"Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра" - читать интересную книгу автора (Бритиков Анатолий Фёдорович)В восприятии реалиста (Жюль Верн и Лев Толстой)Первые научно-фантастические опыты русских писателей появились в характерной литературной ситуации, когда всемирно известные романы Жюля Верна, а впоследствии Герберта Г.Уэллса получили в России такой резонанс, какого не всегда удостаиваются и национальные классики. Знакомство с образцами мировой литературы в хороших переводах, через большие (по тем временам) тиражи, по рецензиям крупнейших литераторов, вообще говоря, было не в новинку русскому читателю. Однако с этими двумя писателями случай был совершенно особенный. И дело не только в том, что по изданиям иностранных классиков Жюль Верн уступает у нас только Джеку Лондону и Виктору Гюго или что Г.Уэллс, по его словам, издавался в России больше, чем у себя дома. Под этой количественной «верхушкой айсберга» шли процессы глубинного укоренения фантастики нового типа в русской культуре. Переводы романов Жюля Верна принадлежали известной русско-украинской писательнице Марко Вовчок (М.Маркович, 1833-1907). Она дружила с П.Этцелем — издателем и вдохновителем знаменитой жюльверновской серии «Необыкновенных путешествий», сотрудничала в его «Журнале воспитания и развлечения», где тоже печатались книги Жюля Верна. Автор полностью доверял, по его словам, «умной, интеллигентной, образованной женщине, тонко чувствующей и превосходно знающей французский язык»[116]. С благословения Жюль Верна, вспоминала Марко Вовчок, П.Этцель предоставил на её усмотрение «и переделки, сокращения и вставки, которых в переводах имеется немало»[117]. Знаток жюльвернианы Е.Брандис считает, что в переводах Марко Вовчок вышли лучшие по тем временам русские издания книг Жюля Верна. В таких благоприятных условиях Россия познакомилась в 1867-1877 годах с четырнадцатью научно-фантастическими романами и научно-популярным географическим трудом «Знаменитые исследователи и путешественники» — с большей частью того, что успел напечатать в то время молодой писатель. С 1918 года по 1976 год его книги выпускались 374 раза на 23-х языках народов СССР астрономическим тиражом более двадцати с половиной миллионов экземпляров[118], — намного больше, чем тоже популярные в России романы Гюстава Эмара, Майн Рида, Луи Жакомо, Луи Буссенара. Хотя в этом родственном ряду Жюль Верн с самого начала, как мы увидим, воспринимался в России особо, у нас высоко оценили, среди других достоинств, и его выдающееся искусство приключенческого повествования. «Романы Ж.Верна превосходны! — говорил Лев Толстой своему собеседнику на научные темы студенту-физику А.Цингеру, будущему профессору Московского университета. — Я их читал совсем взрослым и всё-таки, помню, они меня восхищали. В построении интригующей фабулы он удивительный мастер»[119]. Здесь у Жюля Верна были такие блестящие соперники, как Александр Дюма. «Тремя мушкетёрами» тоже увлекались в семье Толстого, тем не менее, предпочтение отдавалось жюль-верновским «Необыкновенным путешествиям». «Папа привозил книги из Москвы, — вспоминает Илья Толстой, — и каждый вечер мы собирались и он читал нам вслух; „Детей капитана Гранта”, „100000 вёрст под водой”, „Путешествие на Луну”, „Три русских и три француза” и, наконец, „Путешествие вокруг света в 80 дней”[120]. Много лет спустя книги Жюля Верна читали младшие дети Толстого. В письме 1894 года Лев Николаевич сообщал жене: „Сейчас Саша с Ванечкой на полу рассматривали карту и узнавали, где Патагония, в которую поехали дети Кап[итана] Гранта”[121]. И в другом письме: „Чтение „Детей Капитана Гранта” продолжает иметь большой успех; участвует и няня, и я иногда» (т.84, с.226). Возможно, подобным образом французские школьники знакомились с географией России по роману «Михаил Строгов». Русские подростки с упоением переходили к игре «в Жюля Верна», К примеру, Александр Беляев вспоминал, как они с братом «решили отправиться к центру Земли. Сдвинули столы, стулья, кровати, накрыли их одеялами, простынями, запаслись маленьким масляным фонарём и углубились в таинственные недра Земли. И тотчас прозаические столы и стулья пропали. Мы видели только пещеры и пропасти, скалы и подземные водопады, какими их изображали чудесные картинки: жуткими и в то же время какими-то уютными. И сердце сжималось от сладкой жути. Позднее пришёл с кошмарами „Борьбы миров” Г.