"Современный болгарский детектив" - читать интересную книгу автора (Гуляшки Андрей, Крумов Борис, Лачева Цилия,...)

РАССКАЗ ДОКТОРА АНАСТАСИЯ БУКОВА

1

На рассвете восьмого января Красимира Кодова временно задержали в следственном отделе, а доктор Беровский, Любенов и я подписали декларацию о невыезде.

Следователь Ламби Канделаров, на которого было возложено предварительное следствие по делу об убийстве профессора Ивана Астарджиева, дал распоряжение инспектору Тодору Манчеву просмотреть личные бумаги профессора в институте вирусологических исследований, а инспектору Милушу Данчеву — допросить его экономку Дору Басмаджиеву и изучить его гражданское состояние в районном совете.

В квартире профессора Астарджиева остались после нас следователь Ламби Канделаров, сержант и милиционер — для охраны жилища до распоряжения следственных и общинных органов.

Приближался пятый час. Еще не начало светать, продолжал падать легкий снежок, скапливаясь шапками на уличных фонарях. Утро было холодное, и после бессонной ночи и пережитых ужасов у меня просто зуб на зуб не попадал. Я шел по заснеженным улицам сгорбившись, будто нес на спине какой-то груз.

Я жил в квартале Лозенец, напротив соснового леса. Открыв дверь своей однокомнатной, войдя в маленькую прихожую, я испытал такое чувство, как будто лезу в чужую квартиру. Неприятная дрожь, точно прикоснулся обнаженным телом к скованному морозом металлу, сотрясла мои плечи, и смутный, неясный страх охватил сердце, словно меня подстерегало какое-то отвратительное пресмыкающееся. Подобный страх я уже испытал однажды, когда бродил поздно вечером, при луне, по оползням и холмам родопской местности Змеица. Мне все время казалось, что вот-вот выползет огромный, как дракон, уж трех метров длиной, с гирей на хвосте... Но ничего там не появлялось, если не считать каких-то мышей и сусликов, перебегавших узкую тропинку, чтобы мгновенно шмыгнуть в ближайшие кусты.

А в остальном, если исключить страх перед ужами, я храбрый человек. Пересекая, например, эту местность Змеицу, я и не вспомнил о свирепых волках-одиночках, о которых с незапамятных времен рассказывали, что они превратили эту местность в свое любимое пристанище. Я шагал по безлюдной тропинке, насвистывая что есть силы все, что приходило в голову, наплевав на всех волков на свете. Я инстинктивно чувствовал их присутствие вокруг, ощущал их горящие глаза, глядящие мне в спину, но шел по тропинке и еще сильнее свистел. Никаких волков не было у меня на уме. Я вообще о них не думал.

Да и по характеру я не очень чувствителен. Когда, например, момчиловская царица, корова Рашка, расхворалась, я дал разрешение ее зарезать. И не думает ли кто-нибудь, что я остался в Момчилове, чтобы дождаться там ее кончины, как это наверняка бы сделал какой-нибудь сентиментальный ветеринарный врач? Ну нет! Я сразу же сломя голову помчался на велосипеде в село Кестен, так как вдруг вспомнил, что там у меня очень важное дело. Я даже завернул в корчму, находившуюся в самом начале села Кестен. Проглотил там стоя две рюмки плодовой ракии, будто Рашке предстояла еще долгая жизнь, а не ждал ее острый длинный нож момчиловского мясника... Такой уж я человек — малость суховатый, не спорю; трагедии проходят рядом с моим сердцем, не особенно его задевая.

И не было у меня причин так уж сильно волноваться из-за полуночной бойни на улице Чехова, хотя я, бывало, играл в шахматы с профессором и получал добровольно «мат» только для того, чтобы немножко порадовать одинокого старика. Сердце у него было пробито двумя инфарктами, и надо было быть зверем, чтобы по собственной воле не попадать в «матовое» положение... Но одного ли достойного убили в этом душевнобольном, неуравновешенном мире, чтобы переживать бог знает как!.. Просто я всю жизнь плохо переношу холод и бессонницу, поэтому, когда я вошел в свою однокомнатную (которая вообще-то очень уютна), мне показалось, что я лезу в чужую квартиру и что в темноте меня подстерегает какое-то жуткое пресмыкающееся. Я так устроен, что бессонница и холод истощают мою нервную систему, а вовсе не потому, что я сентиментальный человек. Какие уж, извините, сантименты у ветеринарного врача! Я бы абсолютно не испытывал страха, если бы хорошо выспался ночью и на улице грело теплое солнышко, а не сыпал унылый этот снег.

