"Цветы Шлиссельбурга" - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)

9. Люди "нового Шлиссельбурга" «Борись, Петрович!» (Б. Жадановский)

В том, что Владимир стал революционером еще в юности, не было, в сущности, ничего удивительного. Он рос среди революционно-демократической интеллигенции, с детства видел вокруг себя революционеров, слышал революционные разговоры, вбирая в себя воздух революции. Она была в атмосфере, Владимир дышал ею с ранних лет.

Но если Владимир был сыном своей среды, то Борис Жадановский в своем стане был белой вороной. Он вырос в дворянской военной семье, — в то время это была наиболее консервативная и отсталая среда в России. Отец Бориса, полковник Жадановский, в своей семье был хранителем сословных и религиозных основ. Пиетет царя и военной службы, как служения царю, почитался полковником Жадановским высоко. Далекими от революции были все знакомства, все дружеские и родственные связи семьи Жадановских. Правда, мать Бориса, Ольга Николаевна Жадановская, не разделяла ультраправых убеждений, читала прогрессивные «толстые журналы» и произведения передовой русской литературы. Черносотенных газет Жадановские не выписывали и не читали. Да и отец, хотя и правый, не был, видимо, крайним в своих охранительных воззрениях, да и характер имел мягкий. Если бы это было не так, не стал бы Борис писать родителям так откровенно о своих революционных убеждениях.

12 сентября 1906 года, уже после окончания процесса, после вынесенного судом приговора: «Расстрел!» — и замены казни вечной каторгой, Борис Жадановский переслал родителям с оказией письмо. Оно могло оказаться последним «свободным» его посланием. «Может, говорим мы свободно в последний раз», — писал Борис.

Привожу выдержки из этого письма.

«Быть может, вы и не разделяете моих взглядов, но вы должны понять, что иначе я действовать не мог… Я действовал так, как подсказывали мне мои убеждения, и поступить иначе было бы нечестно… Духом я не падал и не паду, конечно. Верьте, что и в последнюю минуту я был бы так же спокоен, как в эти 5 дней, когда ожидал казни. И не потому, что мне жить не хочется. Это смешно. Господи, как еще, как жить хочется!»

Это никак не письмо к суровым родителям, закоснело и непреклонно отвергающим сыновнюю правду. Сын знает, что его убеждения — не убеждения его родителей. Но он знает и то, что родители хотят от него прежде всего честности, и успокаивает их: «Действовать иначе я не мог, это было бы нечестно». Борис знает больше: родителям не безразлично, как вел себя сын на суде и в ожидании казни. Он спешит их заверить: он вел себя спокойно и достойно. Последняя фраза письма: «И не потому, что мне жить не хочется, — господи, как еще, как жить хочется!» Такое сокровенное признание можно сделать лишь перед ближайшими людьми, любимыми и уважаемыми превыше всех. Оно звучит как детская жалоба и обращено — к кому же? Ну конечно, к самым дорогим…

По чуткости своей, чистоте и пылкости своей души Борис не мог не загореться еще в юности революционными настроениями начала XX века. Характерно, что начальство кадетского корпуса уже очень рано стало воспринимать Бориса именно как белую ворону с бунтовщическими задатками. Воспитатели подмечали и заносили в журнал мальчишеские выходки Бориса:

«Когда воспитатель делал замечание одному из кадет за неправильное держание ножа, Жадановский громко фыркнул».

Или:

«На молитве Жадановский переминался с ноги на ногу».

Все это казалось корпусному начальству не просто проявлением мальчишеской или юношеской проказливости, а грозным предзнаменованием. Давая Борису характеристику, воспитатель перечислял причины своего недовольства юношей:

1) в Борисе Жадановском нет того, что должно отличать кадета от какого-нибудь гимназиста или студента;

2) он слишком серьезен и скрытен;

3) в нем нет «духа», нет «военной косточки»;

4) он — какой-то монах!

Сейчас эти обвинения (подробно перечисляемые в книге Вороницына «История одного каторжанина») читать уже только забавно. Но в то время воспитатели были по-своему правы, может быть, даже они проявили зоркую проницательность. В Борисе Жадановеком, возможно, в самом деле проглядывали какие-то неблагоприятные, по их понятиям, симптомы. Юноша — «слишком серьезный и скрытный», без обычной для этой среды тяги к «жеребятине» в разговорах, без барских замашек («нет военного духа», нет «военной косточки»), но зато с устремлениями, уместными у какого-нибудь гимназиста или студента, — во всем этом воспитатели провидели будущего бунтаря, революционера. Они были правы: Жадановский и стал таким уже очень скоро.

