"Рыба, кровь, кости" - читать интересную книгу автора (Форбс Лесли)

7

На следующее утро после завтрака Ник уехал в ЮНИСЕНС выяснить все, что можно, об уволенных химиках, а я взяла такси и отправилась в Калькуттский ботанический сад.

С самого начала меня преследовала какая-то путаница. За время между 1885-м, годом выхода путеводителя, хранившегося в библиотеке Магды, который описывал Калькутту как город «с самым большим ботаническим садом после Кью», и последним изданием путеводителя «Лоунли плэнет», сад как-то исчез из поля зрения. Лишь одна из трех моих новых книг упоминала его — довольно презрительно, как место расположения «Великого баньянового дерева» (о котором говорилось, что оно не такое уж и великое). Водитель такси неопределенно кивнул:

— Да, сады, знаю, — и тут же отвез меня на крикетные площадки в парке Сады Эдема.

Когда я отказалась удовольствоваться ими, размахивая руками как регулировщик уличного движения, и показывая на противоположную сторону Хугли, он повернул ко мне голову и улыбнулся несимпатичной улыбкой.

— Этот сад называется Ботсад, мисс. Так что ничего удивительного, что я не понял.

Индия полна неправильно истолковываемых знаков и пропущенных букв. Медленно проезжая через Сибпур, известный как Сибрапур в моей старой книжке, и бесконечный промышленный пригород, казавшийся сплошной окраиной, мы въехали в ботанический сад через ворота Хаура. Там висело несколько знаков, запрещающих движение автотранспорта, но сторож настоял, чтобы я осталась в такси. В ответ на все мои возражения, что я хочу прогуляться, он кричал: — «Слишком далеко! Слишком далеко!» — возможно имея в виду нарисованную на деревянной доске карту сада, висевшую у ворот, на которой в приятных пастельных тонах были прочерчены Африка, Азия, Северная и Южная Америки. Чтобы добраться до дома Уильяма Роксбера, отмеченного на карте неподалеку от Центра ботанического исследования Индии (где я должна была встретиться с хранителем акварелей Роксбера), моему такси пришлось пересечь целый мир — организованный мир, по счастью, где дикая природа была разделена на категории, полезные для человека. Растения не просто росли здесь — их должны были наблюдать в естественной среде их обитания. Ее требовалось воспроизводить, потому что от первоначальных болот, на которых был разбит этот сад, не осталось и следа. Один смотритель, живший в девятнадцатом веке, написал, что тропический ботанический сад должен состоять из «уменьшенной копии девственного леса», и ключевое слово в этой фразе было «уменьшенный». То был Сокращенный Рай, на содержание которого уходило меньше времени; джунгли заключили в питомник пальм, или питомник орхидей, или же, в случае тех растений, которые упрямо отказывались расти в неволе, в коллекцию засушенных экземпляров гербария. Все подчинялось одному правилу: с Природой все хорошо, она на своем месте, и место это — под стеклом.

Как и особняк Флитвудов, изящный трехэтажный дом Роксбера давно уже был отдан на произвол сквоттеров, а двухэтажное колониальное здание с галереями, служившее пристанищем Центру ботанического исследования Индии (Калькуттского отделения), на первый взгляд выглядело так, будто его заколотили несколько веков назад. В веерообразных окнах над закрытыми дверьми отсутствовали стекла, мучнистая роса пятнами выступила на гипсовых колоннах, а когда я задрала голову посмотреть, нет ли движения на веранде верхнего этажа, на меня уставились две пары желтых глаз, принадлежавших козам, которые просунули свои пытливые морды сатиров между ржавых железных перил. Стараясь держаться в тени, я тщетно искала открытое окно или дверь. От жары треск сверчков казался оглушающим, а краски — чересчур буйными. Даже мелкие веснушки солнечного света, проникавшие сквозь балдахин древесной листвы, обжигали мою кожу, как крутой кипяток.

Из-за угла одного дома показался человек на велосипеде; он крутил педали так медленно, что чудом держался на нем прямо. Я позвала его, но он проехал мимо, будто я стала невидимкой. Только дойдя до заднего фасада дома, я увидела объявление: «Совещание персонала для обсуждения проблем работников центра». Я была готова расплакаться от досады. Ник был прав, высмеивая мои официальные письма.

В эту минуту запертая дверь позади меня отворилась, сонный голос спросил, какое у меня дело; я повернулась и увидела босоногого мужчину с обнаженным торсом, чья темная кожа казалась еще темнее на фоне белого лунги из хлопка.

О такой последовательности событий и предупреждал меня Ник, когда говорил о встречах с индийской бюрократией. При одном раскладе вас собьют с толку, нагромождая бессмысленную путаницу, независимо от ценности вашего запроса, и в конце концов вы останетесь с папками, полными непостижимых писем, объясняющих, почему каждая следующая инстанция, к которой вы обращаетесь, не может сделать то, что, как вам твердили месяцами, осуществимо, если вы обратитесь с дополнительными просьбами к заведующему, вице-консулу, главному управляющему или действующему смотрителю.

При другом раскладе — у начальника малярия, а его заместитель пользуется возможностью устраивать совещания персонала, чтобы насладиться парочкой продленных обеденных перерывов, и навлекает на себя таким образом злость и негодование мелких чиновников, и те за скромную мзду охотно пренебрегут протоколом и поручительствами и проведут незадачливого просителя прямо к его цели.

Здесь, уже не в первый раз, у меня возникло чувство, будто я иду по следам кого-то другого, появилось видение лабиринта, катакомб, в которых есть образы всего, что мне надо знать. Разве что во сне, моем осознанном сне, когда я вхожу в эту комнату или склеп, свет, который я принесли с собой, не освещает ничего, а лишь растворяет вещи, На которые я пришла посмотреть. Картины или фрески сливаются с тьмой, как фотографии в проявочной, разлагающиеся в застоявшихся реактивах.


Я вошла в комнату, двери которой не пускали внутрь жару, и невольно поразилась ее размерам. Было так темно, что я видела только призрачно-белое лунги служащего с обнаженной грудью; потом он открыл сначала одно огромное окно, потом другое — всего три, но этого было как раз достаточно, чтобы целиком осветить просторную залу, и три белых прямоугольника слепящего света легли на темные широкие доски пола, на которых остались следы ног смотрителя — точно Пятница прошел. Он включил вентилятор и отпер стеклянный ящик, упиравшийся в потолочные балки; точно такие же ящики выстроились вдоль стен. Оттуда он вынул какие-то большие, довольно плоские картонные коробки и принялся выкладывать их друг за другом на деревянных столах под неровным дыханием вялого вентилятора, ставя их через равные промежутки, словно вторя полоскам, которые нарисовал на полу этой длинной темной и высокой комнаты солнечный свет, лившийся из окон.

Когда все коробки расположились в ряд, он смахнул пыль с первой из них и снял крышку, открывая моему взгляду буйство цвета, как будто перевернули лицом вверх первую фигуру в колоде карт для пасьянса. Он остановился — добиваясь театрального эффекта, как рассказчик, играющий на предвкушении публики, — и показал на ближайшие десять коробок: «Акварели Роксбера, — а потом махнул рукой в сторону всех остальных: — И прочее». Смотритель начал вынимать акварели из первой коробки и раскладывать их передо мной, почти без заминки произнося названия цветов: лилия Мадонны, опийный мак, примула цвета луны, орхидеи из Сиккима, жимолость, жасмин и ломонос, пахнущий ванилью, дикие гималайские белые, розовые и золотистые розы. Водопад красок и цветов.

Я вошла в бумажный сад Салли.

— Многих из этих растений больше не существует в дикой природе, — произнес служащий.

Наиболее нестойкие краски поблекли до неузнаваемости. Зеленый превратился в белый. Рисунки потрескались, и их заклеивали скотчем, который пожелтел и оставил свой собственный узор старения, так что теперь исправления устанавливали пределы искусству. Я вспомнила, как историк из Кью рассказывал мне, что европейская бумага слишком чувствительна к тропическому климату, постепенно разрушающему ее структуру.

— И от яркого света они становятся очень хрупкими, — улыбнулся он. — Этого в Индии тоже хоть отбавляй. По-настоящему их надо хранить в нейтральной среде.

Он пояснил, что в последний раз, когда он видел калькуттскую коллекцию, никаких попыток спасти рисунки не предпринималось, и добавил, конфузясь, что на них смотрели как на пережитки британского владычества.

— Так что к ним относились — относятся — довольно двойственно.

— Но ведь их рисовали индийцы.

— Ну да, но пользуясь английской бумагой, английскими красками, английским стилем. Важен диалект, код, будь то искусство или язык.

— «Мы» и «они».

Моя американская прямота вызвала у него улыбку. Он-то привык двигаться окольными путями, имея иную историю, помнившую об уклончивых действиях против захватчиков, уже поселившихся на занятой территории.

— Если уж на то пошло, картины, для которых использовались традиционные индийские пигменты и бумага, сохранились гораздо лучше.

— Тогда почему Роксбер не захотел, чтобы его индийские художники пользовались местными материалами?

— Ах… — Сначала я подумала, что за этим слабым вздохом больше ничего не последует. Он продолжил, почти нехотя: — Англичане предпочитали не столь насыщенные цвета.

— Потому что сами пришли из серой страны?

Он поднял руки, словно взывая к тому поколению имперских духов.

— Какая жалость, что мы не можем спросить у них об этом.


