"Князь мира" - читать интересную книгу автора (Клычков Сергей Антонович)Глава первая ТЕМНЫЙ КОРЕНЬСвети, месяц, свети! Забирай на середку, чтобы дальше было видно стариковским глазам! Уж то ли в них с каждым годом и в самом деле темнеет, то ли сам ты стал не так уж казист и высок и часто влезаешь в синюю гору, как и я же, старик, на полати! Понемножку уходит из жизни и памяти все! Да и сама жизнь человечья, должно, стала короче, но только длиннее осенняя ночь! В осеннюю долгую ночь кружатся теперь воспоминанья, как листья с плакучей березы, стоит она нищенкой под окном и отряхает слезу за слезой на дорогу, сметает ветер листья к забору и дождь прибивает к земле! Свети, месяц, свети! Лучина теперь уж не в моде, да и ты сам как будто тоже из моды выходишь?.. Видно ль только тебе, какие в Чагодуе у нас фонари, свет к ним бежит, как плясун, по бечевке с торфяного болота, на котором раньше жил леший Антютик, а теперь скоро не будет даже лягушек, потому что сухо, как на бульваре, и в небо замахнулась с вырубки железная большая труба! Выходим из моды и веры и мы! Как теперь приниматься за рассказку, когда многое уже позабылось, а коль вспоминать, так нельзя ж от себя словца не прибавить, к тому же слепой без очков разглядит, что ты еще рта не раскрыл, а тебе уж наперед никто на грошик не верит! А трудно, как только трудно, когда люди не верят! Кажется, присягу бы принял, в поруку бы крест положил по всей правильности и старине, побожился бы так, что если проскочит хоть одно слово неправды, так отсохли бы руки и ноги и к черту отвалился бы в сумку язык, да боюсь, что загалгачут, засмеют и бока протолкают: ни божбе, ни ворожбе народ больше не верит, а расписку, известное дело, - не дашь! Теперь же заранее можно сказать, в чем только тебя ни заподозрят и с первого же слова ни обвинят, а ты хоть в чем и повинен, так ведь в очень немногом: какая же вина может быть на человеке, если у него дырявая память и к старости вытянулся язык длиннее, чем хвост у коровы, и краснее, чем бабий кумач! Начнем же теперь издалека, но с самого корня: откуда в нашей округе пошеел и повелся серый барин Махал Махалыч Бачурин. ***** Премного лет тому будет назад, сколько - точно трудно сказать, а если считать, так на руках пальцев не хватит, - словом, очень давно жил в нашей округе преподобный мужик Михайла Иваныч Бачура. Слово раньше ценилось на вес, а потому и фамилия такая, можно сказать, неспроста, а по причине: получил ее Михайла Иваныч от дедушки, который тоже, должно быть, был чудной человек. Сначала всему удивлялся: - Ба, дескать, ба-а, что-о случилось! …а потом сильно чурался: - Чур меня, чура! Дай, дескать, бог, чтобы такое не случилось со мной! …Отсюда и вышло вместе: бачура! Бачурин! Фамилия по нашей местности известная всем и каждому, в ту же пору Михайла, несмотря на такую дедушкину память, сам-то больше все же прослыл по прозвищу Михайла-с-Палочкой, или, что то же, Михайла Святой! Святой, конечное дело, не святой, потому что у нас, в мужицком быту, святой только с иконы снятой - святость тайное дело, но мужик и в самом деле ничего, если то смекнуть, что и все-то мужики как в поле трава: издали так же сливаются они перед глазами, хотя каждая травинка и пахнет по-своему, и на свой голос шумит! Мужик и мужик, каких в старое время было хотя и не много, но и не мало: с бороды козел, со нраву - ни добр, ни зол, со слов вроде как угодник или угоднику сродник, все по обету да по старинке, насчет хмелинки ни в рот ногой, тишины беспримерной, первый за шапку при встрече, первый в поклон при расставанье, не человеку бо кланяешься, а ангелу, стоящему у него за плечами (о том, что вместо ангела мог стоять тоже черт, Михайла даже страшился подумать!), оттого-то тихий с лика, тихий с поступи - и глаза такие бездомные, все в мелких морщинках, хоронящих каждому робкую улыбку, застрявшую в бороде хилым, убогим цветком… говорит с тобой, а сам упрется куда-то под бегучее облако вдаль и словно вдали все разглядывает кого-то и ждет между простых и незначащих слов сказать вдруг некое тайное слово, -встренешь такого где-нибудь на дороге, непременно сочтешь за ходока по святыне, потому что и в руках сукастая повыше головы, на конце с загогулиной палка, с какими только странники ходят, и глаза каждого обернуться заставят: то ли заплаканы они, то ли надул в них ветер, и с ветром упали в их тайную глубину бескрайные полевые просторы, о которых издревле тоскует мужичья душа? Словом, со спины - горбыль, а на чины - бобыль! Из-за этой самой палочки, а может, также по всегда отринутым заплаканным глазам Михайлу, должно быть, больше всего и прозвали Святым. Когда на него ни поглядишь, на сходе и в огороде, - всегда он с ней с юных лет, будто собирается всю жизнь куда-то очень-очень далеко идти, да, видно, никак не то сторону выбрать не может, не то родная земля крепко за ноги держит и не пускает. Чудной был старик! Иной раз выйдет из дома, потрется, почешется на крыльце, а как увидит кого на селе, сразу вдруг заторопится, заспешит с озабоченным видом, как будто по делу, куда-нибудь к чужим сараям или на огороды, а дойдет до околицы - шагу убавит, постоит, обсмотрит все слезящимся глазом и… обратно домой! Чего уж он там дозирал, о чем думал, прислонившись к изгородной верейке, не глядя на дождик или метель, кто его знает: может, так, скуки ради… на полосу ходил за нуждою! ***** Но не зря просудачили люди, и неспроста сам Михайла проходил всю жизнь с палочкой. Под старость годов случилась с Михайлой история, которой теперь уж никто не поверит, да, признаться, и мы хоть и верим, но уж не так твердо, как верили раньше, а вполовину. Дело же получилось с виду очень простое! На теперешнее время так и пастуху над ним головы бы ломать не пришлось: умерла у Михайлы на шестом десятке старуха, пошла в гололедицу за водой на колодец, шут, видно, ножку подставил, оступилась на льдине и пришибла досмерти затылок. По деревенскому обычаю, когда ни умирать - все умирать, кости свое дело лучше знают, к тому же баба была неродиха, а бессеменная баба в старину стоила дешевле пустого мешка, в то время не то что теперь: бабы спешили -родили, ни одного года зря не пустовали, - значит, для Михайлы, вышло, не страсть какая беда! Да Михайла очень-то и не тужил, глаза заплаканные были и раньше, а так разве кому к слову погорюхтается, что плохо все же без старухи: ни щей тебе сварить, ни латку положить, а все живому человеку требуется, без чего нельзя. Да и хозяйство Михайла после старухи совсем запустил, и так-то было ни два ни полтора, а тут землю запустырил, а сам во все уже тяжкие пустился за христовым куском. От одинокой жизни прок небольшой, мало мудреного, что Михайла в первый же год снова продел нитку в иголку! Ночевал он где-то на постоялом дворе, обходивши перед этим бог знает сколь места, а поутру, как вышел со своей палочкой на дорогу, глядит: откуда ни возьмись, рядом с ним девка, желтолицая, трепаная, худища с виду -совсем как осинка по осени. - Возьми, - говорит, - дедушка, меня с собой в соседнюю деревню лесом пройти! - Путь же, видно, был немаленький. Михайла за дорогу все от нее вызнал, кто она да откуда, оказалась круглая сиротина, тоже сбирает, когда нету работы. Михайла обмозговал все это дело и сперва так про девку подумал: "С глинкой девка… с дурцой! Бог, видно, обидел!" А когда лес прошли и показалась деревня, Михайла свернул с нужной дороги и наладил впрямик на Чертухино. "Что ж, что с дурцой, - обдумал Михайла, - это даже и лучше: такая баба как лен на трепле!" Оказалась же дельная баба, не поглядела, что Михайле за седьмой десяток перевалило, должно быть, натерпелась, в сиротстве побираясь по людям. После Михайловой старухи сразу прибрала к рукам кой-какое добро, сама обшилась, Михайлу обшила, принялась за хозяйство в обе руки: изгорода, глядит Михайла, подперта, гряды словно по линеечке в огороде, теленок на дворе жвакает полу, если к нему подойдешь да за ухом почешешь, - даже лучше, чем при старухе. Так годка через два все у Михайлы опять опрямилось, похоже на дело, молодуха даже сердиться стала на Михайлу за его божью привычку ходить с палочкой под чужими окнами на стороне, прося от своего, теперь совсем неголодного куска Христа ради. Сам же Михайла - должно быть, годы свое говорили - таял на глазах у людей, крючился и пригибался все ниже к земле, лысинка совсем у него съехала за затылок, и козлиная бороденка заиндевела, как недокошенный клок на морозном ветру… облез Михайла, схудал с молодой женой и с каждым днем, несмотря на ее оговор, все чаще выходил с палочкой за сельские ворота, потому что все же недоглядел в корень, рассчитывал, видно, на сиротство да убогость, а дело повернулось совсем другой стороной, и с Михайлой случилась беда, о которой прямым словом не скажешь! - Ты бы, Михайла, к колдуну нето сходил![1] - советовали ему при встречах старухи, у которых к старости на такие штуки глаз становится острее иголки. - К колдуну не колдуну, а богу молиться надо, - отвечал Михайла, по своей привычке переводя все на