Уэллс. В этом мире уже не было так уютно»[122]. Наглядно-практическое взаимодействие человека с природой в романах Жюля Верна было созвучно толстовской идее «заразительности» искусства. Его произведения и сейчас воспитывают хороший вкус к приключениям в поисках знания и свободы, в борьбе за справедливость, к приключениям, мотивированным наукой и такими благородными чувствами как товарищество и сострадание. В путешествиях героев Жюля Верна по суше и по воде, в океанских глубинах и в воздушной стихии, наконец, в околоземном пространстве зарождалось то самое приключение мысли, что сделается доминантой научной фантастики второй половины двадцатого века. Трудно переоценить заразительность этих познавательных приключений в конце XIX — начале XX века, когда международный книжный рынок захлёстывала волна брутальной сыщицкой макулатуры, символом которой не зря сделался Нат Пинкертон. Бесчисленные выпуски о похождениях Пинкертона (по имеющимся сведениям, общим числом до полутора тысяч; некоторые их них фабриковались «невидимками» прямо в России, подобно поддельной заграничной парфюмерии и галантерее)[123] наводнили прилавки сотнями тысяч и миллионами экземпляров. Нравственному, то есть, разумеется, безнравственному, облику нового идола буржуазного эпоса посвятил в своё время блестящую статью «Нат Пинкертон и современная литература» (1908) К.Чуковский. Об этом рыцаре кулака уже достаточно даёт представление то, что одноимённое частное агентство под прикрытием уголовного сыска процветало в тайной войне против американского рабочего движения[124]. Ясно, откуда шли большие деньги на литературную рекламу «легендарного» сыщика и почему газета кадетов «Речь» пела Пинкертону хвалу. Пинкертоновщина нанесла бы обществу куда более серьёзный нравственный урон, если бы ей не противостояла литература благородных приключений. Максим Горький с благодарностью вспоминал среди спутников отрочества Алёши Пешкова её персонажей — «людей сильной воли, резко очерченного характера… которые живут иными радостями, страдают иначе, враждуют из-за несогласий крупных»[125]; некоторые из них, по утверждению Горького, повлияли на выбор жизненных прототипов, в его собственных ранних рассказах. Среди героев хорошей приключенческой литературы жюль-верновские капитаны Немо, Грант, Гаттерас, учёные и путешественники Жак Паганель, Сайрес Смит, Мишель Ардан, искатели истины и свободы, «люди в самом высоком значении слова» (по справедливой характеристике автора) привлекали читателя также своей одержимостью в исследовании тайн природы. Толстому, когда он в период педагогических исканий заинтересовался не совсем обычными книгами писателя-«приключенца», было импонировать, что герои Жюля Верна совершают подвиги не только благодаря мужеству и предприимчивости, но и силой своего знания. Вместе с тем Толстой обнаружил, что эти приключения несут отпечаток Впрочем, первые переводы произведений французского фантаста воспринимались русской литературной критикой в духе той просветительско-педагогической задачи, которую творчество писателя далеко перерастало. М.Е.Салтыков-Щедрин высоко оценил в журнале Современник познавательное значение романа «Воздушное путешествие через Африку» («Пять недель на воздушном шаре»), рекомендуя его юным читателям в качестве настольной книги. В следующем году «Современник» одобрительно отозвался об искусстве популяризации знаний в другом научно-фантастическом романе Жюля Верна — «Путешествие к центру Земли». Петербургская же газета «Голос» (от 1 марта 1886 года), напротив, была раздражена пропагандой материализма «в духе Базарова, Лопухова и компании» (!). Может быть, привлекало внимание утверждение одного из героев «Путешествия», что «все чудеса природы, как бы необыкновенны они ни были, всегда объясняются физическими причинами». Так или иначе «весьма безнравственная по своей тенденции» книга была исключена циркуляром министра внутренних дел из ученических библиотек[126]. От обскурантской печати и царской цензуры не укрылся, как видим, мировоззренческий заряд приключений. Так реализовал Жюль Верн установку своего издателя и друга П.