"Рыба, кровь, кости" - читать интересную книгу автора (Форбс Лесли)

6

В тот вечер за ужином Ник был раздражителен и обеспокоен, и то, что мы делили стол с группой моих соотечественников-американцев, явно не улучшило его настроение. Это были люди того сорта, рядом с которыми мне хотелось заговорить с сильным китайским или русским акцентом. Они без конца обсуждали ужасы Калькутты, нищету, попрошаек, грязь и что «кто-то должен че-то сделать». Кто? — чуть не спросила я. Может, дядя Сэм, который так хорошо постарался в Лос-Анджелесе и Детройте? После того как они ушли, я быстро сказала Нику:

— Слушай, надеюсь, ты не думаешь…

— Что? Что не думаю?

Слыша боль в его голосе, я хотела сказать ему, как сильно мне нравятся он и его город, нравятся за все то, в чем они не походили на меня и на то, к чему привыкла я. Именно отличия Индии так привлекали меня, эта способность Ника быть уверенным и чувственным в той мягкой манере, какую я встречала у немногих американцев и англичан. Что-то такое, что даже американцы не могут выложить при всем народе. Я испытывала к нему эту ужасную, безнадежную нежность, и лучшее, что я могла сделать, это спросить:

— Ты когда-нибудь тоскуешь в Лондоне по Калькутте?

— Тоскуешь? — переспросил он, словно я попросила его показать регистрацию в британском паспорте. — Я могу тосковать по какому-нибудь месту, но необязательно по этому.

Город, где он имел две руки, подумала я, бросая быстрый взгляд на его протез и тут же отводя глаза.

— Мне жаль, что так вышло с этими людьми. Все, что они говорили, было… вздором…

— На самом деле я разделяю чувства наших удалившихся друзей касательно нищеты и коррупции среди индусов. — На его лице застыла недобрая улыбка. — Индусов, которые и в сравнение не идут с американцами, со всеми их соединенными историями о прекрасном далеке. Американцами, которые спустя шесть месяцев после получения грин-карты уже готовы вступить в ряды этой безупречно чистой цепочки мотелей, Америки Инкорпорейтед, акционерного общества «Америка», где вся еда — это «Макдональдс», а все культуры упакованы в крохотный «Диснейленд».

Я открыла рот и снова закрыла, успокаивая себя, что он все еще говорил с теми, другими, которые ушли.

— И потом все эти американцы тянутся к знаменитому, оригинальному, необычному, — продолжал он. — И что случается, когда они находят необычное? Они наклеивают на него этикетку, пускают в продажу, нарезают на маленькие порции и превращают в надписи на футболках. Создают логотип. Даже их имена — ты когда-нибудь замечала, как много американцев носят имена вроде Брэд Браун-младший или Даррен Смит Второй? Даже свои имена они превращают в сеть магазинов. В их роду еще и перерождений столько нет, сколько у нас, а уже уверены, что все их ранние воплощения несут в себе что-то героическое, что достойно храниться в веках.

Я сделала глоток, по-прежнему пытаясь не принимать его замечания на свой счет. Пиво имело отвратительно кислый вкус.

— Ты, похоже, много размышлял о пороках американцев, — сказала я, ненавидя дрожь в своем голосе.

— Сказать по правде, если Америка такая расчудесная, то я не понимаю, почему американцы вообще куда-то уезжают.

Внезапно пожалев о своих словах, Ник потянулся через стол и накрыл мое запястье здоровой рукой.

— Это не про тебя, Клер. Я не хотел ранить твои чувства.

Я высвободила руку.

— Нет, ты просто хотел сказать, что мне здесь не место. Вероятно, ты прав. И все-таки вот она я, здесь, и вся вспотевшая. Так что, пожалуй, поднимусь наверх посмотреть, удастся ли выжать хоть немного воды из крана Старого Света.

Он откинулся на спинку кресла, нарочно увеличивая расстояние между нами, и скрестил руки за головой.

Осторожно отодвинув стул, чтобы тот не издал какой-нибудь пошлый американский скрип, я встала и пошла в свою комнату, где несколько минут сидела на кровати, отчаянно жалея себя. Потом приняла ванну примерно в дюйме едва теплой ржавой воды, взяла фотоаппарат, вышла на шумные улицы и занялась тем, что у меня получается лучше всего. Когда через час я вернулась, Ник ждал меня в баре; он был слегка пьян и очень раскаивался.

— Прости, Клер. Я просто беспокоился из-за этой заварушки в Калимпонге, и к тому же… Джек…

— О чем ты? Что там с Джеком?

Он с трудом подбирал слова, стараясь преподнести все так, как сам этого хотел.

— Я поговорил с кое-какими ребятами из лаборатории ЮНИСЕНС, они сплетничали, не зная даже, что я знаком с Джеком… Они думают… То есть ходят слухи… — Он замолкал и начинал снова, как машина с испорченным карбюратором.

— Какие слухи?

— Уволили пару химиков помельче… Эти парни утверждали, что их уволили по подозрениям в контрабанде героина, по мелочи…

— Так, как предполагал Бен? В образцах мыла? Он удрученно кивнул.

— А Джек какое отношение имеет к этому?

— Никто и не говорит, что Джек… В опиум я бы еще мог поверить — Джек всегда оставался старым хиппи и авантюристом, это было бы в его духе. Но не героин.

— Так какая связь между ним и уволенными химиками?

— Кто-то намекнул, что он работал на калькуттской фабрике ЮНИСЕНС в то время, когда там никого не должно было быть… и в то же самое время там находились эти люди. — И поспешно добавил: — По-моему, это просто грязные сплетни, потому что Джек здесь — чужак, британец. Опять эти «мы» и «они».

— И все? В этом все обвинения?

— О, ну есть еще всякие россказни, их не стоит повторять.

Что бы там ни рассказывали, Нику от этого явно было неуютно. Его палец чертил ряды полосок на пыльном столе. Удары в Джека, подумала я; прутья решетки, заточающей его.

— Сам Джек объяснил свои задержки в лаборатории тем, что работал сверхурочно над экспериментами с хлорофиллом и должен был изучить оригинальные записи Флитвуда, которые ЮНИСЕНС не разрешает выносить из библиотеки.

— Звучит разумно. — Мне удалось втиснуть свое лицо в ободряющую маску, запихнув внутрь края подозрений и с силой нажав на улыбку, — так пытаются закрыть объемистый чемодан, сев на него. — Почему никто не сообщил в английскую ЮНИСЕНС?

— Подозреваю, по той же самой причине, по которой они первым делом заподозрили Джека: он друг директоров.

— Когда уволили тех людей?

Он быстро поднял глаза, затем вновь опустил взгляд на свои узоры в пыли, отгоняя от себя мрачные мысли.

— В конце прошлого сентября.

— Как вы вообще заговорили о Джеке, если этот случай был в прошлом году?

— Из-за моего собственного тщеславия. Они дразнили меня моей работой, и я спросил их, слышали ли они о Джеке Айронстоуне и Ксанаду, надеясь немного прихвастнуть тем, что участвую в серьезной научной экспедиции, — убого, конечно. Не успел я упомянуть, что состою в команде, как один из ассистентов, очень неприятный парень, начал отпускать ехидные замечания о настоящих мотивах Джека, побудивших его отправиться в горы. Ну и слово за слово…

Он умолк, когда появился официант, принесший блюдо с закусками — бледно-серого цвета и слегка пористыми, словно хлопья вареной губки.

— Что это, по-твоему? — прошептала я Нику.

Он понюхал блюдо, которое шваркнули перед ним на стол с обычной «грацией» и «шармом».

— Не уверен, но подозреваю, что свиные обрезки.

— Те самые кусочки свиной кожи и жира, которые едят в барах англичане?

— Довольно странная закуска для ужина, ты права, особенно в стране, где живет едва ли не больше всего мусульман в мире. — Он сунул один кусочек в рот и скривился. — Но это именно они. Отвратительно.

Теперь я, кажется, спокойно могла продолжить свой допрос:

— А можно найти тех людей, уволенных из ЮНИСЕНС?

— Один из Северного Бутана, другой из Аруначал-Прадеш, что на границе между Тибетом и Бирмой.

— Аруна… — Я запнулась на незнакомом названии.

— Аруначал-Прадеш, один из северо-восточных гористых штатов. Что-то вроде Золотого треугольника в Бирме — множество отдаленных нагорий, недоступных политическому вмешательству. Его населяют очень независимые полукочевые горные племена, для которых, как утверждают ребята из ЮНИСЕНС, опиум стал весьма ценным источником дохода.

«Неплохой кормилец», — вспомнились мне слова Джека.

— Если они полукочевые, то когда они умудряются выращивать опиум?

— Подсечно-огневое земледелие на просеках в джунглях. Химики из ЮНИСЕНС говорят, что один из уволенных принадлежит к племени, которое продает опиум-сырец странствующим китайским контрабандистам, выдающим себя за тибетцев или бутанцев. Потом эти контрабандисты продают товар наркоторговцам, которые перерабатывают его в героин. Разве что в нашем случае его перерабатывает кто-то из ЮНИСЕНС.

— Мы не можем расспросить этих уволенных или их знакомых? Не может быть, чтобы они работали в одиночку.

Вороны над нами кричали «йи-ваа! йи-ваа! йи-ваа!» — настоящий съезд туговатых на ухо гробовщиков, жадно следивших за нашим разговором.

Голос Ника звучал почти недоверчиво.

— Мы не сыщики, Клер! В любом случае опиумные банды довольно почитаемы в этой части света. Химики из ЮНИСЕНС почти с завистью вспоминали Хун Са — это главный поставщик опиума в Золотом треугольнике, и он же, вероятно, отвечает за большую часть героина, сбываемого в Нью-Йорке. На деньги от продажи опиума он организовал целое мини-государство со школами, больницами, местной промышленностью. Он собирает собственную форму налогов с контрабанды тикового дерева и драгоценных камней и гордится своей коллекцией редких азиатских орхидей. — Ник замолчал, увидев, что мимо проплывает хозяйка «Радж-Паласа» со своей ежевечерней порцией розового джина.

