"Мир приключений 1971" - читать интересную книгу автораПетынВесь август и начало сентября погода в Москве была прекрасная. Дни стояли теплые, солнечные, небо чистое. И это было плохо, потому что в ясную погоду воздушные налеты особенно опасны. Правда, когда много туч, тоже опасно, потому что за тучами легче проскользнуть к Москве, легче скрыться от прожекторов и зениток. Но дни стояли ясные и ночи были безоблачные. Сережка Байков, Шурка Назаров и я каждый налет дежурили на крыше и видели, как ослабевает напор фашистских стервятников. — Ты заметил? — сказал Шурка. — Чем мы втроем становимся смелее, тем фашисты становятся трусливей. — Неужели они это чувствуют? — удивился я. — Не знаю, как они, а я это чувствую, — сказал Сережка. Я посмотрел на Сережку и по глазам понял, что он сострил. Я не всегда понимал, когда он шутит. Только если заглянуть в глаза. Между прочим, 1 сентября прошло, а занятия в школах не начались. Говорят, что где-то в Москве работали школы, но в нашем районе, к счастью, не работали. Ни моя 578-я, ни Шуркина 562-я. И Галя Кириакис тоже не ходила в школу, даже в свою балетную — балетная школа тоже уже эвакуировалась. Каждый день говорила про свой отъезд Барыня-Матишина, но почему-то не ехала. Она всем объясняла: — Днями должен приехать Вова. И тогда мы поедем на восток. Я никогда не была там. Говорят, это сказочный край. Газеты писали об ожесточенных боях на всех фронтах и на всех направлениях. Гитлеровцы наступали, неся огромные потери в живой силе и технике. Но они пока все еще наступали. По радио передавали сводки Совинформбюро о героизме наших солдат и мирного населения, и по нескольку раз в день мы слышали песню “Священная война”. И сколько бы раз ее ни передавали, я всегда замирал у репродуктора и думал: кто мог сочинить такую прекрасную песню? И еще: В Центральном парке культуры и отдыха была выставка фашистских самолетов, сбитых на подступах к Москве. Мы с Шуркой решили пойти в ЦПКиО. Сережка не мог — он работал. За веревкой стояли самолеты: совсем обгоревший истребитель “мессершмитт” и бомбардировщик “Юнкерс-88”. На истребитель и смотреть было нечего — так мало чего на нем осталось. “Юнкерс” был поинтересней. Он стоял на козлах, потому что шасси сломались и крылья его уныло свисали к асфальту. Может быть, они и не свисали, но таким он мне запомнился. Свисающие крылья с черными противными крестами и здоровенные пробоины в фюзеляже. Еще мне тогда запомнилось множество медных проводов, будто это не самолет, а летающий радиоприемник. Мальчишки и взрослые стояли за веревкой, а внутри ходила женщина в синем халате. Совсем как в Третьяковской галерее. Кое-кто из мальчишек пытался нырнуть под веревку, пробраться к самолету и отломать что-нибудь на память. Женщина в синем халате только делала вид, что гоняет их, но никому ничего отломить не удавалось, потому что все давно уже обломали и оторвали до них. Мы с Шуркой тоже нырнули под веревку и обежали самолет вокруг. — Раньше надо приходить. В первый день, — с упреком сказал мне Шурка, будто я виноват, что все уже обломали. — Пустой номер. Тут не разживешься. Когда мы уже уходили домой, ко мне подошел какой-то долговязый нестриженый парень и сказал: — Махнемся? — Что на что? — спросил я. Я вообще не любил меняться. Да и не на что у меня было. — Твою авторучку на погон. Парень вытащил из кармана брюк серебряный перевитом погон с одной звездочкой. Я никогда не видел погонов, а тем более немецких. — Где достал? — спросил я. Но парень не ответил. Он только повторил: — Махнемся? — Настоящий? — спросил я. — А ты что