божественное, - надо богу молиться! ***** Но так и пришлось все же сделать. Пошел Михайла к Филимону в Гусенки, Филимон тогда уже был о полной славе, и боком да намеком рассказал ему про напасть на старости годов. Филимон только головой покачал, взял у Михайлы из рук палочку и долго что-то шептал на нее, потом встал под образ, и Михайла даже слова разобрал: - Спаси, осподи, распрями и выдыби раба твоего Михайлу, ты же вееши одинако на дуб молодой и старый, прямишь и свежий побег и сук ото время осохлый… сподоби же раба твоего Михайлу продолжения жизни, аки сподобил еси Авраамля, Исаака, Иакова… Слова вроде как божественные, и смысл в них хороший! - Иди, - закончил Филимон молитву, - иди теперь домой, и если после такой ограды через неделю не подымет, то опять приходи! Но видно, что помощи Михайла у Филимона не получил, потому что, когда Михайла во второй раз пришел к Филимону, он и расспрашивать его не стал, а помял губами, не глядя на Михайлу, вывел за ворота и через лес указал, куда зимой солнце садится, роняя перед сумерками перо за пером, на большак к Чагодую. - Иди, - говорит, - все время, пока землю кругом не обогнешь![2] У Михайлы даже в поджилках заныло, легко только услышать на старости лет такие слова, не с корзинкой обойти округу или смотаться в Чагодуй на четверговый базар: обогнуть кругом землю! - Может, мази какой дашь, Филимон?.. - В этом разе, - говорит, - нет тебе мази! - Мазь, она помогает! - опять шепнул Михайла. - Нет уж, Михайла: стар старичок, и топор стал тупичок! - Да уж это ты правильно сказал, Филимон: зарубил не по силе дерево, -печально согласился Михайла, - да должен же сам понимать одинокое дело! - Да дело-то - да-а! - Ни щей тебе… ни заплатку поставить… сам посуди! - Сквозь кулак дело видно… только, окромя земли, тебе теперь никто не поможет! - отрезал Филимон последнее слово, как ломоть, и даже не простился с Михайлой, оборотил на Гусенки, а к околичным воротам под верею сразу повалил туман из чертухинского леса, и из тумана выкатился круглолобый месяц, уставился боком на Михайлу, будто так вот и хочет сказать: - Ну и старый же ты куклим! ***** Какой был смысл в Филимоновых словах, надвое можно было понять, но Михайла домекнулся впрямик: стариковское дело - глядит в могилу, а руки тянет к сметане! "Да, - думает Михайла, - года как вода: текут, а куда?.." Пошел Михайла от Филимона домой и по дороге все обсудил: придет сейчас, поговорит обо всем ладами, и на утречко можно тронуть в дорогу, но, вошедши в избу и разглядев впотьмах проснувшуюся бабу, напрямик все говорить не решился, а повел речь издалека, потому что старик был все же заносистый, долгое время молчит, а уже если развяжет рот, так есть что послушать. - Где это ты, Михайла, шляешьси, полуночник… дня-то тебе, греховоднику, мало! - Молчи, Марья, нишкни! - сконфузился Михайла. - По делу ходил… богу в лесу помолился! - Благо за бабой никакое дело не стоит! - перекрестила Марья зевок. -Ложись, несь, Михайла, ложись! - Полно, Марья… что в спанье хорошего: цыган приснится! - И то вроде как снилось. Завалилась с коровами, ждала, ждала тебя: гляжу - нету! - Ты вот что говори, Марья, ты ведь у меня до божьего слова охотница… вздуй светец: почитаю я те богонравную книгу! - Да мне что: читай, коли не усну! Марья вскочила с постели и проворно вздула огонь, видно ее всю до подноготной, отвернулся Михайла и книгу с полки достал. Марья забралась под шубу и подперла подбородок, привыкла она послушать Михайлу, хотя мало что понимала. Читал Михайла враспев, как и все в старину, на голос, а книга осталась Михайле после чурливого дедушки, и как называлась она, шут ее знает. Будто потом уж она попала к гусенскому масленику Спиридону, да это никому хорошо не известно. Читал Михайла эту книгу больше по памяти, потому что в грамоте не был силен, а держал раскрытой на середине перед глазами, так как вообще-то был охмуряло, отчего, может, всегда у него и выходило с на десято в пято - то смышлено, то смешно, то грешно, то свято! - Слушай, Марьюшка, - начал Михайла, водя по странице пальцем, -слушай притчу про вьюношу Силантия и про блудную царицу Загубу… было сие в старину, а и нам, несмотря, тоже знать не мешает. Трещит, трещит, перед бедой должно быть, лучина в светце, и на бороденку Михайле падает клочьями свет, еще теснее собирая на лбу крутые морщины: годы ли их проложили, старость ли их провела и прострочила некая извечная дума?.. Во некоем граде, Во некой веси, Не у нас и не здеся Жил-был именитый купец… А и был он ко нищей братии скаред, - Ко церкви божией того боле скупец! А и дал господь ему и его супруге, Не по грехам и не по заслуге, Прекрасное чадо. В награду… Возрос у них в золотой палате Непорочный вьюнош Силантий. С лика Силантий толико Прекрасен, Со нрава Силантий велико Острастен, Разумом приманчив, Ко роскошеству не припадчив!.. Со юности, с малолечества Не взлюбил он богачества, купечества, Не водил дружбы Силантий с гуляками, А чтобы отец с матерью не калякали, Он, коли шел ко заутрени, возвращался толь ото всенощной, похвалялся матери обновкою, Говорил отцу с обмолвкою: "А и важно же я седни, батюшка, пображничал! Ох, и складно же я седни, матушка, покараводился, подарил девкам на семечки сто рублев, пропил со товарищами не триста, не четыреста, а целую тысячу, а и были целованы уста да перси небесные, А и было выпито вино чудесное. А с того вина меня хмель не берет, не берет-ка хмель: Маловат кошель!" На такие слова еще пуще купец тароватился, на такую речь купчиха величатилась, никто не знал правды про Силантия, Окромя нищей братии… Тут и пришел срок выбирать Силантию жену по карахтеру, по отцову норову, по людскому сговору. Восплакался Силантий слезами неповинными: "Ах, и родный ты мой батюшка, Ох, и родная ты мне матушка!.. Вы простите меня, помилуйте, что всю жизть я вас обманывал, не гулял я и не бражничал, не пировал я со товарищи, со девицами под ручку не хаживал, а и важивал я только компанию, спознакомство со нищей со братией, со братией горе-горемычной, Ко всякому горю привычной! Раздавал я ваше золото, серебро ваше раскидывал по карманам дырявыим, По ладоням черявыим, Корявыим! А и ныне надевайте на меня одежды брачные, власяницу на мене натягивайте, примеряйте-ка ко мне вретище, Коли любите ваше детище! А хочу я спать не с молодой женой за златыми дверями Во тереме, А хочу лежать во печере со каменем холодныим, со заступничеством, со прошением: недостает рук обмахнуть слезу сиротскую, ой, слабы уста утолить беду!" Именитый купец сына выслушал, Сына выслушал, водки выкушал, Обрядил родное детище Во рубище, во вретище. "Мне не жаль серебра, - говорит, - сынок, не жаль золота: не кидать гроша - не видать барыша! А мне жаль, сынок, что твоя душа Обочла меня перед осподом, осмеяла меня пред купечеством!" Отошел отец от Силантия, родная мать в лицо ему плюнула, слуги отцовские из дома вытолкали, собаки за полы вытащили, Добрые люди глаза на Силантия вытаращили. Не сказалось Силантию защитника, Не подал никто ему ситника! Подумал-подумал Силантий и пошел в скитники! Приютила Силантия пустыня нехоженая, Сыпучими песками положеная, Ни кустика среди ней, ни хворостинки, Ни тропинки, Ни животинки, Ни птички какой певчия! "Тако, - думает Силантий, - и душа человечия!" Вырыл себе Силантий печеру пологую, Разложил в ней одежду убогую, Подвалил камень под голову, помолился, глядя в небушко: "Положи, осподи, камушком, сподыми воробушком!" Просыпается он рано поутречку, еще заря в небе не занялася, еще синь течет из-под облака, еще месяц по земному краю проходит сторожем, встал Силантий враз на цыпочки, на дыбки от удивления: а и видят глаза, Да не поймут ни аза! А и глядь-поглядь - Что ни шаг, ни пядь, Перед ним стоит сад, деревьями засаженный, на них цветики, словно бусинки, на них веточки, словно лестовки с аллилуйями, На них листики - уста чистые с поцелуями, А на них плоды, Да не для еды! У печеры - золотой ручей, берег выложен чистым зеньчугом, а по бережку тропка шелковая, а тропа ведет ко обители, купола издали синие, Увешаны ланпадами скинии, А и в скиниях старцы скитники, От мирского глаза скрытники… Подошед к той обители заочной, Взликовал Силантий душою непорочной… Тут и вышла к нему монастырская братия Со хоругвями, со распятием: "А и не в час же ты к нам пришел, вьюнош Силантий, не вовремя! Ох, и горе великое у божьей обители, уж и жили мы в обители, скрытились, Постились, молились, скитились, Ох, и ныне церкву излишку высокую взгрохали, Ох, да и взгрохали, сами заохали, Почто кумпол видно с любого конца, с любого краешку, почто слышен звон с каждой пяди земли?.. Басурманский царь нас из-за горки высмотрел, собирает войско несметное, басурманский царь страны ляховой, Стороны загубной, аховой!" Как помолится тут Силантий на звонницу, Как и старцам в ноги поклонится: "Ой же вы, старцы, Перед богом огарцы, Старцы скитники, От мирского глаза скрытники! Видно, и у вас не убежишь от беды, видно, и у вас от горя не скроешься, отслужите-ка по мне панихвиду недолгую, на скорую руку кадилами