"Мир приключений 1971" - читать интересную книгу автораПодозрительныеБезногий сапожник Павел Иванович Кобешкин жил в подвале. В одной квартире с Байковыми. Он был не совсем безногий, а только частично. На одной ноге Кобешкин носил современный протез, и она казалась целой. Другая, отнятая по колено, кончалась деревяшкой, которую Павел Иванович во время работы отстегивал и клал рядом с верстаком. С одной стороны костыль, с другой — деревянная нога. Все в доме знали, что ног Павел Иванович лишился в первую мировую войну — в германскую, как говорил он сам. Знали, что он был в плену и там приобрел профессию сапожника. Кобешкин, когда бывал под мухой — а под мухой он бывал ежедневно после обеда, — любил рассказывать про то, какие сапоги он шил в плену офицерам и какие туфли шил офицерским женам. До войны Кобешкин часто говорил: “В Германии товар не то что у нас. У них хром так хром, шевро так шевро. А дратва какая!” Теперь Кобешкин говорил совсем иначе: “У немцев товар — эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь — рассыплется”. Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был “холодный” сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома. — Пойдем к Кобешкину, — сказал Шурка. “Наверно, Шурка или его мать, — подумал я, — отдали что-нибудь в починку”. Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне. Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога. “Трезвый”, — понял я. Когда Кобешкин был пьяный, он всегда приветствовал ребят пионерским салютом. Для смеху. После сноса будки все свое хозяйство Павел Иванович перенес домой, и комната показалась мне знакомой, хотя я был здесь первый раз. Верстачок, полки для готовой обуви, ящики, куски кожи и резины на полу, деревянные колодки — все как в будке. Даже плакат-рекламу, украшавший будку, он перенес сюда и наклеил на стену своей комнаты. Плакат изображал смешную девчонку с челкой. Девчонка ела что-то из вазочки и ухмылялась. На плакате была надпись крупными буквами: А Я ЕМ ПОВИДЛО И ДЖЕМ Шурка сел на скамейку. Я рядом с ним. Сапожник видел, что мы ничего не принесли, и потому посмотрел на наши ботинки. Не увидев ничего, объясняющего наш приход, он вопросительно поднял глаза. — Петын с фронта вернулся, — сказал Шурка, как бы объясняя цель нашего прихода. — Знаю, — сквозь гвозди сказал Кобешкин. — Скажи ему, чтоб зашел. Он мне с мирного времени три пятнадцать должен. Три пятнадцать стоила четвертинка водки, и Шурка обиделся за Петына: — Он же с фронта. Раненый. — Я тоже с фронта. И тоже раненый, — буркнул Кобешкин. Мне не понравился этот разговор. Никакого благородства не было у Кобешкина. Вколотив последние гвозди и проверив рукой, не торчат ли они внутри сапога, Кобешкин откинул его в сторону. — Хороший человек и к обувке хорошо относится, не доводит до ручки. У Гаврилова обувь по сто лет может носиться. А иные интеллигентики стаптывают так, что только из уважения к соседству берусь чинить. Это был намек на мою тетку. Она так стаптывала туфли, что никто, кроме Кобешкина, не брал их в ремонт. Кобешкин был не в духе. Шурка взглянул на меня. Мы вышли в коридор. — Зайдем? — спросил я. — Давай, — согласился Шурка. Я толкнул дверь Сережкиной комнаты и прямо перед собой увидел Галю Кириакис. Этого я никак не ожидал. Что она тут делает? — Привет! — сказала Галя. — Ты всегда входишь без стука? Она сидела на диване в голубой вязаной кофте и в красной косынке, из-под которой выбивались черные волосы. Черные Галины глаза засмеялись, когда она увидела мою растерянность. — Те же и Назаров, — сказала Галя, увидев Шурку. Мы стояли в дверях как ослы. В это время из другой двери в глаженой белой рубашке и с галстуком на шее появился Сережка. Вместо того чтобы поздороваться с нами, Сережка сел на диван рядом с Галей. Он смутился больше, чем мы с Шуркой. Никогда я не видел рядом Галю и Сережку. Они, оказывается, очень подходили друг другу. Совершенно белобрысый, белобровый и розовощекий