"Дон Румата с проспекта Вернадского (Об Аркадии Стругацком)" - читать интересную книгу автора (Всеволод Ревич Всеволод)Всеволод Ревич Дон Румата с проспекта ВернадскогоБратьев было двое — Аркадий и Борис. Было двое. Но писатель «братья Стругацкие» был один. И больше его не будет. Дай Бог тебе, Борис, пожить на этом свете столько лет, сколько тебе захочется, дай Бог тебе написать еще не одну прекрасную книгу, но литературоведы уже могут провести окончательную черточку, соединяющую даты выхода первой и последней книги братьев Стругацких. Я знаю много досужих любителей и профессионалов, которые настойчиво пытались поверить гармонию алгеброй и разъять живое тело романов на составные части: вот то — Аркадьево, вот это — Борисово. Наиболее знающие безапелляционно заявляли: им известно точно — Борис был идеологом, а Аркадию отводилась роль вышивальщика по канве, обволакивающего сухое рацио в художественное кружево. Прочитали книгу, написанную Борисом уже после смерти Аркадия, убедились, что он самостоятельный стилист и незаемный мыслитель. И в то же время никто не сомневается в том, что «Поиск предназначения» написан не «братьями Стругацкими». Не та манера, не те интонации… Так, может, и правда, что все это шло от Аркадия? Я так не думаю. Напротив, я уверен, что только в слиянии, только в дуэте рождалось единственное, неповторимое «стругацкое» слово. Отдельно эти слова, эти фразы, эти сюжетные повороты, наконец, эти мысли о судьбах человека и Вселенной родиться не могли, хотя, повторяю, оба они талантливые писатели, умевшие творить и по одиночке. Но два разных писателя. Впрочем, я определенно знаю слово, которое принадлежало лично Аркадию. Он безраздельно распоряжался, простите, словом «задница». В тех редких случаях, когда мне выпадало быть их редактором, и я находил означенную лексему, употребленную более трех раз на странице, в двух случаях я ее все же вычеркивал, почему-то уверенный, что уж по крайней мере Борис меня извинит. В конце концов удавалось уговорить и Аркадия в том, что излишняя экспрессивность так же нехороша, как и однообразие. Тогда Аркадий бурчал что-то вроде «Ладно…», брался за голову и, зачеркнув этот научный термин, вписывал новый, после чего за голову хватался уже я… Я никогда не задавал братьям глупый вопрос: как, мол, они работают вместе, но много раз слышал, что его задавали другие, причем, насколько я мог заметить, народ интересовался главным: почему соавторы живут в разных городах. Не знаю, что отвечал Борис, но Аркадий всегда ссылался на опыт братьев Гонкуров — один бегает по редакциям, второй стережет рукописи. Наиболее настойчивые, осмыслив этот ответ, возвращались к апории о двух городах… Ах, оставьте ненужные споры, неразделимы братья в своих произведениях, и попытка определить, что принадлежит одному, а что другому, не только бесперспективна, но, по-моему, и неэтична. Но проклятый вопрос вернулся ко мне через окно, как только я взялся за эти воспоминания. Ведь, как бы там ни рассуждать, мне было велено вспоминать только об одном из братьев, второй, слава Богу, жив. Волей-неволей я тоже попытался их разделять. И, по-моему, из этого занятия у меня ничего не вышло… Замечали ли вы, что биография писателя заканчивается на выходе его первой книги. До этого момента у человека еще существует личная жизнь, индивидуальная судьба… Все знают, где он родился, где учился, кем были его родители, эвакуировался ли во время войны и служил ли в армии… Но вот выпорхнул из типографии первенец, и дальнейшая судьба писателя растворяется в его книгах. Конечно, сочинители продолжают ездить, путешествовать, жениться, разводиться, но все это становится нам интересным только, если каким-то образом преломилось в судьбе их произведений. Впрочем, о начале писательской карьеры, а заодно и о его тогдашней оценке своих первых книг я могу рассказать словами Аркадия, сохранившимися в моем блокноте. (Я брал у него интервью для немецкого журнала.) Привожу их не потому, что в них таятся неизвестные факты, а потому, что это его собственные слова. «Фантастику мы с братом любили с раннего детства. Сначала втянулся я, а потом соблазнил и Бориса. Наш отец в юности тоже увлекался Жюлем Верном, Уэллсом, и эта любовь перешла к нам. Жюль Верна я проглатывал уже лет в семь и принялся сам рисовать комиксы на фантастические темы. Но хороших книг в те годы выпускалось мало, дома были подшивки старых