Этцеля, писавшего, что детям «нужно внушать веру в прогресс, веру в человека, претворяющего сверхъестественное в естественное, способность стать господином собственной судьбы. Мы должны учить и воспитывать, развлекая»[127]. Задуманная молодым писателем серия под общим названием «Необыкновенные путешествия» должна была, по мысли П.Этцеля, резюмировать все географические, астрономические, физические знания, накопленные наукой, и в живописной, занимательной форме создать универсальную картину мира (действие некоторых романов развивается даже в России). И хотя сообщаемые сведения теперь устарели, фантастические приключения жюль-верновских героев, может быть, и по сей день продолжают оказывать своё цивилизирующее, просветительное, нравственное воздействие. В ту пору, когда в дневнике Толстого за 1873 год, впервые появилась запись о Жюле Верне (в связи с повестью «Вокруг Луны», которую он, по всей видимости, читал во французском оригинале; может быть, это была одна из книг «педагогического цикла», закупленных в заграничном путешествии), великий русский писатель размышлял над популяризацией науки для народа. Педагогические замыслы были тесно связаны также с его натурфилософскими исканиями и составляют важную сторону толстовского мировоззрения. В «Войне и мире» Толстой вложил в уста масона Бездеева такое суждение: «Высшая мудрость основана не на одном разуме, не на тех светских науках физики, истории, химии и т.д., на которые распадается знание умственное. Высшая мудрость одна. Высшая мудрость имеет одну науку — науку всего, науку, объясняющую всё мироздание и занимаемое в нём место человека».[128] Нельзя не оценить прозорливость писателя, осознавшего опасность дробления наук, не очевидную, надо сказать, даже таким энциклопедически осведомленным его современникам, как Жюль Верн. Толстой за столетие предвосхитил актуальную ныне интеграцию знания, призванную уравновесить далеко зашедшее расщепление наук, — естественно, интеграцию, произведённую на другой основе, при более глубоком познании законов природы и общества. Толстой выдвигал источником и критерием этого синтеза своего «нравственного» человека. Бездеев так заканчивает размышление о единой науке: «Для того чтобы вместить в себя эту науку, необходимо очистить и обновить своего внутреннего человека, и поэтому прежде, чем знать, нужно верить и совершенствоваться. И для достижения этих целей в душе нашей вложен свет божий, называемый совестью» (т. 10, с.71.). Для нас нет проблемы, что прежде и что потом; самопознание и нравственное совершенствование неразделимы и в освоении мира, и в воспитании вместо веры научной убеждённости. Тем не менее, так ли уж мы расходимся со Львом Толстым — и заодно с Жюлем Верном, — когда всё чаще вспоминаем сегодня, применительно к нашему уровню мышления, древний афоризм Протагора: человек есть мера всех вещей? Хотя и не существует прямой зависимости между совестью и, скажем, постижением истины естествознания, тем не менее, например, в познании целесообразности природы бессознательно участвует и наша способность воспринимать красоту мира, стало быть, — духовное совершенство. В то время, когда Жюль Верн приступил к осуществлению своего грандиозного замысла, Толстой вынашивал сходные идеи, — как довести до народного читателя, до крестьянских ребят в Яснополянской школе то целостное представление об окружающем мире, которое он стремился выработать и для себя самого. Литературный опыт французского писателя, по-видимому; привлёк его внимание не только мастерством популяризации, но и в связи с тем, что, по мнению Толстого, как раз целостная картина мира только и могла быть создана силой «сердечного знания», заложенного прежде всего в искусстве. По мысли Толстого, «сущность (вещей и явлений, — А.Б.) выразима только искусством, только сущностью» (т.48, с.116). Вслед за И.