— Просто срам с этими орхидеями. — Она остановилась, чтобы поделиться с нами своим мнением. — Ах, мои дорогие, раньше можно было взглянуть на деревья в Бутане и увидеть, как орхидеи озаряют их веточки, точно рождественские фонарики. А теперь, говорят, уже ничего этого нет. Как это печально. Люди испортились, они все что угодно сделают ради денег. И весь этот орхидейный бизнес в Калимпонге — сплошное надувательство. Якобы в питомниках по-прежнему разводят орхидеи, а на самом деле все цветы воруют. Ну да, когда Бутан так жутко нуждается в деньгах, а эти мерзкие япошки готовы выложить двадцать пять тысяч долларов за цветок, чего еще можно ожидать?

Ник подождал, пока она не удалилась обратно в гостиницу, и только потом продолжил:

— Я не хочу слишком тщательно вникать в это дело, Клер. Кто знает, были ли те двое единственными в ЮНИСЕНС, кто принимал в нем участие?

— Ты можешь навести справки, есть ли у них здесь, в Калькутте, семьи?

— И что тогда? Думаешь, их семьи расскажут нам больше?

— Я могу пойти и поспрашивать в ЮНИСЕНС, если ты не хочешь. Люди из лаборатории не знают меня в лицо. Только так мы сможем очистить имя Джека.

— Его и не нужно очищать. Это все просто злостные сплетни, я уверен.

Он, впрочем, не был так уж сильно уверен, потому что еще через несколько минут моего зудения ворчливо согласился провести весь следующий день в поисках.

— Это означает, что тебе придется ехать одной в ботанический сад. Ты справишься сама, если я уверюсь, что у тебя надежный водитель?

Я откинула прочь все сомнения, связанные с гуркхами.

— Со мной все будет в порядке. Хозяйка сказала мне, что в Калькутте вообще никто бы никуда не ходил, если бы такие мелочи останавливали.


В ту ночь я взяла почитать перед сном один из двенадцати дневников Магды, которые привезла с собой в экспедицию. Поймите вот это, как будто пыталась сказать она, и вы поймете собственную судьбу. Бесплодное обещание столь многих историков: мало что в ее дневниках могло рассказать мне о моей семье и связать ее с Салли Риверс. Стиль Магды то и дело менялся от философского к развлекательному, а подчас энциклопедическому, но за холодной прозой ученого и красочными воспоминаниями об ушедшем веке сама женщина оставалась неуловимой. Почему? Память не музей, где нужно избавиться от одного предмета, чтобы освободить место для другого. На самом деле все мы до определенной степени корректируем наши воспоминания; изымаем из них те действия, которых стыдимся, пропускаем то, во что слишком больно вглядываться, проживаем наши жизни заново, обращаясь к прошлому. Но как автор дневника выбирает, что скрыть, а чем поделиться?

Я встала с кровати, собрала все, что смогла найти в Азиатском обществе и архивах ЮНИСЕНС, и принялась раскладывать бумаги на ковре в приблизительно хронологическом порядке: фотокопии колонок светской хроники девятнадцатого века, вырезки новостей, отчеты о прибывших и отплывших пароходах, репродукции старых открыток с изображениями кладбища на Парк-стрит и опиумных плантаций в долине Ганга (во времена Магды возделывалось шестьсот тысяч акров земли). Передо мной лежал панорамный коллаж Калькутты и северо-восточной Бенгалии начиная с 1885 года, когда Магда с Джозефом Айронстоуном вернулись в Индию супругами, когда Калькутта все еще была городом дворцов, городом «Тысячи и одной ночи», превратившимся в провинцию Бата и Челтнема. Китайцы еще не привезли сюда новый вид транспорта, этих злополучных рикш, пробиравшихся по залитым муссоном улицам, но уже были конки, телефоны и автомобили, ездившие по мосту Хаура.

В архивах Флитвудов также нашлась одна из поваренных книг Магды, оставшаяся вместе с поваром-бенгальцем, когда хозяйка вернулась в Англию; в ней рецепты бутерброда с сардинами и бараньего окорока — снабженные примечаниями самой Магды: «то, что надо, для сурового путешествия» — были помечены отпечатками пальцев (чьими?), как и страница с замечанием о «действенности пароварки Уоррена во время экспедиции в северный Бутан». Я повторяла про себя викторианские фразы и незнакомые слова из дневника Магды (годаун — склад у реки, бокс-валла — коробейник, уличный торговец или лавочник, тиффин — завтрак, фактория — торговое предприятие, пандит — мудрец, или учитель, или местный исследователь), пока чуть ли не услышала ее голос и не почувствовала запах слоеных пирожков с карри, которые подавал ее отец на свои еженедельные тиффины для ботанического общества.

Эту документальную сцену заполонили бумажные актеры, чьи имена мой язык отказывался произнести. Бормоча древнее заклинание: «Абракадабра! Аллаказам! Махендралал! Прапхуллачандра! Джагдишчандра!» — я, лежа в кровати, извлекала из забвения, словно джинна из волшебной лампы (или словно размытое изображение, спроецированное рассеянным светом камеры с маленьким отверстием, камеры обскура размером с комнату), тощего доктора Махендралала Саркара с седыми бакенбардами, врача редкой проницательности, воодушевившего отца Магды на изучение индийской «зеленой» медицины. Рядом с ним стояли профессор химии Прапхулла Чандра Рай, призывавший меня также заняться поисками отсутствующих элементов периодической таблицы, и угрюмый Джагдиш Чандра Бос, первый индийский профессор физики в Президентском колледже Калькутты (получавший две трети оклада своих британских коллег), который продемонстрировал — прямо здесь! в моем гостиничном номере! — беспроводную передачу сверхвысокочастотных сигналов сквозь толстые стены. Уж он-то имел представление о внечувственных формах общения! Когда Бос убирал свои затейливые приборы для записи мельчайших движений растений, я читала его слова, вдохновившие Магду настолько, что она их записала: «Созерцание придорожного сорняка в Калькутте стало для меня тем толчком, который перевернул весь ход моего мышления и переключил мое внимание с изучения мира неорганического на исследование живых организмов».

То были звезды, но ведь существовали и другие, безвестные артисты — те, что исполняли в ее пьесе многочисленные второстепенные роли садовников и помощников ботаников, нянь, плантаторов индиго и торговцев опиумом, всех, кто выходил на сцену и уходил с нее без объявления? Мне хотелось иметь какой-нибудь новый, усовершенствованный рентгеновский аппарат Вэла, где можно было бы установить столетнюю выдержку и обратить вспять процесс превращения твердых костей в прозрачные тени, поймать на пленку моих призраков. Я воспряла духом, обнаружив в дневниках раздел, озаглавленный «Rivers»,[36] но дальнейшее чтение показало, что он касался топографической съемки Индии.


Я не смогла придумать ничего лучше, чем пронумеровать, подписать буквами все, что имело отношение к Магде и Джозефу и могло быть проверено (как будто эти разрозненные крохи были свидетельством для суда), заполняя пробелы тем, о чем догадалась сама, читая между строк загадочных записей Магды. Учитывая, что она очень редко помечала их годом, я смогла лишь приблизительно проставить даты, в тех случаях, когда заметки о ее частной жизни находились рядом с комментариями о событиях национального значения. Но как могла я предположить, что должно стать вещественным доказательством «А» — очерк Магды о зарослях манго в Калькутте, сделанный через несколько дней после того, как они, с Джозефом приехали сюда, или же клочок бумаги, озаглавленный «Рецепт состава для переплетения книг», выпавший из ее дневника?

Сны, навеянные опиумом, — вот как назвал бы Джек ту бумажную повесть, что я собрала.

* * *А. Заметки о манго и красном жасмине (Магда Айронстоун, ок. 1881–1885)

Сперва вы видите вереницу ноготков, плывущих вниз по бурой реке, словно желток разбитого яйца в жидкой подливке. Цветы обвиваются вокруг мола, тянутся вслед за сампаном,[37] разрезают мутное отражение дворца в Гарден-Рич, пока их наконец не прибивает к чему-то странному, выбеленному, наполовину зарытому в прибрежный песок. Кажется, что это большая мягкая резиновая кукла, но потом рука поднимается, делает медленный взмах в неожиданном направлении…

«Тело человека, чья семья слишком бедна, чтобы заплатить за его сожжение, — то было первое, что показал мне Джозеф, когда мы плыли вниз по Хугли, и я наблюдала, как джонки и долбленые лодки скользят по воде, увлекая за собой ноготки с гхатов,[38] расположенных выше, в Хауре».

Но для более точного представления нам нужно заглянуть еще дальше назад, перевернуть несколько предыдущих страниц, разворошить пару листьев в компосте…

*

Она была второй женой Джозефа. Первая умерла в родовых муках вскоре после того, как они поженились.

— Доктор велел мне выбирать между женой и ребенком, — рассказал он Магде за несколько недель до их собственной свадьбы. — Он клялся, что, если я пожертвую матерью, ребенок выживет, хотя его носили в чреве всего семь месяцев. Но я выбрал свою жену. В конце концов они оба умерли.

И он задумчиво поглядел на Магду, оценивая ее крепкое и тонкое тело и ясные золотисто-карие глаза, как будто просматривал выгодный банковский баланс.

— Ты, впрочем, не умрешь. Ты сильная.

«Сильная женщина — и это все, чего он хотел? Устойчивая валюта для поддержания его слабых резервов?»

Она приехала в Англию в 1873 году, чтобы занять место компаньонки у сестры своего отца, той самой старой девы, которая в 1881-м посоветует Магде принять предложение Джозефа Айронстоуна.