15 июня 1905 года кончаются полутюремные годы им детского корпуса и инженерного училища, наступает выпуск в офицеры! Начинается самостоятельная взрослая жизнь «зеленого» подпоручика пятого понтонного батальона Бориса Жадановского.

Эта самостоятельная взрослая жизнь продолжается всего несколько месяцев — меньше полугода…

В ноябре 1905 года в Киеве вспыхнуло восстание саперов. Восстание подняли две роты четвертого и пятого понтонных батальонов. В 5 часов восставшие роты, вместе с присоединившейся к ним военно-телеграфной ротой четырнадцатого саперного батальона, с ружьями и боевыми патронами двинулись к казармам пятого понтонного, четырнадцатого и семнадцатого саперных батальонов и Курского пехотного полка. К ним присоединилось еще несколько рот. С музыкой духового оркестра они направились на станцию Киев-Вторая, а оттуда — к городу.

Одним из организаторов и руководителей этого восстания был Ф.Н. Петров.

Впереди восставших солдат, с шашкой наголо, шел юный подпоручик Борис Жадановский.

Около Еврейского базара восставшие были встречены высланной против них оставшейся верной царизму частью Миргородского полка. С обеих сторон начали стрелять, — произошел уличный бой, было убито и ранено около ста человек — солдат и посторонней публики.

Восстание саперов было разгромлено. Борис держался до последней возможности. Он принимал на себя огонь, чтобы прикрыть отступление товарищей и дать им возможность спастись. Когда Борис упал, тяжело раненный в грудь, товарищи подобрали его и скрыли на ферме Политехнического института, чтобы потом переправить за границу. Но заживление раны затянулось из-за гнойного процесса, Борис был обнаружен на квартире у скрывавшего его заведующего фермой Богоявленского и арестован. Военный суд приговорил его к расстрелу, замененному затем пожизненным заключением в каторжной тюрьме.

Начались для Бориса годы странствия по тюрьмам Российской империи. За 12 лет — с 1905 по 1917 год — он прошел полный курс знакомства с худшими, самыми страшными и жестокими каторжными тюрьмами.

В Шлиссельбурге Борис снова встретился с Ф.Н. Петровым. Раненный в Киеве двумя пулями, спасенный товарищами, Ф.Н. Петров успел после этого свершить много больших дел, работая в военно-революционной организации в Варшаве. Там его арестовали, присудили к семи годам каторжных работ и заключили в Шлиссельбург.

Читатель этой книги познакомился с Борисом Жадановским в Шлиссельбурге, где он неустанно, изо дня в день, воевал с начальством, отстаивая честь и достоинство революционера. В предыдущей главе мы расстались с ним в момент, когда его, вместе с тринадцатью товарищами, зачинщиками протеста, увезли на тюремном катере прямо из карцера Шлиссельбургской тюрьмы в неизвестном направлении.

Ожидать чего-либо хорошего им, конечно, не приходилось. Однако даже и Жадановскому, достаточно искушенному в российском тюрьмоведении, не приходило в голову то, что их ожидало!

Борис ехал из Шлиссельбурга в новую тюрьму не один. Не только оттого, что с ним вместе ехало тринадцать братьев по судьбе. Нет, его сопровождала еще и особая месть начальника Шлиссельбургской тюрьмы Зимберга. Зимберг не прощал Борису Жадановскому своего унижения. Ведь он, начальник тюрьмы, вынужден был до некоторой степени считаться с этим «ничтожным арестантом»! Он, Зимберг, говорил с Борисом, избегая местоимений «ты» и «твой»! Он ни разу не применил к Жадановскому розог, хотя один бот знает, как жаждала этого низкая и мстительная душа Зимберга! Зимберг отказывал себе в этом удовольствии оттого, что боялся самоубийства Жадановского, боялся общественного резонанса, газетной шумихи. Зимберг боялся, и этого страха своего он тоже Борису не прощал!

Отправляя Бориса с товарищами из Шлиссельбурга, Зимберг дал волю своей затаенной ненависти: он послал им вслед «рекомендательные письма», которые готовили им лютое мучительство во всякой новой тюрьме, куда бы они ни попали.