Калькуттский смотритель на одном дыхании называя мне имена людей, не растений: длинный список светлокожих, розовощеких обитателей промозглой и туманной земли, которых ради цветов, лекарств и приключений влекли эти окутанные испарениями джунгли и которые, как и многие из тех растений, чье место обитания они неправильно оценили, заболевали на жаре и умирали. Томас Андерсон, директор сада, которому пришлось рано выйти в отставку из-за повторявшихся приступов малярии, в конце концов умерший от этой болезни, проведя на пенсии два года. Джон Скотт, хранитель, заболевший «малярийной лихорадкой в очень тяжелой форме» и вынужденный вернуться в 1879-м в Англию, где вскоре и умер. Другой хранитель, которому, после нападения тигрицы, было разрешено вернуться в Англию для поправления здоровья; там он вскоре подхватил холеру и тоже умер. Сам великий Уильям Роксбер, чье состояние здоровья, одновременно «трудно поддающееся лечению и нервическое», давало ему повод думать, что жизнь его будет не из долгих.

Каталог смертности растений был еще длиннее; он перемешался в моем сознании с человеческими смертями, потому что очень часто растения назывались по имени людей, их обнаруживших: Фаррер и farrerii, Вард и wardii, Форрест и forrestii. Один долгий запинающийся список: я, я, я, я, я, я. Как будто первыми появились люди, а не растения. Растения, собранные владельцами лесопильных заводов в Гималаях и индийской лесной службой, когда расчищали дикие земли, чтобы превратить их в чайные плантации. Растения, выкопанные викторианскими художниками-ботаниками, страстно желавшими увековечить членов своих семей. Образцы гербариев привозили в Англию работники Ост-Индской компании и оставляли их гнить годами в подвалах Индийского музея, где больше половины экземпляров уничтожили сырость, паразиты и угольный дым. Тысячи и тысячи растений выкорчевывали, помещали в ящики Варда и отсылали в Кью; многие не выдержали этого путешествия, другие же достигли места своего назначения лишь затем, чтобы зачахнуть и погибнуть прежде, чем кто-либо позаботился составить их список.

Заметив даты нескольких рисунков на копии каталога, которую дал мне служащий, я сказала:

— Мне говорили, что рисунки были заказаны Уильямом Роксбером. Но Роксбер умер за пятьдесят лет до того, как нарисовали многие из этих картин.

— Вы говорите, что хотите осмотреть все, — отозвался он невозмутимо и указал на другие коробки. — В некоторых из них переплетенные альбомы с двумя тысячами пятистами сорока двумя оригинальными рисунками Роксбера, в других есть картинки Натаниэля Валлича,[40] а происхождение третьих нам вообще неизвестно. А сюда постоянно приезжают студенты и кладут рисунки как попало.

Я бросила взгляд на каталог, создававший ложное впечатление упорядоченной объективной реальности.

— Значит, этот список совершенно бесполезен.

— Он полезен тогда, когда вам нужно знать, какие картинки хранятся во всех этих коробках.

— Но тогда я могу лишь случайно найти то, что ищу.

Он сделал сочувственное лицо.

— Зависит от того, кто смотрел их перед вами и в каком порядке разложил их обратно.

Я осторожно извлекла из второй коробки мак небесного цвета, каждый лепесток которого был прозрачен и смят, как расправленное в первый раз крыло бабочки. Я сразу же узнала и мазки, и руку, нарисовавшую картину. Подняв ее на свет, я слишком поздно заметила бороздки червоточины, проложенные в тонкой бумаге, и крапинки серо-зеленой плесени, въевшейся в раскрашенную поверхность. То, что случилось дальше, происходило как в замедленном кино. Бумага начала рваться, крошиться и разрушаться прямо у меня в руках. Четыре обрывка, кружась, опустились на землю, рассыпаясь в пыль, поднявшуюся цветным конфетти. Так они лежали целую минуту, как разбитый фарфор, пока я в ужасе смотрела на них, ожидая приказа удалиться.

Служащий спокойно подобрал обрывки и бросил их в коробку за другими рисунками. На полу оставался фрагмент голубого лепестка мака, такой яркий, будто это был кусок ляпис-лазури, выпавший из мозаичных арабесок Тадж-Махала. На бумаге виднелись знакомые инициалы: АР, рядом с какими-то непонятными буквами, и часть слова — Арун? Начало Аруначал-Прадеш? Пока смотритель стоял ко мне спиной, я подняла клочок и сунула к себе в записную книжку, практически не испытывая угрызений совести.

Потом я прошла вдоль ряда коробок и заглянула под крышку каждой из них в поисках других работ памятного мастера. В одной лежали разрозненные куски рисунков и копошились личинки мух. Содержимое другой почернело от плесени. Но между ними лежала коробка с миниатюрами, чьи краски были так же свежи, как и в тот день, когда их нанесли на бумагу. Почему одни рисунки выжили, а другие нет — не поддавалось логическому объяснению. Я видала подобные места захоронений. Вскрываешь могилу, а там нетронутый скелет рядом с костями, которые уже сгнили и рассыпались в прах.

— Что означают буквы «НА»? — спросила я. — Они написаны в каталоге перед номерами некоторых рисунков.

— «Наследие Айронстоун». Это имя Магды Флитвуд по мужу — именно она пожертвовала их ботаническому саду.

Мороз прошел по моей коже и пошевелил волоски на руках. Почему Джек ничего не говорил о «Наследии Айронстоун»?

Смотритель рассказал, что четыре коробки с «Наследием Айронстоун» (включая коробку с фотографиями, которые он назвал «странными») почти никогда не запрашивались, так как мало кто о них знал.

— Поэтому рисунки в них разложены аккуратнее, чем в других. Люди, как правило, приходят посмотреть на акварели Роксбера. — Он протянул мне крышку одной коробки, сдув сначала пыль с дат, нацарапанных на ее наклейке. — На эти рисунки никто не смотрел уже два года.

— Вы записываете имена людей, которые осматривают коробки?

— Некоторые из нас — да, другие нет. У меня хорошая память, так что я держу все записи здесь. — Он легонько постучал по виску. — Последний, кто заглядывал в эти айронстоуновские коробки, был весьма примечательным человеком. — Он указал на последнюю дату. — Это мой почерк. Я запомнил его потому, что он особенно интересовался этими коробками, а у нас здесь нечасто появляются англичане. Очень высокий человек, и он часто сюда возвращается.

— Отчего же он показался вам примечательным?

— Речь не о внешности, мадам. Он из семьи Айронстоунов, которым принадлежат эти рисунки.

Джек. Что же он пытался скрыть?

Могила — всего лишь форма долгосрочного хранения: так звучало одно из любимых высказываний Вэла. Чтобы раскопать историю скелета в моем шкафу, думалось мне, нужно сперва установить координатную сетку поверх места захоронения. Моя сетка находилась на пересечении Айронстоунов и Флитвудов. Я подошла к коробке с фотографиями, которые смотритель назвал «странными», и пролистала снимки различных мутировавших видов растений, задержавшись на жутковатом портрете томной Офелии мужского пола, нарочно принявшей позу разлагающегося утопленника.

— Зачем помещать такие фотографии в ботаническую коллекцию? — спросила я.

— Все эти снимки изображают необычные растения. — Он указал на опийные маки, окружавшие полуобнаженного человека, с тычинками, превратившимися в простые пестики. — А это была одна из групп растений, подверженных такой аномалии.

Повернув фото, чтобы прочитать на обратной стороне выцветшую надпись, я сразу же узнала почерк. Содержание текста было еще более странное, чем изображение, которое он описывал: «Автопортрет в виде утопленника с маками. Тело, которое вы видите здесь, принадлежит Джозефу Айронстоуну. Несчастный утопился. Журналисты очень долго занимались его подвигами, но вот, он лежит в покойницкой уже несколько дней, и никто еще не затребовал его труп. Леди и джентльмены, спешите же мимо, дабы не оскорбить ваши носы, ибо, как вы можете в том убедиться, лицо и руки этого господина разлагаются, точно гниющая рыба». Джозеф Айронстоун: мой первый настоящий семейный портрет, но не в моем вкусе. Смотритель, решив, что я заинтересовалась подобными изображениями, порылся в коробке с таким равнодушием, словно это была колода карт, и вынул еще несколько автопортретов Джозефа. Все они обнажали бессильное сладострастие, от которого коробило; запечатлевали человека, который в буквальном смысле этого слова угасал.

— Мистер Айронстоун на эти снимки тоже смотрел, — сказал смотритель.

Чем интересовался Джек? Обеспокоило ли его, так же как и меня, то прошлое, которое мы разделяли? Отцы, отцы отцов: они обладают магнетической силой; привлекая нас или отталкивая, они влияют на нас. Что унаследовал Джек? Что он узнал?

— Джек Айронстоун заглядывал в другие коробки? — спросила я. — Я его родственница.

— Можно посмотреть на крышки, выяснить, какие даты совпадают со временем приездов вашего родственника. Но если рисунки с тех пор просматривали другие люди, все будет перемешано.

Из приблизительно четырех тысяч произведений, записанных в каталоге, только половина находилась там, где должна была быть. Остальные были разрознены и разложены наобум, и этот порядок мог многое рассказать об общих интересах посетителей библиотеки. Через час я сказала служащему, что ему неплохо было бы разместить изображения так, как написано в каталоге.

— Зачем, мисс?

— Во-первых, затем, что так будет проще найти нужные рисунки.

Какое-то время он раздумывал над этим свежим предложением.

— Но тогда, представьте себе, сколько всего не увидит тот, кто сразу откроет картинку, которую ищет!

— А при вашей нынешней системе приходится терять время, просматривая кучи ненужных рисунков, — ответила я, теряя терпение.

— Какая же может быть потеря времени, если вы находите нечто новое!