— Потому как тебе уже почти двадцать семь, и ты не молодеешь с годами, — заметила тетя. — А он привлекателен и когда-нибудь станет богат.

Ее племянница, может, и не была из тех, кто «вернулся несолоно хлебавши» — так жестоко называли отвергнутых участниц английского рыболовного флота, отправившихся в Индию ловить в свои сети влюбчивых европейских мужей, — но единственное, чем по-настоящему могла завлечь Магда будущего супруга, — состояние ее отца, — находилось в прямой зависимости от уменьшавшегося рынка сбыта опиума.

— Ты прождешь слишком долго, девочка моя, если не выйдешь за этого, — говорила тетя.

«Как же это получается, что мы так далеко отклоняемся от наших мечтаний? Почему довольствуемся намного меньшим? Помню, от этих тетиных слов мне стало страшно и одиноко. Угасла всякая надежда на продолжение моих занятий ботаникой. Мысленно возвращаясь теперь к тому времени, я никак не могу представить себя той девушкой, которая вступила в брак с Джозефом Айронстоуном».

Она не находила его привлекательным, этого маленького, изнеженного человечка, чьи черты лица были бы по-девичьи миловидны, не будь они так заострены, как будто изнутри слишком сильно натянули нитку.

— Белый, как кость, — пошутил он о своем цвете лица при их первой встрече, случившейся вскоре после того, как компания его отца стала поставлять костяную муку для огромного сада ее тети.

Шуток было немного. Иногда Магда была уверена' что их свело вместе только общее чувство утраты. Они оба в детстве лишились матерей — она из-за холеры, он во время восстания сипаев; и все же его, казалось, по-прежнему влекла к себе страна, где он родился, — а может, представление Магды о ней. Даже спустя восемь лет, проведенных в Англии, Индия оставалась в ее памяти переменчивым калейдоскопом слепящего света, ежедневной уличной оперой жизни, и смерти, и перерождения.

— Ты думаешь, мы могли бы вернуться в Индию и измениться, переродиться? — спрашивал ее Джозеф.

— Переродиться, не измениться… — Она не могла этого объяснить.

В ее Индии ничто не оставалось прежним и все было неизменным. Он быстро коснулся ее руки своими белыми тонкими пальцами — ей показалось, будто она ощутила на своей коже высушенные крылья мотылька.

Она не любила Джозефа, Магда признавала это, но его печаль трогала ее. К тому же она была достаточно одинока, чтобы не видеть смысла в романтических отношениях. Ее мир еще не был безнадежно потерян для любви, но все романтические чувства она связывала с фосфором (тем самым, что содержится в рыбе и мозге), элементом, который легко воспламеняется при контакте с воздухом, и зачастую с гибельными последствиями.


Дурные предзнаменования сопутствовали этому браку с самого начала — так шептались слуги. Рецидив малярийной лихорадки помешал отцу Магды, Филипу, приехать в Англию на свадьбу, а тетка ее просидела дома из страха заболеть гриппом, так как весь день шел проливной дождь. Дождь лил не переставая еще два дня, в течение которых Магда перевозила свои вещи в дом Айронстоунов, куда пара отправилась сразу же после церемонии. Это было темное и мрачное место, где каждый уголок служил напоминанием о близости смерти, и Магда даже подозревала, что Лютер Айронстоун, не то из-за утраты жены и дочери, не то из-за каких-то собственных внутренних наклонностей, развил нездоровые интересы и увлечения, под стать его роду занятий. Желая, чтобы погода наконец позволила ей сбежать в огромный, пышный сад (хорошая реклама для костяной муки Айронстоуна), она подолгу глядела в окно на растения, чьи листья, согнувшиеся под тяжестью воды, были слишком широки для здешнего климата. Почти муссонный дождь, думала она, удивляясь про себя, как выживали эти изгнанники зноя. Одни из всех сил пробивались к свету, вырастая длинными и нескладными. Другие желтели. Третьи свивались в бурую дерюгу, словно в саван.

«Я закрыла глаза в этом зеленом свете и представила себе, что нахожусь где угодно — только не здесь».

В первую брачную ночь Магда ждала мужа в своей спальне — долго ждала и наконец заснула, не погасив лампу. Она думала, что ее разбудил ветер, от которого колыхались и трепетали занавески, будто храмовые танцовщицы. Несмотря на дождь, в комнате пахло пылью. Она села в кровати и увидела Джозефа — он был в кресле напротив нее, молча наблюдал за ней неподвижными и широко распахнутыми глазами.

— Они все умирают, — сказал он. — Ты увидишь.

Ее кожа под тонким белым кружевом похолодела.

— О чем ты?

— Все, кого я люблю. Чтобы скрыться от него.

— От кого, Джозеф?

«Что я наделала? За кого я вышла замуж?» Он молча встал и вышел, и следующие три дня она его не видела. Она, впрочем, встречалась со своим свекром. Магда заметила неприязнь на его плоском лице, похожем на устье реки, песчаное и изборожденное глубоко врезавшимися руслами морщин. За все недели их знакомства он не выказал никакой теплоты по отношению к ней, невесте своего сына; и теперь он не переменился. Ей потребовалось все ее мужество, чтобы спросить, знает ли он, куда ушел Джозеф.

— Ушел туда же, куда и его мать, судя по всему, — резко прокаркал Лютер Айронстоун и нахмурился, будто это Магда была виновата.

Интересно, думала Магда, может, он находит меня слишком старой или слишком невзрачной, недостаточно богатой.

— Знаешь, я измерял Джозефа, — добавил он. — У него не такая скелетная структура, как у нее. Но у него все то же самое. Это все Конгривы, и ко мне не имеет никакого отношения.

— О чем вы говорите, сэр? Что у него?

Он ничего не сказал и вернулся в свои комнаты наверху, оставив Магду гадать, сколько еще вопросов останется без ответа, прежде чем она докопается до сути этой семьи.

На эти три дня Лютер предоставил ее самой себе, они встречались только в столовой, но и тогда он говорил мало. Его тяжелые шаги над головой тревожили Магду, и тень его присутствия витала в доме, как дурной запах; поэтому она проводила в саду столько времени, сколько позволял дождь, составляя длинные списки экзотических видов и подвидов, и внутрь ее могли загнать лишь холод и сумерки.

На третий день о возвращении ее мужа возвестил громкий спор Джозефа с отцом. Потом он пришел к ней, такой взвинченный, что не мог усидеть на стуле. Он даже не пытался объяснить свое отсутствие. Просто мерил комнату шагами и сбивчиво говорил о своих идеях, об экспериментах, которые не одобрял его отец.

— Я фотографирую, составляю перечень… Я намерен запечатлеть…

— Запечатлеть — что?

— Ту точку…

— Какую точку?

Он повел ее в подвал, где хранил камеры, и показал ей свои фотографии, сюжеты которых обеспокоили ее.

— Ты считаешь… разумной эту одержимость мертвыми и умирающими? — спросила она.

— Сразу видно, что тебе несвойственно подлинно научное мышление, — отрезал он.

«Но что общего эти картинки жалких уличных оборванцев — одни покалечены, другие мертвы, а в третьих жизнь едва теплится, — в которых жизненные обстоятельства уничтожили все человеческое, что общего они имели с наукой?»

— Я исследую связь между ростом и разложением, — торжественно объявил он ей. — Я хочу понять, почему один человек, одно общество умирает и сменяется другим. Общество растет, приходит в упадок — угасает — и умирает, как этот век. А я ищу ту точку, в которой негатив становится позитивом, тьма превращается в свет, а гниль и разложение уступают место новому развитию.

Когда он в первый раз лег с ней в постель, Магда не отрывала взгляда от его крепко зажмуренных век и искаженного лица, чтобы между ними не встали те образы, которые он снимая. В памяти осталась иная картина: белые костлявые колени Джозефа, когда он отодвинулся от нее, и ее кровь на его ночной рубашке. Она пыталась не слушать, как он моется в раковине. Он делал это очень аккуратно, тщательно счищая все следы того, что произошло. «Оплодотворение, — писала она потом, — требует некоторого объяснения. Почему оно обязательно должно сопровождаться болью, и, по-видимому, для обоих?» Хотя все закончилось очень быстро, она решила, что именно тогда был зачат их сын, ибо то был единственный раз за несколько месяцев, когда они с Джозефом были близки. То был акт не любви (и не ненависти, как она надеялась), но какого-то другого чувства, которое после наполнило ее мужа такими угрызениями, что он не мог поднять на нее глаза. Эта внутренняя сумятица чувств повергла его в черное уныние; после зачатия Александры все повторилось. Каждую ночь он спал по четырнадцать, а то и по шестнадцать часов и говорил, если вообще открывал рот, тяжелым, заплетающимся языком. Часто он вообще сутками не вставал с кровати. Его не интересовали ни его работа, ни его окружение. Он почти не ел и в больших количествах принимал опийную настойку, чтобы заглушить неотступную мигрень. Магда, сама измученная постоянным одиночеством и тревогами, мало что из этого поверяла дневнику, сохраняя все в памяти, как ходячий каталог.

Такой порядок повторялся на протяжении последующих четырех лет: сперва беспокойное волнение, ожесточенные споры с отцом, потом сутки напролет в подвале с фотографиями и наконец немая апатия, похожая на смерть. В те дни и ночи она обнимала его, а он рассказывал о своих страшных снах: похожей на привидение женщине, преследовавшей его, убитой девочке «всегда за спиной», призраках, таящихся в саду среди сорняков, черном солнце. Как-то ночью, услышав хныканье, доносившееся из его спальни, Магда прокралась по коридору в его комнату и обнаружила Джозефа в кровати полностью одетым. Его руки, которыми он обхватил голову, были в грязи. В грязи были и его брюки, а ногти на руках сломались и кровоточили, будто он стоял на коленях и копался в мокрой земле. Он постоянно звал: «Мама!» и называл еще какое-то имя — Магда решила, что это была его умершая жена. Он закричал еще громче: «Останови его! Останови его!» и «Хильда!», пока она не потрясла и не разбудила его, а потом держала его в объятиях все время, пока он плакат.

