцей произнес Звегинцев. Не случайно Рекстину было трудно идти сюда. Тень накрыла его лицо. Оно вытянулось, будто что-то застряло в горле, глаза сузились, губы сжались. Стиснув зубы до боли в скулах, он не уходил, молча ждал, когда эти люди начнут одеваться. Капитан Лисовский поднялся с дивана, на котором лежал, прикрывшись кителем. — Ветер гудит, — произнес добродушно, как человек, которого оторвали от сладкого сна, поежился, уже чувствуя, как его пробирает до костей. В приоткрытом иллюминаторе был слышен свирепый посвист. — Экипаж сам не справится? Нас еще будет сжимать? Откуда вам известно? Или так, на всякий случай? Рекстин тоскливо думал: «Эти люди видели сжатие льдов! Эти люди стояли на палубе и прикрывались руками или пригибались, стало быть, боялись. Почему теперь эти люди не хотят спасать себя? Или им жизнь не дорога? Ну, нет. За нее будут драться зубами». — Прошу вас помогать. — Голос пресекался от горловой спазмы. — Почтеннейший капитан, будь нас вдесятеро больше, такой вал льда не разрушить — залихватски воскликнул Лисовский и склонил голову с ровным, белым пробором посредине, пряча насмешку. — Бессмысленные мучения. Рекстин обиделся: — Почтеннейший, вы не понимаете в морском деле, а беретесь судить морские дела. Мы облегчаем положение нашего парохода. — Хорошо, хорошо, капитан, — поспешил генерал Звегинцев. — Не будем браниться. А когда оскорбленный и раздосадованный Рекстин вышел, Лисовский, проводив его взглядом, произнес: — Очередная глупость. Генерал промолчал и этим как бы признал правоту Лисовского. Офицеры не торопились, хотя и понимали, что им придется принимать участие в общих спасательных работах. «Будет срочная нужда, позовут еще раз». Лисовский было выскочил наружу. Здесь хорошо слышались удары ломов и треск осыпающегося льда. Ветер гнал с этими звуками и лохматые стрелы снега. Они вонзались в стекло прожектора над рулевой рубкой, казалось, вот-вот прошьют его, проколют палубу и все надстройки. В салон он вернулся, вздрагивая от холода, по-ямщицки хлопая себя по бокам. — Ох и метет, скажу я вам! — Подбородок у него дрожал, зубы клацали. — Пойдем или потом? Они были в плену какого-то удивительного душевного оцепенения. Мертвящее спокойствие — в противоположность тому страху, который им пришлось пережить во время сжатия льдов. Катастрофа их минула, и теперь они стремились лишь к одному — к прежней безмятежности. А ее и не было. Они же всеми силами делали вид, что есть. И цеплялись за малейшую возможность, чтобы доказать себе: капитан вновь занимается не тем, что нужно. И не было человека, который бы сломал их душевную глухоту, заставил чуточку проявиться их воле и разуму, выйти из теплого салона. Их захватило упрямое приятное отупление. Как бывает, если засмотришься на кого-то или что-то и не в силах глаз отвести. Лисовскому не ответили. С одной стороны — высокая, овальная корма парохода, с другой — горы льда, сверху — небо, уходящее в синюю бездну. И со всех сторон, как кипяток, холод. Нелегко на морозе кочегарам, отстоявшим вахту у раскаленной топки. И все же работали азартно, особенно первые часы. Захаров искал ритм, тот ритм, который выработался у кочегаров, когда можно бросать в огонь уголь, лопату за лопатой, а думать о чем угодно. Так и здесь ему был нужен ритм. Но найти его оказалось не просто. Морозный ветер хватал за нос, щеки, губы. За лихой соленой шуткой кочегары вначале прятали утомление, но вскоре утих смех, все вытеснила тягучая, ломающая плечи усталость. Да что кочегары? Они к тяжелому труду привычны. А вот стюарды, телеграфисты, электрики, пассажиры — те сразу выдохлись. Люди копошились на самом дне ночи. Кроме ветра и холода, их давил страх. Когда лед припорошен снегом и не видно, что под ним, не так боязно. Там же, где снег смело ветром, где обнажилась стекольная хрупкость льда, через которую просвечивает водяная чернота, ноги слабеют и отказываются подчиняться. Кажется, подошвы вот-вот прорвут, проломят прозрачную пленочку, и рухнешь в пучину. Люди увядали, у них дрябли мышцы, их окатывало липким потом. Ян Сторжевский первым уронил лом. В обогревалке упал на скамейку, пальто с бобриковым воротником расстегнул, никак не отдышится. Доктор, принимавший у Аннушки роды, высокий, грузный, в толстой шубе, вместе со всеми колол лед, тяжело, со свистом дыша и потея. А тут занялся Сторжевским, чтобы тот не отдал богу душу от переутомления. Раскрыл саквояж с медицинскими припасами, извлек бутылочки, покапал на ватку, распространяя на все помещение острый сосновый запах. Постепенно все пассажиры оказались в обогревалке. Женщина