отбрякайте, отстою я ее при живности, опосля выду к царю басурманскому, проведу его хитростью и выведу, а коли не хватит ума, Так вернусь во дома!" Отслужили старцы панихвиду недолгую, огарцы пасхальные дотеплили, окурили Силантия ладаном: "Вот, тае, вьюнош, и надо нам!" Тут в недолгую пору, в скором времени повстречалось Силантию войско несметное, впереди его басурманский царь, под ним синий конь, Из ноздри огонь, Под копытами гром и полымя, он ушми прядет в самом облаке, он и гривою по земле тащит! Поклонился ему Силантий, поздравкался, басурманский царь отпрукнул коня, опустил повода, плетку выронил: "Ты монах… не монах? Ты в каких именах? Не видал ли, тут манастырь стоит, в небо звонница упирается, А ворота не запираются?" "А и зовут мене Силантий Силантьевич, а и сам я из нищей из братии, нищей братии горе-горемычной, Ко всякому горю привычной! А и нет тут монастыря, нету церковицы, а растет вон в небе луковица То ль из золота, то ль из олова, Не большая она будет, не махонькая, в аккурат с твою дурью голову!" "Ну, уж луку у нас самих достаточно!.. Только сбыточно ли это, парень, статочно?.." "А и ныне день Марфы-огородницы[3], А и Марфа слывет средь святых греховодницей, О мирской тщете Заботницей, о людской суете Заступницей!" "О такую речь конь оступится! Вы берите-ка, мои слуги верные, люботряса эвтого кудрявого, закрутите ему руки на спину, положите вместе с провизией!.. Привезем мы его в свою сторону, пусть насадит в небе луковок на всю нищую свою братию, Горе-горемычную, На всю шатию, Ко всякому горю привычную!" Так случилось все, так и сделалось, привезли Силантия в царство ляхское, а и в то ли царство самое, Бесчинное да срамное! Как взыграли килимбасы трубные, как царя встречать народ вывалил, принимать на крыльцо дочка выплыла: "Здравствуй, царь-осударь, здравствуй, батюшка! Что привез ты мне в подарочек на любовь свою отецкую?.." "Эх, привез я тебе, дочка Загуба Загубишна, да вещицу не простецкую". Тут растолкали народ И вывели Силантия вперед… Как только тут все разгляделися, на носы у всех глаза вылезли, на дыбки ноги вытянулись: "А и этот, дочка, молодец видит в небе луковки, В небе луковки, в книге буковки, Что мне делать с ним, рассуди-разложь: То ли правда - ложь, То ли сказка то ж, То ль огнем палить, То ль в тюрьму валить?.." Дочка царская на Силантия воззарилась, с взгляда первого улыбкой обронилася, Подошла к нему, низко поклонилася, Кудри шелковые белой ручкой тронула, Заглянула в очи синие: вся душа в ней захолонула! "Ох, и царь-осударь, ты мой батюшка, отродясь я такой красоты не видывала, сызмальства в такие очи не глядывала, а и скинь-ка ты рубище со Силантия, Обряди-ка его в парчовую мантию!" "Ох, и дочка ты моя родная, Девка красная греховодная! Ты нежна, Важна Да вальяжиста, Самонравна да куражиста, А и, видно, мне теперь конец, Мне конец, а тебе - венец: Ты садись-ка с молодцом на мой царский трон, Для мене любовь - на земле закон!" Силантий в землю под ноги уставился, отошел в сторонку от Загубы Загубишны, обернулся ликом к люду хребетному, Безотдышному, безответному, Ко своему ли обету заветному! "Ой, ты царь Загуб со Загубишной! Я не вижу красы, не зрю почести! А и дал я обет быть во девствии, А и вижу в том только средствие От любого лиха-бедствия!" Басурманский царь тут возгневался, дочка царская раззадорилась, Распушилась, расхорохорилась, На Силантия уставилась бельмами, Обернулась лютой ведьмою: "Ох, принять тебе, Силантий, ныне мучения От великого моего огорчения: Если так да если ты коли, Так глаза тебе я выколю!" Толкнула Силантия локтем И проколола глазыньки когтем. Силантий даже глазом не моргнул… "Ох, принять тебе, Силантий, ныне от мене еще муки: Отрублю я тебе руки… Левую положу-ка себе на сердечко, А на правую продену колечко!" Взяла в обе руки меч, Размахнулась с обоих плеч, Отрубила Силантия руки, Силантий и рукой не шевельнул… "А и нет мне, бедной, любови, Согласия по духу и крови! Заповедан мне тяжкий блуд: Отруби ему, батюшка… уд!" Заплакала Загуба Загубишна, сама белой ручкой закрылася, Силантий запел, как на крылосе, Звонким, Тонким Голосом, Повалился наземь колосом… Ни перекреститься ему, ни на небо взглянуть, так и умер с одним воздыханием. А и тако пишет святое писание Во наставление, Во послушание, Ему же ныне и присно и во веки веков… ***** - Аминь! - докончила Марья. - Ложись спать, Михайла! Михайла перекрестился и закрыл книгу на той же желтой странице, по которой шли кособокие строки, как и морщины на желтом Михайловом лбу. - Ишь, Марья, заповедь, говорю, какая! От царицы и то отказалси! - Полно, Михайла: да то же был вьюнош, а ты же… старик! Ложись-ка, пра, лучше да выспись… Завтра гряды бы надо оправить да… горох… ох, посадить! Завернулась Марья под шубу и тут же с места захрапела с тонким свистом и хлипом. Задумался, видно, Михайла, а потом махнул рукой и заглянул под шубу: лежит Марья навзничь, жадно у нее раскинуты руки, словно ловят кого-то во сне, грудь поднялась к подбородку и в кончики рта набилась сладкая слюнка. - У бабы вразумления мало, - покачал головой Михайла, - по бабьему, значит, и рассудила! До самого света досидел Михайла возле жены, как рыбак без снасти возле бурного моря. А когда в окно ударил рассвет, порешил, что иначе быть не должно и не может: земля берет мужичью крепость и силу! Прав Филимон! "Схлестнется дура, пожалуй, - подумал он, держась за скобку на выход, - ну да грех да беда с кем не бывает!" А ведь это и правда: земля куда раньше лучше родила и была чернее грача, а сам-то мужик был намного сильнее на жилу и гораздо тверже на пуп. Тут вот и начинается. Последняя звезда висела к заре, как светлая слеза на девичьей румяной щеке, вот-вот упадет в синюю чашу, на которой незримой рукой наведены такие хитро-причудливые узоры. Молодой показалась земля Михайле в то утро, как вышел из дому. Идет он по дороге, и кажется ему, что позаодаль ее вместе с ним идут, не отставая, кусты бредовника и ольшняка и хилые березки провожают его на таком безлюдье и тишине, завернувшись с головами в туман. Чуть версту отмахал Михайла и остановился: - Экий же старый я Фалалей! Гляди-тко, что вздумал! Но как возвращаться назад на этот раз? Хоть тянет в самый нос хлебный дымок от села и слышно, как залучает в ночном пастух лошадей, по росе отдается конский топот и храп, только не видно еще ничего за туманом, плотно припал он к земле, до времени, видно, от Михайлы что-то скрывая, только вдалеке уже выставились за туманом красные рожки и мелкие облачка, похожие на библейское Амосово стадо, бегут с золотой горы, светлое руно роняя на землю. Встал Михайла на колени, вспомнил Филимонову молитву, положил широкое знаменье и стукнул о землю лбом: - Простите, добрые люди! Мыкнула Михайле в ответ из села первая корова, выходя из дворовых ворот, скрипнули на петлях калитки, а с синей горы из-за леса закхакала сначала словно с того света Михайлова старуха, а потом молодо закуковала кукушка, отливая свои серебряные "ку-ку" на далекие версты. Считал, считал за ней Михайла, сбился со счета и рукой махнул в ее сторону: - Пустое кукушка кукует! Годик, может, не то два от силы, а там и на покой! Скрипнули Михайловы лапоточки, и перед ним в дальнюю сторону побежала по кустикам дорога, то загибая за них и прячась от Михайлова глаза, то вдруг покорно вытягиваясь на далеко в струнку, желтая, с подорожником с краев, похожим на ребячьи ладошки. Ничего больше Михайла не видит на скором ходу, только, взбивая за ночь осевшую пыль, прошел пустоша, вошел в темный лес, чинно стоят сосны и ели, словно староверы за утреней, сложивши на груди руки и чуть наклонивши головы вниз, вышел внезадоль на поле, загорелся к вечеру в стороне на большой горе Чагодуй пузастым куполом, похожим на семенную луковицу, и под ним четырьмя маленькими куполками собора засияли издали железные городские крыши, крашенные под сурик и охру, причудливо ударила в глаза непривычная каменная стройка с большими окнами казенных зданий, пылающими в косматых лучах пролитой в них с неба зари… Глянул Михайла на купол, положил крест на ходу и свернул с большака на проселок, который бог знает куда уводил, ни разу и раньше Михайла, когда стрелял за христовым куском, не видал этой дороги, а тут словно кто сунул под ноги, провела дорога немного по полю и скоро, словно в испуге, шуркнула в лес, по лесу стрелой стрельнула, опять выбегла в поле, ловко по ней у Михайлы загребают лапотки, обутые по свежим портянкам: ночь прикрыла дорогу черным крылом, а Михайла, видно, потерял и усталь и страх. ***** К утру столько места отмахал, что и самому стало вдиво: Чагодуй уже давно за плечами, и сторона пошла незнакомая, овражистая, если пахать, так намучаешься с таким местом хуже, чем с непокорной женой, а деревни и села редко-редко мигнут по пути где-нибудь с пригорка, только все в стороне, словно нарочно сторонятся Михайлы, и избенки издали чуть кивнут князьками и опять ухоронятся в ветки за зеленый лист, в котором просвечивает только глубокое небо да серебрится легкий пух облаков. В