Он утверждал, что ничего не помнит об этих утраченных часах или помнит ничтожно мало.

— Чистые страницы, — говорил он.

Вот какими были эти четыре года в Лондоне для Магды, которая написала в своем дневнике лишь о рождении их сына Кона и о мертвенной, гнетущей атмосфере этого дома, где даже Кон ходил на цыпочках. Она оставалась там отчасти из-за сына, хрупкого, болезненного мальчика, родившегося преждевременно, отчасти из жалости к Джозефу. Больше не к кому было обратиться. Тетя уехала на воды в Швейцарию вскоре после их свадьбы, а отца Магда беспокоить не хотела. Филипу Флитвуду хватало собственных финансовых забот. Все же, должно быть, какая-то часть снедавшего ее горя просочилась в регулярные письма, которые она отправляла ему в Индию, потому что вскоре после рождения Александры в 1885 году он предложил Джозефу место управляющего в своем опиумном деле: «Вы окажете мне большую услугу, ибо я более не имею сил справляться с подобными обязанностями в одиночку».

Ни Магда, ни Джозеф не желали признавать, что он едва ли был в подходящем состоянии для управления компанией. Обоих слишком окрылила мысль о возвращении в Индию, мысль о побеге.

— Мы сможем начать все заново, — сказал он.


«12 ноября: Наконец-то дома! Я почти могу забыть мрак прошедших четырех лет. В Калькутте на пристани нас встретил папа с распростертыми объятиями. Он возгласил, что благодаря нашему приезду закончились дожди и распустились цветы. Я помню, все вокруг и вправду было зеленым. И наш дом был наполнен светом так же, как дом Айронстоунов — тьмой».

— Слишком ярко, мама, — пожаловался Кон, когда Магда повела его на прогулку сквозь заросли бамбука к мангровому саду на берегу реки.

Она крепко обняла его, ужасно довольная тем, что вернулась. Он показал на садовников, собиравших мертвые ветви мангровых деревьев.

— Мамочка, смотри: кости!

— Нет, милый, это ветки.

«С помощью которых индусы сжигают своих мертвецов», — записала она, а позже зарисовала бамбук, выбрасывающий свежие побеги из старых истертых стеблей. В тот год весь бамбук в саду Айронстоунов засох и умер, а в Индии он лишь отцвел и начал расти заново.

Возвратясь в дом, она увидела, как Джозеф мерит сад крупными шагами, широко раскрыв глаза, и взахлеб рассказывает ее отцу обо всем, что надеется здесь сделать.

— Да, да, — говорил ее отец. Он обменялся с Магдой быстрым беспокойным взглядом. — Времени достаточно.


Благих намерений Джозефа надолго не хватило. Он снова все чаще и чаще принимал опийную настойку после обеда — он считал, что обязан этой привычкой своей матери, которая давала ему наркотик, чтобы избавить от голода во время осады Лакхнау, — и Магда не могла сказать, что удивилась, когда однажды к ней пришел отец и сообщил об отлучках Джозефа с фабрики.

— Его не видят там неделями, Мэгги.

Просроченные поставки, мелкое воровство среди местных рабочих, снижение качества опиумных шариков: все эти заботы накопились, как снежный ком, и все они ухудшали и без того тяжелое финансовое положение фирмы.

— Если я вдруг умру… — начал ее отец.

Она подозревала, что в тот день, когда Джозеф взял ее с собой на кладбище, где были похоронены их семьи, его напускное спокойствие было лишь маской; копни глубже — и обнаружилось бы его нервное расстройство. Хотя прошло всего две недели с тех пор, как они приехали в Калькутту, кладбищенский сторож приветствовал Джозефа как старого знакомца и немедленно повел их к могиле Айронстоунов по дорожке, неодолимо пахнувшей красным жасмином. Деревья посадили так, что цветы, опадавшие за день, покрывали собой все могилы; этот податливый ковер сминался теперь под ногами Магды, источая тяжелый и навязчивый аромат, который она всегда связывала со смертью. Она смотрела, как Джозеф остановился у могилы своей матери и сестры, провел рукой по надписи «Хильда Мэри» и по строчке: «…скончавшейся 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания».

— Разумеется, моя сестра Хильда здесь не лежит, — сказал он. — Ее тело бросили в колодец в Лакхнау вместе с остальными. Я видел. — Он говорил непринужденным, доверительным тоном. — Это все из-за него, знаешь. Мать сделала выбор и решила кормить его.

— Кого? О ком ты говоришь? — Его отец в то время был в Калькутте.

— О призраке в сорняках, — сказал он и рассмеялся, будто это была шутка, а потом потряс головой — то ли в знак отрицания, то ли желая прогнать от себя какие-то мысли, она не поняла.

Запах мертвых цветов был очень сильным.

— Как часто ты сюда приходишь, Джозеф?

— Часто? Не очень. Какая разница? Каждый день, два раза в неделю.

— Чаще, сэр, — вмешался сторож.

И Джозеф принялся быстро и раздраженно рассказывать ей о том, что ему нужно найти себе студию, место для работы, поспешно уводя Магду прочь, пока старик не сказал еще что-нибудь.

— Но ведь у тебя есть свой кабинет на фабрике отца, разве нет?

Его передернуло.

— Не эта… канцелярская работа, я говорю о своих исследованиях.

«Уже тогда я должна была понять, в чем состояли самые сильные привязанности Джозефа».

* * *Б. Тератология (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1885–1886)

Этот снимок был включен в альбом Азиатского общества под названием «Сорок фотографий калькуттских гротесков».

— Хотя она не подписана, как многие работы Джозефа Айронстоуна, — сказал мне секретарь общества, — образы и стиль вполне соответствуют его довольно своеобразному видению. Среди них снимок супружеской пары карликов с детьми нормального роста, мужчины, рожденного безногим, слепой женщины, жертв голода и курильщиков опиума в притонах. Большинство снимков было сделано в окрестностях той части Калькутты, где проживают туземцы, так называемый Черный Город.

Меня кольнуло чувство узнавания, когда секретарь показал желатиносеребряный отпечаток с изображением двухголового ребенка, держащего уродливый цветок мака. «Бенгальский мальчик, страдающий от Craniopagus Parasiticus» — было записано в каталоге, а на обратной стороне снимка знакомая рука нацарапала: «Чудовищные образования, возможно, не более незаконны, чем мутации, поскольку одно отличается от другого лишь в степени, но не по существу. Возникают вопросы: не представляет ли собой эта неправильная форма наследственное состояние, полученное от предков? Атавизм ли это? А может, с другой стороны, это исходная точка зарождения новых форм?»

*

Разумеется, фотография была постановочной — студийный снимок, как и многие из работ Джозефа того времени. Родители мальчика, выставлявшие его на базаре как диковинку, не возражали против того, чтобы Джозеф фотографировал ребенка в студии. Они привезли двухлетнего мальчика в Калькутту из деревни сразу же, как только поняли, что на нем можно делать деньги. Везде, куда бы он ни пошел, он собирал целые толпы, и родители, дабы никто не мог бросить на него украдкой бесплатный взгляд, постоянно накидывали на него покрывало. — возможно, от этого у ребенка была такая мертвенно-бледная кожа. Его много раз показывали, как поведал Джозефу отец мальчика, и частным образом, перед повелителями и великими всех религий. В ответ на вопрос о странной пурпурной сыпи с одного боку худенького тельца их отпрыска мать сказала, что повитуха в страхе и отвращении бросила новорожденного в огонь, пытаясь убить его. Отец спас малыша, потому что это был мальчик, но один глаз и ухо успели значительно обгореть. А если бы это была девочка? Отец пожал плечами, а мать отвернулась.

Как и многих, видевших ребенка, Джозефа заворожила его вторая голова. Он задавался вопросом, подобны ли близнецам две головы, отдельные ли они особи, или же у них единый мозг, а если так, то, может быть, единая на двоих личность?

Там, где должно было начинаться тело второй головы, находилась короткая шея, заканчивавшаяся закругленной опухолью.

— Довольно мягкая шишка — с удивлением сказал Джозеф, пощупав ее.

Время от времени лицо второй головы меняло свое выражение. Были ли это только рефлексы? Или же движения черт управлялись чувствами и желаниями самой головы? И если да, то какой из голов? Могла ли вторая пара глаз плакать, например? Могли ли обе головы видеть и слышать, несмотря на то что ушами второй головы служили всего лишь складки кожи? Обе ли они могли говорить? Нет, сказали родители, отвечая на вопросы, которые задавались им месяц за месяцем на множестве местных и европейских языков. Хотя иногда большая голова издавала странные задыхающиеся звуки. Но не слова.

Ма. Гаретягонъстрахатврасчшубеево. Па. Малъчшдев? Миахкашишшейасерц? Чустваплакасмех? Видислышит? Гаварит? Штогаварит? Ма. Двегалявы? Слява. Ма.

Глаза первой головы следили за рукой Джозефа, когда он поводил ею взад и вперед перед лицом мальчика. Но когда Джозеф проделал то же самое со второй головой, то не получил никакого отклика, во всяком случае соответствующего его жестам. Он предположил, что вторая голова паразитировала на первой и все ее лицевые движения были исключительно рефлекторны.

МагоубиивоПамальчшдевагишМагавариМагопюбииво Ма Ма «Хильда Мэри, возлюбленная дочь». Угасшая 21 августа 1857 года от полного отсутствия должного питания, — похоже, такая же судьба подстерегает и этого крошечного, изможденного двухголового уродца. Одна голова глядит вперед, другая — назад. А я все время смотрю назад, думал Джозеф.