Во всяком случае, зашвырнув свою шляпу на один стул, я опустился на другой, не снимая пальто, вытянул ноги и закрыл глаза. И вот профессор, такой, каким я видел его недавно — скорчившийся, с вытаращенными глазами и раскрытым ртом, в луже крови, — возник передо мной. Я нахмурился, потому что мне никогда не нравились подобные «натюрморты», я всегда отдавал предпочтение картине с двумя яблоками (пусть даже и с острым   н о ж о м, который лежит рядом, на столе) или в крайнем случае натюрморту с фазанами, или с дикими утками, или с какой угодно иной пернатой дичью, с неизбежной бутылкой вина и с еще более неизбежной недопитой рюмкой! Но тело человека, пронзенное ножом, с застывшим ужасом в остекленевших глазах, с замершим криком на мертвых губах — нет, такие картины не по мне (хоть я и хладнокровный человек), и потому я вскакиваю, размахивая руками, бегу к водопроводному крану и ополаскиваю лицо холодной водой... Это было, конечно, несерьезно с моей стороны, в результате меня начало сильно лихорадить и охватил озноб... Я забыл включить электрическую плиту! Что ж, за рассеянность приходится платить. Однокомнатные квартиры у нас такие холодные — я бы сказал,   л е д я н ы е, когда они не подключены к отопительной сети ТЭЦ, как это и случилось с моей. И, помня об этом, не должен был я в такой ледяной квартире ополаскиваться рано утром холодной водой, пока не обеспечил себе хоть немного живительного тепла от электрической плиты или от какого-либо другого электрического прибора.

И вот наконец мне пришла в голову разумная мысль: пойти к моему доброму другу Аввакуму Захову. У него в гостиной камин, и зимой он всегда поддерживает в нем огонь.

2

Я ходил в гости к профессору, потому что мы работали с ним в одном институте, в одной лаборатории, нас сблизили общие научные задачи. Случалось, иногда к нему приходила и его дочь Надя (я уже говорил, что ее глаза напоминали мне глаза моей Христины — игривые, хитрые, лукавые). Разумеется, я помнил Христину такой, какой она была лет пятнадцать-шестнадцать тому назад, но это не имеет значения — Надя моложава, а я уже не молодой человек: тридцать лет — не шутка... И не из-за Нади я ходил к профессору, а потому, что нас с ним сближали общие профессиональные задачи, и, наконец, потому, что он любил играть в шахматы и я испытываю к этой игре такую же симпатию, как и он. Вот почему мое присутствие в профессорском доме объяснимо. А почему туда ходил Аввакум — это обстоятельство длительное время было окутано для меня тайной.

Если случалось, что мы появлялись у профессора вдвоем с Аввакумом, а Нади там не было, я тактично уступал роль первой скрипки моему другу, то есть незаметно выключался из разговора, говорил о чем-либо лишь тогда, когда тот или другой задавали мне вопросы. Поскольку, однако, оба не особенно старались вовлечь меня в беседу, а иногда даже вообще забывали обо мне, я внимательно вслушивался в их разговоры и, точно бесстрастный компьютер, заносил каждую их мысль в соответствующие досье-характеристики. Так я постепенно и понял, что влекло Аввакума к профессору и его дому.