одном месте только бы Михайле выйти из леса, глядит, бежит ему навстречу с опушки человек что есть духу и на бегу еще машет рукой. "Ну, - думает Михайла, - кого-то бог несет, на кого насунешься, а то пойдут без толку разговоры: пожал что, стану лучше за куст!" Но не успел Михайла с этой мыслью и шагу ступить, как человек тут уж как тут. Удивился Михайла: солдат, бравый такой солдат, словно с парада, и усы за ухо, и в зубах козья ножка, хотя, видимо, беглый. - Здравия, - зыкнул, - желаю! Сапогом даже прихлопнул и к козырьку приложился. - Доброго добра, служивый человек, - Михайла ему отвечает, - бежишь от кого али кого догоняешь?.. - Белый царь, - говорит солдат, - онамеднись на турка вышел, а я вот по казенному делу тут к одному человеку бегу, да боюсь, что его не застану! - А что за человек такой? - спрашивает простодушно Михайла. - Может, я знаю?.. - Да человек, - отвечает бойко солдат, - человек немолодой, с седой он бородой, со слов он угодник, а с усов он греховодник! Михайла в немалом смущении посмотрел на солдата и за бороду ухватился. "Как же так, - мерекает Михайла, - как же это такое выходит: царь наш на турка, вишь, войной пошел, а тут такой бравый солдат по пустым делам зря время теряет?.." - Не знаешь, грехом, такого? - с усмешкой спрашивает солдат Михайлу. - А что же у тебя за дело такое? - тихо переспрашивает Михайла, не ответив солдату. - Да дело, конешно, - смеется солдат, - за пень, вишь, задело… об нем прямым словом не скажешь!.. - Бывают такие дела… как же, бывают! - протянул Михайла. - Царь наш, вишь, на турка пошел, так теперь половину солдат у него уж беспременно перелупят, да еще хорошо, когда половину, ну, и вышел такой приказ: чтобы ни одна баба не пустовала и чтобы к новой войне росло в деревнях пополненье! Понял?.. Михайле бы надо тут малость подумать или притвориться, что не понимает, а он снял воронье гнездо с головы перед солдатом, как перед барином или перед каким начальством, и выпалил ему спроста напрямик: - Ты уж, - говорит, - служивый, не по мою ли грешную душу? Смолчал бы - может, было бы лучше, как бы нибудь отнесло или ветром отдуло, а тут сам навязался; солдат стрельнул на Михайлу, угольной бровью и ногу отставил, грудь колесом на Михайлу выкатил, ус на полсажени в обе стороны оттянул: - Уж коли судить по бороде да по разговору, так, пожалуй, и да! Михайла поклонился солдату в пояс и переступил немного в сторонку с дороги: уж больно страшны усы! - Ты сам видишь, - говорит, - служивый, старик я маломочный! - Точно! - Живу, - говорит Михайла с поклоном, - в бедности: дорого ли возьмешь за канительное дело?.. - Дело, говорю тебе, - подбоченился солдат, - казенное, я, може, за него отличие получу, ну а, впрочем, если сверху лишков, так что ж с тебя взять?.. Горсть волос! - Спаси Христос, - кляняется Михайла, - ну а все же… на дармовщинку все хуже выходит, потому и сладиться заранее лучше! - Да скажу тебе прямо: не дороже денег! Сплюнул солдат и козью ножку придавил на дороге. "На душу христианскую метит, табакер[4], - уныло соображает Михайла, - на душу метит!" - Есть, - говорит, - у меня, служивый, целковик - в кои-то веки ходил на богомолье, так нашел на дороге, когда по ней какой-то купец на тройке проехал, взял было тоже с собой на всякий греховый случай, а уж тебе не жалко - отдам! - Давай, - протянул руку солдат, - если не фальшивый - возьму! - Вот, спаси те Христос! Заторопился Михайла, и руки у него от радости задрожали, что о душе солдат не заводит никакого пока разговору, достал из-за пазухи красный платок, завязанный с кончика в узел, развязал и подал солдату монету. - Важный целкаш! - повертел солдат целковик на свет. - Только вот с орла какой царь, не видать, да видать, что не наш! Важный целкаш, хотя с краю провернута дырка! Жалко Михайле было целковый, да нечего делать, пускай! - Скидывай теперь архалук, - строго говорит солдат, - надевай мою шинеленку! В каком порядке живешь и какое названье будет селу? - Село Чертухино, сынок, а живу по леву… третий дом будет от края, -перепугался Михайла еще пуще, вылезая из своего армяка, видно по всему, что дело не на шутку: как бы до души на добрался! - За здравье как поминают? - Кого, сынок?.. Меня-то?.. Михайла, батюшка ты мой, Михайла. - Да тебя-то за здравие поминать - попа только тревожить… пора бы уже за помин… я говорю про казенное дело, - крутит, крутит солдат ус, а он от этой закрутки становится будто еще длинней и пушистей, - по казенному делу отвечай! - А-а, батюшка, - Марья, родимый мой, Марья. - Вот это так! Ну, да нам все равно, что Марья, что Дарья, был бы приказ, нам под замах не попадайся: пах-бах, и готово! - Она у меня, служивый, баба молодая… глупая! Как что-нибудь не по ней, так сейчас в слезы! - Утешим, - мигнул солдат, - утешим, и причешем, и вином напоим! На-ка тебе усы - давай сюды бороденку! "Доберется, - похолодел Михайла, - ох, непременно теперь доберется!" - Бороду, - говорит, - мне вроде как жалко! Без бороды мужику нельзя: без бороды, сынок, ни одного святого нет на иконе! - Много ты, старина, понимаешь! - смеется солдат. - Лик христов свой портить не буду, как хошь! Лик, он - христов! - А ты мне тоже скажи: что там святые, а вот козлы без бороды рази бывают? - Ась? - похолодел до пяток Михайла. - То-то, а говоришь! Это как ты можешь понять?.. - дернул солдат Михайлу за бороденку и ткнул ему под нос усы, словно клеем примазал. "Доберется после таких слов, - дрожит Михайла, - теперь-то уж как есть доберется!" Смотрит Святой: ни дать ни взять с его бородой самый настоящий Михайла, что значит у человека борода, а про себя, конечно, и не подумал, на что и на кого же сам стал похож, только видит, что у солдата от смеха скулы ходят, до того, знать, обчуднел Михайла с солдатскими усами и без своей бороды. - То-то, старик! Вот и выходит: у святого на иконе, а у козла в поконе! Ну, теперь давай сюда палку и… семь верст тебе не дорожки! - говорит довольно Михайле солдат. - Без палки меня никто в Чертухине за тебя не признает! - Палочкой-то, сынок, меня мать еще в малолечестве этой дувала! Жалко мне палочку, да что делать: на! - Молодуха твоя, поди, без палочки на порог не пустит! Ей ведь тоже известно: у кого палка, тот и капрал! Несвычно было Михайловым рукам, не знает он, куда их пустые девать, особливо теперь, в дальней дороге. Как же без палочки быть, всю жизнь к тому же с ней проходил, даже спал с ней после смерти старухи. - Скоро ли, - спрашивает, - работенку управишь?.. Мне ведь, служивый, ты сам понимать тоже должен, не для приятства или забавы, а к старости чтобы подкормщик, заступник! - А царю - фланговый солдат! Ладно, старик, мы все понимаем, не лыком подвязаны, сделаем, если приказано! Только скорее скорого ничего не бывает, скоро только вода по весне текет да к старости жизнь человечья! - Правое слово, сынок! - Я тебе прямо скажу: трафь теперь по этой самой дороге - пока до места дойдешь, белый царь управится с турком и как раз попадется тебе на обрате! - Нет уж, служивый, мы как-нибудь и без царя проживем! - Да ты слушай: встренется он тебе на обрате, а ты хорошенько усы уставь на дорогу, увидит - непременно тебя произведет в анаралы. Чудачок! - Ой, служивый, чин-то больно высокий! - Видит Михайла, что шутит солдат, а по лицу и незаметно: за бородой не видать! - Не перелезешь! Ну да ладно, теперь иди себе и не сумлевайся, а как возворотишь в Чертухино с другого конца, так и будет тут кончик! Смотри, старина, с дороги только не сбейся! Не успел Михайла в ответ солдату моргнуть, как от него только пыль с дороги подолом на Михайлу заворотилась и запорошила глаза. - Цела душа в теле, и ладно! - протер Михайла глаза, перекрестился и зашагал не торопясь по дороге, заложивши руки за спину. Место кругом унылое, неприглядчивое, солнышко садится заплаканное, и заря промежду леса, как мутная вода, льется, и облак поодаль идет, так будто совсем и не облак, а вылез это из-под моста разбойник и крадется к Михайле, вобравши голову в плечи, ни звону колокольного со стороны не слышно, ни купольной луковинки нигде к заре не видать. "Сторона, видно, сибирная! - думает Михайла. - Видно, тутошний народ и в бога не верит!.. Ну, да что ж, в самом деле, - была бы душа только в теле!" Так Михайла Святой поменялся на старости лет христовым ликом с прохожим солдатом, а что это был за солдат и что у него было за казенное дело, нетрудно и самим догадаться: называть его прямым словом не стоит, а то девки будут в подолы фыркать, а сметливые люди смеяться! Обошел Михайла кругом землю или где-нибудь все же застрял по дороге -кто его знает! Можно ее обойти или нет, тоже сказано надвое: не веревочку вокруг пальца обвить! По ученому слову так вон выходит, что земля круглее спасова яблочка, оно и верно - все может быть! Кругла-то она кругла, только прямо перед глазами легла, а что с глаз, то не про нас! Говорили в старину видалые и разные странные люди, побывавшие в старом Ерусалине у гроба, что пролегает эта дорога как раз через Ерусалинские ворота, в которые въехал в святой