* * *В. Трудности триангуляции (Магда Айронстоун, ок. 1886)

— Мне нужна работа, чтобы отвлечься… Мне нужна работа, папа, — сказала Магда в тот день, когда он пришел сообщить ей о Джозефе. — Ты должен научить меня всем тонкостям твоего дела.

На том и порешили, а несколько дней спустя, на еженедельном тиффине, которые Филип Флитвуд устраивал для своих коллег-ботаников, Магда встретила человека, которому суждено было навсегда изменить ее жизнь и жизнь ее семьи.

Она разговаривала с Джорджем Кингом, в то время заведующим ботаническим садом в Сибрапуре, о недавнем пополнении флитвудовской коллекции чучел колибри редкой и изумительной Loddigesia mirabilis. Пока Кинг восхищался мастерством, с каким были схвачены крошечные клинышки птичьего хвоста, Филип Флитвуд показывал, как самец ударял этими клинышками друг о друга во время ухаживания. Он хлопал в ладоши, изображая аплодисменты колибри, снедаемых любовным томлением. Новый экземпляр был всего одной из сотен птиц, старательно набитых и подписанных ее отцом собственноручно; все эти чучела выглядели как живые. Птицы, их гнезда и яйца, даже целые выводки молодняка расположились посреди засушенных образчиков их естественной среды обитания в многочисленных стеклянных ящиках, окаймлявших гостиную.

— Настоящие жемчужины, не правда ли, Джордж? — гордо спросил Флитвуд.

Магда всегда рассматривала страсть своего отца к собирательству как научный аналог увлеченности ренессансных художников и естествоиспытателей, которые в своем простодушии проникались благоговением перед всем прекрасным или необъяснимым (по сути, перед всем чудесным) и выставляли в своих «кабинетах редкостей» прихотливые коллекции раковин наутилуса рядом с драгоценными кубками-наутилусами, остатки метеоритов вместе с астрономическими приборами. Она впервые ясно осознала, что эти крошечные, яркие, как самоцветы, птицы — не настоящие, мертвые и жизни в них не больше, чем во всех костях, черепахах и изображениях людей с содранной кожей из дома Лютера Айронстоуна. Пытаясь избавиться от неприятной мысли, Магда оставила отца и Кинга и направилась к дверям, выходившим в сад, где ее внимание привлек красивый молодой индиец, сидевший на веранде, напряженно выпрямив спину. С выражением принужденного терпения на лице он слушал разглагольствования дородного военного, чья физиономия, багровая и одутловатая, выдавала привычку поглощать огромное количество охлажденных вин и плова из баранины — как у себя, так и у Флитвудов. Едва ли можно придумать что-то, столь же непохожее друг на друга, как эти двое, пришло ей в голову: один такой розовый и громкий, другой — смуглый, тонкий и безмолвный.

— Папа, — прошептала Магда, когда Флитвуд вместе с Кингом подошел к ней, — кто эти двое довольно сердитых людей на веранде?

Филип нахмурился:

— Сердитых? Почему же? А, ну это один из моих молодых ботаников — и старый майор… разрази меня гром! Прости, дорогая, никак не могу запомнить имя этого парня. Плантатор индиго, страстно увлекается орхидеями и немного пустобрех.

Джордж Кинг спрятал улыбку под своей роскошной бородой.

— Но позвольте, милейший, — доносился до Магды голос майора Разрази-Меня-Гром, — вы же не думаете, что мы будем серьезно относиться к научным теориям страны, где геометрия означает расположение священных алтарей, а не научные принципы геодезии. Представление вашего среднего индуса о пространстве совершенно мистическое. Куда ему осмыслить всю значимость такой вещи, как Большая Тригонометрическая Съемка!

Индиец неохотно отнял взгляд от чашки чаю, в которую неподвижно смотрел. Несколько секунд он изучал кирпичное лицо своего противника, потом ответил низким, слегка мелодичным голосом:

— Вы полагаете, сэр, что эта Большая Съемка может свести индийские горы, долины, пустыни и реки, не говоря уже о людях, к геометрически однородному имперскому пространству, состоящему из отвлеченных треугольников, с вершин которых вы, деятельные и ученые владыки, сможете взирать на нас, ваших покорных подданных?

— Право же, сэр! — Майор так и взвился от тона молодого человека, подозревая, что над ним насмехаются. — Я полагаю, что мы построили скелет, который может облечь плотью более подробное изучение географии. И наши карты были бы гораздо более точными, не будь туземцы так тупы, чтобы понять все их преимущества.

Гладкий лоб индийца прорезали морщины, словно он пытался разобраться в каком-то сложном понятии.

— В таком случае каждый город получил бы математически точное место на неподвижной сетке меридианов и параллелей, так?

Майор кивнул:

— Как еще можно ввести почту и налоги?

— А как же кочевники, которые передвигаются вслед за пастбищами, живут возле одного города в один сезон и возле другого — в другой? Как насчет племен, все члены которых носят одно и то же имя?

На Магду произвели впечатление страстные, изящные доводы, которые приводил молодой индиец своему противнику, а тот властно рокотал:

— Я говорю о современном мире, сэр, а вы вспоминаете ветхую древность!

Лицо ботаника, с его продолговатыми глазами, осененными тяжелыми веками, и изогнутым ртом, напоминало бы одного из безмятежных тибетских богов, будь оно спокойно. Теперь же, под громом нападок все более и более напыщенного майора, ему удавалось сохранять улыбку, но не безмятежность; от этой улыбки его губы сжались, а высокие скулы побелели.

Голос майора между тем взбудоражено гудел:

— Я полагаю, мы должны прорубить дорогу для будущих поколений сквозь чащу невежества! Вспомните бедного Эвереста и все трудности, которые возникали у него с туземцами, когда он хотел свалить деревья, чтобы расчистить опорные точки для своих съемок северных долин. Целые деревни вышли ему навстречу боевым строем!

Этот аргумент напомнил Магде об одном британском топографе, сказавшем, что землемер, собирающий сведения о земле с помощью триангуляции, подобен рыболову, который забрасывает сеть, чтобы поймать рыбу; так что в конце концов вся страна окажется под сетью из треугольников. Майор все трубил, словно в подтверждение ее мыслей:

— Целые деревни! И только для того, чтобы защитить кучку деревьев, в которых, как они уверяли, жили их проклятые языческие боги и духи.

— О господи, — сказал ее отец, обеспокоенно наблюдая за сражением. — Думаю, необходимо вмешаться.

— Значит, геометрия важнее деревьев? — спросил молодой индиец голосом едва ли громче шепота. Потом он сделал глубокий вдох и заговорил так, чтобы все могли слышать: — А если бы это была одна из ваших церквей? Позволили вы бы тогда русским снести ее во имя составления карты их империи?

В пылу спора лицо майора вздулось, как красный воздушный шарик. Явно опасаясь, что его гостя в скором времени хватит удар, отец Магды прервал разговор с Кингом и заторопился к двум мужчинам, чтобы остудить их учтивой светской беседой.

Джордж Кинг повернулся к ней, не скрывая смеха в своем мягком шотландском голосе.

— Этот юноша далеко ушел от того мальчика, что подписывал этикетки растений у меня в саду. — Он дотронулся до ее руки. — Прошу простить меня, Мэгги; полагаю, вашему отцу может понадобиться помощь.


На следующее утро Магда решила заново ознакомиться со складами Флитвудов. Было еще очень рано, когда она вышла на тропинку, бежавшую вдоль берега Хугли. Низко стелющаяся дымка тумана скрывала из виду стоявшие на якоре речные суда, и об их присутствии ей говорили другие чувства: мягкий голос матери, поющей своему ребенку, едкий запах горчичного масла, разогреваемого для завтрака. Сделав несколько шагов вглубь берега, Магда заметила, что туман потихоньку, едва заметно превращается в пыль; ее треугольный клин был ясно видим в проеме открытой двери, через которую она вошла в просторное, полутемное помещение главного склада. Интересно, думала она, отличается ли этот треугольник от своего английского двойника и смогут ли какие-нибудь ее потомки разложить это кажущееся единообразие на точное соотношение частей красной земли, копоти дымоходов, соли от высохшего пота рабочих, размолотого, измельченного камня от тысячи пестиков, ударяющих в ступки, пепла сгоревшего коровьего навоза, праха сожженных костей и тел — и от опиума, основы основ этого места: ее окружали объемистые сундуки из дерева манго, наполненные высушенным опиумом. «Запах нашего прошлого». Закрыв глаза и глубоко вдыхая, Магда почувствовала странную легкость и ясность. Ей припомнилось, как отец рассказывал, что рабочие флитвудских складов в Патне, вверх по реке, окунались в воду в конце каждого рабочего дня, а наутро насыщенная опием вода использовалась в качестве раствора, в котором весь день формовали и скрепляли опиумные шарики. Ее развеселила мысль, что этот осевший, дистиллированный пот Индии наполнял потом флаконы с опиумом на Пикадилли и Парк-лейн. «И моего мужа, конечно».

Наверху, в кабинете отца, Магда нашла картину изящного опиумного клипера, последнего из принадлежавших ее семье; она смутно помнила это судно: «Ксанаду» было его имя, и ветер надувал паруса на трех косых мачтах. Корабль продали после второй Опиумной войны, когда Флитвуды перестали заниматься прямой торговлей с Китаем. Они стали тем, что называлось «комиссионеры»: посредники и упаковщики для более крупных компаний — работа, которую, как подозревала Магда, ее отец никогда не любил. Он всегда предпочитал медицинские исследования участию в событиях вроде опиумных аукционов, которые она-то как раз живо предвкушала, до сих пор храня ясные воспоминания об их посещении в детстве. Аукционы проводились в той самой комнате с высокими потолками, которую она помнила: там собирались люди, чтобы предложить свою цену за более чем пять тысяч ящиков бенгальского опиума. Высокие, крепкие представители американской фирмы «Рассел и K°» из Бостона состязались с тонкими смуглыми людьми из Макао, и все они наперебой выкрикивали свою цену вместе с дородными индийцами вроде Хирджибхоя и Дадабхоя Растомджи, чьи имена напоминали головоломки. Еще там были китайцы: они одевались в шелковые плащи с широкими рукавами (в которых, как уверял ее папа, они держали собак особой породы, с львиной мордой).