журналов, читались они с жадностью, многое нравилось. Потом началась война. С февраля 1943 до середины 1955 — тринадцать лет я прослужил в армии, большей частью на Дальнем Востоке как переводчик с японского. Обстановка тех мест описана в повести „Извне“. Когда я вернулся к родным в Ленинград, я уже был автором, вернее, соавтором с ныне покойным Л. Петровым повести „Пепел Бикини“; это была не фантастика, а о чем книга, понятно из ее названия. Согласно семейному преданию первую фантастическую повесть мы с братом сочиняли на спор, подзадоренные моей женой, которая выразила сомнение, в состоянии ли мы написать интересно про путешествие на Венеру. Как человек военный я поставил жесткие сроки — так родилась „Страна багровых туч“. Конечно, нас очень вдохновило, что первая же наша книга получила премию Министерства Просвещения. Вот с той поры процесс и пошел…[1] — А когда вы решили, что можете назвать себя профессионалами? — Не решение, а ощущение этого пришло года три-четыре назад. (Разговор этот происходил в начале 80-х годов. — В. Р.) — Так поздно? — Да. Теперь я могу сказать: с вами говорит писатель Стругацкий, а до этого всегда говорил: с вами говорит литератор Стругацкий… Хотя мы с самого начала ставили перед собой задачу оживить героя в фантастике, сделать его человечным, наделить истинно человеческими качествами, тем не менее очень большое место в „Стране багровых туч“ занимает научно-техническая идея, можно даже сказать, что она и была главным героем. Масса мест там отведено бессмысленному, как нам теперь кажется, обоснованию возможности полета на Венеру: фотонная тяга, всевозможные приспособления для передвижения на иных планетах, спектролитовые колпаки и т. д. Мы собрали также все известные нам сведения о Венере, стараясь описать планету такой, какой ее представляла в те времена наука. А если и были фантастические допущения, то они тоже отвечали тогдашней моде — трансурановые элементы, след удара метеорита из антивещества и тому подобная чепуха…» Известно, что, готовя свое первое собрание сочинений, Стругацкие не хотели вставлять в него «Страну…» Но мы можем расценить авторскую оценку первого романа слишком суровой. «Страна багровых туч» и сейчас читается как добротный приключенческий роман, в котором, конечно, привлекает поведение героев, а не избыток научных сведений. Но от науки в романе все же никуда не денешься. Я столько раз иронизировал над эпитетом «научная», что может сложиться впечатление, будто я вообще не считаю науку существенным элементом современной фантастики. Вот что говорил по этому поводу старший из соавторов: «Хотя в нашем дальнейшем творчестве наука играет чисто вспомогательную роль, тем не менее она присутствует в каждом произведении. Ее и не может не быть, ведь мы живем в эпоху НТР, мы все-таки люди своего века. Действие наших повестей, как правило, происходит в достаточно отдаленном будущем, а там всевозможные научно-технические чудеса станут совершенно обыденным явлением, наука станет движущей силой экономики и быта будущего. К проблеме, которую мы затрагиваем, все это никакого отношения не имеет, но это не значит, что писатель-фантаст может позволить себе быть невеждой. Наши познания в сегодняшней науке достаточно солидны, особенно у моего брата, астронома по специальности, мы в состоянии легко оперировать научными данными, изобретать фантастическую терминологию и не делать просчетов по безграмотности…» «Фантастику часто называют жанром, темой, особым видом литературы… Фантастика — это не жанр, не тема, фантастика — это способ думать, она позволяет создавать такие ситуации в литературе, которые я не могу представить себе иначе. Человечество волнует множество глобальных, общечеловеческих, общеморальных забот. Как их перевести на язык литературы? Можно написать трактат, но в трактате не будет людей. Ну, а раз появились люди, то и задачи фантастики приближаются к общелитературным, или — как любили говорить раньше — к человековедению…» Однако Стругацкие не стали бы большими писателями, если бы вовремя не поняли, что не только допотопная, рассчитанная на питекантропов фантастика беляевского типа (с ней все ясно), но и новая, родившаяся прямо на наших глазах, вдохновленная «Туманностью Андромеды» и оттепелью и призвавшая под свои штандарты много новых молодых сил, все же и она, говоря казенным языком, не отвечает духу времени. Интересно, правда, отметить, что