город Христос на ослице, и дальше уходит в некую Маравийскую пустынь, к тому самому горючему камню, на котором спаситель сорок дней и ночей подряд проспорил с бесом гордыни, а потом уж от этого камня идет сперва напрямик, а после хоронится в скалах по-за краю синего моря, уводя в высокие Леванские горы… Там-то от века под воскрыльями стоит вознесенный престол, и на престоле в осьмизвездном ковше хранятся под золотым покровом нетленные дары жизни: у этого-то престола и самый грешный человек получает возвращение силы -подставишь плешь на припек, и вырастут кудри, дунет ветер с горы и все морщинки разгладит, а как оглядишься вокруг, так сугорбье в нутро подберется, расправишься, как молодой тополь весной, по костям прольется тепло и у губ сама заиграет улыбка, чтобы в недолгий после этого срок встретить смерть, как невесту. ***** Если по этой самой дороге Михайла пошел, то и впрямь, пожалуй, он домой назад не возворотился, потому что времени ему по его старости лет на этот путь едва ли б хватило. Лучше будет сказать, что больше по незнанию да второпях, как бы молодая жена не проснулась да не ухватила старика в двери за офтоки, а также вышед из дому в благой час, когда на тыну ни свет ни заря во весь мах на порог стрекотали сороки, - Михайла взял с самого начала много левее и потому хоть и обошел, может, действительно землю, но не по большому тракту, на котором стоит и наш Чагодуй, бегущему по самой середке земли, как солнце над нею проходит с недели до разговенья в петровышный пост на зимнего Спиридона-Поворота, сиречь, речь говоря, не по темени земли ее обогнул, а… по затылку! Ему бы надо, если по-хорошему взять, малость завернуть на восток, действительно поближе к турецкой земле, а он сдура, а может, как раз и наоборот - с великой мужицкой хитринки, чтобы не соткнуться с белым царем, потому что кто его знает, всерьез ему солдат говорил про усы али только смеялся, - сдура попал, по всему судя, в то самое царство, которое хотя и не близко, но не так уж и далеко… Одно только можно к слову сказать, что и теперь выйдешь из Чертухина и заберешься на попову гору или даже если на колокольню залезешь, так, хоть и вырублен лес по округе и все место теперь стало похоже на Михайлову лысину, на которой разглядишь каждую вошку, - так все же… его, этого самого царства, не видно! Поле… поле… инда даже до боли в глазах. Ель да можжевель среди поля! Зато вот когда доберешься, так уж действительно да: за елью-каргой, за метелью-пургой синее-синее море Хвалынь, округ моря теплынь! Трава в том царстве не вянет, деревья не отряхают листов! А уж мужики живут - не надивишься! Денег вроде как ни у кого ни семитки, а живут все в хорошем зажитке, сроду народу ни мытарства, ни барства - вот это царство! Да, вот это царство! Видно воочью, что царство это - Сорочье! ***** Правду же говоря, может, это и так, а может, и нет: из уха в ухо только такой гуд идет через землю, может, совсем понапрасну, и от этого гуда иной раз шибает в разум и токает в сердце! На самом же деле кто его знает?! Мужики, известно: как в поле трава растет, везде во всей-то земле по-одинаковому, чукчи, и чуваши, и наши мужики, и не наши, хотя каждая травинка и пахнет по-своему и на свой голос шумит! К тому же и про Михайлу Святого шел разговор надвое и даже натрое, можно сказать. Одни крестились, божились, кулаками махали, ногами топали: дескать, обошел по-хорошему землю Михайла Иваныч и в свое время домой назад воротился, правда, когда воротился назад, так уж все у него в жизни так обернулось, что вроде как и не за чем было ходить. Тут, при таком повороте, маловерные люди уже от себя добавляли, что Михайла хоть и выполнил Филимонов завет и обошел кругом землю с зари на зарю, но, обошед ее, как уж мы говорили, не по главной дороге, а по затылку, как раз забрел в беспошлинное и бесплатежное царство, но долго, меж прочим, там не загостился, потому что хоть и был по прозванью Святой, а, окромя как в писании, мало что в чем понимал - тумак! Потолкался Михайла у них денек по базару, расспросил, что ему было надобно, и, не заплативши ни полушки за чудесное средство для маломочных стариков, потому что в той стороне ни за что денег не платят: бери в любой лавке какую хочешь шубу, хочешь - на меху, не хочешь на меху - бери на пуху, тебе даже дурного слова никто не скажет, а с почтением, наоборот -опять велят приходить! - получил, значит, задаром волшебную лучинку, прихватил бы, может, в подарок Марье и шубу, да, видно, все же далеко нести, и с этой самой лучинкой тут же наладил назад, потому что по ее молодости лет не располагался на свою молодуху. Сплетка это иль правда, теперь трудно проверить… Про лучинку же эту так говорили, что лучинка и лучинка, какую и все у нас щепают на самовар, а раньше втыкали в светец, обстругана начисто, чтобы задоринки не было слышно, и привязывалась для-ради державы на черенок, отчего и родился у Святого на старости годов от второй жены его Марьи будущий барин в нашей округе, Махал Махалыч Бачурин. И в самом-то деле: при рожденье, кто видел, ручки и ножки были у него как лучинки, а голова с самовар! Зато и вышел такой мозголовик! ***** Другие же старики говорили совсем наоборот: обойти-то обошел, дескать, Михайла, только не землю, потому живому человеку за всю даже жизнь ее не обойти, а обошел-де добрый народ, наведши его на старости годов на лишний грех и пересуды - не смог сладить с молодой женой и как-то стакнулся с чертом, черт с молодухой спал на полатях и до самой Михайловой смерти жил у него в батраках, а сам Михайла по хворости своей больше давил тараканов за печкой и только для смущения народа выходил инчас с палочкой, которой отгонял от себя на людях нечистую силу, не дававшую ему после второй женитьбы покою. Как тут хочешь, так и разбирай. Оно вполне и понятно: сынок-то у Михайлы задался, так что никто головы не мог приложить: откуда это так к одному человеку счастье да удача наперла? В одном только, пожалуй, все были согласны: дело, дескать, в лучинке! Был там черт или нет, шут его знает, никто у него на рогах не висел, что же касательно этой самой лучинки, так тут совсем иной разговор: как-никак Михайла старик был маломочный, всю жизнь на поясницу жаловался, а у Марьи из косы хороший кнут выплетешь и на спине для двоих места хватит - свезет! ***** Наконец, речь доводя до конца, надо сказать, что и в старину были такие неслухи, которые, не вникнув и не рассудив, на всякое слово машут рукой и обо всем цедят с ехидной улыбкой: - Пустое! Будет врать-то, чего не бывало! Тут уж поворачивалось все дело совсем другим краем: будто как раз в это же самое время появился в нашем приходе молодой пономарь… Такой, надо сказать, пономарь, каких и действительно в старое даже время было немного, а теперь и совсем не бывает. ***** Пономари по большей части с росту сморчки, с голосу сверчки, ни спереду они, ни сбоку, куда ни зайди; самое же главное - всегда как-то в годках, будто для них и молодых лет бог не посылал, а так уж зарождались все пономари с седой бороденкой, с природной хроминкой в ногах, только бы с колокольни не сверзиться да поздорову из церковной сторожки добраться до храма. Одним словом, никчемышный, убогий народ… хотя часто от убожества лечат других, веснушки с девок снимают, а на боленые ноги ставят пиявки. А тут… Да, уж это действительно верно: был, был такой пономарь! Метил он будто в попы, но к благословию был не прилежен, притвержен был больше к матерному слову и к пьянству, хотя человечек был безобидный, только через меру шумный и непокорный. По слухам, изгнали его в свое время в захолустье за то, что в непотребном виде, когда подавал во время торжественной службы в присутствии большого начальства митрополиту кадило, на весь собор сначала громко икнул, а потом, спохватившись, зло матюкнулся, хотя, конечно, осекся на первом же слове и закрыл рот рукавом. Может даже, его бы и совсем лишили церковной стези, но по немалому искусству в колокольных коленах и по большой охоте к звонарному делу сослали как бы на испытание, почему он и выплыл у нас, как в самом в то время бедном и отдаленном приходе: можно сказать, место было - ни межи, ни просека, три губернии соткнулись в одном болоте, почему ж говаривали в старину про наше Чертухино, что слышно в нем, как сразу в трех губерниях поют петухи! Конечно, в нашей местности пономарю только и осталось, что без просыпу пить с такой незадачи, а ведь голос-то какой был у человека! Бывало, в городу, если случалось после перепоя апостола читать или возглашать многие лета, так важные барыни в обморок падали! Да и у нас в Чертухине тоже в куполе под крышей на высокой ноте, отдаваясь, звенело железо. К тому же и вид имел - было на что поглядеть, кудри бороной не расчешешь, рост - рукой в нашей церкви доставал до потолка, ему, конечно, прямая дорога куда-нибудь в кафедральный, поближе к именитым купцам, а тут так все сложилось, что закопали человека в глуши. Мужикам же, конечно, обо всем дознаваться про пономаря мало было нужды, что, дескать, это за человека им