На аукционах, крепко сжимая своей детской ручонкой ладонь отца, Магда чуяла запах пота от возвышавшихся над ней больших скученных тел и слышала грубости, которыми они осыпали друг друга, — их манеры весьма отличались от того, как они вели себя за чаем в доме Флитвудов. Она тщетно всматривалась в рукав стоявшего рядом китайца, почти надеясь встретиться взглядом со львом, а над всеми ними высилась полная достоинства фигура распорядителя торгов — он стоял, словно священник за кафедрой, готовый ударить своим молотком по Библии.

После одного из таких аукционов отец повел Магду на пристань посмотреть на лодки, гибкие, как ивовый прут, с узким каркасом клиперы — к тому времени они прослужили уже тридцать лет. Он наклонился к ее уху и прошептал:

— Видишь их, Мэгги? Это быстроходные корабли, клиперы. Потому что они могут быстро-быстро проплыть весь путь до Китая — против ветра.

«Против ветра». Волшебство, наполнявшее эти слова, Магда сохранила на всю жизнь; с тех пор для нее воспротивиться естественному порядку вещей означало оправданный риск.

— Когда они приплывут в Китай, куда они поедут, папа?

Он снова выпрямился и прикрыл глаза рукой от солнца, будто мог видеть дальше нее.

— Когда они приедут в Китай, они поплывут вверх пей Жемчужной реке, в место, которое португальцы называют Бокка Тигрис, «Пасть Тигра», а там они продадут нашу черную землю китайцам за Великой стеной.

— А что китайцы будут делать с нашим черным опиумом, папа?

— Китайцы будут курить его, девочка моя, и видеть сны о хмурых морях, плодородной земле и священных реках, вроде нашего Великого Ганга.

Его слова, сказанные в то утро, впечатались в память Магды за годы повторения — черная земля, чей дым навевал сны о реках, львы, жившие в шелковых рукавах, корабли, носившие имена «Красный скиталец», «Сильф» и «Сема-ранг», которые могли заплыть в пасть тигра и вернуться обратно.

* * *Г. Два четких вида лабораторий Флитвуда, внутри и снаружи (неизвестный автор, ок. 1886)

Ясность и четкость, вот что мы ищем — или, скорее, видим, так как лаборатории являются частью знаменитых теплиц Флитвуда, с которыми, как уверяет Джордж Кинг, могут соперничать разве что его же пальмовые оранжереи в Сибрапуре. Это повторение старой шутки, бытовавшей между Кингом и отцом Магды, той, что обходила молчанием действительное положение дел, заслоняла то ясное и очевидное обстоятельство, что из-за настоящих финансовых затруднений Флитвудов многие стекла в теплицах были разбиты, а то и вовсе отсутствовали. Но прежде всего мы стремимся к прозрачности, чистоте, чтобы ничего не было замутнено, и никаких там расплывчато-размытых ностальгических викторианских картинок, которые снимают со слишком большой выдержкой, никаких затемненных комнат, запертых выдвижных ящичков, потайных отделений. Все должно быть тщательно изучено под микроскопом и помечено принадлежностью к определенному виду — чтобы занять свое место на Большой Картине.

Все удачно начинается: оба рисунка заполнены пространством, у которого есть длина, высота и ширина, что является доказательством того, что Флитвуды строили с немалым размахом, совсем как Лоддиджи свой питомник на востоке Лондона, когда-то занимавший место Парадайз-филд (рядом с фамильным домом Джозефа, тогда еще безымянным Эдемом). Не то чтобы совсем уж Хрустальный дворец,[39] но все-таки оранжереи были большие: в то время люди жаловали более дородные фигуры. Размер имеет значение. Все еще по-прежнему Великое, как Великобритания, и великий стеклянный параболоид Флитвуда являет собой горделиво вознесшийся скелет с железными ребрами; их стеклянный раствор поддерживается стройными чугунными колоннами, перемежающимися величавыми кокосовыми пальмами — тоже колоннами, только живыми и помельче.

*

Среди этих исполинов с серебристыми стволами росла пышная коллекция насекомоядных растений, папоротников и грациозных орхидей из Бутана и Сиккима, а в дальнем углу находилась маленькая лаборатория, посвященная макам, где воздух был свежее. Магда знала, что в первоначальные намерения ее отца, когда он строил эти великолепные сооружения, входили поиски нового лекарства, которое было бы широко доступно беднякам и нашло бы применение в гомеопатической «зеленой медицине», практиковавшейся местными врачами, такими как его друг доктор Саркар. Но ей было невдомек, что судьба Флитвудов, сколотивших свое состояние на клейкой бурой массе, создававшей иллюзию ясности, прежде чем насовсем затуманить картинку, вот-вот будет связана с еще более загадочным растительным видом.

Молодой человек, работавший в лаборатории, был так поглощен одним из хрупких соцветий мака, что несколько минут не замечал появления рядом с ним Джорджа Кинга, Магды и ее отца, вследствие чего Магде представилась возможность лучше изучить эту воинственную особу, которая двумя днями ранее сдерживала себя в поединке с майором Разрази-Меня-Гром. Она рассматривала его широкий, гладкий лоб, орлиный нос, профиль резкий и четкий, как на камее. Она наблюдала за его длинными пальцами, осторожно рыхлившими землю у корней растения, и невольно сравнила их с маленькими, белыми ручками своего мужа, которые видела этим утром, когда они цеплялись за простыню, словно крабы-альбиносы, поспешно удирающие под камни на морском берегу.

Услышав приветствие ее отца, молодой человек встал, и она отметила про себя его быструю застенчивую улыбку, долговязую фигуру и то, как его рубашка казалась еще белее на фоне бронзовой кожи. Филип Флитвуд представил их, и Магда протянула руку. Юноша секунду колебался, потом наклонился, чтобы поцеловать ее, удержавшись в последнее мгновение, когда она принялась трясти его руку. Извиняясь за то, что запачкал ее ладонь влажной бурой землей, он попытался вытереть ее, но преуспел лишь в том, что смахнул пару комочков на корсаж ее платья. Эти суетливые движения оставили в воздухе легкий аромат, напомнивший ей детство, тот пар, что окружал бенгальских продавцов сладостей, когда они рано утром варили молоко с сахаром и кардамоном. Благоухание обещания, пока еще невыполненного, подумала она.

*

Когда дочь Флитвуда придвинулась ближе, изучая один из его сеянцев, он почувствовал, как пот выступает у него под мышками. Не поднимая глаз, он рассматривал украшенную цветочным узором ткань, покрывавшую ее тонкую руку, размышляя, способна ли эта белая женщина, этот экземпляр, расцвести в климате Калькутты. Его забавляло то, как европейки втискивали себя в формы, больше похожие на кексы или бутыли, и он подозревал, что именно тесные одежды сообщали лицам самых светлокожих из них нездоровый и неестественный розовый цвет незажившей раны, цвет тех кусков мяса, которые они слишком любили. Эти розовые женщины имели склонность к излишней полноте и сердечным расстройствам, а вот лица других желтели и покрывались коричневыми пятнами, как бумага под действием времени и воздуха. От долгого пребывания под палящим солнцем Индии они высыхали, становились безнадежно хрупкими, и краски их бледнели, словно на английских акварелях.

Дочь Флитвуда не показалась ему безнадежной. Она была скорее смуглая, чем желтая, и худощавей многих из них. Переместив взгляд с ее руки на профиль, он заметил, что за кромкой ее толстых очков скрываются большие и золотистые глаза, тяжелые веки и ресницы, бросающие глубокие, печальные тени. Кожа под скулами, почти такими же высокими, как его собственные, обтягивала острый подбородок. Упрямый подбородок, решил он. Но пышная, хорошей формы грудь. Словно прочитав его мысли, она вдруг подняла глаза и поймала его взгляд, отчего его щеки зарделись.

— Я вижу, вы знакомы с Линнеевой системой классификации растений, — сказала она, просматривая записи на одной из его схем. — Ее используют все местные ботаники?

— Он научился ей от меня, Мэгги! — сказал Джордж Кинг.

В детстве бывшего работника Кинга поставила в тупик бинарная система наименований на латыни, изобретенная шведом Карлом Линнеем. Присвоение растению всего лишь двух, самое большее, трех имен — одно название для группы, к которой принадлежало растение, второе для вида внутри этой группы, третье для определения подвида или культурного сорта — привело его к выводу, что это правило можно было применить не только к растениям, но и к людям, среди которых каждый Смит или Банерджи принадлежал бы к одной группе или виду, наделенным общими качествами.

— Мне нравится, что Линней дает ключ к истории растения, миссис Айронстоун, — мягко ответил он.

— Чего больше не скажешь о наших именах, — ответила она.

И он подумал: Флитвуд, ныне привитая к дереву Айронстоунов и Конгривов. Как бы Линней обозначил ее гибридное потомство, чтобы предоставить доказательство существования их культурного сорта?

Сам он давно уже перестал объяснять, как потерялось его собственное имя. Несмотря на то что он охотно присоединился к попыткам своих работодателей обнаружить и определить самые редкие виды своей страны, упорядочить и внести ясность во все ее растительное многообразие, он знал, что его собственный вид был бесполезен для неутомимых британских классификаторов, на которых он работал. Когда он впервые пришел на опиумную фабрику Флитвуда и попытался объяснить имена, данные ему при рождении, секретарь-англичанин нетерпеливо наморщил свой маленький острый носик задолго до последнего слога.