Отметая его логику, я принялась изучать четыре коробки с «Наследием Айронстоун». К трем часам дня, когда смотритель собрался уходить, я довольно тщательно исследовала двенадцать коробок, пробежала взглядом оставшиеся восемь и составила список всех важных названий и надписей. То, чего не было, оказалось не менее интересным. Отсутствующие рисунки, потерянные или поврежденные. В каталоге были записаны маки всех цветов, от красного и розовато-серого до синего и зеленого, но я не обнаружила ни одного рисунка зеленых маков, не считая микроскопического среза одного лепестка. И двадцать отсутствующих картинок относились к зеленому маку или тибетскому ущелью Цангпо, главной цели экспедиции «Ксанаду», — именно те картинки, которые показывал мне мой родственник Джек в лабораториях ЮНИСЕНС в Лондоне.

Я начинала догадываться, почему этот мой родственник так беспокоился о том, чтобы наша общая история оставалась далекой.

* * *Е. Автопортрет в виде утопленника (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1886)

Мужчина казался мертвым, его глаза были закрыты, лицо поникло под маковым венком Офелии, руки и босые ноги стали совсем бесцветными, а размякшее тело неуклюже опустилось к подножию каменного ангела. Этот снимок, однако, задавал загадку, потому что если почерк принадлежал Джозефу Айронстоуну, как на то указывали надпись и готический стиль съемки, то как могла эта картина изображать его труп? А если человек на картинке утонул, как могла фотография быть автопортретом?

*

Река теперь представлялась ему злобной коричневой змеей. Он видел розовое небо, покрытое хлопьями грязных облаков, словно невыделанную кожу повесили сушиться над городом, который он приучился ненавидеть, городом, покрытым испариной, городом, слегшим от жары. Ему пришло в голову, что Джоуб Чарноб[41] на всей реке не мог выбрать более нездорового места для города, чем это: в трех милях отсюда находилось озеро, которое каждый сентябрь разливалось и тогда прямо-таки кишело рыбой, а когда вода сходила, рыба оставалась на пересохшем берегу и, разлагаясь, заражала воздух и увеличивала годовую смертность. С августа по январь в реестровой книге смертности записывались сотни погребений. Мы гнием здесь, как рыба, подумал он. Он сам гнил. Его кожа истлевала в снах, навеянных опиумом. Его зубы шатались. Скоро он будет таким же тощим, какой была его мать. Он помнил глаза, похожие на кольца дыма, и руки, как сухие листья.

Ему было не место в Калькутте, больше нет. Но если не здесь, то где же? Где брало свои истоки то давнишнее томление, которое он не мог облечь в слова или хотя бы помыслить о нем в часы бодрствования? Переродиться, не измениться, повторял он, шагая ночью по улицам, выискивая кого-то, кто мог понять те нужды, что он испытывал в грезах, кого-то, кто сделает его настоящим; бродя в поисках своей собственной реальности, своего вида — он искал их и на берегах реки, и в кишащих людьми смрадных переулках севера Калькутты, и на улицах позади кожевенных заводов, где кровь, сливаясь с фекалиями и мочой, текла между тушами под ковром из мух, свинарниками и людьми, чьи тела едва ли были толще шкур тех животных, которые они дубили. Как в Лондоне, пришло ему в голову, этот город стал Лондоном: черным и порочным. Та Калькутта, которую он помнил, бело-зеленый Город Дворцов его матери — то был сон. Он родился под черным солнцем. Он сам был закатным солнцем, нежеланным сыном. Без руля и без ветрил. Настоящей была только его камера — лишний глаз, которым он сможет поймать, увидеть того, кто, как он знал, затаился и ждет. Тогда он обретет покой.

Когда он больше не мог выносить ни охоты, ни бегства, то поднимался в одну известную ему комнатку, где собирались китайцы, чтобы курить и грезить. Он успокаивал себя этим ритуалом, списком всего необходимого, рецептом единственного снадобья, дарующего ему сон:


циновка трубка курительная свеча медные наперстки, которые он делил с другими, наперстки, полные этого бурого сиропа, густого, как патока, в который вставляли чубук, вставляли, поворачивали и зажигали, так что трубка становилась единым знаком препинания, клавшим конец всем его страхам.


Его милым, лелеемым страхам:


Ускользнуть.

Сгнить навеки.

Уснуть.


Он записал эти строчки и считал себя поэтом.

Он приближался к концу одной стадии и началу следующей, ибо теперь опиумный сон больше не приносил ему покоя. Его преследовали сестра и двухголовый мальчик.

МагонюбиивоПаМальтшчдевллакатъМавидислышигавариМа гонюбиМаМаМаМа.

Ребенок умер вскоре после того, как сделали фотографию; не от истощения (несмотря на свой изнуренный вид), но от укуса кобры. Когда он выкупил у матери тело, то обнаружил, что в каждом черепе и вправду находился отдельный мозг, и основной приток крови в верхнюю голову-нарост происходил через мембраны, соединявшие обе головы. Он почистил маленький череп — черепа, — чтобы ясно увидеть развитие второй головы. Она росла вверх тормашками, как огромный грибок на родничке мальчика, там, где кости черепа не вполне срослись. Если бы его спросили, почему он так одержим искаженными формами, он уже не смог бы ответить. Неделями он не произносил ни слова, а когда открывал рот, то говорила вторая голова. «Призрак в сорняках››. Уже не в состоянии осознать, что он пытается найти выход из того, чем является, чем приучен быть, чем ему предназначено было стать, он делал все больше и больше снимков черепов, но ни один из них не был проникнут той страстной силой, какой обладала та первая фотография живого ребенка. Тогда он пошел к его матери — понять, что же он упустил.

* * *Ж. Собаки на фоне пейзажа: одна из первых серий в стиле Майбриджа с видами опиумных садов близ Патны (неизвестный автор, ок. 1886)

Где был Джозеф в то время, когда жизнь Магды менялась так, как она и представить себе не могла? Снова были провалы в памяти, необъяснимые отсутствия. Хотя он редко заговаривал теперь о своей работе, она знала о студии, которую он снимал, и видела кое-что из его последних ботанических снимков, серию последовательных фотографий растений, подражавших тем покадровым снимкам лошади в галопе, которые делал Майбридж.[42] И недостающие изображения волновали ее больше, чем застывшие картинки.

— Он снова с головой ушел в свою фотографию, — ответила она, слишком напряженно, когда отец осведомился о Джозефе. — Просил образцы новых видов мака, хотел сфотографировать их… — Она замолчала, не желая делиться с Филипом Флитвудом опасениями, которые испытывала по поводу чрезвычайного интереса ее мужа к недавним мутациям зеленого мака.

Возвращаясь домой за полночь, Джозеф запирал дверь своей спальни и ложился спать; он вставал тогда, когда Магда давно уже была на фабрике. Как-то днем она сказала, что собирается ехать поездом в Патну, везти туда сеянцы зеленого мака — он не выказал никаких эмоций.

— Надо посмотреть, может, они лучше приживутся выше по течению, где суше, — добавила она, но он ничего не ответил.

С таким же успехом они могли существовать в двух отдельных плоскостях изображения; их жизни рассеялись, и отдалившиеся образы проецировались на разные стены.


Она одиноко сидела в вагоне первого класса, устремив неподвижный взгляд за окно, разрезавшее бенгальские равнины на быстро сменявшие друг друга виды. Фотограф мог бы запечатлеть ее прямую фигуру в изящном капоре и жемчужно-серых перчатках — само воплощение чопорной викторианской мем-саиб.[43] Но снимок не выдал бы и намека на то, где сейчас блуждали ее мысли — в другом вагоне, в более пыльном и жестком купе, где деревянный пол был отполирован плевками, вместе с молодым индийским ботаником, который болтал и курил с носильщиками в два раза старше его. Он легко сходился с людьми, так же как и с растениями, — что подтверждала его рука, слегка опиравшаяся на один из Бардовых ящиков с экземплярами мака: казалось, это Гулливер сжимает лилипутскую версию порядка, установленного в маленьком, огражденном мирке.

«Я на всю жизнь запомню дурманящий, пряный аромат опиумных полей Патны. Не назвать ли эти акры сиреневых, розовых и сизо-серых маков садом? Яркие сари сборщиц на фоне серо-зеленых коробочек мака казались сверкающими лепестками в океане опиума, а разноцветные нити, которыми женщины отмечали самые крепкие растения, воскрешали в памяти лишь детские игры или те ленты, что я вплетаю в волосы дочери».

— Как вы узнаете, когда пришло время собирать урожай? — спросила Магда рабочих на первой плантации, которую посетила.

— Когда просыпаются каждое утро с головной болью и рвотой, — ответил индиец-ботаник, прежде чем представитель ее отца мог вставить слово, — вот тогда они знают, что время пришло.

Магду поразил размах дела, управление которым она принимала теперь на себя. Она гордо прошлась по хранилищам, где большие партии переработанного опиума ждали своей отправки в Калькутту. В этих прибрежных складах, напоминавших высокие, открытые железнодорожные туннели, где свободно гулял воздух, ряд за рядом лежали шары опиума размером с пушечные ядра, они поднимались вверх решетчатыми стенами высотой в двадцать человеческих ростов.

— Совсем как эти диковинные приспособления для счета, которые китайцы называют абака, — произнесла Магда.

Индийский ботаник, как она отметила про себя, нарочно держался позади, отстранившись от старшего рабочего и посредника. В ответ на ее замечание он сказал, что маленькие, мальчики, ежедневно переворачивавшие шары, чтобы те не начали гнить и не пострадали от насекомых, жаловались На сильный опиумный дух в жарких верхних галереях. Даже на полу запах стелился бурой пленкой, и когда старшина поклялся, что на рабочих это никак не влияет, ботаник тут же ответил:

— Все же я слышал, что можно погрузиться в опиумные сны, просто подышав воздухом складов или же прогулявшись по маковому полю после того, как цветы разрезали нуштуром.