Сережка и чернявая, загорелая Галя. — Мы в трамвае встретились, — объяснил Сережка. — И решили пойти в кино без вас, — добавила Галя. — В “Заре” идут “Истребители”. — Ты же шесть раз смотрел, — сказал я Альбиносу. — Он хочет посмотреть седьмой раз. В новой обстановке, — объяснила Галя. Сережка молчал как рыба. — Эх ты… — скривился Шурка. Здесь нам делать было нечего. Мы вышли на улицу. — Что ж ты ему не сказал, что Петын вернулся? — спросил я Шурку. — А чего ему говорить… Он зазнался. Мы разошлись по домам. Я лег на кровать и открыл “Виконта де Бражелона”. Тетя Лида сидела за своим столом и проверяла аспирантские тетрадки. Тарелка репродуктора передавала сводку Информбюро, а потом артист Дмитрий Николаевич Орлов стал читать рассказ Лескова о Левше. Этот рассказ теперь передавали чуть не каждый день, и тетка каждый раз включала радио на полную мощность. Ей радио никогда не мешало. А мне всегда мешало. Я же не Юлий Цезарь, чтобы одновременно читать и слушать. Между прочим, моя тетя Лида была точно как Юлий Цезарь. Проверяет тетрадки, слушает радио и разговаривает. — Что-то Андрей Глебович не был вчера в бомбоубежище… Это правда, что он пошел работать на завод? — Да, — отвечаю я покороче. — Он эту неделю в ночную. — На какой же завод он пошел работать? — спрашивает тетка. — Арматурный, — отвечаю я. — Что ж он там делает? Утюги? Дались ей эти утюги… — Это теперь секретный военный завод, — говорю я, чтобы защитить Андрея Глебовича от вечных нападок тети Лиды. — Какой же он секретный?! — усмехается тетя Лида. — Там же водопроводные краны делают. — Это раньше, — говорю я. — А теперь каждый знает, что там делают минометы. Про этот маленький заводик действительно все в нашем переулке знают, потому что многие там работают. А вот про завод, где Гаврилов работает, никто ничего не знает. — Если это теперь секретный завод, зачем же ты болтаешь? — спрашивает тетка, — Болтун — находка для шпиона. — А зачем ты спрашиваешь? — злюсь я и захлопываю “Виконта де Бражелона”. Артист Орлов читает про то, как тульские мастера подковали английскую блоху и на каждой подковке свое имя написали, да так мелко, что только в пятимиллионный мелкоскоп эти надписи прочитать возможно. Сам же Левша для этих подковок гвозди ковал. Эти гвоздики ни в какой мелкоскоп не видать. Тетя Лида всегда в этом месте смеялась. И мне это нравилось. Тут я вспомнил, что как раз про это место спорил с Андреем Глебовичем на даче. Он говорил: “Рассказ прекрасный, но тебе следует понять суть. Идея усовершенствования блохи технически нецелесообразна. Ведь самое пикантное в том, что раньше блоха прыгала, а в результате усовершенствования прыгать перестала. И вообще, рассказ скорее грустный, чем веселый”. Тогда на даче меня это рассуждение просто удивило. Теперь я подумал, что у Андрея Глебовича бабушка — немка и потому он так рассуждает. — Тетя Лида, — спросил я, — как понимать пословицу: “Что русскому здорово, то немцу смерть”? — Это надо понимать так, Фридрих, что у русских, с одной стороны, и у немцев, с другой стороны, разные привычки и склонности, иногда прямо противоположные. Тетя Лида умела объяснить все. И все ее объяснения получались скучными. За последнее время она научилась не называть меня по имени, а уж если приходилось, то говорила “Фридрих”. И на том спасибо. Вечер наступал медленно. Читать мешало радио. А будет ли сегодня воздушная тревога, еще неизвестно. Тревоги были тогда не каждый день. Я надел курточку и пошел гулять. Возле подъезда стояло несколько взрослых. Они горячо спорили, стоит эвакуироваться или не стоит. Они спорили об этом с июня и никак не могли прийти к единому мнению. Все упиралось в вопрос, когда кончится война — через полгода или через год. Были в нашем доме люди, намекавшие, что война может продлиться больше года. Понятно, что на таких людей все смотрели с презрением. Сегодня у парадного оказались самые заядлые спорщики. — Не больше трех месяцев, максимум полгода, — говорила