в прямоугольной оленьей шапке-поморке, замотанная в платки, словно в кокон, не переставая стонала: «Ох-ох, что такое деется? Ой, сердце... Ой, помираю... Конец мне». Обогревалка превратилась не то в лазарет, не то в комнату отдыха. Воздух в ней сизый от духоты. Свет электрической лампочки еле пробивается. Но ни иллюминатор, ни дверь не открывают, боясь холода. Он и так сочится через какие-то щели и ползет понизу, изморозью обметав дверь. Откуда эти пассажиры на пароходе? Как им удалось уйти в рейс, который архангельские власти держали в секрете? Разные у них пути. И ни об одном не скажешь в открытую. Впрочем, врачу нечего скрывать. Он мурманчанин, приехал в Архангельск несколько месяцев назад за медикаментами, а тут красные начали наступление, перерезали железную дорогу. Одна надежда — на пароход. Только никому не было дела до врача с его заботами. Почти каждый день он мыкался в коридорах гражданского департамента Северного правительства, умоляя дать ему место на любом судне, идущем в Мурманск. Но тщетно. А потом необыкновенное везение. Судьба столкнула его с Рекстиным. Капитан задал лишь два вопроса: — Вы хороший доктор? Рожать можете помочь одной женщине? — Я восемнадцать лет практикую! — возмутился доктор. — Подождите здесь. С места не уходите. Я буду делать вам пропуск. Все вопросы — в море. Здесь — молчок! — Понимаю, — млея от предчувствия добрых перемен, пролепетал доктор. Значительно проще сложилось у тетки, убиравшей в портовой конторе. Как-то начальник охраны, глядя в потолок, небрежно бросил: — Ты плакала — дочка в Мурманске. Тут имеется кое-что. Можно бы и помочь, только трудно. На другой день безо всяких документов провел на «Соловья Будимировича», закрыл в кубрике на твиндеке, где уже сидели на узлах несколько человек. — В море отопрут. А пока терпи. И вот нынче общее несчастье объединило этих разных людей. Сомлевшая тетка в оленьей шапке, которую доставили чуть не волоком, бормотала: — Помирать никак не можно. Не трави душу. Меня ждет дочка с дитем. Да я пойду пешком, а помирать здесь не согласная. Дочка как с внуком будет? — С каждым словом к женщине возвращаются силы, то лежала, а тут уселась и с возмущением обращается к матросам: — Да вы-то, граждане моряки, чего натворили? Есть у вас совесть? Застряли — и ни с места. А время идет! Я ж отдала золотое колечко и серьги. Думала, быстрее попаду в Мурманск. Выходит, один омман? За что ж колечко? Вернусь, тому гаврику глаза выцарапаю. — Умолкни, женщина! — властно перебил врач. С ледяным скрипом распахнулась дверь, и вместе с белыми клубами холода, поплывшими через помещение, на пороге появился Сергунчиков. Осмотрелся, вытер с лица иней, простегавший белыми нитками ресницы и брови. — Так, господа хорошие, не пойдет! Или работать, или прохлаждаться. Что с утра сделано, снова заледенело. Начинай сначала. — Невмоготу, матросик, — застонала тетка. — Жить захочешь, будет вмоготу, — безжалостно крикнул Сергунчиков. — Нас осталось человек тридцать, чего мы сделаем? Не пароход, а гроб. — Так умирать, и так умирать, — поднялся Сторжевский на дрожащие ноги. — Зачем только согласился в рейс. О матка бозка! — На бога надейся, а сам, звестное дело, не плошай. Нытьем делу не поможешь. Так что давайте, граждане-господа, по-быстрому! — торопил Сергунчиков. Завздыхали, зашуршали... Со стонами, проклятиями поднимались, надевали шапки, застегивали пальто, полушубки. Увидев, как эти люди спускались по трапу, Захаров подошел к Сергунчикову: — А те выходят? И все остановились, потому что поняли, о ком он спрашивает. Думали о тех, кто сидел в тепле, не утруждая себя, словно борьба за жизнь парохода не для них. — Куда капитан смотрит? Для всех беда! — раздались голоса. — Пошли, — решившись, негромко позвал Захаров. В центре салона — спины офицеров, склонившихся над столом. Справа — диван со спящим человеком, слева — два маленьких столика. Дым дорогого табака под потолком качнулся, потянулся голубой струей в иллюминатор. — Не понять... — изумился Захаров. — Играете, граждане? Не устали? Офицеры как по команде поднялись, лишь генерал остался на месте, навалившись грудью в распахнутом мундире на край стола, разглядывая Захарова и людей, стоявших за ним. Между двумя группами сразу пролегла невидимая, но непреодолимая полоса, как между рядами окопов. — В чем дело? — не зло, а скорее удивленно спросил генерал. — Дело, значит, вот в чем. Надо и вам браться за ломы-лопаты. Мы уже выдохлись. Спасение — дело общее. Терпежу нет на морозе, на ветру... Измотался народ, обморозился. Давайте, граждане, шинелишки на