не только эта новая фантастика, но и ефремовская утопия, задуманная как реабилитация коммунистической доктрины, произвела на многих впечатление террористического акта, настолько дремучи были господствующие представления. У «новой волны» было много достоинств, она сразу стала всеобщей любимицей, она с маху принялась разрушать догмы, утверждавшиеся десятилетиями и казавшиеся священными и неприкосновенными. Она познакомила нашего читателя с новейшими научными, а тайком даже и с философскими теориями, наконец она по большей части была просто хорошо написана, и не шла ни в какое сравнение с графоманскими упражнениями всяких там «ближних прицелов». Но и в новой фантастике (включая в нее и первые произведения Стругацких) был существенный недостаток: к тому кардинальному клокотанию, которое подспудно происходило в нашем обществе, она имела в лучшем случае косвенное отношение. Ошиблась она и в самооценке: большинство фантастов было убеждено, что она (или они, если хотите) были детищем пресловутой НТР — научно-технической революции; нашлись и теоретики, которые яростно защищали этот тезис, например, Г. Альтов, А. Днепров… На самом деле научный антураж был всего лишь маской, правда, в некоторых безнадежных случаях приросшей к лицу. Новая фантастика была рождена прежде всего новой политической атмосферой, которая стала складываться в стране после XX съезда КПСС. А раз так, то и ее сверхзадачей было включиться в эту атмосферу, в противном случае ей снова грозила участь прозябать на затянувшихся вторых ролях в списках для внешкольного чтения. Вспомним, какой резонанс вызывали романы Дудинцева, Гранина, Абрамова, «окопная правда» Бакланова и раннего Бондарева, даже нарицательная «Оттепель» изменчивого, как Протей, Эренбурга, первые стихи Евтушенко, первые песни Окуджавы и Галича… Ничего подобного в фантастике еще не было. Стругацкие поняли это первыми. Аркадий как-то сказал мне в начале 60-х годов, что, хорошенько подумав, они с братом пришли к убеждению, что тот путь, по которому они шли до сих пор — дорога в никуда. (Многие не поняли этой истины до сих пор и, вероятно, не поймут никогда.) Мне бы, конечно, очень бы хотелось заменить точку на запятую и как бы небрежно добавить: «а может быть, это я сказал ему об этом». Но, как всем известно, бог мемуаристов (языческий, разумеется) — правда и только правда. Сказал это все-таки он, зато я, ни секунды не поколебавшись, сразу же согласился с ним. Не стану утверждать, что фантасты толпой ринулись за Стругацкими. Для того, чтобы так резко поменять курс, как раз и надо быть Стругацкими. Не могу утверждать и то, что даже те, кто понял их правоту, смогли (как, например, Варшавский или Шефнер) отыскать свой собственный, неповторимый маршрут. Некоторые окончательно прозрели лишь после 1985 года. Но лучше поздно, чем никогда. Но и Стругацкие не сразу выбрались из Леса так называемой научной фантастики. Сперва они решили перевоспитывать нас на положительных примерах, и принялись сочинять умилительные утопии — «Путь на Амальтею», «Далекую Радугу», «Возвращение», над которым, как мне кажется, они немало помучились, превращая его в более монументальный «Полдень. XXII век». Мне кажется, с утопией у них не вышло, и я мог бы предложить объяснение: почему не вышло, но тогда бы мои заметки окончательно приобрели бы вид литературоведческой статьи, к чему они и без того стремятся помимо моей воли. Хотя я знаю людей, которым «Полдень» нравится. В энциклопедическом томе «Фантастика» этот роман даже объявлен знаменем-идеалом шестидесятников. Наиболее занятным для меня в этой статье оказалось то, что под ней стоит моя подпись. Клянусь, я этого не писал. По техническим причинам я не сумел снять свою подпись под статьей, с которой во многом не согласен. Но зато в этом случае я первым успел высказать Аркадию свое мнение. Борису не мог, даже если бы он захотел меня слушать: не так-то часто мне приходилось бывать в Ленинграде, а уж если и приезжал, и мне удавалось встретиться с Борисом, то от радости встречи у меня захватывало дух, и все мои умные критические замечания куда-то испарялись. Но я тешу себя иллюзиями, что на этот раз Аркадий согласился со мной, во всяком случае факт остается фактом: утопический период в творчестве Стругацких закон— чился в «Полдень». Но еще до того, как вышел в свет переделанный «Полдень», братья выпустили в свет роман, который я