Василиса Акимовна Одинцова, женщина солидная, носившая полувоенную форму и значок “Готов к санитарной обороне СССР”. В нашем доме Одинцова командовала санитарным звеном и звеном охраны порядка. — Дура ты, дура, — по-свойски говорил ей сапожник Кобешкин. Они были земляки. Кроме того, Кобешкин успел выпить и оттого чувствовал себя умнее других. — Ты посчитай, сколько километров нам до Берлина переть. С другой стороны, мы их не попрем, пока всех сил не соберем. Вот и посчитай, сколько верст от Байкала до Москвы, а потом от Москвы до Берлина, потом раздели на сорок. — Почему на сорок? — спросила Матишина. — Потому что русская пехота более сорока верст в день никак не может. Я хотел сказать, что пехоту теперь возят на грузовиках и на танках, но не стал вмешиваться. — Они Смоленск взяли, — вздохнула тетя Катя, Шуркина мать. Она была из Смоленска и говорила только про него. — Французы тоже Смоленск брали, — сказала Доротея Макаровна. — А чем кончилось? Чем кончилось с французами, знали все. Но тетя Катя перекрестилась. Поглядев на нее, перекрестилась Матишина. — Вова прислал письмо, — сказала она, — что скоро приедет и увезет меня на восток. А это значит, что война может затянуться. Если бы пять месяцев, не было резона уезжать. — Покидать Москву сейчас, когда каждый человек нужен для противовоздушной обороны, могут только малодушные и паникеры, — внятно произнесла Одинцова. — Другое дело с предприятиями. Тут уж стратегия и тактика. В это время в нашем переулке появилась шикарная длинная машина, светло-бежевый “ЗИС-101”. Такие шикарные машины в наш переулок заезжали редко, чаще всего — развернуться. Они для переулков не приспособлены. Но этот светло-бежевый “ЗИС-101” я знал: до войны на нем приезжала жена директора завода, которая шила пальто у Сережкиного отца. “ЗИС” остановился недалеко от нашего парадного, и оттуда вылез слесарь Гаврилов в рабочем комбинезоне и небритый, может, дней пять или семь. Какой-то человек в шляпе и в очках высунулся из машины и сказал Гаврилову, воде как подлизываясь: — Вы отдохните, хорошо отдохните, Егор Алексеевич, а завтра за вами Витя подъедет. До свидания, Егор Алексеевич. — Да ладно, — ответил Гаврилов, — чего его гонять. Вы лучше к завтрему платины достаньте. — Да хоть бриллианты, — устало улыбнулся человек в очках и в шляпе. — Бриллианты пока не нужны, а без платины я… — Обязательно, обязательно, — серьезно сказал человек в очках и в шляпе, придерживая дверцу. — До свидания, — простился с ним Гаврилов. — Вы не волнуйтесь, Евгений Валентинович, все будет к сроку. Машина отъехала, и Гаврилов подошел к нам. По-моему, мы все стояли разинув рты и смотрели, как в нашем узком переулке разворачивается длинный светло-бежевый “ЗИС-101”. Что я знал про Гаврилова? Ну, во-первых, что у него пять дочерей. С Зойкой, самой старшей, я учился в одном классе. Каждое лето жена Гаврилова со всеми детьми уезжала в деревню. К первому сентября они возвращались. Уехали они и на это лето, но к сентябрю не вернулись. Еще я знал, что Егор Алексеевич Гаврилов и Сережкин отец, Степан Иванович Байков, из одной деревни и что это Гаврилов помог устроить Сережку на завод учеником. — Товарищ Гаврилов, — с особым почтением, какое я замечал чаще всего у людей выпивших, сказал Кобешкин, — ваши сапожки готовы, можете забирать. — Спасибо, Павел Иванович, потом как-нибудь, очень спать хочется. — Конечно, на кой ляд вам сапоги, вы теперь только в наркомовских машинах ездите, — неожиданно обиделся сапожник. — Вам теперь всю зиму в тапочках можно ходить. Одинцова загородила Кобешкина своей широкой спиной и спросила: — Гаврилов, скажи-ка нам, пожалуйста, когда кончится война? — Через четыре месяца кончится? Но ведь не более года? Не более? — с надеждой спросила Доротея Макаровна. — Это было бы кошмарно… — сказала мать Вовки Ишина. Приди Гаврилов пешком, его бы так не допрашивали. Но он приехал в шикарной машине и говорил с человеком в шляпе о платине и