«Язык опиума все еще пачкает мои губы, — позднее поверит своему дневнику Магда. — Нуштур — заостренная раковина мидии, которой надрезают коробочки. Курраса — чаша, в которую по каплям стекает мутный сок плода (или плачет, как говорят здесь; если надрез слишком глубокий, плод будет плакать изнутри и умрет). Я вижу руки фабричных рабочих рядом с крошечной посудиной, в которую помещается как раз достаточно опиума для трех шариков; миски с водой и воздушные холмики лепестков мака; лева — остаточный опиум, которым смазывают лепестки, словно печатью; медную чашку, в которой лепят опиумные шарики».

— Вот так они привыкают к опиуму, — сказал он мне в то первое утро на складах, но тогда я не позволила себе поверить ему, пока еще нет.


В последний день пребывания в Патне Магда прогулялась к реке — убедиться, что багаж благополучно погрузили на борт парохода, который увезет их в Калькутту. Замечания, которые отпускал ботаник ее отца, убили всякую радость от этой поездки. Хотя она невольно признавалась себе в странном желании нравиться молодому индийцу, она до сих пор упрекала его в том, что он заставил ее чувствовать вину, а не гордость от своей работы.

Она увидела его длинный силуэт под баньяновым деревом возле Такта-гхата, пристани, обязанной своим именем тому, что ее выложили такта, или досками, по которым однажды закованные в кандалы узники заносили свои пожитки на корабль, увозивший их в тюрьму на Андаманские острова. Индиец разговаривал с человеком постарше, сидевшим в узкой изогнутой гребной лодке, казавшейся смертоносной, как ятаган.

— Вы же не пытаетесь сбежать на этом решительно ненадежном судне, не правда ли? — позвала она, но даже ей самой попытка пошутить показалась вымученной.

— Сбежать, миссис Айронстоун? Нет. Я спрашивал этого человека, собирается ли он плыть в Калькутту в сезон ловли сельди.

— Далековато плыть за рыбой. — Она услышала, что лодочник что-то сказал, но разобрала лишь несколько слов. — Что он говорит про Ганг?

— Не Ганг, миссис Айронстоун. Ганга: это общее обозначение для всех рек. Он говорит, что рыбная ловля — занятие бедняка, и жалеет, что не пошел по стопам своего зятя, фотографа на похоронах, который зарабатывает себе на хлеб погребальными кострами на реке. Он работает вместе со жрецом, совершающим обряд похорон, брамином мертвых. Этот человек говорит, что вспышка магния, вылетающая в ночи из камеры его зятя и освещающая трупы, похожа на молнию.

Магда гадала, как много в компании знали о подобных навязчивых идеях ее мужа. Не смеялись ли эти двое над ней на своем языке? Она ждала, что молодой индиец как-то выдаст себя, но выражение его лица оставалось непроницаемым. Насколько она могла доверять ему? Насколько можно доверять людям, которыми управляешь?

— Я хотела кое-что спросить, — начала она. — До моего сведения довели, что существует некий скандальный листок, распространяющий ложь о компании моего отца. Я нашла один такой на полу склада.

Он выдвинулся из тени дерева, и солнечные лучи упали на его лицо. Миндалины его глаз изучающе смотрели на нее. От этого долгого взгляда она почувствовала странное волнение.

— Ложь, миссис Айронстоун?

— Ну, может, не ложь, но преувеличения. В этой бумажке говорится, что торговля моего отца приучает к опиуму рабочих: либо они едят его тайком, либо их кожа его впитывает, из-за того что они имеют дело с такими большими количествами.

Его подбородок вытянулся.

— Вы думаете, это преувеличение?

Магде хотелось узнать, была ли его бронзовая кожа на ощупь такая же теплая, какой казалась. Хотелось протянуть пальцы, коснуться ее. Чтобы дать своим рукам более подходящее занятие, она достала из сумочки карандаш и взяла его как дирижерскую палочку, чтобы направлять беседу в нужное русло.

— Мой отец не допустил бы такой несправедливости.

— Вот как? — Он кивнул, как будто соглашаясь. — Вы знаете, что правительство Бомбея запретило правительству Индии поддерживать разведение опийного мака в этом районе на том основании, что это развращает рабочих?

— Британцы не привозили опиум в Индию, — твердо возразила она. — Они всего лишь превратили его в выгодное предприятие. — Сознавая, как напыщенно прозвучали ее слова, она все же никому не желала признаться в том, что дело, которое она любила с неистовой и нелогичной страстью первой любви, было так глубоко порочно. — Я вижу, вы рисовали, — произнесла она, пытаясь переменить тему разговора.

*

Он быстро придвинулся и схватил альбом, прислоненный к дереву. Листы бумаги разлетелись из него, и в ту секунду, когда он бросился собирать их, Магда нагнулась, чтобы подобрать ближайший к ней рисунок, они стукнулись лбами. Оба упали навзничь, держась за головы, и принялись извиняться.

Не переставая смеяться и вытянув руку, чтобы избежать нового столкновения, Магда потянулась к альбому, который он крепко прижал к себе.

— Пожалуйста, миссис Айронстоун, мне бы не хотелось…

— Не хотелось бы что? — переспросила она задиристо, дергая альбом на себя. — Показывать, говорить, быть здесь?

На какое-то мгновение взаимное нежелание уступить привело к тому, что она оказалась в тревожной близости от него. Индиец вдруг резко выпустил альбом из рук и невольно простонал, увидев, что она поворачивает к себе верхний набросок.

— Но… это же мы с папой! — сказала она, рассматривая ловкие карандашные штрихи. — Как искусно…

В смятении он услышал, как ее голос задрожал, когда она попыталась скрыть боль, причиненную ей этой точной карикатурой.

— Как верно вы поймали наше сходство за этими круглыми очками. Два серых филина. — Она попыталась усмехнуться, но безуспешно. — Я думала, ваша работа ограничивается ботаникой, а здесь, я вижу, вы склоняетесь в сторону орнитологии.

В ту минуту он что угодно отдал бы за то, чтобы быть не таким умелым рисовальщиком.

— Я ужасно сожалею, я не имел в виду… это не…

Теперь он считал, что рисунок, сделанный задолго до их встречи, никак не передавал ее прекрасных глаз — или ее духа. Но едва ли он мог объяснить ей это.

— Вы, похоже, владеете опасным талантом. — Не поднимая глаз, она вернула ему альбом.

— Здесь еще ничего не закончено, миссис Айронстоун. Только начало той серии, которую попросил меня сделать ваш отец, о его работе с маками и опиумом.

— Заодно с вашим исследованием? — быстро спросила она. — Должно быть, это занимает все ваше время.

— Вовсе нет, — отозвался он, тронутый тем, что она сочла его время ценным.

«Когда я рисую, я чувствую, что мой отец совсем рядом», — вот что он произнес про себя. Он хотел как-то извиниться перед ней за рисунок, но не знал, как сделать это, чтобы не обидеть ее еще больше.

— Вот образец того, что нужно, — наконец произнес он, доставая изображение двух собак, совсем не похожее на его собственный стиль, но умело выполненное. — Он нарисован художником Ост-Индской компании, по имени Шаик Мохаммад Амир, которым восхищается ваш отец.

Сам он полагал, что эти собаки никак не обнаруживали той мокроносой, разгульной псовости, которую он всегда связывал с представителями рода собачьих. Они выглядели очень напряженными, даже неживыми. Как раз для такого любителя таксидермии, как мистер Флитвуд.

— Говорят, этот художник не страдает от нашей природной склонности предпочитать идеал реалистичному изображению. — Он сам не страдал от подобной склонности, но знал, что таково общепринятое мнение о его народе. — Видите, у этих собак, должно быть, хозяева-англичане, потому что они носят ошейники, в отличие от наших псов. Но при всем уходе они как будто чувствуют себя запертыми и тоскливо глядят на дикий ландшафт, расстилающийся за забором, который огораживает дом их хозяина. Как те… — Он резко замолчал.

— Как те — что? — Миссис Айронстоун взглянула на него своими большими глазами поверх круглых очков — от этого она выглядела беззащитной, будто частично сняла с себя одежду. — Как те животные, которых мы держим взаперти против их воли? Или же, — допытывалась она, — как те из нас, что служат чужим интересам, а не своим собственным?

«И являются всего лишь собаками на фоне пейзажа», — закончил он мысленно. Она удерживала его взгляд в безмолвной беседе, и он почувствовал, что его дыхание участилось, почувствовал, что его переполняет жизнь. Правда ли, спрашивал он сам себя, что между мной и этой женщиной сплетаются необыкновенные узы? Или мне только кажется?

Ее следующий вопрос застал его врасплох:

— Пожалуйста, расскажите мне о вашем имени. Оно ведь такое необычное для… — Она осеклась. — Оно еврейское?

— Да уж, точно потерянное племя, — сухо сказал он и понял, что она не знает, принимать его всерьез или нет. — Мое имя изменили на английский манер, — добавил он.

— Поэтому вы подписываете свои картины только этими почти невидимыми инициалами?

— Это не важно.

— Ваше имя? Нет, конечно же, имя важно.

— Я говорю о самих словах, о буквах.

Миссис Айронстоун взяла со скамьи один из его карандашей и протянула ему.

— Пожалуйста, — попросила она, — напишите его для меня. Здесь, на этом рисунке голубого мака.

Сперва он хотел написать английский вариант, но тут вмешалась гордость, желание подвергнуть Магду Айронстоун дальнейшим испытаниям.

— О… — Ее лицо вытянулось от разочарования, когда он написал родовое имя своего отца. — Как глупо с моей стороны. Вы знали, что я не смогу прочесть эти знаки.