и до сих пор считаю их лучшей книгой, а может быть, и одним из лучших произведений всей мировой фантастики. Я имею в виду «Трудно быть богом», помеченный 1964 годом. Вот это было произведение, которое целиком отвечало моим представлениям о фантастике — о чем ее надо писать, зачем ее надо писать и как ее надо писать. Разумеется, Стругацкие обошлись без моих советов, я даже не знал, что они пишут эту повесть; «Трудно быть богом» было одним из немногих их произведений, которые я прочел не в рукописи, как обычно, а уже в книге, и даже обиделся на Аркадия. Тем не менее я пришел от нее в такой восторг, что, обнимая Аркадия, решил приподнять его в воздух, результатом чего у него оказалось сломанным ребро. «Часы у меня что ли треснули?» — задумчиво сказал Аркадий, оказавшись снова на полу. Даю честное слово, что, во-первых, я и не подозревал, что при его-то могучей фигуре у него окажется такой слабый скелет, а во-вторых, что я обладаю достаточной силой для свершения подобных вредительских актов. Однако с тех пор я остерегаюсь приподнимать мужчин, даже завершивших гениальные произведения, решив ограничиться своими внуками и то до трехлетнего рубежа. Авторы цековских записок, о которых пойдет речь позднее, не поняли, а может быть, и не были тогда в состоянии понять, что в повести затронут один из кардинальнейших вопросов существования современного человечества — возможно ли, приемлемо ли искусственное, насильственное ускорение исторического процесса? Они деланно возмущаются: да как же это так — высокоразвитые коммунистические земляне, стиснув зубы, лицезрят пытки, казни — и не вмешиваются. В одном доносе прямо так и предложено: «Земное оружие могло бы предотвратить страдания несчастных жителей Арканара». Поверим на секунду в искренность этого возмущения и предложим возмущенным, доведя свою мысль до конца, конкретно представить себе ход и результат вмешательства земных «богов». Высаживаем, значит, ограниченный контингент гуманистов-карателей, «огнем и мечем» проходимся по городам и весям Арканара, палачей, аристократов, солдат, подручных — к стенке, к стенке, к стенке! А впрочем, не слишком ли я простодушен? С кем это я веду полемику, пусть и задним числом? Они же так и поступают в реальности, так что моими провокационными вопросами их с места не собьешь. К стенке, и не только сопротивляющихся, но и всех, кто имел несчастье оказаться поблизости! Не стану напоминать, что мыслимые варианты вмешательства разобраны в самом романе, и что Стругацкие дали единственно правильный ответ — спасать разум планеты, ученых, книгочеев, рукописи, поддерживать ростки просвещения и образования. Ну, постреляем мы угнетателей. А потом — что? Мы еще недостаточно нагляделись на «кухарок», поставленных управлять государствами? Нам недостаточно опыта экспериментов над собственным народом? Тогда вспомним Камбоджу, Афганистан, Эфиопию, Мозамбик, Кубу, Северную Корею… Правда, эти примеры приобрели убедительность уже после появления романа, что, впрочем, и доказывает прозорливость Стругацких. Братьев слегка поругивали и раньше, но именно со второй половины 60-х началась целенаправленная кампания их травли. Огонь на поражение велся не только по несчастному Румате Эсторскому. Начиная с «Попытки к бегству», практически любая их книга становилась предметом нападок. Сами по себе эти нападки надежно доказывали, что фантастика наконец-то заняла достойное место в движении шестидесятников, а Стругацкие выдвинулись в группу духовных лидеров нашего поколения. У них обнаружилась удивительная способность касаться (может быть, на первых порах инстинктивно) самых больных мест, которые тщательно обматывались ваткой нашими руководителями, так что вовсе не удивительно, что произведения братьев вызывали ярость у идеологических церберов. Травля Стругацких велась по двум, часто пересекающимся направлениям. Один путь был открытым, официально он назывался критикой. Правда, газетные обличители часто попадали в смешное положение, но ощутить этого они не могли, хотя бы за отсутствием чувства юмора. Вот, например, редактору журналу «Вокруг света» Сапарину было дано четкое партийное поручение — раздолбать повесть Стругацких «Хищные вещи века». Он, конечно, был не настолько глуп, чтобы не понимать, что в насквозь, якобы, капиталистическом Городе Дураков просматриваются многие черты и нашей жизни, как и в зрелом феодализме Арканара мы без