Привожу выдержки из этих рекомендаций. Зимберг писал их самолично, сохраняю его стиль, его орфографию и знаки препинания.

В графе «сведения о поведении, характере, отношении к администрации, надзору и заключенным; прилежание к работе; выдающиеся случаи во время содержания в тюрьме (побеги и пр.) Зимберг написал о Жадановском:

«Поведения очень плохого, отношение к чинам администрации и надзору самое непокорное и непочтительное, иногда даже грубое, имеет влияние на прочих арестантов и подчиняет их своему взгляду, подбивает к протестам и возмущает против тюремного строя. Предъявил ряд незаконных требований и получив отказ отказался подчиниться установленному режиму и подбил к этому других арестантов».

Особая секретная бумага рекомендовала начальнику Санкт-Петербургской конвойной команды:

«В особенности надзор должен быть усилен за арестантами Борисом Жадановским и Захарией Циомой, осужденными в каторжные работы без срока и склонными к производству беспорядков и нарушению тюремного режима».

Зимберг доставил себе еще одну мстительную радость. Бориса Жадановского, как тяжелотуберкулезного, содержали в Шлиссельбурге без кандалов. Теперь, перед отправкой из Шлиссельбурга, его снова заковали. Сделали это с особой жестокостью, применив овальные ручные кандалы. Такие не могли вращаться около запястья, как браслеты, и каждое движение рукой причиняло боль.

Уже по дороге стало известно, что всю группу бывших шлиссельбуржцев направляют в город Орел. Что такое Орловская тюрьма — Орловский каторжный централ, — знала вся Россия.

«Мы провели целый день в общей камере в Москве, — писал в письме Борис. — И, господи, сколько разговоров, шума было бы при этом в других условиях! Ведь все мы были «свои», все люди страшно интересные друг для друга. Но настроение было не для разговоров. Каждый чувствовал, что он идет на смерть, только это было, конечно, у всех на уме, а если говорили, то о пустяках, стараясь не выдавать своей тоски. Каждый чувствовал, что он не может быть искренним, и все предпочитали молчать. В немногих, как бы случайно брошенных словах высказалась дальнейшая тактика: сразу же заявить решительный протест и, в случае действительного существования систематических избиений и ругани, объявить голодовку хотя бы в единственном числе».

Такими, изможденными еще после шлиссельбургского трехнедельного карцера, с изжелта-серыми лицами, в изорванной арестантской одежде, но твердо решившимися на отпор и самозащиту, их и повели по улицам Орла.

В Орловском централе сразу по прибытии шлиссельбуржцев отправили в баню. Велели раздеться во дворе, перед баней, и входить по одному. Сразу же из бани послышались возмущенные крики тех, что вошли первыми. Оказалось, их подвергали перед баней обыску — якобы для обнаружения сокрытых ценностей. Для этого каждый должен был стать в унизительную позу. Грязными пальцами надзиратели лезли арестантам в рот, нос, уши, искали долго, нарочито оскорбительно. Сопротивлявшихся избивали.

Когда очередь дошла до Бориса, он отказался подчиниться. Но то ли тюремщикам надоела забава — Борис шел последним в очереди, — то ли в самом деле произвели впечатление решительность его лица и всей фигуры, — надзиратели махнули рукой: «Черт с тобой! Проходи!»

Это было первой победой Бориса, но и — последней…

Далее произошла его встреча с начальником Орловского централа, всероссийски известным палачом и садистом, штабс-капитаном Синайским.

Тут все пошло привычно, как по-писаному!

Вопрос Синайского: «Как твоя фамилия?»

Ответ Бориса: «Попрошу говорить мне «вы», а не «ты»!

Страшный удар Синайского, от которого Борис едва удержался на ногах, — и тут же Борис бросился на Синайского, угрожающе подняв скованные руки… Всей сворой надзиратели набросились на Бориса, как голодные волки! Они осыпали его ударами, топтали ногами; последний из волков, опоздавший к началу расправы надзиратель, ударил Бориса в грудь рукоятью шашки.

Страшно избиты, издевательски истоптаны ногами были и остальные шлиссельбуржцы, товарищи Бориса Жадановского. Истязания длились беспрерывно в течение двух недель — палачи работали не торопясь, с прохладцей, — за такой срок они успели многое!

Как это происходило, рассказал один из шлиссельбуржцев, переведенных в Орловский централ, — Николай Билибин.