Кантом Толстой полагал источником целостного восприятия мира не сам этот мир, не познаваемый нами объект, но наш познающий субъект. В своём педагогическом творчестве он и стремился показать, как «сердечное познание» способно преодолеть разъединение мира, свойственное учёному умствованию. Приведённый ранее отзыв Толстого о Жюле Верне, возник, вероятно, в подборе литературы для Яснополянской школы, или Кругов чтения как он называл свои рекомендательные списки книг, составляемые в дополнение к им же созданным «Азбукам» и хрестоматиям «Русские книги для чтения». В эти Круги Толстой включал, например: «Верна. Вокруг света в 80 дней» (т.21, с.503) — наряду с повестями Пушкина и Гоголя. Последний раз имя автора «Необыкновенных путешествий» встречается в дневнике за 1907 год, незадолго до смерти: «…писал Д[етский] К[руг] : Ч[тения]… Нужна история детя[м], Жюль Верн» (т.56, с.195). Толстой ставил малоизвестного тогда писателя в один ряд со своими любимыми классиками, несомненно, за вдохновенное решение Жюлем Верном задачи, которую выдвигал и перед самим собой, считая просвещение народа высшим долгом деятеля культуры. Стоит сравнить объяснение Жюля Верна: «Причина популярности моих книг в том, что я готов пожертвовать искусством, но не напишу ни страницы, ни фразы, которую не могли бы прочесть дети, для которых я творю и которых люблю»[129] с письмом Толстого Н.Н. Страхову (кому он посылал на проверку и обработку свои выборки для детской «Азбуки»), в котором Толстой подчёркивает, что выбирал «не то, что случайно знаю, не то, что мне кажется нужно знать, но то, что ясно и красиво, и когда мне казалось недостаточно ясно и красиво, я старался выразить по-своему» (т.61, с.322). Естественно, почему романы Жюля Верна заняли видное место в педагогических интересах и в кругу семейного чтения великого русского писателя. С каким увлечением читал эти книги сам Толстой, можно судить по тому, что он собственноручно проиллюстрировал роман «Путешествие вокруг света в 80 дней», а повесть «Вокруг Луны» даже послужила поводом для философской переписки со Страховым. «Каждый день он приготовлял к вечеру подходящие рисунки пером, — вспоминал сын Льва Николаевича Илья, — и они были настолько интересны, что нравились нам гораздо больше, чем те иллюстрации, которые были в остальных книгах. Мы с нетерпением ждали вечера, и все кучей лезли к нему через круглый стол, когда, дойдя до места, которое он иллюстрировал, он прерывал чтение и вытаскивал из-под книги свою картинку»[130]. Собственноручных рисунков Толстого до нас дошло очень мало. Иллюстратором же другого писателя, сообщает П.Этгингер, анализировавший «картинки» к роману Жюля Верна, он выступил только в этом случае[131]. Даже неискушённому взгляду заметно, что рисовать, как профессионал, Толстой не умел. «А выходило всё же хорошо потому, что он остро чувствовал и особенности текста, и детские требования к иллюстрации»[132]. Рисунки точно соответствуют подписям — цитатам и в совокупности рассчитаны не на рассматривание, а, так сказать, на графическое восприятие фабулы. Для рисования были выбраны сцены, не просто захватывающие остротой положений, но такие, в которых светится, свойственный Верну, юмор и где ирония переходит в сатиру. В виде примера сложных многофигурных композиций (которых не побоялся Толстой) Эттингер приводит свалку на предвыборном митинге в Сан-Франциско, «так сатирически трактованном Жюлем Верном[133]. Жюль-верновская сюита Толстого удостоверяет вместе с тем, что он оценил и мастерство подачи научных сведений. Не исключено, что роман заинтересовал Толстого своим географическим парадоксом, благодаря которому приключения обретают естественное обоснование и убедительный счастливый финал (автор «Необыкновенных путешествий» вообще нередко закладывает познавательные сведения в остроумную мотивировку сюжета). Филеас Фог держал пари на всё своё состояние, что объедет вокруг света за восемьдесят дней, и уже было решил, что проиграл, когда выяснилось, что время, потерянное на непредвиденные задержки, невольно удалось сэкономить благодаря тому, что путешественник двигался «вдогонку» суточному вращению Земли. На двух ключевых рисунках Толстовской сюиты это обстоятельство отмечено увеличенным изображением часов. Уже первое упоминание в дневнике Толстого о писателе-«приключенце» и популяризаторе свидетельствует, какой импульс дала повесть Жюля Верна «Вокруг Луны» размышлениям о фундаментальных законах физики. Вот эта запись от 17 ноября 1873 года: «Читал