бриллиантах. Я тоже внимательно смотрел на Гаврилова и ждал, что он скажет. А он поморгал, как человек, который только что проснулся и еще хочет спать, и переспросил: — Вы про что? — Про войну. Каков ваш прогноз? — сказала мать Вовки Ишина. Гавриловы жили как раз над ней. Это между их окнами висел скворечник, приколоченный к ноге женщины с прямым носом. Я когда-то думал, что это Гаврилов прибил скворечник, и спросил об этом Зойку. Мы тогда еще во втором классе учились. Зойка сказала, что скворечник у них общий, напополам с Ишиными. Но ей в то время верить было нельзя. Она до четвертого класса все время врала. Потом я забыл про этот скворечник, потому что в нем все равно никто не жил. — Наша дискуссия носит принципиальный характер, Егор Алексеевич, — добавила мать Вовки Ишина. — Немцы сами сбросят Гитлера, потому что народ Гёте и Вагнера, Бетховена… — Я с ней каждый день спорю! — зло посмотрев на Барыню, перебила Одинцова. — Она говорит: может, год. — Ну-ну, спорьте, дискутируйте, — сказал Гаврилов и шагнул в глубь парадного. — Егор Алексеевич, — с мольбой произнесла тетя Катя, — ты уж скажи нам. У меня мать с сестрой в Смоленске остались. Гаврилов задержался в подъезде и, повернув к нам свое заросшее щетиной лицо, сказал: — Бросьте вы ерундой заниматься: год, полгода… Года два, если не три! Мы слушали, как Гаврилов поднимается по лестнице. Мы молчали долго, пока не затихли его шаги. — Паникер! — сказала Одинцова. — Злобный паникер, сеющий злобные слухи. — Пойду отнесу ему сапоги, пусть подавится! — сказал Кобешкин. — Хорошо ему в машинах ездить… — Это минутное настроение, так сказать, состояние аффекта, — сказала Барыня-Матишина. — Но в такое время человек должен владеть собой. Обязан владеть собой. Воспитанный человек — тот, кто умеет скрывать свои чувства. — Зажрался, паразит! — не унимался Кобешкин. — Отнесу ему сапоги и кину в морду. Платины ему надо, дерьма ему надо! Все ругали Гаврилова так сильно, что я даже пожалел его. Мало ли что человек может брякнуть не подумав! По себе знаю. — Он еще ответит за свое паникерство! — грозилась Одинцова. Тут подошли Петын и Шурка и стали слушать, как ругают Гаврилова. Петын сказал: — Гаврилов — рабочая аристократия. Ему все равно — русские ли, немцы, французы, австралийцы. Ему на народные нужды наплевать. Такие люди при любом режиме жить могут — и при фашистах и при коммунистах. Везде сыты и обуты… — Ты мне лучше три пятнадцать отдай, — неожиданно сказал Петыну Кобешкин. — Крохоборничаешь, единоличник… — Петын медленно достал из кармана пятерку и передал ее Шурке. — Отдай ему, Шурик, мне неохота с этим типом разговаривать. Кобешкин деньги взял и тут же заковылял к себе в подвал. Я разозлился на Петына и Шурку. Петын всегда Шуркой командовал, а Шурка — как кролик дрессированный. И еще мне не нравилось, что Петын называет его Шуриком. — Вот что, Василиса Акимовна, — сказал Петын как ни в чем не бывало, — я отдохнул, обратно на фронт мне еще не скоро, так что ты возьми меня в свой отряд. Буду помогать защищать столицу от нападения с воздуха. — Правильно! — обрадовалась Одинцова. — Сейчас каждый человек нужен, особенно мужчина. Пойдешь в звено охраны порядка? — Всегда готов! — согласился Петын. — В случае тревоги куда мне являться? — Лично ко мне, — объяснила Одинцова. — Пошли, Шурик, — сказал Петын. — Теперь и я при деле. Они пошли в дом Петына. На меня Шурка даже не оглянулся. “Ну и не надо, “Шурик”!..” — подумал я. Петын всех своих дружков называл по-особенному. Не Витька, а Витек. Не Толя, а Толик. Не Миша, а Мишаня. Я пошел домой и, не зажигая света, сел у окна. Вот придет из кино Сережка, мы с ним все обсудим. Да и тревога, наверно, будет. На крыше-то мы встретимся обязательно. Я не увидел ни Сережку, ни Галю. Налета в этот день почему-то не было, и я долго читал “Виконта де Бражелона”. Потом я узнал, что Сережка и Галя после кино залезли на крышу и сидели там вдвоем. Это глупо. Могли бы меня позвать. |
||
|