плечи и — на палубу! Вот и весь наш разговор. Вскочив с дивана, Лисовский удивленно рассматривал Захарова. Тот ли это забитый, дурноватый матрос, который оправдывался в комендатуре? Тот ли, который приниженно приглашал к тетке? Вглядываясь в него, Лисовский теперь по-иному понимал, кто перед ним. Не от глупости в широком лице неподвижность, а от непреклонности. Несуетлив кочегар, нешумен. И это привлекает к нему матросов, как к надежному маяку в море. Другой человек! И Лисовского пронизывает догадка: «Вожак!» Таких, как этот, поклялся уничтожать, с ними боролся не на жизнь — на смерть. Перед глазами вспыхнуло пламя. Лицо обдало горячим воздухом, — как в ту далекую, но не забытую ночь... После лечения в госпитале он возвращался домой, в свое поместье. И, подъезжая к нему, представлял удивление и восторг домочадцев. Случилось иное. Еще издали, за голыми безлистыми деревьями, увидел возле дома необычную суету, множество людей. В двери вытаскивали столы, стулья, зеркала. «Переезд?» Лишь успел подумать, как в распахнутые окна вылетели мягкие вещи. Мелькнули бородатые лица мужиков. — Гони! — крикнул возчику, а сам выхватил револьвер и выстрелил. С этим бы криком в обратную сторону. А он — к крыльцу. Никто не испугался. Мужики, так же торопливо, как до этого разоряли господский дом, схватили Лисовского, связали и бросили в хлев на навоз. Он кричал: — Грабители! Бандиты! — Нишкни! — приказали ему. — Будешь орать, кольев отведаешь. С тем и ушли. Торопились. А он, лежа в хлеву, слышал, как сквозь сон, голоса, звон стекла, топот и треск. Ночью вспыхнул огонь. Красные мошки над ним улетали в темень и таяли. В хлев ударило жаром, затрещали стены и крыша... И он понял, что обречен, что о нем забыли или специально оставили здесь. Задергался, засучил ногами. Веревки были гнилые, или в спешке не затянули на них узлы, но он освободился. Бросился к реке, переплыл ее и, стоя на том берегу, долго смотрел на огонь, ощущая на лице его горячее дыхание. Затем пошел к станции, придумывая страшную, самую лютую кару деревенским мужикам. Злость и ненависть, накопившиеся за ту огненную ночь, не растратил в последующие годы, так они и жили в нем, то притухая, то вспыхивая тем огромным, горячим костром, с красными мошками под самое небо... — Ха-ам, пошел вон! — Но-но, потише. — Иван Сергунчиков медленно поднимает лом с затупившимся об лед острием. — Разметем всех, щепок не соберете, морды ледящие. А Захаров смотрел на белого, исступленного от ненависти Лисовского, дрожащими пальцами вырывающего из кобуры револьвер. — Капитан, не шути, — произнес тихо, но с угрозой. — Как бы худо не было. — Господа... — Одного генеральского слова было достаточно, чтобы Лисовского крепко взяли за руки. Он не сопротивлялся, лишь из узкого рта со свистом и шипением вырвалось: — Ненавижу! Ненавижу! Захаров не спускал с него глаз: — И я не влюблен. Какая может быть любовь? Да мы на одном пароходе, в одной беде, а тут хоть люби, хоть ненавидь, а интерес общий. И давайте без любви, а пароход спасать. — Гнать их! Хамы! Ввалились... Как разговаривают, оскорбляют! — поддержали Лисовского. Неужели такая пропасть, такая ненависть разделяет этих людей, что и перед смертельной опасностью они готовы вцепиться в горло друг другу? — Эвон какие срамники! — сорвался Сергунчиков, взмахнув над головой ломом. — Сокрушу! Только пошебаршись! Раздулись тут, как борова! — Стой! — закричал Захаров, бросился на товарища, схватил в охапку. — Брось! Их накрыл выстрел, глухой и тяжелый в небольшом помещении, забитом людьми. Сергунчиков растерянно вскрикнул, и лом, тюкнув в палубу, грохнулся на ковер. — Что делаете? Что делаете? — удивленно повторял Захаров, увидев в руках офицеров револьверы. Толпа за его спиною сразу качнулась к выходу, зазвенели, посыпались стекла, затрещала дверь... Перед ощетинившейся черными дулами группой озлобленных и сплоченных этим озлоблением людей остались Захаров и Сергунчиков. — Отставить! — крикнул генерал, как на плацу. И к Захарову с укоризной: — Кто же так обращается за помощью? Захаров все держал Сергунчикова, ему казалось, лишь отпустит, тот упадет замертво. — Куда тебя? Куда? Сильно? Кровь идет? — В плечо, — словно не о себе, отрешенно отвечал Сергунчиков, но лицо было искривлено болью. — Ну, офицерье... — Он дышал отрывисто, неглубоко. В расстегнутом вороте теплой кацавейки под пальто виднелась косоворотка с белыми пуговичками и худая, жилистая шея с острым, двигающимся кадыком — казалось, раненый что-то глотает и глотает... А у Захарова ноздри раздуваются, глаза мечут. — За все ответите! |
||
|