Верна. Движение без тяготенья немыслимо. Движение есть тепло. Тепло без тяготенья немыслимо» (т.48, с,67). Речь шла об эпизоде, когда экипаж лунного ядра наслаждается состоянием невесомости: Мишель Ардан «вдруг подпрыгнул и, отделившись на некоторое расстояние от дна снаряда, повис в воздухе, как добрый монах в „Ангельской кухне” Мурильо. В одно мгновенье оба приятеля присоединились к Мишелю, и в центре снаряда произошло своего рода „чудесное вознесение”. «— Подумать только! На что это похоже! Невероятно! — кричал поражённый Мишель. — Непостижимо, и всё-таки это так!» (т.1, с.571). Толстой усомнился, так ли всё это. В тот же день он поделился со Страховым: «Я вам не рассказывал, кажется, мою гипотезу о замене понятия тяготения понятием тепла. Я страстно был занят этим 3-го года и оставил… нынче, читая детям J.Vern. Voyage antour de la lun, меня поразило то место, где они, вступив в нейтральный пункт между луной и землёй, находятся вне точки тяжести, но всё-таки двигаются. Как они это делают?.. Ни ноги, ни крылья, ни поплавки, ни змеиные позвонки не произведут движения. Если они двинутся, то только непосредственно действием воли движенья, то есть чудом» (т.62, с.54), что, разумеется, Толстой отвергал. Его слова о воле движения — отголосок шуток, которыми обмениваются космонавты: вот если бы вовсе «отделаться от закона тяготения», можно было бы и на Земле взлетать одним «только усилием воли»… (т.1,с.572). Толстой приходит к выводу: «…очевидно, что без тяготения невозможно движение — сила. А сила — тепло, стало быть, без тяготения нет тепла, нет притяжения. А тяготение есть движение, и известная воля движения — чудо. Вот какой вздор приходит мне в голову. Пожалуйста, если вы меня поняли, напишите мне, согласны ли вы с моими рассуждениями и не приходило ли вам или известным вам учёным уже что-нибудь подобное в голову» (т.62, с.54). Согласно своей идее синтеза «сердечного» познания с «умственным», Толстой предпринимал попытки упорядочить последнее — свести множественность отвлечённых законов, о которых непросто договориться и специалистам, к таким немногим и самоочевидным, которые были бы понятны всем. Отсюда намерение Толстого универсализировать тепловую форму движения и даже заменить «понятие тяготения понятием тепла». Эти мысли возникли, по-видимому, в работе над естественнонаучными разделами «Азбуки» и «Русских книг для чтения». Иные объяснения Толстого здесь удачны своей простой апелляцией к житейскому опыту: «Лошади, быки возят, люди работают, — что их двигает? Тепло. А откуда они взяли тепло? Из корма. А корм заготовило солнце» (т.21, с.299). Однако наглядный круговорот энергии нисколько не объяснял тех не самоочевидных и практически ещё не известных тогда форм движения, которые Жюль Верн вещественно и живописно воссоздавал по умозрительным и спорным даже среди учёных понятиям вроде невесомости. Страхов отвечал, что «подпрыгивания» героев Жюля Верна как раз и возможны с точки зрения небытовых, научных представлений о законах динамики. Он приводил такой пример: «если выбросить кошку из окна, то она пролетит по параболе», и «никакие движения кошки изменить этой линии не могут»; тем не менее, барахтанье вокруг собственного центра инерции приводит к тому, что «кошка упадёт на ноги»[134], а не на спину. Сходным образом подпрыгивали, барахтались в невесомости герои Жюля Верна. О законах физики, заинтересовавших Толстого при чтении этой повести, в то время, писал Страхов, в самом деле ещё не было ясности. Жюль Верн живо и красочно «смоделировал» состояние невесомости, хотя у него эффект проявляется, согласно тогдашним взглядам, только в «нейтральной точке», где земное притяжение уравновешивается противодействием Луны, тогда как точка невесомости должна была наступить раньше — сразу же после того, как снаряд покидал жерло Колумбиады, то есть когда ускорение, сообщённое пороховыми газами, уравнивало обратное действие земной силы тяжести. Но всё это подмечает современный читатель; во времена же Жюля Верна и Льва Толстого и для учёного было психологически сложно отвлечься от обыденного ощущения земной силы тяжести и перейти к таким абстракциям, как масса, ускорение, невесомость. Даже теоретик космонавтики К.