Большинство пожилых людей, проводящих свои дни преимущественно в уединении, с большой охотой рассказывают обычно свою биографию и делятся своими воспоминаниями всякий раз, как только случай предоставит им любопытных или хотя бы просто внимательных собеседников. Это правило полностью применимо и к моему профессору. Но я бы ни в коем случае не стал утверждать, что Аввакум слушал профессора с одинаковым вниманием и что он проявлял одинаковый интерес к его рассказам. Нет! Когда профессор, например, с увлечением повествовал о том, как он жил в Париже, проходя специализацию по микробиологии в Пастеровском институте, какая историйка была у него с хозяйской дочкой и в каком ресторане около Люксембургского парка он однажды ел устриц в соусе, приправленном лимонным соком или соком винной ягоды, и о других событиях подобного рода, Аввакум явно скучал, пускал клубы дыма из трубки и смотрел сквозь них, погруженный кто знает, в какие мысли и дела. Он делал вид, что слушает, но я мог поставить старую, заслуженную честь коровы Рашки против шумной славы всех современных коров с высокими надоями, что Аввакум не слышал ни единого слова из прочувствованных рассказов профессора, а думал, наверное, о загадочных письменах фракийцев или этрусков, о последнем представлении «Щелкунчика» Чайковского или о каком-либо новом издании сборника алгебраических задач. Кто знает, о чем думал Аввакум, когда профессор рассказывал о старшей дочери своих парижских хозяев или об устрицах в соке винной ягоды и о Люксембургском парке?

Совершенно иной интерес проявлял Аввакум к житью-бытью профессора, когда тот начинал говорить о той истории с девушкой Виолеттой из села Дивдядово Шуменской околии. О святая простота, богиня из богинь!.. Когда ее дух воцарялся в доме профессора, Аввакум весь превращался в слух, а стены профессорской гостиной внезапно исчезали, превращаясь в округлые холмы над Дивдядовом и долиной Тичи, золотой благодаря пшенице и шелковой благодаря кукурузе, богатой преданиями старины, в зное которой хвосты коней развевались, точно священные хоругви...

Но если кто думает, что Аввакум расспрашивал профессора об исторических событиях, происшедших на земле Дивдядова в Аспарухово или Омуртаговское время, он глубоко ошибается. Аввакум был таким докой в древней истории, что даже какой-нибудь профессор-историк вряд ли мог бы открыть ему что-нибудь новое в этой науке. Поэтому я и задавал себе вопрос: «Что, в сущности, связывает Аввакума с Астарджиевым? Почему он подолгу засиживается в этом доме?»

Профессор Астарджиев работал когда-то, в молодые свои годы, учителем в шуменской гимназии. Там он познакомился с девушкой Виолеттой из расположенного недалеко от Преслава села Мостич. Окончив гимназию, Виолетта в том же году получила назначение вольнонаемной учительницей в начальную школу села Дивдядово. И, таким образом, в треугольнике Мостич — Дивдядово — Шумен зародилась и разгорелась большая, необыкновенная любовь. В те годы гитар, мечтаний и нелегальной деятельности такое случалось — вспыхнет и разгорится романтичная любовь. Я уже давно дружил с Аввакумом, еще с момчиловских времен, и знал, что сердце его недоступно женщинам, романтике и нежным чувствам. Он отверг Балабаницу, эту момчиловскую Фрину, двум любовницам позволил проглотить цианистые соединения, потому что эти женщины были замешаны в шпионских аферах (играя с ними в любовь, он их и разоблачил), с балериной, танцевавшей в «Спящей красавице», поддерживал бог знает какую дружбу, не говоря уже о его вульгарной связи с официанткой из бара на улице Искыр, — о какой романтике, извините, может идти речь в отношениях, где «кинжал и яд» и букетики фиалок были ему одинаково необходимы как   п о д р у ч н ы е   средства! Был ли он способен на искренние чувства и в какой степени? В своих заметках о нем я описывал его любовные связи, как говорится, в их внешнем проявлении — бог меня хранил от того, чтобы пытаться проникнуть в них глубже. Лишь опытнейший «спелеолог» мог проникать в глубины души этого человека, а я в этой области был и остаюсь самым обыкновенным дилетантом. Но все же я считаю, что его сердце недоступно для так называемой «романтичной» любви.

Поэтому я удивился жадному любопытству, с каким он слушал рассказы Астарджиева о любви его и девушки Виолетты. Как они под вечер гуляли по дороге, ведущей в Мостич, когда солнце садилось за преславскую гору и от его стелющихся по земле лучей колосья пшеницы — слегка раскачиваемые восточным ветром — выглядели как взволнованное медно-золотое море; как они останавливались под дикой яблоней, обнимались, а воздух вокруг благоухал смешанным запахом бузины и ромашки, тимьяна и полыни; и как сверчки именно в этот час начинали свою бесконечную музыку, продолжавшуюся вплоть до рассвета, когда восточный ветер сменялся ветром, идущим с Преславского Балкана.