подсудобили, очень были довольны, потому что перед ним был звонарек так себе: не то к обедни звонют, не то муха в немытое окно скубется; тут же сами ноги тычутся в свежие лапти - и не хочешь, и некогда, да пойдешь! Потому касательно звонарного дела мужик в нем очень даже хорошо смысл понимает, любит он, чтоб звонили погромче да поскладнее, так, чтобы звон за звоном колесом катился, чтобы из-за леса по росе за десять верст ему было слышно соседний приход. У мужика дух сонливый, потому и любит он звон! Любит, любит мужик колокола на колокольне - и, право же, в этой его привычке ничего нет такого, потому что по той же самой, может, причине любит он и звонки под дугой… надо ведь то понимать, что если мужик раньше чаще в церкву ходил, так не оттого ль, что в старое время на тройке катался, почитай, один барин Бачурин в нашей округе; была еще у нас помещица Рысачиха, так она еще до воли пошла на фуфы, а других оспод в нашем месте поблизости сроду-родов не бывало: мужики жили по большей части государственные, - один, значит, только серый барин Бачурин, который тоже, к слову сказать, любил малиновый подбор в позвонках, а мужики слушали их и с шапкой в руках сторонились, давая дорогу. Потому-то и дивного нет ничего, что когда молодой пономарь впервой ударил на чертухинской колокольне, словно вприпляску, так сначала никто не поверил, до чего хорошо: бабы выскочили, думали сначала, пожар, звон больно част, а как разнюхали, что это новый пономарь ударил достойну, печки на полном жару побросали и - в церкву! Какая, кажется, барьшя Рысачиха, дворянка прирожденная, свой поп под рукой, да и церковь посещать была небольшая охотница, а и та пристегала из-за двадцать верст как-то к обедне, когда про пономаря разнесся слух по округе и до Рысачихи докатился удивительный чертухинский звон. Правда, у барыни была еще другая причина! Словом, всем пономарь пришелся по духу, первое время с языка не слезал: - Эх, дескать, ну и хорош же у нас пономарь! Да, уж это действительно правильно - верно: был, был такой человек! ***** Вот с этим-то пономарем Марья будто с первого же звона и снюхалась, бегала к нему прямо на колокольню, чего хотя в глаза никто не видал, но и трудно было не поверить, потому что и в самом деле Марья годилась Михайле во внучки, шут тут разберет, может, и впрямь не Михайла с волшебной лучинкой, а… пономарь! Надо только к этому делу прибавить, что удивительный пономарь прозвонил в нашем приходе недолго: как-то, должно быть, на пасхальной неделе, когда колокольня, попавши в мужичьи неумелые руки, привыкшие больше к сохе да вожжам, от бестолкового звона сходит с ума, и если поглядеть с нее вниз, так кажется, тоже на ногах не стоит, шатается, как мужик, и огибает бегущие над крестом облака, - значит, в самый колокольный разгар пономарь - то ли от чрезмерного хмеля, то ли от излишнего старанья, или уж так случиться греху - оступился с привесной доски, к которой привязаны колокольные билы, ахнулся со всей силы о подгнившие перилы, по грузности своей подломил их и свалился с звонарни на паперть как куль! Хотя и не очень было высоко, но и костей от него не собрали! Может, может быть так! Все может быть! Тогда почему же многие, и очень степенные люди, которые с барином по коммерчеству разное дело имели, так про него говорили: - Состряпал-де нашего барина… черт на пьяной свинье! Конечно, потому и разговор, в котором спутаны концы и начала, что человек больно вышел из ряда и жизнь его больше походит на выдумку или причудливую и очень чудную легенду. Касательно пономаря же все может быть, может, действительно Марья не без греха, как и всякая баба, но вот как вспомнишь, что говорили про барина, да припомнишь его самого, хотя на нашей памяти все дела его уже подходили к концу, так против воли как-то в сердце сомненье падает, а в мысли… раздумье!.. Пораздумав же и размекнув, трудно совсем ничему не поверить, потому что правильного до волосинки ничего нет на земле, все живет с небольшой около себя паутинкой, неясной на глаз, в которой у одного спрятался где-нибудь в подлобье на осьми лапах паук с жирным брюхом, а у другого только жалко и смешно у всех на виду болтается кверху лапками высохшая мушка, - во всем все оттого, как на дело взглянуть, да как подойти к человеку, да как о нем речь повести: хоть бы этот солдат, который встрелся Михайле, что это такое? Тем более что и в самом деле потом он добил-таки до енерала, но об этом опосле, сейчас же еще раз надо прибавить, что в солдатском чине его видел один только Михайла, который, может, совершенно зря его испугался и в испуге, может, совсем ни к чему поменялся с ним ликом, убоявшись лишиться души. Хотя обошлось все по-хорошему, отделался Михайла всего-навсего бородой, молодой женой да потертым целковым, который и в самом деле нашел однажды, но только не по дороге на богомолье, и про богатого купца Михайла сболтнул больше с перепугу, чем из склонности ко лжи и неправде: нашел Михайла этот целковик в чертухинском лесу, в том самом месте, где из матерого леса дорога ложится в развилку - одна на Светлое болото, а другая на Чагодуй; сгорела в том месте елка когда-то в грозу, и на ее память остался один черный пенек, на котором грелись на солнце медные змеи.. Сам же Михайла рассказывал так, а правда это иль нет - бог его знает… будто однажды ходил Михайла за грибами и вздумал на пеньке отдохнуть, глядит - змея-медяница. Михайла ее своей святой палочкой тюкнул, змея зашипела, а потом, видно, против палочки все же не устояла и - под пенек, в белоус, а на том самом месте, где она грелась, на пенушке, братцы мои… Ну да ладно, про этот целковый у нас еще речь впереди, пока же управиться надо с солдатом, а то история эта такая, что если уж рассказывать ее, так ухо и глаз надо держать начеку, а то и в самом деле никто не поверит! ***** Когда солдат в Михайловом виде пришел на село, пастух гнал по выгону стадо. В то время Чертухино было не страсть какое село, в две улицы, домов всего двадцать, не больше. Мужиков на выгоне не было, бабы же стояли, подперши подбородки руками и заботливым глазом провожая скотину - домашняя дума и вековечная наша деревенская тягота, потому мало кто и заметил солдата. Солдат же, как только минул ворота, снял картузишко после Михайлы и на солнышко плешь показал: не сумлевайтесь, дескать, бабоньки: я - самый Михайла! Но никто и без того ничего не подумал, кто только глазом моргнул, а кто и совсем отвернулся, ни прощай ни здравствуй, потому что кто же Михайлу поймет: пришел он али уходит? Да и в самом-то деле: чем не Михайла?.. Михайла и Михайла, и палочка в руках, и бороденка торчит для порядку, на манер того козла, которого тверские мужики по дурости своей на колокольню тащили, только с походки вроде как поживее да потверже, должно, по той же солдатской привычке, которую никаким армяком не прикроешь от сметливого глаза, но бабам такая тонкость была невдомек, хотя Михайла очень уж загребал ногами, потому что болела у него с малых лет поясница будто бы от тяжелых подъемов и в ногах было дрожанье. Солдат прошел мимо баб, отсчитал третий дом от краю по левой руке, подошел не торопясь, видит: дом так себе, не ахтишная стройка! Крыт под щетку соломой, на соломе с краю крапива, и в крапиве на тепле весело бабочка вьется, под окнами стоит рябина или черемуха, не поймешь: лист чуть разбила и выставила только ушки, окна скособочились и смотрят в землю, да и вся изба сильно подалась вперед, будто тоже собирается куда-то за хозяином идти, да никак не сдвинется с места. "Под крышей бобыль, - подумал солдат, присаживаясь на крыльцо, - а повыше ковыль!" Поглядел солдат на дверку: замок с хитрым отпором, кованой меди, видать, что Михайлова жена куда-то тоже еще с утра устегала. - Известно дело, - ухмыльнулся солдат, - баба-то видно, что да! Достал было кисет и начал уж крутить козью ножку, да вспомнил про Михайлу, что тот ни водки, ни табаку за всю жизнь не употреблял, сунул кисет под застреху, сидит - лик постный, ждал-ждал, все глаза проглядел на середку. - Ишь ты, шленда! Ну да ладно: подарю сапожки - подожмешь ножки! Только к обеду, когда отзвонили на чертухинской колокольне и последний удар укатился далеко куда-то за наши леса и поляны, через деревни и села, к тому, может, синему морю, на берегу которого стоит бесплатежное царство, -солдат разглядел: идет из-за дворов Михайлова молодуха, будто крадется от людского глаза, хотя кому какая нужда подсматривать, подошла к огороду сзади Михайлова дома, и с ней рядком кто-то вроде ей на ухо шепчет, одной рукой на избу показывает, а другой обхватил посередке и не пускает, но Марья, видно, уже разглядела солдата, отпихнула вздыхателя от себя, и тот споткнулся и повалился в межу, а Марья будто чуть вскрикнула и заспешила, словно куда опоздала. - А-а-а… Эн оно что, - щелкнул солдат. Отвернулся, как будто ничего не заметил. Марья подошла и поклонилась, платочек на голове поправила и грудь подперла рукой, чтобы не так заметно было волненье из-под ряднины. - Аль уж вернулся, Михайлушка? - Голосок виноватый. - А