Он снова причинил ей боль. Тут же пожалев об этом, он попытался загладить вину.

— По-английски мое имя будет звучать приблизительно так, кажется. — Он быстро написал уменьшенную форму своего имени, произнося его вслух.

— Арун, — повторила она. — Не Аарон. — Она говорила ему в тон, и казалось, будто назвав его имя, она нанесла ему легкий, но ощутимый удар.

— Сокращенно от Арункала, — объяснил он ей, — «смуглая гора».

*

«Я вернулась из Патны на одном из речных паромов, которые, по утверждению отца, управляются потомками пяти лоцманов корабля “Пять Портов”, высаженных здесь Ост-Индской компанией двести лет назад. Зной накапливался неделями, но на баке, где я сидела среди других европейцев, гулял легкий ветерок, навеваемый мягким ходом судна. Бог знает что творилось на нижней палубе! Я не видела его до самого нашего приезда в Калькутту, куда мы прибыли через несколько дней, под вечер. Оба берега были озарены, как и мост Хаура, и на фоне сияния, разливавшегося поверх темной молчаливой реки, вырисовывались очертания черных кораблей и торговых складов, стоявших на своих сваях, как кровати на четырех столбиках; в это время сквозь облака, сгустившиеся на небе, начал пробиваться зловещий багрянец. Через пять минут я сошла с пристани на твердую землю, и над нами тут же заметались стервятники и коршуны, явно сражаясь с ветром, который еще не долетел до нас. В следующую секунду нас накрыла плотная пелена пыли и тьмы, такая сильная, что мне пришлось искать убежища в почтовой карете. Когда буря немного поутихла, я выглянула в окно и увидела, как он шагает по берегу в сторону дороги, плотно обернув лицо и голову длинной белой шалью, так что видны были только глаза. Проходя мимо кареты, он бросил на нас долгий взгляд искоса — и от этого взгляда у меня возникло предчувствие, такое же мощное, как стихавший ураган».

* * *
З. Затерянная река (неизвестный индийский художник, ок. 1886)

Смотритель объяснил мне, что отсутствующие рисунки могли быть отданы на реставрацию после того, как их испортили.

— Так же, как вы испортили тот мак.

Он превосходно знал историю коллекции. По его словам, в 1861-м хранитель Калькуттского ботанического сада уничтожил полторы тысячи фунтов старых писем и документов, альбомов, дневников и списков названий индийских растений, собиравшихся местными исследователями и художниками.

— В последующие тридцать лет еще больше записей было съедено плесенью, тараканами, крысами, белыми муравьями и вездесущими личинками книжных жучков, которые просверлят дыры даже в самой толстой бумаге.

Среди сохранившихся работ, принадлежавших кисти местных художников, была маленькая акварель неизвестного автора, подписанная «Затерянная река».

— Почему художник решил так назвать свое творение, остается загадкой, — сказал смотритель. — Потому что, хотя некоторые реки по природе своей склонны теряться, на этом рисунке изображен хорошо известный участок реки Хугли возле флитвудской опиумной фабрики.


— На Чаттерджи вчера набросилась тигрица, вечером, когда он шел домой с работы, — объявил Арун Магде в одно июльское утро. — Люди говорят, это тот же тигр-людоед, что напал в прошлом году на смотрителя ботанического сада. Вам следует быть осторожной, когда вы ходите у реки в сумерках и на заре, миссис Айронстоун.

Она исподтишка наблюдала, как он пробрался между упаковщиками опиума и ящиками сандалового дерева, а потом поднялся по ступенькам в ее кабинет, комнату с высокими потолками, где она писала, держа в одной руке веер, а в другой ручку. Она улыбнулась ему сдержанной властной улыбкой, специально для служащих в соседней комнате, и жестом пригласила Аруна сесть.

— Ему придется переплыть Хугли ради своего ужина, этому вашему тигру, — отозвалась она.

— Говорят, это одна из тех больших кошек, живущих на берегах дельты. Тигры, которые проводят у моря всю свою жизнь, в эти муссонные месяцы сходят с ума от соли. Они узнают вкус человеческой плоти и уже не тратят сил, чтобы охотиться на прочую дичь.

Магда была на седьмом небе: Арун тревожился за нее.

— Здесь мы подвергаемся меньшей опасности, чем смотрители ботанического сада, даже со стороны земноводных тигров, — мягко поддразнила она его. — Служащие живут очень уединенно в своей глуши.

Он закусил нижнюю губу, как обычно делал, когда нервничал.

— Не делайте так, — сказала Магда. Она подняла руку и почти коснулась его рта, как прикоснулась бы к Кону, но остановилась, ошеломленная мыслью: это же подчиненный. До него нельзя дотрагиваться. — Не следует жевать губы, — резко сказала она, поднимая веер. — От этого у вас будут нарывы во рту, которые трудно вылечить.

Арун сцепил свои длинные пальцы на коленях с такой силой, что костяшки побелели.

— Мой сын Кон, — Магда попыталась слабо оправдаться, поняв теперь, что он мог принять ее замечание за покровительственное, — постоянно кусает губы.

В этом кабинете, среди всяческих «Пожалуйста, миссис Айронстоун», «Конечно, миссис Айронстоун», даже само слово «губы» звучало слишком развязно. Арун отнял взгляд от своих рук и уставился на картину над головой Магды. Она воспользовалась этой возможностью, чтобы изучить его губы. Широкие и полные, совсем не похожие на губы Джозефа, вечно поджатые, словно он сосет кислый фрукт, — рот очаровательного ребенка на стареющем лице, странно развращенном.

— Вы восхищаетесь горной вершиной или искусством художника? — не удержалась она.

— Художник потратил на свой пейзаж слишком много краски.

Магда рассмеялась.

— Возможно. Но мне он нравится из-за горы. Так мне кажется, будто я тоже там брожу.

Зная, что Арун, прежде чем поступить в компанию Флитвуда, недолго прослужил в трансгималайском отделе Управления тригонометрической съемки, она сказала ему, что, наверное, он был очень доволен работой землемера.

— Будь я мужчиной, именно это я бы и выбрала. — И теплым голосом добавила: «Дорогой Арун», словно начинала письмо другу.

Он немедленно покраснел. Тогда, начиная уже деловое письмо, Магда поблагодарила его за предупреждение о тигре:

— Я постараюсь быть осторожнее.


Однако, оказалось, она легко забывала про время. В укромных уголках фабричного здания было так темно, что приходилось постоянно жечь свет. Как-то ночью, засидевшись в конторе после того, как все служащие давно ушли, она подняла взгляд от дневников Джозефа Хукера и осознала, что за открытыми дверьми фабрики погасли все огни. Она была одна. Дождь затих на минутку, и эта пауза пробудила ее от мысленного путешествия по северным холмам.

Закрыв Хукера, она взяла лампу и прошла мимо ночного сторожа к реке, лениво влекшей свои воды под лунным светом. Волны с глухим плеском ударялись о пристань. Тишина, наступившая после муссонных ливней, бархатной перчаткой облекала нежные шорохи и малейшие колыхания новых ростков. На рисовых полях было слышно, как рис пробивается вверх из жидкой глины. Такая мягкая, чуткая ночь. Магда расстегнула пуговки на горле и почувствовала, как щекочущие пальцы легкого ветерка забираются под платье. Небо очистилось, дождевые облака скучились на горизонте, как тяжелый зимний гагачий пух, а луна бросала на влажную землю и реку стальной отсвет. Какое-то существо скользнуло с берега и шлепнулось в воду, оставив жидкий извилистый след. Магде тоже хотелось подойти к прохладной реке, но она знача, что в это время года лучше не гулять у воды, чтобы не подхватить лихорадку. «И еще тигры», — напомнила она себе.

Магда медленно повернула в сторону дома. Пройдя полпути между фабрикой и воротами сада, она услышала странные звуки, кашель, и сердце ее подскочило в груди. К ней приближались мягкие шаги; потом тишина, не считая глухого стука ее участившегося сердцебиения. Человек прошел мимо, она узнала его и окликнула; он остановился. Магда спросила себя, не следил ли Арун за ней, но отбросила эту мысль, как ребяческую надежду. Все же странно, что он прошел и не поздоровался.

— С вами все в порядке?

— Благодарю, миссис Айронстоун, у меня все хорошо. Я… — Он говорил хриплым голосом, словно простудился.

Темнота принесла с собой опасное ощущение близости, безрассудство, и ей захотелось удержать мужчину. Она подошла ближе и увидела на его щеке след, словно от слез.

— Что случилось? Вы как будто очень расстроены. Получили плохие известия?

Он попытался уйти.

— Прошу вас, расскажите мне, что вас тревожит. — Придется вытягивать из него слова — так распарывают по одному стежку слишком тугой шов. — Что-то с семьей?

Вместо ответа он вынул из куртки письмо и протянул ей. Магда почти слышала напыщенный голос, который продиктовал эти слова: «По зрелом размышлении мы постановили, что не можем заменить золотую медаль, врученную вашему отцу Королевским географическим обществом в 1871 году, которая, как вы утверждаете, была потеряна вами во время службы в Управлении тригонометрической съемки два года назад. Честь имею, и проч.»

— Которая, «как я утверждаю», была потеряна! — горько произнес Арун. — Как будто я мог продать такую вещь!

— Но у вас, наверное, остались и другие вещи на память об отце?

Он покачал головой и принялся рассматривать письмо, словно пытаясь найти в нем что-то новое.

— Мой отец, — он откашлялся, — вы, возможно, не знаете» что мой отец много лет занимался топографией рек, в основном на севере Индии и в Тибете. Самой важной из них была Брахмапутра, чей подлинный исток он и искал.