думал! Я с радостью отдал ему свою авторучку, хотя очень ею гордился. Она была у меня перламутровая, с позолоченным пером. Тетя Лида подарила мне ее, когда я перешел в шестой класс. Правда, я не писал этой ручкой, а носил ее для красоты в кармане куртки. В первый же день, когда тетка мне подарила ручку, я ее уронил и сломал перо. Всю дорогу домой Шурка выпрашивал у меня погон, но я ему даже посмотреть как следует не дал, потому что Шурка положит в карман и скажет: “Я тебе завтра отдам”, а потом попробуй забери. Он же старше и сильнее. Тетя Лида готовила обед. Это было очень кстати: есть хотелось ужасно. Я не пошел в комнату, а толкался около нее на кухне. Керосинка коптила. Тетя Лида сердилась на меня. Я не сходил вовремя за керосином, и пришлось занять у соседей. На первое у нас был суп из чечевицы, заправленный гусиным жиром, на второе — пшенная каша, тоже с гусиным жиром. Я не знал, что гусиный жир такой вкусный. Почему я до войны никогда его не пробовал? После обеда я лег на кровать и стал читать “Виконта де Бражелона”. Погон я положил рядом с книжкой и все время поглядывал на него. Тетя Лида пришивала пуговицы к моему демисезонному пальто. — Крылов! — раздалось с улицы. Это кричал Шурка. “Сейчас будет погон выпрашивать”, — подумал я, но выглянул в окно. — Крылов, иди сюда! Я схитрил. Погон оставил дома, а сам вышел на улицу. — Чего тебе? — спросил я. Я знал, что Шурке не на что выменять погон. Самое ценное, что у него было, — это головка от зенитного снаряда. Но снаряд был наш, а погон трофейный. — Петын вернулся, — сказал Шурка. — Из тюрьмы? — спросил я. — С фронта, — сказал Шурка. — Пошли к нему? Эта новость меня поразила. Петын был знаменитостью не только в нашем переулке, но и во многих переулках вокруг. Мы знали, что он карманник, ширмач. За год до войны он куда-то исчез. Говорили — попал в тюрьму. Это никого не удивило, потому что его забирали несколько раз. Мы все очень боялись Петына и немножко уважали. Это был уверенный в себе, красивый, рослый парень. Ходил в хромовых сапогах “джимми”, в жилетке, на лбу — челочка. Левую руку Петын всегда держал в кармане: там он носил финку. Перед тем как исчезнуть из нашего переулка, Петын вставил себе золотой зуб и научился играть на гитаре. Песни, которые пел Петын, нам очень нравились. Особенно про Колыму, про вора, который мечтает, как он отбудет “срок приговора” и “на поезде в мягком вагоне” приедет к своей любимой. Петын хорошо играл на гитаре и слова выговаривал как-то по-своему, особенно вот этот куплет: Я уже говорил, что в нашем переулке было три одноэтажных дома. Самый лучший — тот, что при церкви. Из толстых бревен, с мезонином, с двумя высокими крылечками и с сиренью в палисаднике. В мезонине жил Петын. Мы вошли во двор и сразу его увидели. Петын загорел, раздался в плечах за это время. Он сидел на крыльце в красноармейских брюках, грубых сапогах и заплатанной гимнастерке. — Здорово, огольцы! — сказал он. — Пронюхали, что Петын вернулся? Я не понял, рад он, что мы пришли, или нет. Мне-то о” радоваться и не должен был, потому что я Петына боялся и редко подходил к нему. А Шурка его уважал. Раньше Шурка ему всегда за четвертинкой бегал. Один раз они даже голубей вместе гоняли. — Здравствуй, Петын, — сказал Шурка. — Это правда, ты с фронта? — А то откуда? — сказал Петын. — С луны, что ли? Сейчас весь наш народ как один человек. — Петын, — сказал я, — а говорили, что ты в тюрьме. — А ты, Фриц, вражеские разговоры не слушай, — сказал Петын. — Ты, Фриц, лучше на себя погляди. Я понял, что он имеет в виду. — Нет, правда, — сказал