Пытка началась с того, что в течение долгого времени в его камеру доносились страшные вопли и крики товарищей, истязаемых в одиночку по соседним камерам. Затем к Билибину ворвалась вся разбойничья орда надзирателей, младших и старших, под предводительством помощника начальника тюрьмы. Осыпая Билибина ударами и руганью, к нему стали применять пресловутую «вязку петушком» (заключенные называли это «вязка уткой»): скрутив веревками руки, привязы¬вали их к ногам, отведенным назад наподобие салазок. В таком положении его стали, приподнимая вверх, бросать со всего размаха грудью об пол — и не однажды, не дважды, а много раз. Его били ключом под ребра. Боль была нестерпимая, Билибин стал кричать. «Ага! — с удовлетворением сказал помощник. — По-французски заговорил! Вежливого обращения хочет, собака!» Затем, осветив лампой лицо Билибина, помощник удивился: «Что же личико-то какое чистое?» Билибина ткнули лицом в пол и протащили по всему асфальту одиночной камеры, пока лицо не превратилось в оплошную ссадину… Затем его еще раз подняли и бросили в угол, лицом в пол.

То же — с разными вариациями — было применено ко всем шлиссельбуржцам. Бориса же за то, что в первый день он бросился на Синайского с угрожающе поднятыми скованными руками, начальник велел наказать еще и особо — поркой. На это Борис ответил голодовкой. Когда он объявил об этом, надзиратели пришли в необыкновенно веселое настроение. Подумать только, такой мозгляк, истощенная тень человека, полутруп — а туда же! Голодовку! Еще чего не придумаешь ли?

Надзиратели хохотали, держась за бока!

Однако к Борису присоединились и остальные шлиссельбуржцы. Все они отказались принимать пищу.

На пятые сутки голодовки Борис свалился.

На седьмые его пришлось отправить в тюремную больницу. Его поволокли туда на одеяле, голова его при этом моталась из стороны в сторону, билась об пол. Служители тюремной больницы хотели поднять Бориса, положить на койку, но старший надзиратель Калафута не разрешил: «Пускай сам встанет!»

Борис ослабел от семидневной голодовки, не мог встать. Но лишь после ухода надзирателя Калафуты служители больницы помогли Борису лечь на койку.

После Бориса в тюремную больницу стали приносить и остальных шлиссельбуржцев. Все они были наполовину мертвы.

Голодовка кончилась на семнадцатые сутки. Трудно поверить, что Борис, такой слабый, больной, истерзанный предыдущей расправой, вынес шестнадцать суток добровольно на себя принятой пытки голодом!

Возможно, даже такая страшная голодовка дала бы лишь малоощутимые результаты, а то и вовсе осталась бы без всяких последствий. Но в это время произошло событие, не предвиденное истязателями из Орловского централа и грозившее им большими неприятностями. Каким-то непостижимым образом — можно сказать, чудом! — прорвались из тюрьмы на волю два письма Николая Билибина с подробным описанием всего того, что было учинено в Орловском централе над четырнадцатью заключенными-шлиссельбуржцами. Письма эти были напечатаны в Париже, сперва в русском нелегальном органе, а затем и по-французски, в легальной парижской прессе. В Петербурге шестьдесят четыре депутата Государственной думы внесли запрос министрам юстиции и внутренних дел: «о зверских истязаниях, результатом которых были голодовка и самоубийства среди заключенных». Прогрессивная русская печать опубликовала этот запрос и в течение некоторого времени широко обсуждала его.

Скандал получился оглушительный! Все это несколько умерило рвение истязателей в Орловском централе. Не то чтобы они вовсе прекратили пытки и избиения, — до этого, конечно, не дошло. Они не столько ослабили свои кровавые действия, сколько законспирировали, перестраховали их. Можно определить это так: до этого времени истязания совершались почти открыто, изливались на заключенных широко, щедро — «раззудись, плечо! размахнись, рука!». Теперь эту деятельность стали скрывать, наводить на нее невинный грим.

«Побои? Пытки? Истязания? Какой вздор! В первый раз об этом слышим… Большая смертность среди заключенных? Что поделаешь, — тюрьма! Вот, взгляните, отчет по тюремной больнице Орловского централа. В графе «Причины смерти» приведены врачебные диагнозы, — видите? «Пневмония»… «туберкулез»… «цинга»… Что поделаешь, — тюрьма! Спокон веку это типические тюремные болезни, не мы их выдумали! А это? Это врачебное заключение по поводу самоубийства… Что поделаешь! Классические тюремные происшествия: вешаются, вскрывают себе вены… Не с нас это началось, не нами и кончится!»