— Это что, идиш? — сказал он. — Я-то лично ничего не имею против евреев, не то что другие из моей части Лондона. Евреи всегда хорошо ко мне относились. Но у нас этой абракадабре не место. Подпишись здесь.

Так он подписал договор каким-то водянистым именем, не принадлежавшим ему. «Новое имя для моей новой работы», — подумал он, и эта мысль понравилась ему — ведь его семья происходила из тех мест, где реки меняли свои названия всякий раз, когда меняли направление. Его отца, нанятого британцами, чтобы проследить главное русло Брахмапутры от места ее слияния с морем до далекого истока, подняли на смех, когда он вернулся и заявил, что очень часто река вообще меняла личину; или же. потеряв свое имя на какую-то часть пути, позже вновь его обретала.

— Британцы, как правило, не хотят признавать такие нелепости, — вздыхал отец, — и потому рисуют свои карты так, что одна и та же река течет от истока к устью с одним и тем же названием.

— Разве это не более разумный подход к составлению карт, чем наш, отец?

— Он будет таким, когда жители тех краев, где протекает река, примут европейскую систему. До тех пор этот подход будет вести к неудобству и потере дороги всяким, кто решит воспользоваться на месте европейской картой.

Понадобились годы, прежде чем мальчик увидел смысл в том, что приток, текущий на восток, носит иное имя, нежели тот, что течет на запад. У них было разное значение, а значение, как он осознал, являлось еще одним способом классификации. Священная Ганга, Мать Мира, начинавшая свою жизнь как небесно-голубая Дочь Владыки Гималаев, менялась с каждым поворотом русла, пока один из ее мутных участков, бурый, как бы истертый и предательский, словно конец веревки, прошедшей через слишком много рук, не возникал в Калькутте, известный как Хугли. Даже английские картографы бросили считать притоки Ганги в тех местах, где она делала свой последний рывок к Бенгальскому заливу; их количество менялось вместе с временами года. Ганга была особенно опасна в том месте, где приближалась к морю на юге от Калькутты: там ее песчаные берега, постоянно менявшие форму, были отмечены на навигационных картах значками кораблекрушений. В ста двадцати пяти милях от побережья приливы и отливы по-прежнему катили свои волны, настигая Калькутту на высоте шести футов; словно длинная веревка пресной воды натягивала море на кожу города, так же как море вбирало в себя берег, одна половина которого постоянно находилась под водой, а другую половину, мангровые джунгли, затопляло при каждом высоком приливе.

*

— Прочитай тот кусок из твоих записок, где говорится про наш зеленый мак, — попросил юношу отец Магды. — Я рассказывал Джорджу о твоей работе.

Служащий ее отца вытащил маленькую книжечку в кожаном переплете, и Магда снова почувствовала исходивший от него аромат кокоса и сахара. Она невольно отметила про себя его затылок — совсем как у ее сына Кона, подумалось ей, — а потом странный контраст между этой мальчишеской впадинкой у шеи и его широкими мускулистыми плечами. Сколько ему ~+ двадцать пять? двадцать восемь? Он искоса взглянул на нее, и от его легкой ответной улыбки, показывавшей, что ее изучающий взгляд не остался незамеченным, ей захотелось вновь коснуться его длинных тонких пальцев — она приписала это желание узнаванию (сладкие запахи детства, беззащитная шея, как у Кона). Уже позднее она вспомнила слова бывшего президента Линнеевского общества и записала их себе в дневник, как напоминание против необдуманных сравнений: «Целое семейство растений в далеких странах, на первый взгляд знакомое, может оказаться совершенно чуждым, с другой формой, другими свойствами. Непривычны не только сами виды, но и большинство родов. Таким образом, есть очень немного устойчивых черт, исходя из которых можно проводить аналогии, и даже самые многообещающие из них часто угрожают ввести в заблуждение».

— Это записная книжка моего отца, мистер Кинг, — сказал молодой человек, поднимая взгляд от блокнота. — Хранится в библиотеке вашего ботанического сада. Только копия, сэр! — добавил он, увидев, что густые брови Кинга поползли вверх, словно два голубя, собирающиеся взлететь. — Я скопировал ее страница за страницей, пока работал у вас. В свободное время, конечно. Книжка моего отца тоже была копией — она повторяла ту, что украли у него бандиты в Тибете. Вернувшись из того путешествия, он заново записал все, что мог вспомнить, включая свои рисунки.

— Не очень, стало быть, надежно, — заметил Кинг.

— Может, и нет, сэр. Хотя мой отец, его отец, а до них и отец его отца — все они были подготовленными переписчиками. Они учились воспроизводить каждую линию оригинальных рисунков Роксбера, вплоть до последнего водяного знака.

Его улыбка, когда он напомнил Кингу об этом, была уже не такой мальчишеской, скорее язвительной, как та, что не сходила с его губ во время спора с майором. Он объяснил, что семья его матери происходила из племени, знавшего о редком зеленом маке, который, так же как и Papaver somniferum, мак снотворный, обладал способностью и целить, и губить.

— Шаманский мак, — подчеркнул он, — утешение для больного разумом и телом, но принимать его следует лишь под надзором. Они называли его снежным барсом, потому что он, как и самая загадочная из больших кошек, опасен и так умеет маскироваться, что можно смотреть на него в упор с расстояния несколько футов и все равно не видеть.

— Прочитай ту часть, что касается опухолей, — нетерпеливо сказал отец Магды. — Джордж уже слышал от меня все остальное.

Пролистывая в руке записную книжку, молодой индиец быстро рассказал, как он узнал из этой копии об использовании мака в священных обрядах племени. Вслух он прочитал: «…не только для призывания душ предков и в качестве противоядия от печали и поноса, но также в дозах, губительных для обычного человека, способен уменьшать разъедающие наросты».

— Противоядие от печали? — перебила Магда, думая о Джозефе.

Кинг широко улыбался.

— Противоядие от печали, поноса и разъедающих раковых опухолей… весьма полезно. У вас есть доказательства?

— Мой отец разговаривал с людьми — торговцами бурой и солью, тибетскими паломниками, буддийскими монахами, — которые видели действие этого зеленого мака. — Словно Джек с волшебными бобами, молодой индиец извлек из своего кармана ржавую жестянку, на которой еще можно было разобрать слово «Сенчури». — Он питал слабость к английскому жевательному табаку. Эти табакерки очень пригодились для хранения семян в сухости.

Кинг осведомился, принесли ли уже плоды эти волшебные семена.

— Мой отец нашел много экземпляров цветка, который он назвал «Зеленый Цангпо», в вашей ботанической библиотеке в Сибрапуре, — продолжал юный ботаник, словно не слышал вопроса, — все они были собраны и подписаны местными ботаниками. Но с тех пор большинство их выбросили. Все, что осталось, — это два засушенных экземпляра из гербария, настолько старые, что их лепестки уже давно потеряли свой цвет. Хотя волокна и прожилки видны довольно четко, они дают представление лишь о контурах умершего цветка, в то время как изображения моего отца куда более убедительные, более подлинные, чем это впечатление от самого мака.

— Флитвуд говорил мне, что вам удалось получить побеги этого растения, — добродушно возразил Кинг. — Зачем же вы кормите нас сказками о рисунках?

Индиец покраснел. Не проронив больше ни слова, он повел их к ряду горшков, в которых красовались маки на всех стадиях своего роста, от бутонов до цветов. Здесь было еще темнее, потому что закрытые ставни охраняли молодые побеги от прямых солнечных лучей, но даже в этом полумраке можно было разглядеть, что зеленых цветов здесь нет. Кинг, хмурясь на один бледный цветок, выразил то разочарование, что чувствовала Магда:

— И это ваш зеленый мак?

Молодой ботаник покачал головой, настаивая, что его отец описал цветок очень подробно, так, будто это было место или девушка, которых он знал и потерял. Его рисунки ясно показывали растение с большими розетками бархатистых листьев цвета морской волны, венчик из четырех широких присборенных лепестков, похожих на «нефритовых бабочек, которые сушат крылья», и сноп золотых оленьих рогов в самом сердце цветка.

— Если разрезать его головку сразу перед тем, как он расцветет, то внутри найдешь лепестки, смятые, но все же совершенные, как шелковые молитвенные флажки, писал мой отец, и в складках их зеленый цвет сгущается и становится радужно-изумрудным.

Он рос среди благоухавших примул цвета луны и маков цвета неба, сказал он. Интересно, чьего неба, рассеянно подумала Магда. Названия красок так неточны. Какое небо отражалось в гомеровском винноцветном море? Страдал ли поэт цветовой слепотой? В той или иной степени многие люди ей подвержены. Она слышала, что у первобытных племен одно слово часто служило для обозначения всего фиолетового конца цветовой шкалы, начиная от зеленого, а ее отец жаловался, что даже в «Илиаде» не найти красок неба или цветов.

Сообщения о зеленом маке были противоречивы, индиец признавал это. Да, зеленый — в этом сходились все, хотя временами это была зелень молодого риса, а иногда мшистые или поблекшие до переливчато-серебристого тона, в сочетании с травянистыми, голубовато-зелеными, изумрудными, темно-салатными листьями. Говорили, что в нагорьях цветок жмется к земле, а в долинах — высоко распрямляется. И если некоторые племена считали растение многолетним, то другие утверждали, что оно умирает, отцветя один раз. В общем, способность этого цветка вызывать видения, казалось, действовала на всех, кто с ним встречался.

— Мой отец не понимал, что перемена климата часто вызывает изменения в поведении…

— Значит, ваш мак мог бы быть зеленее, если бы рос на другой высоте, — сказала Магда.

Ее наградой была еще одна быстрая улыбка.