Шурка, — ты же сам говорил, что тебя скоро заметут… И потом, Петын, я тебя очень прошу: не зови ты его Фрицем. У него фамилия русская — Крылов, ты его лучше по фамилии зови. — Так вот, огольцы, — сказал Петын, — если уж вам так про мою жизнь интересно, могу кое-что рассказать. — Петын закурил, как-то грустно усмехнулся и начал так: — Был Петын уркой, а стал честным человеком. Кровью смыл с себя позор. Из кармана гимнастерки он вытащил какие-то бумаги и показал нам: — Видали? Прибыл домой на поправку. Мы заглянули в бумагу. Текст ее был напечатан на машинке, а какие-то слова вписаны чернилами. — Глядите! — “Проникающее ранение грудной клетки”, — прочитал я. — Навылет, — сказал Петын, — легкое пробили, гады! Но Петын еще даст им. Поправлюсь — и опять на передовую. — А как ты на фронт попал? — спросил я. — Как все, — сказал Петын. — Добровольцем. Сейчас идет борьба не на жизнь, а на смерть. Сейчас решается вопрос — быть всему нашему народу свободным или впасть в порабощение. Я хотел спросить еще: а где же он был целый год до войны? — но не решился. — Да вы садитесь ребята! — пригласил Петын. Мы сели на ступеньку пониже Петына. — Я вам вот что, ребята, скажу. Был Петын уркой, а теперь честный человек, — повторил он свои же слова. — В один день моя жизнь переломилась раз н навсегда. Возврата к прошлому нет. Был я вор, ширмач — преступник, одним словом. Если бы не тот случай, может, моя жизнь и дальше текла бы в пропасть. Вот слушайте и запоминайте, как в жизни бывает… Было это 10 июня сорокового года, как сейчас помню. От Киевского вокзала отходил экспресс Москва — Киев. В поезде разные командировочные. Лопатники грошами набиты. Пассажиры идут — на каждом лепень заграничный. — Петын посмотрел на меня и объяснил: — Ну, лопатник — по-воровски это бумажник значит; лепень — костюм. А чемоданы кожаные. Но я по чемоданам не работал. Вижу — идет один. Задний карман оттопыривается. Чую — что-то есть. У него в одной руке чемодан, в другой — портфель. Стал дверь на перрон открывать. Я вроде нечаянно о его чемодан споткнулся. “Извиняюсь, гражданин”, — говорю. И дальше побежал — вроде тоже на поезд опаздываю. Захожу, значит, я в мужской туалет, кабинку на задвижку, открываю я этот лопатник, ну бумажник, а там… Ну вот ты скажи: что там могло быть? — спросил Петын меня. — План секретного завода! — выпалил я. Шурка посмотрел на меня с удивлением: — Чего?! И Петын вроде бы запнулся. А потом спросил: — Ты книгу “Они просчитаются вновь” читал? Я говорю: — Читал. И тут же понял, как я догадался, что было в бумажнике. Ведь про историю, которую рассказывал Петын, я знал из той книжки. — Ну вот… — сказал Петын. — Если ты эту книжку читал, значит, ты и историю эту правильно понимаешь. Там же все про меня написано. Только фамилия изменена. И поезд там другой назван. Для конспирации. Шурка эту книжку не читал и поэтому смотрел на нас с Петыном с завистью. — Ну, и дальше было все, как в книжке, — продолжал Петын. — Попал я в прокуратуру. Долго меня не пускали. Кто, зачем, откуда — спрашивают. Ну, я там этим мелким объяснять ничего не стал. Провели они меня в кабинет. Кабинет, ребята, я вам скажу!.. Панели дубовые и двери двойные, чтоб ничего оттуда слышно не было. Вышел мне навстречу этот самый, который книжку написал. Высокий из себя, красивый, волосы светлые. “Я вас слушаю”, — говорит. А глаза у него проницательные! Ну, думаю, спекся Петын. Этому надо всю правду выкладывать. Я сначала думал — скажу, на улице нашел. С этим, вижу, не пройдет. “Явился, говорю, к вам Петр Петрович Грибков, по кличке