Да, все это было. Было — и не было. Бывало так, но бывало и иначе. Конечно, от пневмонии заключенных не убережешь, в особенности если, как в Орловском централе, применять осенне-весеннюю пытку холодом: при одеялах из легкой бумажной материи, да при широко распахнутых настежь окнах, которые запрещено запирать под страхом избиений! Как в такой обстановке обойтись без поголовных заболеваний пневмонией?!

Но если имеется официальный документ — заключение тюремного врача, тут уж никому не подкопаться! И точно так же остальные диагнозы — «туберкулез», «цинга», как и врачебные заключения, констатирующие смерть от самоубийства, — все это надежно страхует тюремную администрацию от возможных обвинений в преступных действиях.

Прочитайте то, что пишет профессор М.Н. Гернет в своем капитальном труде «История царской тюрьмы», и перед вами черным по белому предстанет правда: врачебные диагнозы, объясняющие «причины смерти» арестантов Орловского централа, — лишь камуфляж, прикрывающий систематическое уничтожение людей пытками и побоями. Подпись врача здесь — щит, за которым прячется преступление.

Эту подпись надо огласить широко, это имя надо покрыть заслуженным вечным позором! Это врач Орловского централа Адам Рыхлинский. Его уже, вероятно, давно нет в живых. Но если есть имена, заслужившие вечную славу, то есть и такие имена, вокруг которых должна быть возведена стена (отчуждения и проклятья — на века. Таково и это черное имя: Адам Рыхлинский, врач Адам Рыхлинский.

Пусть мне разрешат сделать здесь небольшое отступление.

На страницах «Истории царской тюрьмы» профессора М.Н. Гернета мне вдруг бросилась в глаза знакомая фамилия: студент Альберт Сапотницкий.

Альберт Сапотницкий… Студент… Да это Аля!

Веселый, всегда растрепанный Кудрявич! Новгородский наборщик Сударкин называл его шутливо: «Саматоха»…

Что сообщает о нем профессор Гернет? Арестованный, как активный член петербургской боевой и военной организации РСДРП, Альберт Сапотницкий был осужден по процессу большевиков II Государственной думы. В Орловский централ Аля Сапотницкий был привезен 11 июля 1909 года. Но уже 29 июля, то есть спустя 18 суток, умер в тюрьме. Врач Адам Рыхлинский констатировал самоубийство (повешение).

Эту версию — «повесился в тюрьме» — я 50 с лишним лет назад слыхала от товарищей и от родных Али Сапотницкого. И только из книги профессора М.Н. Гернета я узнала правду: Алю замучили в тюрьме, прикрыв это ложной версией о мнимом самоубийстве.

Последний человек, видевший Алю Сапотницкого за несколько дней до его гибели, Самуил Файнберг, писал (письмо это было напечатано в № 46 газеты «Будущность», оно хранится в фонде Орловского централа московского Музея Революции СССР):

«Альберт был бледен, лицо его было изжелта-синее, буквально измученное, избитое, кривая усмешка трогала его губы, когда он говорил мне: «Как дальше жить будем, не знаю! Черт знает, что творится. Меня уже били четыре раза после приемки».


«До свидания! Еще встретимся!» — говорил мне и моему мужу Аля Сапотницкий, провожая нас в 1906 году из Новгорода. — Ждите — отыщется след Тарасов!» — шутливо кричал он нам в окно вагона.

Вот и встретились. Вот и отыскался след Тарасов…

Таков был тот последний круг мучений Дантова ада в Орловском централе, куда попал Борис Жадановский. Какое-то, правда, минимальное, улучшение жизни заключенных получилось после разоблачений в печати и запроса депутатов Государственной думы. Для Бориса Жадановского это проявилось в там, что хотя ему и продолжали время от времени грозить поркой, но это оставалось только угрозой и в исполнение не приводилось. Боялись общественного скандала! Да, впрочем, и без розог в арсенале тюремщиков имелась совершенно достаточная шкала разнообразного, дьявольски утонченного мучительства, физического и нравственного.

Довольно привести краткую оправку о взысканиях и наказаниях, наложенных на Бориса за полтора года в Орловском централе (с июля 1912 года по январь 1914 года).