— В более прохладных условиях — Дарджилинге, например, или Англии. Хотя большие высоты в некоторых отношениях действуют так же, как и высокие широты, пересаженная альпийская флора часто становится одноплодной, как у нас; это значит, что цветы, которые в принципе являются многолетними, истощают себя, производя семена.

Получается, что растение расцветает один раз и умирает, подумала она. Что же в этом плохого?

Кинг подчеркнул, что до сих пор еще не знает ни одного подтверждения чудесных свойств мака. В ответ на его замечание индиец слегка пожал плечами и открыл жестянку с семенами, словно желая извлечь оттуда дух отца как свидетеля в свою защиту.

— Я полагаю, их способность уменьшать опухоли не будет доказана до тех пор, пока мы не получим тот самый цвет. Но одни его алкалоиды уже неповторимы.

— Алкалоиды, — задумчиво пробормотал Кинг. — Исследования Сертунера показали, что мак без алкалоида морфина не оказывает наркотического воздействия. Что же нового открыли вы?

— Вы не читали доклады об изучении морфина, опубликованные в прошлом году в Лондоне? — спросил отец Магды. — Те исследователи пытались найти заменитель морфина, не вызывающий привыкания, сперва в начале тысяча восемьсот семидесятых годов, когда кипятили его с кислотой, чтобы создать новое вещество, а потом когда экспериментировали с его молекулой, чтобы вызвать сонливость у собак. Все исследования указывают на то, что новое вещество безмерно сильнее морфина. Мы повторили здесь лондонские эксперименты, извлекая основание морфина из наших обычных, правильных маков. Это новое лекарство, безусловно, героическое болеутоляющее. Оно и вправду делает героев и героинь из тех, кто употребляет его… И оно вызывает гораздо более опасное привыкание, совсем не так, как это описывали. Проделав те же эксперименты с зелеными маками, мы выделили три алкалоида.

Он указал на круглые рисунки, сделанные его помощником после работы с микроскопом, каждый из них показался Магде странным шедевром, объективом, нацеленным на крошечный мир. Подобные изображения впечатляли ее еще с тех пор, как она увидела собрание работ Франца Бауэра, первого постоянного художника Кью-Гарденз. Но рисунки, лежавшие перед ней, были не просто красивы. Выверенные, но все же лишенные безликости, присущей многим микроскопическим исследованиям, они, казалось, подтверждали то, что порядок мог царить даже в ничтожно малых элементах растительного мира.

— Два алкалоида мне знакомы, третий — нет, — произнес молодой человек. — Это наркотик, хотя и не такой действенный, как тот, что описывал мой отец. Собаки и обезьяны, принявшие его, показывают все признаки сонливости, хотя достаточно бодры для того, чтобы отвечать на команды. Когда чары этой эйфорической бессонницы проходят, животные остаются спокойными, вовсе не такими возбужденными, как после морфина. Словно мы и впрямь открыли противоядие от печали.

— Вы же не думаете, что я поверю, будто все эти туземцы выделяли алкалоиды? — Лицо Кинга снова приняло выражение легкого недоверия.

— Нет: племя моей матери просто употребляло млечный сок, который похож на наш опиум-сырец. Они говорили, что в них вселяется дух мака. Я тоже сначала относился к этому с подозрительностью. Но такие поэтические определения часто очень точно описывают то, как действует растение. Например, считается, что дух этого мака юн, это связано с его цветом. И только самые зеленые из цветов способны уменьшать опухоли.

Кинг похлопал Флитвуда по спине.

— Ну, вы точно положили меня на лопатки, друг мой, когда сманили у нас этого юношу. Как вам это удалось?

— Микроскопы, сэр, — ответил индиец. Теперь, когда его теории оставили в покое, он заметно расслабился. — Мистер Флитвуд был одним из первых членов Королевского микроскопического общества. Для этой лаборатории он выписал объективы из Англии.

— Полагаю, вы планируете экспедицию в Тибет, не так ли, Филип? Если нет, — Джордж подмигнул юноше, — то, возможно, однажды я переманю этого талантливого парня обратно в Сибрапур!

* * *Д. Рецепт состава для переплетения книг (неизвестный автор, ок. 1886)

Вздрогнув, я проснулась. Гул вентилятора над моей головой вторил неровному стуку моего сердца. Мой лоб, несмотря на температуру комнаты, покрылся каплями пота; я подошла к окну и открыла ставни навстречу разгоряченной и безмолвной Калькутте. На улице лежала корова и жевала жвачку, пестрая куча собак и щенков расположилась вперемешку с семьей рикши. Я чувствовала тошнотворный марципановый аромат красного жасмина, перебивавший тропическое зловоние канализации и гниющей растительности. Что же разбудило меня? Все окутавшая вязкость влажного воздуха, которую не мог рассеять даже усеянный пятнышками мух кондиционер? Или же что-то еще, какая-то важная мелочь, которую я упустила?

*

Трое посетителей молодого ботаника уже собирались уходить, когда он вдруг услышал, как дочь Флитвуда говорит, что хотела бы задержаться и еще немного изучить цветок. Теперь будут только вопросы, вопросы и снова вопросы, встревожился он, и утро потеряно для работы.

Но Магда Флитвуд больше наблюдала, чем говорила. Она медленно прохаживалась мимо его рисунков, разложенных рядом с растениями, так как он имел обыкновение добавлять что-нибудь к каждому изображению по мере того, как все больше и больше узнавал о каждом экземпляре. Он не ожидал встретить женщину, настолько интересовавшуюся рисунками, которые по большей части были научными. Останавливаясь, чтобы взять один из них в руки, нагибаясь к другому, дочь Флитвуда странно посапывала, еле слышно, словно собака, устраивающаяся перед огнем. Одним пальчиком она прикоснулась к половому органу мака, другим провела вдоль контура листа, осторожно потирая бумагу, читая ее поверхность, словно слепая. Он почувствовал легкое покалывание в спине, как будто прикоснулись к его собственной коже. Время от времени она бросала на него взгляд. Он заметил, что из-за длинных ресниц ее глаза казались то золотистыми, то цвета темного янтаря. Она не кокетничает со мной, а изучает меня, напомнил он себе. Скорее даже оценивает; она ведь теперь моя хозяйка, и при этой мысли он почувствовал себя не ученым, а неспелым плодом манго, который взвешивают, чтобы понять, годится ли он для чатни.

— Скажите, — наконец произнесла она, — я понимаю, чтобы запечатлеть все эти срезы под микроскопом, нужно использовать краску, но не лучше ли пользоваться фотографией для ботанических исследований, ведь она более точна?

— Возможно, даже слишком точна, — ответил он, заинтересовавшись вопросом. — Потому что, если художник способен обработать свой экземпляр, выделять и анализировать его части, по-прежнему представляя его как неделимое целое, самое большее, что может сделать фотограф, — это изучить типичный образец. Он не может загладить изъяны своего предмета или же скрыть его индивидуальность.

— Стало быть, хорошо заглаживать те изъяны, что мы находим в природе?

— Да, если эти изъяны поверхностны. Ботаник должен уподобиться охотнику за растениями, выискивая их общие, семейные качества. — Он указал на два рисунка мака. — Если листья одного растения поражены ржой, это не означает, что все семейство будет ею больно.

— Но разве нет видов, более склонных к гниению, чем другие?

— Вы задали этот вопрос не просто так, миссис Айронстоун. — Есть какое-то семейство, к которому вы питаете особый интерес?

Она опустила взгляд на маки.

— Да, особое семейство, — мягко ответила она, — хотя я сомневаюсь, что вы сможете предложить решение.

Прежде чем он смог попросить ее прояснить свое замечание, легкий ветерок скользнул внутрь сквозь одно из разбитых стекол и выхватил из страниц его старой записной книжки забытый рецепт: «К половине унции сульфата меди добавить 1 фунт вяжущего состава, смешать все вместе для переплетения книг».

Она подняла бумажку, чтобы прочитать, и глаза ее заискрились за стеклами очков.

— Что это за алхимическое снадобье?

— Ядовитый раствор, намазывается на книги. Остался у меня еще с тех времен, когда я работал в ботаническом саду и помогал библиотекарю сохранять то, что осталось от записей и рисунков. Там неустанно шла битва против подкрадывавшегося разрушения.

— Да, отец часто сетует на изобретательность, с которой индийский климат и насекомые ухитряются поделить между собой свою губительную работу. «Один ломает переплет книг, — говорит он, — другие же пожирают внутренности; от влажности желтеет белый атлас обложки, а тараканы уничтожают отделку из тесьмы; зной раскалывает слоновую кость миниатюр, а белые личинки поглощают краску. Так они и работают, помогая друг другу и ничего не упуская». Он улыбнулся от такого описания и кивнул.

— Этот рецепт — формула, которая хорошо отпугивает вредителей.

— И все же ваша формула оказалась не идеальной, верно? — спросила она, и уголки ее рта поползли вверх. — Вы ведь заметили, она не отпугнула меня от того, чтобы задержать вашу работу сегодня утром!

Она начала хихикать, и хихиканье переросло в смех, совсем неожиданный для такой примерной, тихой англичанки. Совсем не примерной в первоначальном значении слова — «добросовестный, обстоятельный» — слова, которые до той минуты так же верно описывали отношение к нему Магды Айронстоун, как и его собственное отношение к науке. Это был базарный смех, заливистый и бесцеремонный, хотя и немного сердитый. Он разрушал все предосторожности этикета. Глядя, как преобразились унылые черты лица Магды, он обнаружил, что присоединяется к ее смеху, полный удивленного восхищения, что она смогла разглядеть его истинные эмоции под маской вежливости.

Позже, обедая со своей женой, доброй, но замкнутой женщиной, чей разговор не выходил за пределы домашних забот, он размышлял о сплетающей силе смеха, разделенного с другим, и его клейких, осязаемых свойствах.