Циолковский недооценивал инерционного противодействия массы, когда описывал в научно-популярных очерках, как легко было бы передвигать «ничего не весящие» в космосе грузы. Между тем в размышлениях Толстого над поразившей его сценой в повести у Жюля Верна прежняя его формула: «без тяготения нет тепла, нет движения» уже перестала ему казаться непреложной. В поисках ответа на возникавшие философские вопросы естествознания писатель возвращается к научным занятиям: «2 декабря 1873. Читаю физику» (т.48, с.68.). А в конце декабря — новая важная для нас запись: «Не есть ли (то есть не присуща ли природе, — А.Б.) аксиомическая сила, из которой вытекают все другие (тепло, электр[ичество], тягот[ение] и др.)» (т.48, с.68). Понятие о теплоте здесь передвинуто уже в разряд производных; в качестве постулирующего мыслится не просто абстрактное, но ещё и гипотетическое. К слову сказать, Толстой приближался и к идее единого поля — грандиозной задаче физики XX века — по тем временам идее подлинно научно-фантастической… К вопросу о невесомости он вернётся ещё раз шесть лет (!) спустя в совсем другой связи — так крепко засела в сознании сцена, вызвавшая столько сомнений. Поясняя в письме А.А.Фету свой несогласие с художественной идеей его философского стихотворения «Смерти», Толстой замечал: «У Верна есть рассказ „Вокруг Луны”. Они там находятся в точке, где нет притяжения. Можно ли в этой точке подпрыгнуть? Знающие физики различно отвечали. Так и в вашем (поэтическом, — А.Б.) предположении, — заключил Толстой, — должно различно отвечать, потому что положение (описанное в стихотворении, — А.Б.) невозможно, нечеловеческое» (т.62, с.469). Примечательно само это сближение в глазах Толстого столь различных, а по его философским понятиям и антиномичных литературных рядов; примечательна свобода и гибкость мысли, с какой он выбирал общую точку зрения на лирическое стихотворение и научно-фантастическую повесть. Двойная природа научно-фантастической литературы, преобразующей гипотетическое знание в поэтическую условность нетрадиционного, нового типа, тогда ещё только складывалась и не всегда сознавалась даже самыми крупными художниками. «Доверчивые дети, — иронизировал Анатоль Франс, — поверят на слово Жюлю Верну и вообразят, что в действительности можно в бомбе добраться до луны и что можно избавить тело от подчинения законам тяготения. Эти карикатуры на благородную науку о небесных пространствах, на древнюю и почтенную астрономию, лишены как истины, так и красоты»[135]. Тем больше внимания заслуживает позиция Толстого, поочерёдно апеллирующего то к логике чистой науки («знающие физики различно отвечали»), то к здравому смыслу поэтической условности («положение невозможно, нечеловеческое») в поисках какой-то третьей, «двойной» меры, уравновесившей бы истину с красотой. И в самом деле, такая мера объективно заложена в жюль-верновском синтезе науки с искусством. Ином, разумеется, чем тот, что представлялся великому реалисту; но тем не менее размышления Толстого о соединении «сердечного» знания с «умственным» вплотную подводили к канону жюль-верновского романа о науке как своеобразной реализации этой его идеи. И вот, высоко оценивая искусство, с каким французский писатель сделал науку основой монументального литературного произведения, Толстой неожиданно для себя обнаружил, что необычный художественный мир этого романа формируется вокруг Писатель-фантаст не только облекает мысль учёного в образы Более глубокая и творческая его задача, отметим, забегая вперёд, состоит в том, чтобы Двойная мера в оценке научно-фантастической идеи, которую искал Толстой-читатель Жюля Верна, является, таким образом, не вопросом субъективной интерпретации данной повести, но общей проблемой использования этим жанром совокупных преимуществ художественного и научного способов освоения мира. Популяризируя науку, Жюль Верн одновременно заглядывал в её завтрашний день и незаметно — на первых порах, может быть, незаметно и для самого себя — вводил читателя в фантастический мир совершенно нового типа, в котором прихотливые ассоциации условного вымысла отодвигались в глубину сцены, освобождая место логически обоснованному воображению. Условно-поэтическая фантастика, выступающая