Петын. Не с повинной пришел, а просто другого пути у меня нет”. Рассказал я ему эту историю, положил на стол бумажник. Посмотрел он план и говорит: “Это же есть наш самый секретный завод!” Стал спрашивать, какой из себя этот мужик, в чем одет. Я ему рассказал. Он к телефону. В Киев позвонил, чтобы задержали. А потом сел, открыл пачку “Казбека” и говорит мне: “Курите, Петр Петрович”. С одного раза мое имя-отчество запомнил. Ну, думаю, если курить предлагает, значит, сейчас меня заметут. Так положено: как на допрос вызывают, говорят: “Закуривайте”. Это поначалу так. Я закурил. Он тоже закурил. Смотрит он на меня. А я уставился в ковер и думаю: “Отбегал, Петын, отбегал. Но не жалко. Пусть я в тюрьме посижу, но зато этого шпиона на чистую воду вывел”. Случайно, конечно. А он мне говорит: “Положено вам, Петр Петрович, за воровство по статье сто шестьдесят второй Уголовного кодекса РСФСР как минимум год тюрьмы, а как максимум — пять. Это если иметь в виду ваше прошлое. Но, учитывая вашу сознательность, скажу я вам спасибо, Петр Петрович, большое государственное дело сделали…” Я слушал Петына и не верил своим глазам. Неужели передо мной человек, о котором написано в книге? Да, рассказ Петына полностью совпадал с тем, что я прочитал в книжке. — А шпиона поймали? — спросил Шурка. — Нет, — сказал Петын. — Шпиона не поймали. — А в книжке написано, что поймали, — сказал я. — Написано, что поймали, однако на самом деле не поймали, — вполголоса пояснил Петын. — Вы, ребята, должны понимать. Враг хитер. Он не стал до Киева ехать, где-то на полдороге сошел. Нам всегда нравилось, как Петын курит. Он затягивался глубоко и резко, папиросу держал между большим и указательным пальцами, а затянувшись, сразу отрывал папиросу от губ. Вот и сейчас, кончив рассказывать, он затянулся так, что вдохнул в себя последние табачинки и закашлялся. Шурка смотрел на него с восхищением. Я тоже. — Голубей гоняешь, Шурик? — Куда… — вздохнул Шурка. — Не до голубей. Говорят, на чердаке ничего лишнего быть не должно. — Хотя, конечно, — согласился Петын, — нынче всем не до голубей… Что нового в переулке? В эвакуацию многие драпанули? Мы никогда так не говорили об эвакуированных хотя бы потому, что мы им не завидовали. Многие завидовали нам, оставшимся в Москве. — Никто не драпанул, — сказал я. — Драпают только фашисты. Наши уехали в организованном порядке. Самые ценные учреждения, многосемейные с детьми. Петын пропустил мои слова мимо ушей. Он умел так слушать, что я, например, смущался. Из кармана своих военных штанов Петын достал пачку “Беломора” и протянул нам. Я вообще-то не курил, но, чтобы не унижаться, взял папиросу и стал дымить. Я боялся закашляться. Шурка закурил по-настоящему, он вообще покуривал — Петын его раньше выучил. — Ну, из вашего дома кто уехал? — спросил Петын Шурку. — Из нашего? Стремоуховы. Яворские. Сальковы. — Яворские — это из какой квартиры? — Из семнадцатой, где Гавриловы, — объяснил Шурка. — А Барыня? — еще спросил Петын. — Матишина? Она здесь. Собирается только, — сказал я. — А этот изобретатель? — Здесь, — сказал Шурка. — Сам-то на работу поступил. Галя в госпиталь ходит медсестрам помогать. Я хотел сказать, что у Андрея Глебовича сгорела дача, но промолчал. Что это — никому не говорил, а теперь скажу. Кстати я вспомнил, что книжка про шпионов “Они просчитаются вновь” сгорела вместе с дачей. — Петын, — спросил я, — неужели того шпиона, у которого ты бумажник тяпнул, так до сих пор и не поймали? — Поймаешь их… — усмехнулся Петын. — Они же под хороших людей маскируются. — Но многих ведь