За этот срок он:

1) провел — в разное время — в карцере, темном и светлом, в общей сложности 2 месяца (из 18-ти);

2) был лишен переписки и свиданий — в разное время — в течение 12 месяцев (из 18-ти);

3) был лишен — в разное время — права выписки продуктов из тюремной лавки в течение 5 месяцев (из 18-ти);

4) был лишен права чтения каких-либо книг, кроме «святого евангелия», — в разное время — в течение 6 месяцев.

Все эти полтора года Борис был в ручных и ножных кандалах, хотя, как тяжело больного туберкулезом, его обязаны были расковать.

Особенно тяжело было для Бориса лишение права переписки. Он любил мать, отца, сестер, брата, любил получать и писать письма. А тут часто случалось так: ему показывали пачку писем, полученных за долгое время на его имя, но не отдавали: «в наказание за строптивость». Иногда удавалось отправить письмо с оказией, нелегально, но это бывало очень редко. Когда кто-нибудь из товарищей уходил из тюрьмы — отбыл срок или направлялся в ссылку (бессрочными, «вечниками», были только Жадановский и Циома), он, по просьбе Бориса, писал его матери, Ольге Николаевне Жадановской, — отец к тому времени уже умер. Письма этих товарищей полны любви к Борису, восхищения перед его мужеством и тревоги о его здоровье, его жизни, о дальнейшем пребывании его в Орловском централе.

«Так как положение Бориса скверное, — писал один из товарищей из Сибирской ссылки, — «улучшения не видать, он просит похлопотать о замене ему каторги на тюрьму, — туберкулезным заменяют по просьбе вечную каторгу на 25 лет тюрьмы. Сам он не может подать прошение по этому поводу. Ему помешает орловская администрация, так как он непокорный. Сделайте все, что можете, иначе он погиб!»

Другой бывший шлиссельбуржец, деливший с Борисом ужасы Орловской тюрьмы, — Григорий Курочкин — тоже по выходе из тюрьмы написал Ольге Николаевне о Борисе:

«Он не сдается ни перед кем. Чуткий и отзывчивый, всегда готовый реагировать на отрицательные стороны тюремной жизни, он, как Протей, черпает свою силу в сопротивлении, в борьбе с произволом этих апостолов гнета и мордобития. Он не попрал в себе человека, не склонил головы своей перед гнусными насильниками, потерявшими человеческий облик».

Сама Ольга Николаевна Жадановская познала на себе в полной мере жестокость тюремщиков. На тревожный письменный запрос о здоровье сына, направленный начальнику Орловской каторжной тюрьмы, Ольга Николаевна получила ответ, можно смело сказать, классический! Тут и, казалось бы, уважительное большое «В» в словах «Вы» и «Ваш», и глубочайшее пренебрежение, непробиваемая броня бюрократического равнодушия, и вместе с тем хитрость охранников, желающих использовать для своих целей даже высочайшее из человеческих чувств — материнскую любовь.

Вот он, этот подлинно бессмертный эпистолярный перл!

«Вследствие письма Вашего, по приказанию господина начальника, уведомляю Вас, что здоровье ссыльнокаторжного Жадановского посредственное, так как Вам должно быть известно, что Жадановский болен туберкулезом легких. За неподчинение установленным тюремным правилам Жадановский лишен свиданий и переписки впредь до полного исправления. Разрешение переписки и свиданий зависит от Господина Начальника, и он, до тех пор, пока Жадановский не будет подчиняться тюремным правилам, этого не разрешит.

Просить о разрешении свидания можно кого угодно, но Начальник всегда будет говорить о нежелательности свиданий. К Борису Жадановскому может быть пропущено лишь одно письмо от Вас, при условии, если в нем будет выражено пожелание о подчинении тюремному режиму».

Ольга Николаевна приехала в Орел. Здесь ей повторили требование, чтобы она написала сыну «увещание». Матери захотелось «перехитрить» тюремщиков: под видом требуемых увещаний, вернее рядом с ними, написать сыну хоть самые краткие и беглые сведения о жизни его семьи. Ведь он давно томился без писем и ничего ни о ком не знал! Однако тюремщики перехитрили Ольгу Николаевну Жадановскую: они передали Борису только тот кусочек ее письма, в котором было «увещание», — остальное уничтожили!