ты не ждала небось? - сердито ответил солдат, не повернувшись. -Где это тебя с такой рани нелегкая таскала? - В церкву, Михайла… к ранней ходила! За тебя помолилась! - Подумать только, праздник какой: молодой пономарь! - Да что ты, Михайла, в уме?.. - всполохнулась Марья. - Мало что люди болтают, всех слушать, ушей не хватит. На-ка просвирку! - Знаем мы эти просвирки - в середине дырки! Марья ушам не верит: никогда до той поры ее Михайла и голосу не подавал, где была, куда ходила, как и нет его, старик очень тихий, согласный, вся и беда, что не в силе да пахнет от него по ночам как из могилы. - Думала, ты в лес за грибами пошел… грибов принесешь… потому и печь не топила, а тут как раз зазвонили! - Ямщик, должно, со звонками проехал! К тому же, дурья твоя голова, если уж врать, так навирай, чтобы угодить в рай: какие в таку пору грибы? И в самом деле, нескладно это вышло у Марьи, совсем недавно снег только сошел, ну да в обиде у бабы месяц за месяц заходит и все сроки иные. - Ладно, небось… отпирай избу да становь самовар! Мотри, Марь, у меня: я ведь тихий-тихий, а не гляди, что в тряпочку помалкиваю: я ведь все-е вижу! - Михайл… побойся-ка бога! - Чего ж мне его бояться: дело несь говорю! Марья еле ключом в замок попадает, тычет, а сама утирает глаза, и за слезой ей не видно, что держит ключ кверху дужкой, не протыкая в лазок. - Напраслина, Михайла… видит бог, напраслина! - О… о… напраслина!.. А кто же тебя мял сейчас за углом? Марья выронила ключ и схватилась обеими руками за щеки, смотрит во все глаза на солдата в Михайловом виде, не зная, куда ей кинуться лучше: ругаться или смеяться над стариком, потерявшим всякий разум от подозренья. - Сам видел: руки вот так и расставил… иди, дескать, к своему старому черту, а я вот не пущу… Хорошо, что столкнула! - Что-о? - протянула Марья. - Что эта?.. Уж не в писании ли вычитал?.. - Да то… вот что… могла бы где-нибудь подальше от дома! Не срамила бы дом! - Глаза те, старый слепень, напучило! - Ничего не напучило - сам видел! - Да что ты видел-то?.. - заходили Марьины скулы, вот лопнут не то от злости, не то от смеха. - Кого?.. - Пономаря! - расстановисто ответил солдат. - Пономаря-а? Да он же на Пасхе с колокольни свалился! - Его самого! Захочет - с того света придет! - О… о… х-хо-хо-хо!.. - раскатилась Марья, присела и даже руками себя в коленках обхватила. - Старый же ты дурыня, до чего же меня только насмешит: ей-бо, сейчас тресну! Ох-хо-хо-хо-хо! Ой… ей… ой! Солдат недоуменно поглядел на бабу и подумал: "Баба-то - да! Проведет и выведет!" - Ой же и дури в тебе накачано, Махайла! А все, должно, от писанья! Лучше бы гряды копал!.. - Скажешь тоже: и видел, да не видал! Знаем вашу повадку! Шалишь! - Да не говорю, что не видал… только что ты вида-ал?.. - Марья опять зашлась дробным смешком, закашлялась и схватилась за грудь. - Пономаря! - отвернулся солдат. - Держите меня, сейчас упаду: это же чучело! Какой там еще пономарь? - Чучело? - удивился солдат. - А то нет?.. Пономарь?.. Сам же ведь прошлой осенью ставил! Солдат почесал недоверчиво в затылке и хмельно улыбнулся: - Ишь ты, память-то какая девушкина стала… ну, вот убей меня - не помню! - Это у тебя писаньем отшибло! - Сумно мне что-то: пойти посмотреть! - Поди, поди, фефя, глаза разуй, слепой куклюй! - Подожди, - говорит строго солдат, - погоди: надо проверить, потому что бабе так поверить нельзя! Баба сама себе правды не скажет! Завернул он поспешно за угол дома и распахнул настежь калитку на огород, в огороде межи лежат от прошлогодних гряд, и у частокола щетинкой вылезла на припеке осочка, и уже взлохматилась местами молодая крапива. "Гряды бы перекапывать надо, а тут балушки у старика на уме", - уже без смеха подумала Марья, но тут же опять залились у нее румянцем и запрыгали щеки, когда солдат в Михайловом виде, как бы робея, подобрался к той самой меже, в которую и в самом деле Марья повалила огородное чучело, думая сейчас же приняться за перекопку, а чучело стояло на самой середке гряды, расставивши руки, и только мешало, - подобрался, видит, нагнулся, сослепа еще не веря глазам, а из межи… Тут у Марьи захватило дух и по спине побежали мурашки, и на глазах застыли слезинки, которые одна за другой катились от смеха: из межи у Марьи совсем на глазах выскочил живой человек, очень даже похожий на пономаря, такой же кудлатый, волосы самоварного цвета, и по росту как будто подходит, только вместо подрясника в чучельном балахоне с латками и заплатками на каждом вершке, - вскочил и на ее Михайлу с кулаками! - Чтой-ти-ка?.. Что же ж это такое?.. Видится, что ли?.. Ай уж люди до того заговорили, что и сама стала верить?.. - протерла Марья глаза, глядит: да, пономарь! А в дыры так и сквозит белое, ядреное тело кутейной породы, и щеки круглые, словно налитые, лосные, лампадным маслом вымазаны, и глаза, как стекляшки, на солнце горят. - Михайл… а Михайла, - задохнулась Марья. Жалко уж стало старика, али и в самом деле перепугалась и потеряла всякое соображенье, но солдат, видимо, мало струсил, обернулся только на Марью, мотнул ей головой: дескать, что - видела?.. - а потом пригнулся чуточку и со всего маху ухватил балахон по середине, у пономаря глаза вылезли и болтаются сбоку, страшно уставились на Марью, руки смешно заболтались по сторонам, и ноги достают землю, а достать никак, видно, не могут, подтащил его солдат к частоколу и, поднявши на обеих руках высоко над головой, забросил на другую сторону в крапиву. Показалось Марье, за частоколом тут же кто-то стремглав пробежал мимо дома в направлении к церкви, но кто это был, некогда было смотреть, потому что солдат сплюнул за изгородку и, подошедши к Марье, сказал: - Ишь ты, дело какое! У Марьи морозец еще пуще побежал по спине, как мышонок, упавший с потолка за рубашку; смотрит она на солдата и уж не смеется, но тот, видимо, не замечает ни смущения ее, ни испуга: - Ишь ты, дело какое! Ведь верно чучело, Марья. Прости Христа ради! И верно ты сказала: глаза напучило! - Чучело? - в расплохе переспросила Марья. - Не то чтобы оно - оно, а и вроде как да! - сморгнул солдат. - Ишь ведь, что померещиться может! - Ты же сам прошлой осенью ставил! - Ничего не скажу: совсем, совсем из головы вон! Прости Христа ради! - Вот видишь, Михайла, ты другой раз лучше смотри… а людям не верь, - спокойно сказала Марья, пришедши в себя с глазу на глаз с солдатом. - Ладно… жена, говорится, мужу: хватит и ему же!.. Пойдем в избу, да становь самовар! Экое дело! Память отшибло! Марья отперла дверь и покорно вошла в сени, не нашедшись ответить. Солдат подхватил ее под локоток в сенной темноте и прошептал на ушко: - Промеж прочим, дай вам, бабам, только потачку!.. Ишь, глаза-то у тебя как волчьи ягоды - несытые! Ну, ладно… не буду, смотри не шарнись затылком о притолку! В темноте горели у Марьиного уха два уголька, но она их не видала. Вошли они в избу, в избе ничего, чистенько, только по середине матица лопнула и потолок выгнулся, как верблюд в пустыне, и половицы под ногой словно живые. Марья бросилась к печке, а солдат степенно помолился щепотью на образ Миколы в углу, осмотрел все хозяйским глазком и - на полати: - Я малость, Марья, с похода сосну! - Мигом, Михайлушка, алялюшки будут готовы! - пропела Марья из-за печки, глаз у нее разбежался и в грудях от удивления сперлось: не месила, не квасила, когда из дома уходила, а из квашни, гляди, тесто лезет через края на залавок! Сунулась Марья на полку, заспешивши, чтобы тесто совсем не перепузырилось, глядит: в масленке свежее масло, было только с перушка побрызгать, чтобы края у хлебов к плошкам не припекались, а тут так и течет слеза за слезой по глиняной кромке… Глянула подальше: э-э, сметаны горшок, свиной бок торчит с нагульным салом, а в самом углу уставилась на Марью паленая баранья голова стеклянным глазом, с не отбитыми еще рогами, завернутыми в три поворота, то-то -баран! Смекай: значит - студень! "А должно, что недаром люди прозвали Михайлу Святой, - думает Марья в своей простоте, - всего и мяса-то было в дому, что вошки да блошки, а тут ишь - полны все плошки!" Не взглянула Марья на радости на образ Миколы, всегда он сам, бывало, раньше смотрит к Марье за печку, тихий тоже вроде Михайлы, глаза в чаду да зимней темноте тоже ослепли, лик по местам тоже облупился и покрыт густым слоем сажи, а все же его разберешь, смотрит за печку и словно спросить Марью хочет: - А хороши ли вышли седни, Марьюшка, хлебы?.. А сейчас ни глаз тихих, ни блаженной улыбки не заметно, отвернулся к стене, где сколько лет паутина дожидается пожара, в углу же темно, низкие окна, и лампадку сколько времени не зажигали, - да и в глазах у Марьи не угодничий лик, а баранья паленая морда с такими рогами, что редкость, спросить же Михайлу Марья боится, потому что съестное не мужицкое дело, да и с полатей в это время скрипнуло, и солдат сердито окрикнул: - Поворачивайся, Марья… у нас чтобы раз-раз, и готово! - Живой рукой, Михайлушка! - еще ласковее ответила баба. - То-то, баба, смотри: жена ты мне али нет?.. - Жена, Михайлушка, как