труда могли разглядеть героев нашего прошлого, настоящего и даже — это мы сейчас хорошо понимаем — нашего будущего. Но открыто заявить об этом обличители еще не решались. И бедный Виктор Степанович лез из кожи, чтобы доказать, что такого плохого капитализма, какой предстает перед нами в «Хищных вещах…», существовать не может. Оклеветали его, бедняжку, братья-писатели. На самом-то деле там должны были кипеть жестокие классовые сражения передовых рабочих с беспощадными эксплуататорами. Академик Францев в «Известиях» пошел дальше. Он обрушился на авторов за то, что они обидели еще и феодализм. Вот как он защищал этот — по канонам диамата — прогрессивный в сравнении с рабовладельчеством строй. Академик вроде бы допускал существование феномена фантастики, но был убежден в том, что никакая выдумка ни на йоту не должна отходить от постулатов «Краткого курса». «Картина самого феодализма очень напоминает взгляды просветителей XVIII века, рисовавших средневековье как царство совершенно беспросветного мрака. Как же тогда обстоит дело с законом прогрессивного развития общества?» Трудно сказать, может, он и лукавил, больно уж нелепой выглядит его позиция, но скорее всего был искренен, в те времена обществовед мог попасть в академики только при наличии или — если угодно — при отсутствии определенных нравственных и умственных критериев. Но все это были цветочки. Ягодки появились тогда, когда в альманахе «Ангара» за 1968 год появилась повесть «Сказка о Тройке». В отличие от всех остальных «критик», я считаю, что на этот раз партийные органы прореагировали на выход повести, с позволения сказать, адекватно. Они правильно угадали в кривых зеркалах пародии собственные физиономии. Отдел пропаганды Иркутского обкома немедля взялся за перо и сочинил «докладную записку» в ЦК КПСС, которая представляет незаурядный филологический интерес, так как в ней были собраны вместе все лингвистические шедевры, с помощью которых наша родная партийная критика расправлялась с нашей родной советской интеллигенцией. «Авторы придали злу самодовлеющий характер, отделили недостатки от прогрессивных общественных сил, успешно (конечно же! — В. Р.) преодолевающих их. В результате частное и преходящее зло приобрело всеобщность, вечность, фатальную неизбежность. Повесть стала пасквилем». А дальше уже без церемоний: «идейно ущербная», «антинародна и аполитична», «глумятся», «охаивание». «Прячась за складки пышной мантии фантастики, авторы представляют советский народ утратившим коммунистические идеалы…» Сейчас-то мы понимаем, что в «Сказке…» Стругацкие нанесли удар по самой системе. Но в те годы, боюсь, даже авторам представлялось, что они сражаются только с ее извращениями. Они (и мы) еще не знали, что система называется административно-командной, что ее надо разрушить до основания, дабы в нашей стране могло начаться какое-либо «затем», что «мероприятие» это окажется невероятно трудоемким и что при жизни по крайней мере одного из авторов оно не завершится. Впрочем, может быть, я и недооцениваю проницательности Стругацких, о чем говорит история с эпиграфом к повести, который был в ней с самого начала (я сам его видел), но в печати появился только в 1987 году. Я считаю этот эпиграф одной из самых удачных их находок. Вы помните, конечно, что Тройка у Стругацких — это разновидность ревтрибунала, а эпиграф, естественно, был из Гоголя: «Эх, тройка! птица-тройка, кто тебя выдумал?» Каждый знает продолжение этих слов. Выводы нетрудно сделать самостоятельно. Первые публикаторы «Тройки…» были людьми мужественными, они прекрасно понимали, какие «оргвыводы» последуют за их дерзкой выходкой. И, к сожалению, не ошиблись. Альманах прикрыли, редакторов разогнали с волчьими билетами. А вслед за запиской Иркутского обкома появился еще целый ряд аналогичных документов, исходящих уже из «самого» ЦК. Стиль их мало отличался от стиля иркутян. Аркадий искренне веселился, зачитывая выбранные места из переписки с друзьями. Конечно, эти документы были секретными, они обнародованы только сейчас. Но тем не менее и тогда в самых компетентных органах находились доброжелатели, благодаря которым мы своевременно знакомились с этими эпистолами… А может быть, только делал вид, что веселится, хотя Аркадий был не из тех людей, которые напяливали на себя маску. Он всегда думал, что говорил, но всегда говорил, что думал. А вот мне почему-то было несмешно. Как не