поймали, — осторожно возразил Шурка. — Многих, но не всех, — объяснил Петын. — Шпионов в нашей стране еще много. Если б не они, совсем другая была бы жизнь. Гитлер чем силен? Тем, что он у себя всех шпионов… — И Петын так точно изобразил повешенного, что мне на минуту их всех стало жалко. Только на минуту или еще меньше. А потом я подумал: кто же эти люди, которые шпионили против Гитлера? Выходит, они за нас. Я не успел додумать до конца, потому что Петын продолжил объяснение: — Вот возьмем ту же Барыню, мать Ишина. Она по существу, по нутру своему чуждый элемент. Дворянка, гимназию кончила. — Она не кончила, — перебил я Петына, — ее выгнали. Она двоечница была. Мне тетка говорила. — А ты, Фриц, помалкивай, — сказал Петын. — Ты, Фриц, молчи в тряпочку. Почему твоя тетка дала тебе нерусское имя? Что, русских ей не хватило? — В честь Энгельса, — робко сказал я. — У нас в роду никого немцев не было. Вот у Андрея Глебовича бабушка была немка. Я не знаю, зачем я так сказал. Ну зачем? Мне стало стыдно, но почему стало стыдно, я не понял. Отчего-то мне даже показалось, что Андрей Глебович, Доротея Макаровна и Галя просили меня никому об этом не говорить. А я вроде бы предал. Хотя я точно помню, что меня никто не просил. Я точно помню. Просто я пришел к ним еще до войны, и Галя показала мне альбом. Там было много всяких фотографий на толстом картоне. На одной фотографии я увидел женщину, чем-то похожую на Галю. Эта женщина играла на арфе или делала вид, что играла. — Это моя прабабушка, — сказала Галя. — Она была известной красавицей в Саратове. Я прекрасно понимал, что у всех людей есть прабабушки. И все-таки такая молодая и красивая прабабушка меня удивила. — Она немка, урожденная Штеккер. И вышла за моего прадедушку Кириакиса. Он был тиран. — Тиран? — удивился я как дурак. — Разве в Саратове были тираны? — Он не по профессии был тиран, а по характеру. Он не разрешил своей жене пойти на сцену. А это у нас в крови. По профессии же мой прадедушка был кондитер, известный в Саратове кондитер. Вот такой был разговор. Я точно помню. Это еще до войны. Петын и Шурка смотрели на меня. — Что же ты раньше молчал? — прищурился на меня Шурка. Сам не знаю, для чего я добавил: — Она хотела стать артисткой, но ей муж не разрешил. — Да… — Петын опустил голову. — Я всегда чуял в них что-то не наше, а что — не понимал. Теперь ясно. Мне и теперь было неясно, и потому я стал с интересом слушать Петына, хотя говорил он больше не мне, а Шурке. — Жила в Ленинграде одна семья. Назовем ее условно Сысоевы. Сам Сысоев японец. — Петын говорил, как читал. — И вот в результате расследования Сысоев оказался офицером одного генерального штаба, заброшенным к нам еще до революции, чтобы сообщать своему микадо про наш военно-морской флот. Между прочим, этот Сысоев был замечательный портной. Он высшему командному составу шил обмундирование. Кителя, клеши и так далее. Шуркин отец тоже был хороший портной, и, наверно, поэтому Шурка отвел глаза в сторону. — А кто Кириакис по нации? — спросил меня Петын. — Грек, — сказал я. — Да… — вздохнул Петын. — Оба вы, огольцы, глупые, у вас пыль на ушах. Наступил вечер. Сережка, наверно, вернулся с завода и ищет нас, а мы сидим с Петыном и никак не можем уйти. Он молчит, о чем-то думает. Достал папиросу. Для себя, нам не предложил. Сидит, курит, думает. Может, о том шпионе. Может, о войне. Потом вдруг вспомнил про нас и говорит: — Шурка, у Кобешкина водка есть? — Не знаю, — ответил Шурка. — Вряд ли. От него последнее время денатуратом воняет. — Значит, нет водки, — подвел черту Петын. |
||
|