Вернее, продолжал Арун, его отец стремился определить, какой из двух водных путей — Брахмапутра или Иравади — соединялся с рекой Цангпо в Тибете. В голосе Аруна Магда слышала реку: плавно скользя, она несла свои воды в теплую ночь по широкой, сумрачной долине. Цангпо, повторил он, великая таинственная река по ту сторону Гималаев, безмятежно убегающая на много миль на высоте одиннадцать тысяч футов сквозь неглубокую песчаную впадину, открытое всем ветрам тибетское нагорье и субполярную растительность; этот поток, как жирный червяк, свернувшийся в кольцо, томно вытягивался из сброшенной кожи желтых песков, словно так и собирался ровно течь, никуда особо и не устремляясь, через леса и равнины, а потом дальше, за границу Гималаев, в Китай, и не было ни малейшей ряби на его поверхности, предупреждавшей о грядущем ужасном превращении, ни грозных порогов, которые сказали бы, что на востоке река сужается, сгибает острое колено, срывается в глубокое ущелье, ныряя в расселину промеж двух почти сошедшихся глыб высочайших гор мира.

— И река падала, круто и яростно, на дно этого ущелья, врезанного между двух почти отвесных пиков, так говорил мой отец. Гималайская Ниагара, у подножия которой никогда не угасает радуга.

Члены Королевского географического общества долго раздумывали над историей его отца, продолжал Арун. Они заключили, что в ущелье реки Цангпо и вправду могло быть какое-нибудь грандиозное водное образование, учитывая, как много река теряла в высоте, когда, покинув Тибетское нагорье, проникала в пышные равнины Ассама. Но британские исследователи отнеслись к этому настороженно. Единственным географическим доказательством существования этих сказочных водопадов были отчеты путешествий отца Аруна и еще одного местного землемера по имени Кинтуп, говорили они. Оба исследователя с тех пор лишились доверия. И ни один европеец не был в состоянии повторить их путь.

Затерянный радужный водопад, слияние рек, зеленый мак — все три легенды были связаны между собой, так как именно водопад считался местом соединения Цангпо и Брахмапутры, а мак рос как раз в том краю, особенно в долине с каким-то булькающим названием, которое вызвало улыбку у Магды. Шагая по берегу той ночью, Арун снова и снова повторял это слово, и каждый раз оно ускользало от нее, как ручей между камешками.

— Почему сообщению вашего отца о водопадах не поверили? — спросила она.

Арун ответил не сразу, словно нехотя:

— Мой отец должен был собирать топографические сведения — фактически шпионить. Но чтобы он не мог подделать данные, Управление так и не обучило его науке геодезии. Вместо этого он неделями маршировал туда-сюда вместе с другими пандитами, тренируясь измерять свои шаги и стараясь делать каждый следующий шаг таким же, как предыдущий, какова бы ни была местность. Каждому пандиту выдавали буддийские четки из ста бусин вместо положенных ста восьми, и на каждом сотом шаге он перемещал одну бусину, а четки означали не сто восемь молитв, но десять тысяч шагов, общее количество которых отмечалось на бумажном свитке, спрятанном внутри буддийского молитвенного колеса.

Магда невольно удлиняла свой шаг, чтобы идти с ним в ногу. Внезапно Арун повернулся к ней, остановившись так резко, что ей пришлось схватить его за руку, чтобы не потерять равновесие. Прикосновение длилось секунды, но она каждой клеточкой ощутила теплую обнаженную кожу, до которой дотронулась.

— Тридцать один с половиной дюйм — вот длина шага, которому его учили, — произнес Арун, глядя на ее руку, — потому что две тысячи таких шагов приблизительно равняются миле. Можете себе представить, на что это было похоже? Когда вас сводят к дюймам?

Где бы он ни находился, когда бы ни шел, отсчет начинался заново. В те годы, что предшествовали его исчезновению, отец часто забывался и шевелил губами, считая шаги, когда они шли по улицам Калькутты; и мальчик вытягивал свои коротенькие ножки, пытаясь попадать в этот ритм, наизусть заучивая математически точное расстояние, отделяющее Черный Город от Белого. Расстояние, которое мы теперь стремительно сокращаем, подумала Магда.

— Мой отец не виноват в том, что его расчеты оказались неточными, — упорствовал Арун. — На обратном пути с водопадов Цангпо на группу, с которой он ехал, напали бандиты. Украли все его вычисления, все инструменты. Ему оставили только четки и ту жестянку с семенами мака, которые дали всходы. Чтобы оплатить дорогу домой, он нанялся слугой к ламе, который направлялся в монастырь в Южном Тибете. Лама настоял, чтобы они оба ехали верхом, на случай, если бандиты вернутся. Так что теперь мой отец не мог считать собственные шаги.

Другие, может, сдались бы. Но отец Аруна вычислил расстояние, оценив длину шага своей лошади, число раз, которое правое переднее копыто животного ударялось о землю. Они скакали три дня и три ночи; лама дремал, а землемер непрерывно бодрствовал.

Ни за что не позволяй себе расслабиться, думала Магда, не давая мерному шагу лошади убаюкать себя. Лишиться этих топографических четок-молитв, но все же по-прежнему собирать, пропускать через себя землю, ее высоты и склоны, города и реки. И ясно помнить о маке, неуловимом, как снежный барс, о примулах цвета луны.

Это произвело впечатление даже на британских чиновников. Его расчеты, хотя и неточные, делали честь, как писали они, «изобретательности исследователя и равномерности шага лошади». Ко времени своего возвращения отец Аруна был в состоянии, граничившем с крайней нуждой, его одежда была разодрана в клочья, а тело истощено. Он отсутствовал четыре года и за это время прошел две тысячи восемьсот миль, расстояние, которое еще никто не преодолевал в одно путешествие. И все это для того, чтобы найти цветок и водопад, в которые никто не верил. Зачем? Цветам не давали имена местных жителей и водопадам тоже. Даже британские ботаники умирали в нищете. Высшей наградой, на которую мог уповать исследователь, была золотая медаль Королевского географического общества, — ее отец Аруна заслужил уже самой длительностью своего путешествия. И все же целые месяцы члены общества спорили, не следует ли вместо него отдать награду чиновнику управления, который обучил и послал его.

— В тысяча восемьсот семьдесят третьем году, когда мне было пятнадцать, отец снова отправился в путь, — сказал Арун, — с подержанным землемерным снаряжением, купленным на собственные деньги. На этот раз он твердо решил привезти обратно живые образцы мака, который он обнаружил, а также доказательство существования водопада.

Мерный ритм его приглушенных шагов звучал в унисон с ее шагами.

— Больше о нем ничего не слышали.

Они подошли к воротам ее сада. Магде хотелось рассказать ему, что она в детстве тоже лишилась родителя. Она чувствовала что-то, чего нельзя сказать при свете дня, можно говорить только в темноте, в темноте такой ночи, как эта, под неумолчную песню растущего риса и капель воды, падающих с деревьев. Сумерки стирали цвет — различный цвет их кожи. Она указала на скамью, окружавшую огромный кедр, подобно колесу со спицами; там часто сидел, любуясь водой, ее отец. Это как будто было вполне безобидно, все равно что пригласить Аруна на чай в гостиную. После долгих колебаний он опустился на скамью, и она села рядом с ним. Две стрелки компаса, разделенные несколькими градусами, но обращенные друг к другу.

Арун заговорил первым:

— Целые годы я искал в библиотеке ботанического сада и Азиатском обществе записи работы моего отца.

А нашел лишь отчеты о гималайских экспедициях, где не указывалась ни дата рождения, ни дата смерти отца, только инициалы и надпись: «Индийский исследователь и тайный агент, работал с 1867 по 1873 год».

— Как будто годы, которые он провел со мной и моей матерью, и рядом не стояли с их Большой Съемкой.

Британцы называли свои исследования Большой Съемкой, Магда знала это, потому что изучался самый длинный участок из когда-либо измерявшихся; как будто сняли мерку со щеки или бедра земли, протянув длинную полосу треугольников от большого пальца ноги Индии до пятки Гималаев. Без помощи местных исследователей, вроде отца Аруна, Тибет и его пограничные страны так и не нанесли бы на карту, потому что их правители подозрительно относились даже к английским ботаникам, и не без оснований: ботаника частенько служила всего лишь прикрытием для шпионажа. Едва ли можно было винить этих князей, если даже про самого Хукера, впоследствии прославленного директора Кью-Гарденз, ходили слухи, что он одновременно был агентом топографического управления.

— И то, что сделал ваш отец, легло в основу карт Индии.

— Карта ваша, а основа наша, — резко ответил Арун. — И имя моего отца, как имена многих других неизвестных индийцев, измерявших шагами часть материка, выискивая опорные точки для этой вашей съемки-ломки, так никогда и не появилось на этой карте.

— Слава могла стать для него смертельно опасной, — мягко сказала Магда. — Только когда исследователь завершит свое последнее путешествие, лишь тогда его личность может быть раскрыта.

— Отсюда следует, что, пока нет подтверждения его смерти, мой отец останется неизвестен.

Ее вдруг осенило:

— Так вот почему вы подписываете свои работы только инициалами, из-за вынужденной безвестности вашего отца?

Она взглянула ему в лицо и увидела человека, готового ринуться в бой, но в следующую секунду выражение его смягчилось.

— Может быть. Я не думал об этом. — Он встал, и луна высветила его тень длинной стрелой, которая убегала прочь от Магды. — И больше всего на свете я желаю доказать истинность отцовских рассказов.

— А я надеюсь всем сердцем, что у вас это получится! — пылко воскликнула Магда, не думая. Взволнованная ответным движением на лице Аруна, она опустила глаза, смешавшись.