было смешно и несколько лет назад, когда вышеупомянутые докладные решил опубликовать журнал «Знание — сила» и предложил мне прокомментировать их. Я с большим удивлением и с еще большим разочарованием увидел, что многие из этих документов подписаны именем человека, которого я начал уважать задолго до начала перестройки, — А. Н. Яковлевым. Комментировать их без ведома Яковлева я счел для себя неприемлемым, и журнал устроил мне встречу с Александром Николаевичем. Он прочитал одну или две записки, тяжело вздохнул и сказал: «Боже, сколько же ерунды мы тогда понаписали. Но историю, увы, не исправишь. Печатайте! Только вы не думайте, что каждая из таких записок равнялась постановлению секретариата ЦК. Многие из них, к счастью, писались только для галочки и ложились под сукно, чтобы мы могли со спокойным сердцем сообщить наверх, что меры по сигналам общественности приняты». В общем-то я знал это и раньше, как знал и то, что не меньше было и «указов прямого действия», за их появлением следовали выговоры, снятия и исключения… Но и те, и другие служили, с позволения сказать, правовой базой для идеологических экзекуций. Иногда — в непосредственной форме, например, путем снятия стружки с главных редакторов — грубой плотницкой операции, регулярно и публично проводившейся в кабинетах на Старой площади. Иногда — втихаря, ведь документы никогда не обнародовались. И часто оставалось только гадать, почему книги вылетали из планов, почему запрещались и даже прерывались публикации в периодике, почему те или иные немилости обрушивались на головы авторов и издателей. Но как Аркадий ни веселился, читая этот подзаборный лай, я видел, что даром вся эта кампания для него не проходит, и он начинает по-настоящему нервничать и злиться. Ведь если уж говорить серьезно, то даже самые резкие сатирические выпады в той же «Тройке…» рождены, разумеется, не шизофреническим стремлением «охаять» и «очернить», словечками-кастетами, изготовленными в тиши парткабинетов, а самыми положительными намерениями, болью за свою родную страну. Помню, Аркадий рассказывал, как, устав жить в обстановке открытого и скрытого недоброжелательства, он, может быть, с изрядной долей наивности, напросился на прием к секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву, был вежливо принят и внимательно выслушан. «Аркадий Натанович, — было сказано ему, — ищите врагов пониже, в Центральном Комитете их нет». Теперь, когда документы ЦК опубликованы, можно судить об искренности этих слов воочию. Да и тогда было нетрудно догадаться… Не помню уж точно, в каком году, где-то в 70-х, в Японии состоялся Всемирный конгресс фантастов, куда Стругацкие получили персональное приглашение. Не забудем, что Аркадий в совершенстве знал японский, он был офицером-переводчиком, участником войны на Дальнем Востоке, не говоря уже о том, что он был ведущим советским переводчиком японской классической литературы. Но поехал на конгресс «наш» человек, главный редактор журнала «Техника — молодежи», не написавший в фантастике ни слова. Да, и писателям, и редакторам, и даже иным работникам идеологических отделов приходилось быть осмотрительными, произносить ритуальные речи на партсобраниях, порою жертвовать второстепенным, чтобы сохранить главное — очаги культуры, очаги разума, чтобы спасти людей от расправ. Если угодно, совсем, как посланники Земли на Арканаре. Да и сам Аркадий выглядел в этой среде благородным Руматой Эсторским, который боролся изо всех сил, чтобы вбить в башку своим читателям идеалы справедливости (уж извините за немодные ныне слова), о которых многие (может быть, честнее было бы сказать «мы») имели весьма смутное и искаженное представление. За такие компромиссы расплачивались дорого — инфарктами, жизнью, иногда самоубийствами… Тех же Стругацких очень напористо выставляли из страны, они многим стояли поперек горла. Одно время слухи о том, что Стругацкие твердо решили махнуть за бугор, распространились весьма широко. Уверен, что это делалось сознательно, чтобы подтолкнуть их к действиям, за которые потом их же стали бы поносить на всех углах. Один раз я даже держал пари с работником Госкино, который с торжественным видом сообщил мне точную дату их выезда. Мне не нужно было звонить Аркадию для перепроверки, ведь я знал братьев лучше, чем работники кинокомитета. Уехать Стругацким из страны было так же невозможно, как Антону-Румате заявить вдруг: заберите меня отсюда, я больше не желаю этого видеть… Вот тогда-то и было заключено пари с месячным испытательным сроком на бутылку коньяка. Бутылку я не без удовлетворения отнес Аркадию. Проигравший товарищ, видимо, искренне прочувствовал свою вину — коньяк был очень хорошим. Я ничего не имею против уехавших, каждый волен жить там, где ему лучше. Пусть живут. Пусть приезжают в гости — милости просим! Но я отрицаю их право учить нас, как надо жить. Напротив, я думаю, что те, кто остался, как Стругацкие, как Юрий Трифонов, как Алесь Адамович, кто сохранил, несмотря на все чинимые препятствия, своих издателей, своих читателей, кто не предал своих единомышленников (а у Стругацких их были миллионы, особенно среди молодежи), принес стране, народу гораздо больше пользы, больше способствовал разрушению той системы, под обломками которой мы задыхаемся и поныне. Я уже говорил о тех преследованиях, которым Стругацкие подвергались в 60-70-х годах, но вот пришли новые времена, возникла новая генерация критиков, которые сочли своим первейшим долгом поставить на место неразумных шестидесятников, мечтавших, видите ли, о каком-то социализме с человеческим лицом, вместо того, чтобы незамедлительно и с гримаской отвращения отряхнуть его прах со своих ног. Ах, как легко так думать, и — главное — так писать сегодня. И вот в двух «толстых» и кстати вполне прогрессивных журналах — «Новом мире» и «Знамени», ранее в упор не замечавших никакой фантастики, одновременно появились две большие статьи, в сущности сомкнувшихся с партийными разносами прошлых лет, хотя на первый взгляд они написаны с других позиций. Но крайности сходятся. Если раньше писателей уличали в недостаточной, что ли, коммунистичности, то ныне выясняется, что они были чрезмерно коммунистичны. Автор последнего утверждения исходил из предположения, что все их произведения — часть единообразной утопии, нечто вроде скопления небольших «Туманностей Андромеды» и, понятно, был недоволен тем, что утопия получалась какой-то странной, не отвечающей его представлениям. А как же ей не быть странной, если она вовсе и не была утопией. Синхронность выступлений и сходство в умонастроениях никому неизвестных критиков или критикесс снова заставляет предположить единую режиссуру. Я бы не сомневался, что так оно и задумано, если бы меня не смущало реноме этих журналов. Нет, скорее всего дело объясняется проще: весьма своеобразное поколение молодых критиков отличается талантливым пером и отсутствием царя в голове. Их мало заботит, что и для кого они пишут (а впрочем, ясно — для собственного удовлетворения). Но главные редакторы все же должны были за них подумать. Как бы то ни было, я уверен, что появление этих статей ускорило смерть Аркадия. Однако времена уже были не те — замолчать Стругацких не удалось, подорвать читательскую любовь к ним тоже. В отличие от Булгакова авторам удалось дожить до того дня, когда та же гонимая некогда «Сказка…» была напечатана — в молодежном журнале с полуторамиллионным тиражом. (Тираж «Ангары», между прочим, был всего 3000 экземпляров.) А вот дожить до выхода хотя бы первого тома собрания сочинений у себя на родине Аркадию Стругацкому не довелось. К моему сожалению, в 80-х годах, когда с выходом каждой их книги я все больше и больше убеждался, какое это незаурядное явление в русской культуре — братья Стругацкие, мы стали встречаться реже. С легкой руки моей, тоже покойной уже жены, кстати, постоянного и пробивного редактора их сочинений в журнале «Знание — сила», где Стругацких печатали даже в те годы, когда их не печатали больше нигде (я до сих пор не могу понять, как это знаньевцам удалось тогда опубликовать «Миллиард лет до конца света»), мы с ней не только заочно, но и непосредственно стали называть Аркадия классиком. Он охотно откликался. Должно быть, понимал, что мы не шутим. Но работали братья так же напряженно, а здоровье Аркадия становилось все хуже, хотя он по-прежнему вскидывался, как только до него доходили слухи об очередной пакости, которую затевали против них и фантастики в целом два комитета — Госкино и Госкомиздат. Объяснить их действия — даже по меркам того времени — невозможно. Почему, например, не был разрешен к постановке идеологически безупречный, антимилитаристский «Парень из преисподней»? Почему «Трудно быть богом» было отдано на откуп западногерманскому режиссеру? (Хотя я и не согласен с