— И однажды вы провели ночь под дикой яблоней? — спросил как-то Аввакум.

— Зачем?

— Вы так красиво рассказываете об утренних часах в этом селе Мостич! — ответил Аввакум. — Я был на раскопках в этом краю и прекрасно помню, что рано утром ветер поворачивал и начинал дуть с Преславского Балкана. Перемена ветра происходила обычно к пяти часам, в направлении, обратном движению часовой стрелки. Ваши впечатления очень точны, и поэтому я спрашиваю вас, не спали ли вы с этой девушкой на свежем воздухе, под дикой яблоней.

— Ну что вы говорите! — распростер свои длинные руки профессор. — Такая возможность — спать на воздухе, под дикой яблоней —   в о о б щ е   не приходила нам в голову! В то время была   д р у г а я   мораль, дорогой друг, для нас любовь была чем-то святым, а вовсе не спортом. А о ранних утренних часах я вам расскажу. Вставал я на рассвете, садился на велосипед (у меня был «пежо») и крутил педали по дороге в село Мостич. Иногда я заставал ожидавшую меня Виолетту уже под дикой яблоней, иногда сам ее ждал — как когда случалось!

— Понимаю, — сказал Аввакум. — В то время дорога не была асфальтированной, местами были рытвины, и, когда человек ехал по ней на велосипеде, он не мог точно рассчитать свое время. Поэтому на определенное место прибывал то с опозданием, то раньше.

— Хм, дело было не в дороге! — усмехался с добродушной снисходительностью профессор. — Мой «пежо» был вездеходом, а у нее был шаг козленка! Мы оба могли лететь по воздуху, если надо. Но у нас не хватало терпения, дорогой друг, мы спешили увидеться, горели от нетерпения встретиться. Для каждого из нас ночь тянулась целую вечность. Как только мы замечали, что начинает светать, мы бросались навстречу друг другу! Мы не смотрели на часы, а слушали свои сердца. Поэтому случалось, что кто-то из нас опережал другого и достигал дикой яблони раньше.

— Понимаю, — снова сказал Аввакум. — Между часами одной марки и одной модели может существовать опережение или отставание, которые выражаются плюсом или минусом, а что же остается сердцам людей! — Он засмеялся. — У людских сердец случается, что опережение и отставание, плюсы и минусы во времени измеряются не секундами, не минутами, даже не часами. А целыми эпохами! Вы не согласны?

— Э, вы заходите слишком далеко, мой друг. Мы с Виолеттой были детьми одной эпохи, то есть смотрели на мир одними глазами.

— Чудесно! — сказал задумчиво Аввакум.

— Хорошие были годы! — вздохнул профессор.

Разговоры в этом духе велись почти всякий раз, когда Аввакум приходил в гости к профессору. Тема «Виолетта» не была, разумеется, бесконечной. За несколько месяцев она была исчерпана, ее продолжительность не нашла отражения в длинной нити лет. Виолетта не смогла дождаться того торжественного часа, когда ее супруг был увенчан титулом профессора, она умерла, не увидев его даже доцентом. Так что, сколько бы историй из любви Павла и Виргинии, Германа и Доротеи ни содержала их дружба, она могла давать пищу для беседы двух друзей самое большее на несколько месяцев, а потом иссякла, как пересохший источник. Но вскоре вокруг этого источника начали расти точно грибы новые темы. Однажды возник разговор о старой дороге в Мостич, в другой раз — о прежних велосипедах «пежо». Какая сталь, какая резина! Этот ветеран еще делал свое дело. Профессор подарил его почтальону, а тот, уйдя на пенсию, передал своему сыну. Внук почтальона еще катался на бессмертном «пежо» по улицам еще более бессмертного села Мостич.

— Тайна столь долгой жизни велосипеда кроется в качестве стали, — сказал однажды Аввакум.

Профессор задумчиво проговорил:

— Сталь — да, конечно, но и работа! До войны люди делали все из хорошего материала, это верно, но они ведь и старались   х о р о ш о   сделать! Например, этот мой велосипед... — Вздохнув, он замолчал.

Мне казалось, Аввакум полюбил профессора из-за этих его вздохов и из-за его молчания, наполненного, наверное, бог знает какими заботами и мыслями.