есть твоя свойская! - То-то!.. Разлегся солдат и захрапел, трубит у него в ноздре полковая труба, Марья не раз было пугливо высовывалась на этот храп из-за печки, потому что Михайла раньше так не храпел, больше свистом спать не давал, да не подумала ни о чем, потому что было не до того: тут так все и ходит в руках, так все в руки само и суется, в печке огонь машет на Марью красными кулаками, вытягивает в опечье длинную шею, вот-вот выхлынет в избу, дрова трещат, как перед свадьбой, и алялюшки прыгают со сковороды в широкое глиняное блюдо, на диво рыхлые и сдобные, словно Марьины щеки, а не алялюшки, с дырочками посередине, и в дырках вкусно пузырится душистое конопляное масло - по горнице дух идет, чихать хочется! У печки, известное дело, бабы последний разум теряют, когда есть в чем погваздаться да наготовить на маланьину свадьбу разной стряпни! Солдат же храпит и храпит! - Вставай не то, Михайлушка, собирай на стол чашки, самовар поспел: все ноги ошпарил, как разбежался! - Как бы не так: дай вам, бабам, только потачку! - Солдат и повернуться не подумал. - Михайл… а Михайла, что, в самом деле? Одной сладу нет никакого! Солдат смотрит на Марью в щелку, храпит и виду не подает. "Баба, да! - думает сам про себя. - Репка: не складно сшита, зато крепко! И глаза… ой, глаза у бабы первое дело! Ишь, развесила волчьи ягодки, как на кусту!" Марья раза три окликнула солдата, но, не дождавшись ответа, оторвалась от печки и влезла на полати с ногами, думала, что и в самом деле ее Михайла заспался и никак не проснется: - Михайл… а Михайла! …А он, братцы мои… …Тут вся изба, показалось Марье, сдвинулась с места и побегла по дороге, и полати качнуло, и они поплыли, поплыли, как большой плот на бурной реке, борода набилась в рот, как кострика, в глаза полохнуло то ли из печки, то ли из близко придвинутых глаз: все помутнело в глазах, в середку потек жар и холод, и только сквозь огненную муть видно Марье с полатей, как изо всех щелей в располохе мечутся по стене тараканы, прусаки и черные, испуганно натыкаясь друг на дружку усами. - Михайл… а Михайла, - еле выдавила Марья неразумные слова, -Михайла, пусти: алялюшки простынут! ***** С той поры пошло у них все по ряду и по порядку. Стали жить, а люди дивиться. Куда солдат в Михайловом виде, туда и Марья за ним. Солдат на огород, и Марья сзади с лопатой, солдат на базар - гляди, и Марья поспевает с корзинкой покупать по хозяйству… - Ишь ты, - судачили бабы, - обжилась со стариком: за милую душу -куда иголка, туда и нитка! Лихость же у солдата в работе была под стать молодому, расторопка в работе, и все не зря да с толком, чего не всегда можно сказать и про хороших мужиков, которые на этой работе руки отбили. Догадаться же первое время о чем-нибудь и в голову никому не приходило: во-первых, борода, а с бородой мужики меньше имеют подозренья друг к другу, а во-втором числе - палочка, тут уж всякий разговор был бы не к месту пока, потому что примета самая верная и не ко всякому она подойдет! Про Марью и говорить не приходится, даже к обедне перестала так часто ходить, как было до этой поры, а уж если в какой праздник срядится в церкву, так сарафаны один одного лучше, бабы все глаза проглядят на финтиху: по вороту, по подолу, по широким на подолах оборкам позументики разные канительные, прошивки да пуговки. - Что значит нету ребят… баба - лошадь, черта свезет, зато и рядится, как на смотрины! Молодые мужики, встречаясь с Марьей, только зубами лязгали, а приступу нет никакого, даром что мужу под восьмой десяток подходит, что же касательно пономаря, так, как мы уж сказали, он в кои-то веки упал с колокольни, и его заступил дьячок Порфирий Прокофьич, у которого такого складу не выходило, потому что не было развязи в руках: ботал как попало, лишь бы только было погромче! Дивиться же и в самом деле было чему: вовремя все скошено, в срок обмолочено, закрома с Марьей метло позабыли, со двора скотина благим голосом от тесноты заходится, а, кажется, встает Михайла не раньше других и не позднее ложится! - Удача! - советовались мужики. - Эн лен посеяли, у всех по булавке вышел, а у него садит по клюшке! Но как ни велика удача в мужицком деле и как ни важно счастье, которое во всяком деле стоит смекалки, все же взяло всех сомненье, и по народу пошел слух, что такой прибыток в Михайловом тягле вовсе не оттого, что сам он одумался к старости и принялся обеими руками за хозяйство, - живет-де у Михайлы, невидимо для человечьего глаза, черт в батраках, ничего ему Михайла не платит, потому что черту деньги не нужны: Михайла спит на печке, а Марья с батраком на полатях! ***** Разговор про батрака в особенности завелся после того, как разделили сзади церкви лужки: натыкали с вечера вешек и брода пробрели, чтобы с утра по росе не тратить зря время, - глядь, как раз поутру, когда все Чертухино вывалило с косами за церковь, так что непривычному глазу могло показаться, что мужики собрались в тумане не на покос, а на турка, - глядь, у Михайлы обе полосы скошены вчистую, соседей даже на пол-лаптя обкосил, да и не скосил, а выбрил! - Ишь ты, люди за косы, а Михайла за ворошалки! Ночью стояла на небе высокая луна и до самого первого света провисела посередке над Чертухиным, ясно было не хуже, чем днем, роса на траве лежала, словно бобины, а по такой росе коса сама ходит и под самый корень подрезает траву, днем же, еле солнце вскочит, начинало сразу жарить и парить, полезут назойливые мухи в глаза и из стада налетят тучей слепни, тут уж не до кошебы… Старик же был бессонный, но уж такой народ у нас подозрительный и недоверчивый, всякий подумал: "Его дело батрак!" После этих самых лужков мужики старались только поклониться при встрече пониже или… обойти на дороге. ***** Сколько тут времени прошло, кто его знает, всего не упомнишь! Жили раньше, не торопились, и день был гораздо длиннее. В общности, жили ровненько! Правильно же доподлинно то, что Марья в кую-то пору отяжелела, почему и стали тут иные говорить про лучинку, мало все-таки веря и пономарю, который по срокам не выходил, если вспомнить, когда он с колокольни свалился, и черту тоже не очень, который хоть и жил будто бы у Михайлы в батраках и спал с Марьей на полати, но никто ведь за рога сам не держался! К тому же раздуло Марью, страшно было смотреть. Думали бабы: "Двоешки! Непременно двоешки!" - Чтой-то, Марьюшка, как тебя расхлестнуло?.. - шептали они Марье при разговоре, оглядываясь, нет ли поблизости мужика, когда та выйдет под вечер на середку и присядет на завалинку вместе с другими. - Смотри: так ли у тебя все, как надо?.. Марья же тупо улыбалась распухшими губами и охорашивала передник на страшном животе, видно, что баба что-то таит или сама еще хорошенько не знает… - Бог милослив, бабы! Всегда она с этим ответом потуплялась и прятала от баб глаза - словом, никому не проговорилась, что ходит к ней с памятного дня пономарь с того света и в поминовение своей грешной души носит просвирки. На том самом месте опять стоит чучело, не насеешься иначе гороху на воробьев, только Марье проходу не дает и во сне даже снится, и Марье это теперь даже не страшно, потому что хоть и хороший старик Михайла, и сила к нему бог весть откуда вернулась, но борода у него как кострика и набивается в рот - не продышишь, а у пономаря была бородка аккуратная и зубы в бороде как частокол… Сама Марья не знала, с чего она так затяжелела, уж не от мертвой ли присухи у нее так раздуло живот, мучилась сама втайне ото всех и часто плакала, прислонившись где-нибудь за печкой в темном углу: с таким разговором к людям не выйдешь… Но раз в самую полночь, когда в утробе сильно под ребра колотнул ножкой младенец, не утерпела, подкатилась к солдату в Михайловом виде и зашептала ему в ухо: - Михайл… а Михайла?.. - Что тебе, дура?.. - Откуль у тя сила?.. - А что тебе знать?.. - Бабы смеются! - А пусть их смеются: смеются все лучше, чем плачут! Повернулся от Марьи на другой бок и снова захрапел, а поутру, еще рук не сполоснул, сильно прибил: - Корове помои, а бабе побои: обе сыты и будут! Но Марью, видно, вконец одолели расспросы и свое любопытство, отступу нет никакого: скажи да скажи! - Дура, - не выдержал солдат перед бабой, - кажная овчинка пялится на лучинку, чтобы годнее была! Только и всего: догадывайся как знаешь! Марью такая загадка не удивила ничуть, Михайла и обо всем-то говорит не напрямик, а вроде под титлами, и так можно его понять, а можно, если подумать, и по-иному догадаться! Мало же удивившись и ничего не увидя в этом ответе худого, Марья, конечно, проболталась по глупости бабам, а те затрещали и понесли на хвостах на разные лады пересуды, что Михайла - где уж и у кого уж - бог его знает! - добыл такую лучинку, с которой ни один старик не удаст молодому. - Старый конь борозды не испортит, - смеялись на них мужики. Положим, хорошая старая присловица, которую, может, и придумали бабы, но всего смысла ее не понимая, потому что с пашней не свычны, да и пахать дело не бабье: напахать-то напашут, а какой вот тоже вырастет хлеб?.. |
||
|