в неопределённом пространстве между верой и неверием в чудесное, вытеснялась в жюль-верновском романе новой системой установок на другое «чудо» — перемещающееся между знанием и незнанием (хотя речь, скорее, должна идти о перестановке акцентов). Ещё не располагая термином научная фантастика (сходное понятие впервые, кажется, употребили братья Гонкуры применительно к произведениям одного из предшественников французского писателя), Лев Толстой, тем не менее, обратил внимание как раз на то, что составляет сердцевину новаторства Жюля Верна. Действительно, «и до него были писатели, начиная от Дж. Свифта и кончая Эдгаром По, — справедливо напоминал его друг и соавтор Паскаль Груссе, — которые вводили науку в роман, но использовали её главным образом в сатирических целях. Ещё ни один писатель до Жюля Верна не делал из науки основы монументального произведения, посвящённого изучению Земли и Вселенной, промышленного прогресса, результатов, достигнутых человеческим знанием, и предстоящих завоеваний. Благодаря исключительному разнообразию подробностей и деталей, гармонии замысла и выполнения, его романы составляют единый и целостный ансамбль, и их распространение на всех языках земного шара ещё при жизни автора делает его труд ещё более удивительным и плодотворным…»[136]. В этой оценке, самой глубокой, какой отметили подвиг фантаста его современники, уже проглядывала мысль и о новаторском творческом методе, зарождавшемся в недрах «романа о науке». Именно художественная проекция предстоящих завоеваний заключала в себе оригинальный фрагмент созданного им жанра. Первоначальная новизна, так сказать, научных приключений по мере творческого развития писателя углубляялась до гносеологического уровня. Логическое обоснование сообщало, фантастической идее родство с научной гипотезой, тогда как эстетическая экстраполяция возможностей знания придавала научному допущению черты художественной логики. На передний план жюль-верновской мысли выдвигалось уже не просто популярное изложение сведений, научно-фантастическое видение — предвидение будущего. Закладываемый Верном творческий метод наводил внутренние мосты между искусством и наукой, решал в пределах литературного жанра назревавшую общекультурную задачу, о которой писал А.П.Чехов одному из корреспондентов: «… Я подумал, что чутьё художника стоит иногда мозгов учёного, что-то и другое имеет одни цели, одну природу (!) и что, может быть, со временем при совершенстве методов им суждено слиться в гигантскую, чудовищную силу, которую теперь трудно и представить себе…»[137]. Самое крупное завоевание новаторства Жюля Верна состояло в том, что, будучи литературной находкой, оно перерастало пределы искусства. Жюль-верновский роман можно уподобить ветви, протянувшиеся от литературы критического реализма в будущее. Жюль Верн подготовлял вместе с тем тот общекультурный резонанс, что приобретёт научная фантастика в наше время как художественная форма проективного, опережающего мышления. «Научный роман» Жюля Верна имел выдающееся значение и в том виде, в каком он был понят его современниками. Великий писатель открыл для мировой литературы вместе с огромной социальной значимостью научно-технического прогресса своеобразную эстетику и поэзию мира машин, механизмов, лабораторий, научного творчества. Он черпал в этом мире свой социальный оптимизм. История человечества, правда, ещё при жизни Жюля Верна стала складываться сложней, чем казалось его другу П.Этцелю, поощрявшему молодого автора «Необыкновенных путешествий» «укреплять веру в прогресс». Интересная запись в дневнике Толстого: «Ничего так не препятствует свободе мысли, как вера в прогресс» (т.48, с.86) неплохо объясняет известную его пророческую метафору: «Чингисхан с телеграфом»… Хотя в последних своих романах Жюль Верн и показал, что наука неизмеримо увеличила опасность истребительных войн, хотя стареющий писатель и вложил в уста Робура — покорителя воздушного океана тревожную мысль о том, что «успехи науки не должны обгонять совершенствования нравов»[138], это уже была тема другого, и во всём не похожего на него, мастера жанра Герберта Г.Уэллса, чьё имя тоже тесно связано с историей отечественной научной фантастики. |
|
|