Борисом, считающим работу П. Флейшмана неудачной.) Только потому, что его авторами были Стругацкие… Точно так же можно спрашивать: почему Евтушенко не позволили сыграть роль Сирано де Бержерака, почему Шукшину запретили поставить «Степана Разина», почему много лет лежал на полке «Андрей Рублев» Тарковского… Ну, не любило Госкино слишком самостоятельных художников… С Госкомиздатом дела обстояли проще — там прежде всего дело было в конкуренции, а работники комитета сами хотели иметь навар с изданий. Так как бумаги в эпоху всеобщего дефицита постоянно не хватало (а сейчас оказалось, что в стране ее сколько угодно), то главная редакция художественной литературы без всякой колебаний отдавала предпочтение очередному собранию сочинений Казанцева и другим духовным единомышленникам. А Стругацкие так и не дождались своего собрания сочинений, пока не появились частные издательства, хотя даже в Америке вышел их двенадцатитомник. Мы иногда отводили душу на тусовках в Союзе писателей, где у Аркадия было немало сторонников, а противники, напротив, побаивались приходить, скажем, на заседания Совета по фантастике. Там мы могли отважно принимать грозные реляции, например, о немедленном изменении редколлегии 25-томной «Библиотеки всемирной фантастики». Но это были пирровы победы, потому что в конечном счете решения принимались в том же Госкомиздате и в кабинетах тогдашних секретарей Союза, большинство которых состояло из старых маразматиков-графоманов, с таким блеском — без всякой фантастики — изображенных в «Хромой судьбе». Вот тут пальму первенства, видимо, действительно надо отдать Аркадию: в Ленинграде таких монстров, мне кажется, не было. А может, я и ошибаюсь… Против них стеной стояла вся государственная и партийная махина. Но все-таки они победили. Несмотря на все препоны. Любой писатель может только мечтать о таком читательском успехе. И даже в кино, хоть один раз, но им все-таки повезло. По их сценарию был поставлен «Сталкер», на мой взгляд, лучший фантастический фильм всех времен и народов. С ним даже нечего сравнить. (И здесь я опять не согласен с оценкой этого фильма ни Станиславом Лемом, ни Борисом Стругацким. Я не вижу в нем ничего мистического, зато там очень много выстраданного и человеческого.) И хотя автором этого гениального фильма (помнится, Аркадий тоже так называл и фильм, и режиссера) справедливо считается Андрей Тарковский, но когда я слышу с экрана отчаянные монологи героев, то отчетливо различаю хорошо мне знакомые интонации Бориса и Аркадия. Пока мы живем, мы непростительно мало думаем о том, какой в сущности короткий срок отпущен нам на общение с друзьями и как бездарно мы его растрачиваем. Однажды, может быть, не в самую веселую минуту, Аркадий сказал мне: «Севка, ты не приходи на мои похороны. И не обижайся, если я не приду на твои, если ты вдруг рухнешь с дуба раньше меня. Только это маловероятно. Я все-таки постарше тебя, да и сердечко пошаливает. Вот мы сейчас сидим за рюмахой, и нам хорошо. А прочувственные речи, венки, панихиды — это не по мне. Помнить — помни, а остальное мне не нужно…» Прости меня, Аркадий, эту твою волю я не выполнил. Я был на твоих похоронах, и плакал у твоего гроба, потому что это единственное утешение для оставшихся в живых. Как плачу и сейчас, дописывая эти строки, потому что я уже стал старше тебя, как давно уже стал намного старше моих сверстников, моих добрых знакомых — Тоника Эйдельмана, Юры Казакова, Димы Биленкина, Роберта Рождественского, Юры Ханютина… Но я вовсе не собирался доживать свою жизнь без них… Теоретически я отлично понимаю, что в настоящих мемуарах полагалось бы дать духовный портрет покойного, описать его внутренний мир, его беспокойный и бесконечно добрый характер… В романе «Волны гасят ветер» авторы вспоминают любимого героя своих ранних повестей Леонида Горбовского, который всегда придерживался такой морали: «„Из всех возможных решений выбирай самое доброе“. Не самое обещающее, не самое рациональное, не самое прогрессивное и, уж конечно, не самое эффективное — самое доброе! Он никогда не говорил этих слов, и очень ехидно прохаживался насчет тех своих биографов, которые приписывали ему эти слова, и он наверняка не думал этими словами, однако вся суть его жизни — именно в этих словах». Это про тебя, Аркадий… Но, как мне представляется, с психологией не справляются многие признанные писатели. Какой же спрос с критика… |
|
|