На это Борис вскоре ответил ей письмом, пересланным нелегально, нацарапанным на клочках папиросной бумаги (привожу это письмо, как и некоторые предыдущие, с сокращениями):

«Милая, родная моя мамочка! Итак, ты, бедная, приезжала в этот проклятый Орел и беседовала с этим отвратительным человеком. Бедная мама!.. Здоровье у меня не так плохо, как ты, мамочка, думаешь. Вообще могу сказать, не кривя душой, что оно не хуже, чем в Шлиссельбурге. А условия здесь действительно страшно тяжелые. Я не стану этого скрывать. Этот новый начальник (сменивший Синайского. — А.Б.) весьма большой негодяй. Но и на нем оказывается дух времени. Так, когда он ругается, то делает это очень «культурно», по его мнению, — хотя ругань самая отвратительная, но произносит он ее тихим голосом. Духом я так же бодр, как всегда, и даже теперь моложе, чем когда бы то ни было. Уверьте барышень, что, когда я выйду на волю, то не ударю лицом в грязь ни в венском (вальсе. — А.Б.), ни в мазурке… Ах, как это они выдумали лишить меня переписки! Ужасно тяжело это лишение. Я не говорю о моем поведении, я уверен, что вы прекрасно меня понимаете: не могу же я подчиняться правилам, направленным исключительно к унижению человеческого достоинства… Ты, мама, писала в письме против этого, но я уверен, что ты прекрасно понимаешь в этом меня, как я понимаю тебя, моя хорошая… Итак, вопрос о переводе меня в какую-либо другую тюрьму можно считать окончательно лопнувшим. Ишь ведь, выбрали наихудшую и из нее не выпускают!..»

И все-таки… «Все-таки она вертится!» Сколько веков повторяют люди этот торжествующий крик великого ученого! Святейшая инквизиция хотела заставить его отречься от своей правды, признать, будто Земля не вращается вокруг Солнца. «Нет, — твердили ему заплечных дел мастера, — нет, Земля не вертится!» Но, измученный тюрьмой, истерзанный пытками, — а отцы-инквизиторы умели это делать не хуже, чем штабс-капитан Синайский! — ученый вновь налился волей, силой, страстью и крикнул своим палачам: «А все-таки она вертится!» Это был крик победы Человека над человекообразными, крик торжества несломленного духа, непокорной мысли…

«А все-таки она вертится!» — думаешь сегодня с волнением и гордостью, когда вспоминаешь Бориса Жадановского. В страшном Орловском централе, пытаемый голодом, холодом, обезьяньей жестокостью тюремщиков, карцером, лишением подолгу книг, вестей от родных, он все-таки, наперекор всему, думал, учился, творил, изучал три иностранных языка, перевел на русский язык капитальный труд Роуз Болла — «История математики».

Об этом думаешь с великой гордостью за человека! Поистине, идя дорогой пессимизма, настоящие люди приходят к подлинному праву на оптимизм и приводят к этому других!

В связи с этим хочу привести слова Бориса из письма его к матери. Прочитав произведения Леонида Андреева «Сашка Жигулев», «Жизнь человека» и др., Борис пишет:

«Он — талантливый писатель, и, когда такой талантливый пропитан насквозь каким-то безысходным пессимизмом, ему надо противопоставить свою жизнерадостность. Этого последнего элемента у меня, думаю, достаточно, но все же лучше не растрачивать его так, зря, в такой неблагоприятной обстановке. Бог с ним, пусть им наслаждаются те, с кем он ноет в унисон, а мне он дал здесь несколько черных часов…»

Революционер Борис Жадановский, имевший право на пессимизм, заплативший за это право годами неимоверных страданий, отвергал это право. В «пессимизме» модного писателя Леонида Андреева он увидел неискреннюю позу, кокетство человека благополучной и благоустроенной жизни — и не принял этого писателя.

Оба друга, Борис Жадановский и Владимир Лихтенштадт, — люди одних убеждений, одной героической самоотверженности в революционной борьбе, люди не сломленного в испытаниях духа — имели не только сходную судьбу, но и одинаковый конец.

В начале революции казалось: вот теперь сбудутся пророческие слова Пушкина, обращенные им к декабристам, «во глубину Сибирских руд»:

Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут, и свобода Вас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут!