Он ушел бы, ограничившись учтивым кивком. Но в последнюю минуту она подняла голову и протянула ему руку, которую он зажат обеими ладонями, надолго удерживая в своих руках. Они расстались так, будто это было не больше чем рукопожатие, однако Магда была уверена, что человек, привыкший наносить на карту дикие края, не мог не понять, что ступил на опасную дорожку.

Она медленно пошла обратно к воротам, желая продлить иллюзию, будто она — свободная женщина. Остановившись на мгновение, она накрыла щеку рукой, которую он сжимал, провела ею по губам и дальше вниз по шее, забираясь под платье, оставляя на коже исходивший от него запах сандалового дерева, кокоса и земли, пытаясь вновь поймать то острое ощущение его руки в своих руках, ее тепло и аромат. Она чувствовала легкое покалывание тонких волосков на своей коже и слышала бумажный шелест бамбука. Ее ноздри наполнил чистый металлический запах приближающегося дождя — и еще один запах, менее приятный, который она узнала не сразу. Тошнотворный дух гниющего красного жасмина. «Но в этом саду не растет жасмин», — подумала она и вдруг поняла, что из тени за решеткой сада на нее смотрят глаза Джозефа. Он заговорил низким голосом, направленным в никуда:

— Его предупредили, призрака в саду сорняков предупредили. Она притворяется, что любит его, но он-то лучше знает. Она думает, он — развалина. Она не понимает, что лучи черного солнца, темного солнца могут сжечь ее.

«Черного лица, темного лица», — слышалось Магде. Читая свою безумную литанию, он крался к ней, и вот, когда он оказался в нескольких футах, что-то вылетело из его руки и ударило ее. Она закричала, когда что-то ее окутало. Магда боролась, пытаясь высвободиться, дергаясь, рыдая, а потом это исчезло, и ее держал Арун, хотя она, перепуганная, не слышала, как он приблизился.

— Все хорошо, все хорошо, — повторял он, поднимая ее с земли, и в ту же секунду, когда она твердо встала на ноги, отпустил ее.

Когда она лишилась его поддержки, ей показалось, будто бы он снова дал ей упасть.

— Я думал, это был тигр, — сказал он. — Вы так закричали. — Он поднял было руку, но опустил, так и не прикоснувшись к ее лицу.

Ее волосы выбились из прически и упали на лоб.

— Меня что-то ударило. Накрыло мне голову. Я не могла дышать. — Она поправила очки.

— Может, это была одна из тех больших бурых бабочек, что летают в это время года, — сказал он. — Они размером с птиц.

— Может быть. — Ее голос звучал до странности сдавленно. Она все еще задыхалась.

— Ну, если вы уверены, что с вами все в порядке… миссис Айронстоун.

Ей хотелось, чтобы он назвал ее по имени.

— Магда, — прошептала она вслед удаляющейся фигуре.

Он не услышал или не захотел услышать. Арун вышел, ворота закрылись, отец позвал ее из дома, и в эту секунду она увидела на земле то, что не заметил индиец: черную бархатную ткань, которой Джозеф накрывал голову, когда фотографировал.

На следующее утро ткань исчезла вместе с Джозефом.

* * *И. Черный город: из серии «Гротески Калькутты» (приписывается Джозефу Айронстоуну, ок. 1886)

Магда нашла Джозефа на третью ночь благодаря вмешательству Ахмеда, его водителя, который последовал за ним в надежде на вознаграждение.

— Саиб[44] попал в беду в Черном городе, — сказал он, — вам лучше быстрее приехать.

И все. Она немедленно пошла в оранжерею и заручилась помощью Аруна, потому что не смогла вспомнить никого надежнее, не считая отца, которого не хотела беспокоить. Ахмед несколько минут поговорил с Аруном, и после этого короткого разговора ботаник задержался, чтобы захватить свою сумку с лекарствами.

— Ахмед о чем-то не сказал мне? — спросила она.

— Всего лишь меры предосторожности.

Когда они доехали до того места, где избили Джозефа, Магде сказали, что его еще и ограбили, хотя камеру не взяли, только разбили и оставили валяться рядом с телом. Сна-чата она подумала, что Джозеф умер, потому что никогда не видела столько крови. Она присела на колени, чтобы взглянуть на него, и отошла вся липкая, промочив его кровью платье. Какой-то человек объяснил ей, что ее муж часто приходил сюда фотографировать.

— Слишком часто, — добавил он, словно поводом для избиения Джозефа было не ограбление.

Около них образовался круг любопытных, и Магда боялась, что упадет в обморок, но потом поняла, что их лица выражали не ненависть, как ей показалось, но всего лишь жалость. Знание этого придало ей сил, чтобы ровно держать фонарь, пока Арун быстро осматривал раны Джозефа.

Человек, заговоривший с ней первым, указал на переулок позади них: там теснились грязные хижины, отделенные друг от друга лишь слабым подобием прохода.

— Там — вдова. — сказал он и махнул рукой на женщину, державшуюся поодаль, в сером царстве теней, как можно дальше от кольца света. — Он платит ей за картинки ее ребенка, того, с двумя головами. Ребенок умер, и теперь ее муж тоже.

Люди о чем-то зашептались между собой на своем языке.

— Арун, о чем они говорят? — Едва ли она заметила, что назвала его по имени.

— Они говорят, что ваш… Они говорят, что мистер Айронстоун делал фотографии этой женщины, которая стала торговать собой после недавней смерти мужа, а до этого ребенка, который… — Он сделал глубокий вдох. — Ребенок, родившийся с двумя головами, его показывали вместе с ней, чтобы собирать больше подаяния.

— Но почему?… — начала было Магда.

Он перебил:

— Я расскажу вам позже. Нужно поскорее увезти отсюда вашего мужа, на случай, если нападавшие вернутся.

Она стояла позади, пока Арун с Ахмедом переносил ее мужа в экипаж; одежда обоих мужчин перепачкалась кровью и грязью, в которой лежал Джозеф. Его, должно быть, еще и стошнило, потому что перед его пиджака и рубашки был желтым от рвоты, которая также запеклась у губ и ноздрей.


Всю дорогу домой она молчала, размышляя о том, есть ли связь между нападением на Джозефа и теми бумагами, которые она нашла у него в спальне несколько месяцев тому назад, когда он опять спал, одурманенный наркотиком. Она вошла к нему посмотреть, чем можно помочь, и обнаружила, что по всей комнате разбросаны научные тексты вперемешку с фотографиями мутировавших растений и искалеченных людей. Возможно, там даже был снимок этого двухголового мальчика, про которого говорил Арун, она не помнила. Но больше всего ее обеспокоил отрывок, написанный Джозефом: «Стремление испытывать или причинять боль — не главное. Непременное желание состоит в том, чтобы полностью оказаться во власти другого, потерять власть и ответственность за свои действия, стать беспомощным объектом воли другого. Быть, так сказать, пред Богом. Или же обратное, как в случае де Сада. Ибо так же, как величайшее проявление власти над другим человеком — это заставить его страдать, так и охотное приятие боли есть признание собственной вины и искупление. Ни одно животное не соглашается страдать добровольно. Стало быть, разве не истинно то, что, делая так, мы становимся более, чем людьми? Больше, чем человек. Сверхчеловек».

Читая эти слова, она почувствовала огромную жалость к Джозефу, как чувствовала ее в те ночи в Лондоне, когда он описывал ей свое кошмарное детство, проведенное с Лютером Айронстоуном. Воробышек, вскормленный в гнезде ястреба, так рисовала себе это Магда, думая о тонких костях, которые Джозеф унаследовал от матери. У него была ее внешность — и ее безумие тоже, так она подозревала.

— Она умерла из-за раздвоившейся души, — утверждал Джозеф. — Спички просто закончили то, что начал он.


С величайшей осторожностью Ахмед и Арун пронесли ее мужа мимо ночного сторожа, подняли вверх по лестнице и уложили на кровать, после чего Магда щедро заплатила Ахмеду и отослала его, велев ни словом не обмолвиться ее отцу о происшедшем. Сначала она настаивала, чтобы Арун ушел вместе с водителем.

— Теперь я могу справиться сама.

Он отказался, мягко, но непреклонно:

— В одиночку у вас ничего не получится, миссис Айронстоун. Он слишком тяжелый для вас и слишком тяжело ранен. Если вы не собираетесь звать доктора или будить еще кого-нибудь из слуг, вы должны позволить мне помочь. Необходимо обработать его открытые раны прежде, чем они загноятся.

В присутствии Ахмеда Магда испытывала бы меньше смущения. Ахмед, как она считала, от каждого ожидал худшего. Но она не могла вынести мысли, что Арун увидит то, с чем она жила, человека, которого себе выбрала.

— Нам обязательно звать доктора? — Доктор решит, что должен сообщить Филипу Флитвуду о плачевном состоянии Джозефа, и она опасалась, что сердце отца может не выдержать подобных открытий.

— Я сделаю, что смогу. — Арун склонился над кроватью, протянув руки. Кинув на нее быстрый взгляд, спросил: — Вы позволите?

И после кивка Магды осторожно приподнял не залитое кровью веко Джозефа.

— Он без сознания. Будем надеяться, он так и пробудет благодаря опиуму, который курил.

— Он курил опиум? Вы можете определить это по глазам? Не просто принимал опийную настойку?

— Люди говорили, что он ходит в эту часть Калькутты фотографировать, а потом заглядывает в курильню опиума. Возможно, вы не знали, но рядом с той улицей, где мы его нашли, находится китайский квартал, в котором можно получить все восточные удовольствия, от свиных сосисок до опиума.