Эта привычка — слегка вздохнув, своевременно умолкать — была и у самого Аввакума.

3

Аввакум встретил меня в своем повседневном халате, но под ним был одет так, словно готовился уходить или только что вернулся откуда-то.

— Возвратился после ночных похождений или намереваешься сделать ранние визиты? — спросил я его будто в шутку, раздеваясь в прихожей.

— И на этот раз ты не смог угадать, — нахмурился Аввакум. — Когда ты наконец научишься видеть? Если б я возвратился после ночных «похождений», я был бы небрит, веки у меня были бы как полузакрытые ставни, а зрачки мутные. Всмотрись, пожалуйста, как это подобает внимательному человеку, и ты поймешь.

— Тебя куда-то срочно вызвали, — сказал я, — и ты готовишься к выходу.

— Опять двойка! — Аввакум покачал головой. — Если бы меня вызвали срочно, неожиданно, был бы я сейчас в домашних туфлях? Разве бы я набил и закурил свою самую большую трубку, а?

Он открыл дверь и пропустил меня в гостиную.

В камине горел чудесный огонь. Воздух тонко благоухал пылающими буковыми поленьями, еще более тонко благоухал коньяк «Преслав». Аввакум предпочитал его и французскому, и греческому. Насколько я мог судить по его лаконичным высказываниям и намекам, «Преслав» напоминал ему об археологических изысканиях и приключениях разведчика в дорогие его сердцу времена молодости. Я понимал его чувства. К примеру, всякий раз, когда я бываю в Момчилове, я останавливаюсь обедать в запущенной, обветшалой корчме бай Гроздана. Через две улицы — новый современный ресторан «Балкантуриста», но я не предпочитаю его постаревшей от времени корчме бай Гроздана. Она напоминает о прошлом, о момчиловской очаровательной Балабанице, занимавшей наши умы...

Огонь в камине буйствовал, напротив камина стояло любимое кресло Аввакума — массивное, венского стиля конца прошлого века, на колесиках, обитое бархатом темно-красного цвета, уже довольно потертым. На круглом столике красного дерева с массивными для его размеров столешницей и ножкой (впрочем, массивной и тяжелой была вся мебель в доме Аввакума), на знакомом мне круглом столике дымилась поставленная на глазурованную тарелочку большая джезва с только что вскипевшим кофе.

Я придвинул табуретку, сел поближе к камину и вытянул руки к огню, чтобы погреть их. Аввакум принес и для меня кофейную чашку и рюмку и пригласил расположиться у столика.

— Ты вот не смог угадать, выходил ли я из дому или же вернулся откуда-то, — начал он, наливая мне кофе и наполняя мою рюмку коньяком. — Я же попытаюсь рассказать, что случилось с тобой сегодня, — он посмотрел на свои часы, — между пятью и шестью часами утра. Не возражаешь?

Мне давно известна его страсть решать задачи такого рода. Есть ведь читатели, у которых хобби — решение кроссвордов, напечатанных на последних и предпоследних страницах газет и журналов. Любимым же развлечением Аввакума было разгадывать последние час или два повседневной жизни его друзей. И врагов тоже. Или, например, положение начатого уже предварительного следствия.

— Прошу! — сказал я ему, хотя в это утро у меня и не было настроения для подобных   и г р.

Попыхав трубкой, Аввакум сказал:

— Без четверти пять ты вышел из дома профессора Астарджиева и отправился пешком к себе домой.

— Откуда ты знаешь, что я был в доме профессора Астарджиева? — Я почувствовал, как какая-то дрожь — или нечто подобное — пронзила одновременно и мое сердце, и мою душу.