Так оно и было поначалу. Пали оковы, свобода радостно встретила освобожденных борцов своих у входа в разрушенные темницы, и братья отдали им меч… Но дальше все пошло иначе, по другой исторической логике, которой не знал и не мог знать Пушкин. Меч, отданный братьями, еще рано было вешать на стену или сдавать в музей, — этим мечом еще надо было драться. Борьба не была кончена, — она продолжалась «на обломках самовластья». И Борис радостно, упоенно бросился в самую гущу борьбы.

Выйдя из тюрьмы, Борис представлял собою тень человека. Горько смотреть на его последний фотоснимок, горько видеть это милое лицо, еще молодое, преждевременно состарившимся, седину на висках. Казалось, теперь следовало ему подумать о себе, отдохнуть от всего пережитого, поправить свое здоровье.

Но так же, как и его другу Владимиру, Борису было «некогда» заниматься собой. Мы видим его после революции в гуще самых разнообразных дел, на самых разнообразных должностях. Он гласный Ялтинской городской думы, товарищ председателя горисполкома Ялтинского совета, редактор «Известий Ялтинского Совета» (позднее — «Ялтинская правда»), и, наконец, он на труднейшем и ответственнейшем посту продовольственного комиссара Ялты и уезда.

Весной 1918 года военное положение Крыма стало угрожающим. Соединенные части гайдамаков и немцев, поддерживаемые местными белогвардейцами, взяли Симферополь. Обороноспособность советского Крыма оказалась явно недостаточной. Красная гвардия была слаба: рабочих в Крыму было мало, а всякого сброда налетело много.

Был создан Социалистический отряд, преимущественно из освобожденных революцией бывших политических заключенных и политических каторжан. В моральном отношении это была сила, но большинство из них не умели обращаться с оружием, никогда не обучались военному строю.

Борис, как бывший офицер, возглавил этот Социалистический отряд. Если бы отряд удалось обучить, из него, несомненно, выковалась бы надежная и морально стойкая воинская часть. Но для правильной военной учебы не было ни времени, ни возможностей. Занятия с бойцами Социалистического отряда велись в лихорадочной поспешности, — гайдамаки и немцы приближались, они уже заняли Массандру, вблизи Ялты.

Борис повел против них Социалистический отряд с влившейся в него частично Красной гвардией. Начало было удачным — Социалистический отряд снова отбил у гайдамаков Массандру и деревни в направлении, Алушты.

27 апреля 1918 года в стычке с неприятелем Борис, раненный в ногу, отполз в сторону от дороги. Подбежавший к нему гайдамак разбил ему лицо ударом приклада. Борис был еще жив. Его доставили на санитарный пункт, там перевязали и повезли на автомобиле в Алушту. По дороге туда он скончался.

Как лермонтовский Мцыри, Борис Жадановский «мало жил и жил в плену». После короткой поры детства все отрочество и юность он провел в закрытых интернатах военных учебных заведений: сперва кадет в корпусе, потом «юнкер рядового звания» в инженерном училище. Отрочество и юность прошли под муштрой, военной муштрой царской армии, безжалостно и тупо подстригавшей нежную зелень молодых деревьев. По выходе из училища юный офицер Борис Жадановский прожил на воле, на свободе, всего около полугода.

За этим последовало двенадцать лет заточения в самых жестоких каторжных острогах.

Наконец в 1917 году снова свобода. И снова ненадолго — только на один год.

Итого дано ему было свободной сознательной жизни — до и после революции — всего полтора года. Но прожил он жизнь солдатом революции, солдатом большевизма. Таким и погиб. И гибель его — «на валу мировых баррикад» — достойно увенчала подвиг его жизни.


Приношу глубокую благодарность сем, оказавшим мне помощь в работе над «Цветами Шлиссельбурга». Благодарю директора Музея Революции СССР A.И. Толстихину и научного сотрудника этого музея B.С. Михайловскую. Также благодарю начальника Центрального Государственного военно-исторического архива Главного архивного управления при Совете Министров СССР И.С. Назина и заведующую читальным залом Н.П. Жуковскую.

Благодарю бывших политкаторжан и старых большевиков, в особенности Г.М. Коффа, а также родственников бывших шлиссельбуржцев — Н.Ф. Яницкого и Л.А. Юрчевскую, поделившихся со мной своими личными воспоминаниями. Также благодарю лейтенанта милиции В.В. Кириченко, приславшего мне сделанные им прекрасные фотоснимки с памятных мест.

Самое большое, самое горячее спасибо Анне Моисеевне Глузман за самоотверженную дружескую помощь в работе с архивными документами.