— И Джозефа там видели?

Он кивнул:

— Ваш водитель был уверен, что вы знаете, миссис Айронстоун. Он возил туда вашего мужа много раз.

Его слова показались Магде обвинением. Он снова взглянул на Джозефа.

— Теперь нужно обмыть его, посмотреть, вдруг врач все-таки необходим. — И он вопросительно взглянул на нее.

— Все в порядке, — устало произнесла она. — Если вас беспокоит, пристойно ли осматривать Джозефа в моем присутствии, то подобная деликатность необязательна после всего, чему я была свидетелем сегодня ночью.

Он чинно кивнул и указал, что им следует снять с Джозефа одежду.

— Только осторожно, — прибавил он, слегка улыбнувшись. — Он и так уже сегодня настрадался.

Без дальнейших колебаний Арун взялся за врачевание избитого тела и лица ее мужа. Он закатал рукава и тщательно помыл руки в теплой мыльной воде, которую она принесла по его просьбе, затем предложил ей сделать то же самое, объяснив, что в Индии самую большую угрозу представляет заражение. Как будто я не знала, подумала Магда; меня уже заразили. Ей стало дурно, когда они обнаружили, что рубашка и волосы на груди Джозефа пропитались кровью, слиплись и приклеились к коже, но Арун продолжал свое дело, подбадривая ее своими спокойными, уверенными движениями. Они тщательно промокнули ткань в теплой воде, чтобы ослабить ее, а потом осторожно, но решительно отлепили от тела окровавленный материал, пока Джозеф стонал и невнятно бормотал. Магда закрыла глаза, увидев, что его раны снова открылись и стали кровоточить.

Когда ее муж был раздет до пояса, Арун отступил на шаг и сказал, что дальше пока не надо.

— Кровь в основном из головы, а из таких ран она обычно льется очень обильно. Частенько эти повреждения выглядят хуже, чем есть на самом деле.

Без слов он подождал, пока она совладает со своей дрожью.

— Я положил в воду кое-какие обеззараживающие травки, миссис Айронстоун, и теперь мы должны хорошенько промыть его, с обеих сторон. Если я переверну его на бок, вы сможете дотянуться до его спины?

Магда кивнула, и Арун положил смуглую руку на окровавленные плечи Джозефа, перекатил его, обнажив спину. Она наклонилась и принялась губкой стирать грязь и кровь, очищая пепельную кожу своего мужа. Белый, как труп, думалось ей, белый, как дохлая рыба, белый, как кости, белый, как проказа. От Джозефа шел сильный дух рвоты и нечистот. Запах разложения. Чтобы подавить тошноту, она попыталась отвлечься, не думать о происходящем. Вдыхала вместо этого гвоздичный аромат дыхания Аруна. Запах его пота. Его рубашки, мокрой от пота и крови Джозефа. Все трое теперь тесно сплелись, сцепились в тесном объятии. В ее голове кружились образы мертвецов, которых обмывают и заворачивают в погребальные саваны. Джозеф такой белый, думала она, и его кожа такая холодная. Как на картинках, которые он собирал, где нарисованы трупы с содранной кожей и тела из камня с мягкими внутренними органами. Она пошатнулась, но спокойный голос Аруна помог ей устоять.

— В кармане моей куртки есть свежий паан, — сказал он. — Пряности, обернутые в лист бетеля. Пожуйте немного, пока работаете. Тогда тошнота отступит.

Она подняла голову и заглянула ему в глаза, находившиеся в нескольких дюймах от ее лица; сейчас она хотела прислониться к нему, прижаться к теплой коже его груди, зная, что сегодня они зашли слишком далеко — все трое. Сегодня в этом маленьком треугольнике, который образовался под качающейся лампой, они начали чертить собственную карту, плести собственную сеть взаимосвязанных треугольников, чтобы набросить ее на окружающий пейзаж. За основание можно было взять вот это — линию белого плеча Джозефа, идущую от кровати до того места, где ее перекрывала смуглая рука Аруна, и из каждого конца этой линии брался курс на отдаленную опорную точку. Я — паноптикум, думала она, одновременно и телескоп, и микроскоп, способный наблюдать за всеми нами троими в опасной близости и в то же время изучать узкие поры на коже Аруна, опиумные тени под глазами Джозефа.

Вместе они положили ее мужа на спину и вымыли его, так что волосы на его груди, порыжевшие от крови, снова зачернели и теперь казались чернильными пятнами на белой бумаге его бледной кожи. Длинными, медленными взмахами губки оба проводили по обнаженной груди Джозефа, словно их руки вместе снимали мерку с трупа ее брачного союза.

Риверс спросил, доверит ли она ему лечить своего мужа местным наркотическим веществом, которое он сделал из корней растений. Магда согласилась.

— Это то, что вы называете змеиный корень, — ответил он. — Мы используем его для лечения… нервных расстройств, а еще против бессонницы.

Она услышала, как позади них открылась дверь. Послышался крик: «Мамочка!» — и Кон на всей скорости ринулся через комнату и бросился в ее объятия.

— Мамочка! Скажи дяде, чтобы он не делал папе больно! Останови его! Останови его! Останови его!

Она отошла от кровати, держа ребенка.

— Ш-ш-ш, мой сладкий. Он не делает папе больно, он ему помогает.

— Неправда! Неправда! Он убивает папу! Смотри, кровь!

Она прижала ладонь к его рту. Только на секунду, чтобы остановить истерику. Не больше, чем на один удар сердца. Глаза Кона расширились. А когда она отняла руку, ошеломленная своим действием, он издал долгий пронзительный визг, который прорезал тишину дома и привел айю[45] и ночного сторожа. Она услышала голос отца и крикнула ему, что все в порядке, просто Кону приснился кошмар.

Мальчик вырвался из ее рук и побежал к няне, крепко обнявшей его. Ей Магда прошептала, что саиб заболел, а доктор лечит его лихорадку. Ее жизнь превратилась в нелепый фарс, в который никто не верил.

— Можешь идти теперь. Айя, отведи Кона обратно в постель.

Обложенный травяными припарками, Джозеф, казалось, больше не нуждался в медицинской помощи. Он дышал тяжело, но не тяжелее человека, накурившегося опиума, как сказал Арун. Они оставили ему лампу, на случай, если он проснется, и тихонько вышли из комнаты, церемонно задержавшись на пороге: после вас, прошу. Как любезно с вашей стороны.

Думая, что владеют собой.

Лишь проводив Аруна вниз по лестнице до двери, Магда снова спросила, за что, по его мнению, ее мужа так жестоко избили. По лицу Аруна она видела, что он не хочет говорить, но настаивала.

— Вашего мужа избили потому, что он вернулся в ту часть города, где купил труп двухголового мальчика, — ответил он. — Труп, который по справедливости должен был быть сожжен, чтобы дать душе возможность освободиться. И еще говорят, что Джозеф фотографировал незаконное сати — самосожжение жены вместе с телом мужа, обряд, который все еще имеет место среди наиболее невежественных людей.

Магда почувствовала, что ее колени подкосились.

*

Она повернулась к нему на лестнице с непонимающим видом, затем пошатнулась и упала в обморок. Подхватывая ее тело, Арун поразился неожиданной легкости ее костей под объемистым платьем. Он взял ее на руки, словно разбившуюся птицу, чье муслиновое крыло волочилось по полу, увидел пульс, бившийся у нее на шее. Ее кожа там, где лежала его рука, была очень горяча. Осторожно усадив женщину на стул возле двери в комнату мужа, он поправил очки на ее остреньком носике, заметив красные вмятины по обеим сторонам переносицы; они придавали ее лицу до странности беззащитный вид. Ему захотелось разгладить эти отметины пальцами. Мышцы, окружавшие его сердце, сжались, и он сказал себе, что чувствует к ней лишь жалость. Он слышал сплетни, ходившие среди рабочих на фабрике Флитвуда, что ее муж не остановился на опиуме и теперь принимал большие дозы морфия. Имел ли он право давать Джозефу снадобье из змеиного корня, лишь временное облегчение, тогда как тот нуждался в чем-то более постоянном, в искоренении боли?

С одной стороны — но ведь всегда есть другая. Его тревожило, что он всецело положился на постепенность, как в свое время Дарвин, хотя он и признавал, что едва ли является дарвинистом, ибо считает теории великого ученого совместимыми с дхармой, установленным порядком вещей, вечным законом, ни справедливым, ни несправедливым.

Румянец снова проступал на ее щеках. Голова откинулась назад, и от этого вырез платья чуть опустился, обнажив полоску бледной кожи чуть ниже на груди. Какой белой выглядела ее грудь по сравнению с остальной кожей, тронутой загаром! Он почувствовал зуд между ног. Солнце усеяло ее налитые груди мелкими веснушками. Словно хорошо испеченные лепешки. Эта мысль заставила его улыбнуться. Ему хотелось положить туда руку, накрыть ладонью эти двойные изгибы, узнать, вправду ли белая кожа прохладнее смуглой.

*

Она открыла глаза и увидела, как он смотрит на нее.

— Вы до смерти устали, — произнес он, хотя у него самого на лице явственно читалось утомление. — Мне позвать служанку?

— Со мной все будет в порядке. Я отдохну немного, потом пойду спать.

Магда еще раз поблагодарила его и пожелала спокойной ночи, удерживая в себе все то, что нельзя выразить словами. Потом протянула ему руку. Когда он наклонился поцеловать ее, какая-то слабость охватила ее, и она развернула запястье, прижав к его рту, так что его губы находились на ее пульсе. Его глаза были закрыты. Магда тоже закрыла глаза и почувствовала, как он мягко кладет ее руку обратно ей на колени.

То был ее первый поцелуй.