— Потом объясню, — сказал Аввакум. — Итак, ты вышел без четверти пять. Ты настолько был   в н е   с е б я, что просто не замечал, как и шел, — бежал ли ты как преследуемый или же волочился как побитый. Может, на некоторых участках пути ты бежал, а на других еле тащился. Ритм ходьбы был синхронным с твоим душевным состоянием. Но, двигаясь в таком ритме, ты прошел путь от Астарджиева до своего дома примерно за пятнадцать-двадцать минут. Измотанный, ты вошел в свою небольшую прихожую, швырнул шляпу на стул, который находится справа от журнального столика, закутался в пальто и побыл так, окоченевший от холода и мучительных переживаний, примерно минут пять. Затем, пришпоренный великим инстинктом самосохранения, ты вскочил, взял шляпу и бросился бежать ко мне, верно? Но от волнения и спешки вместо того, чтобы взять шляпу со стула, ты схватил шляпу, которая была на вешалке. В этот момент там находилась твоя светлая летняя шляпа. И ты пришел ко мне в зимнем пальто и летней шляпе, любезный. Лицо у тебя все еще синевато-серого цвета, а в глазах — все еще ужас. Не хочешь взглянуть на себя в зеркало?

— Не надо, — сказал я грустно.

Мы помолчали.

Он налил в мою рюмку коньяка, налил и в свою, встал и отлил несколько капель на пол.

— Вечная память профессору, — сказал он. — Пусть земля ему будет пухом.

Ноги у меня дрожали, колени подгибались. Я уморился, пока добирался сюда, на улице было так скользко! Но я тоже поднялся и дрожащей рукой отлил на пол несколько капель.

— Мир праху его! — промолвил я, удивленный и смущенный. Потом спросил Аввакума: — Что, Надя тебя уведомила по телефону?

В уголках губ появилась у Аввакума едва заметная добродушно-ироническая улыбка.

— Для меня, милый, дочь профессора не просто Надя, а Надя Кодова. Люди, окружавшие профессора, чужие мне. Даже его дочь. Тебе хорошо известно, что я поддерживаю с ними лишь формальное знакомство. Я — последний, к кому бы обратилась Надя по какому бы то ни было поводу. Даже по поводу смерти своего отца.

— Но все же кто-то ведь рассказал тебе о событиях? — настаивал я взволнованно, даже нервно.

Аввакум долил мне коньяку, снова пыхнул дымом, пристально глядя на огонь, потом пошел к широкому окну, выходившему на террасу дома, и раздвинул шторы. Уже наступило бледно-серое утро. По-прежнему валил снег.

— Несколько лет тому назад мне посоветовали познакомиться с профессором, — сказал Аввакум, усаживаясь в кресло. — Никаких подозрений не было, напротив, о нем шла слава как об очень честном, лояльном ученом... Но он был видным микробиологом, работал в секретной лаборатории, имел дело с ядами — короче говоря, им могли заинтересоваться иностранцы. Поэтому мне посоветовали познакомиться с ним — на служебном языке это означает, что мне дали поручение узнать, нет ли поблизости «волка»...

— Вот, значит,   к а к и м   другом ты был профессору! — сказал я с упреком.

Не обратив внимания на мой упрек, Аввакум продолжал:

— Но за эти годы никакого «волка» около профессора не появилось, а случилось так, что я с ним подружился. О покушении же я узнал вчера вечером. Мне позвонили из моего отдела — там поддерживают связь с управлением милиции.

— А почему же ты не пришел туда сразу?

— Потому, что этот случай — дело криминальной милиции. Если убивают человека, криминальная милиция начинает расследование. Бывает, что ведется параллельное расследование — разумеется, если в «соответствующем» месте решат, что это необходимо. Я бы проявил интерес к этому случаю, но о таких вещах думают другие, а я только исполняю.

— Господи, неужели его убили иностранные агенты? — спросил я.

Аввакум не ответил. Пренебрежительно усмехнувшись, пожал плечами.

— Тогда кто же мог извлечь пользу из его смерти? — продолжал я. — Чьим интересам угрожал профессор? Уж не стал ли он «персоной нон грата» иностранным фирмам, производящим сыворотку?

— Не читал ли ты недавно какой-нибудь романчик из «черной серии»? — спросил насмешливо Аввакум.

— И все же, — настаивал я, — ты имеешь что-нибудь в виду, ведь правда?

Задумчивая улыбка проскользнула по губам Аввакума, однако глаза продолжали смотреть холодно.

— Ты имеешь что-нибудь в виду? — повторил я свой вопрос.

— Имею, конечно. — Он слегка развел руками. — Человек — это звучит гордо, но от человека всего можно ждать... Таков мой девиз, его я всегда имею в виду.

Снаружи, за стеклами, светлело все больше. Продолжал идти легкий снежок.