"По ту сторону Ла-Манша" - читать интересную книгу автора (Барнс Джулиан)

HERMITAGE[113] Hermitage. Перевод И. Гуровой

Они увидели его с парохода на Пойак, его рябой фасад все еще был на четверть освещен предвечерним солнцем. Сели на пароход они в Бордо вблизи от Плас-де-Кэнконс в одиннадцать и расположились в плетеных креслах под полосатым тентом. На фордеке прямо под ними сгрудились пассажиры третьего класса, отмеченные наличием живности, энергией и шумом. Флоренс ощутила себя обессиленной таким свидетельством нормальной жизнедеятельности, игнорирующей жару, а вот Эмили словно черпала из нее бодрости.

— Только погляди на этого мужчину, Флоренс. Он не просто разговаривает, он ВЫТАНЦОВЫВАЕТ разговор.

— Думаю, он говорит что-то совсем будничное.

— В таком случае, — возразила Эмили, настаивая на своем, — в таком случае его манера говорить позволяет ему преображать будничное. — Она взяла альбом и начала зарисовывать жестикулирующего остроносого субъекта, его непокрытую голову, синюю блузу, короткую трубку и струящиеся руки.

— Хотела бы я воспринимать преображения, как ты, милая моя Эмили. Они словно бы окружают тебя. А теперь ты еще больше преображаешь этого человека, претворяя его в искусство.

— Тебе не удастся испортить мне настроение. И к тому же мы все верим в преображения. Ты просто маскируешь их, называя практическими улучшениями.

Они сидели с непринужденным спокойствием, две англичанки тридцати с чем-то лет, обе в матросских шляпах и коричневых туфлях, а пароход лавировал в зимнем лесу корабельных мачт. Гудки здесь были самыми громкими птичьими трелями. Буксир «Эркюль» взбивал пену на реке café au lait;[114] небольшие суда проскакивали перед носом, как водомерки. Они отсутствовали три недели и приближались к самой южной точке своего путешествия. Скоро, как бывало каждый год, они отправятся назад, каждая в свою эссекскую деревню к ветрам с Уральских гор и морозящим разговорам фермеров-турнепсов. Конечно, эти тупицы выращивали и многое другое, но в разговорах между собой Флоренс и Эмили называли их только так.

— Я никогда не выйду замуж, — внезапно сказала Флоренс. Она просто констатировала факт. Без малейшего сожаления.

— В любом случае, — сказала ее подруга, развивая, а может быть, дублируя ее мысль, — достоверно известно, что фермер-турнепс никакому преображению не доступен.

Пароходик лавировал между берегами, забирая на борт и высаживая торговцев и крестьян, живность и священников. Гаронна обнялась с Дордонью и стала Жирондой. Юбка Эмили вздувалась от ветра, пока она не прижала к ней карту Медока,[115] на которой были указаны его шато.[116] Она поднесла к очкам небольшой полевой бинокль и сгорбилась в исследовательской позе, так хорошо знакомой ее спутнице. Напротив Бейшевель Эмили сообщила, что это шато некогда принадлежало адмиралу, что каждый корабль, проплывавший по реке, был вынужден спускать парус — baisser la voile, — и это выражение преобразилось в нынешнее название.

Подумать только! — бодро заметила Флоренс.

Эмили по очереди указывала Марго и Дюкрю-Бокайю, Леовиль-ле-Каз и Латур, присовокупляя к каждому названию живописности из «Бедекера». За Латуром, приближаясь к Пойаку, пароход держался у самого берега. Позади них зеленым вельветом тянулись расчерченные виноградники, впереди показался сломанный причал, а за ним лоскут вельвета с большим черным пятном. Дальше, чуть выше, плоский фасад, коричневатый от солнца, с короткой террасой, полузаслоняющей окна нижнего этажа. Подфокусировавшись, Эмили обнаружила, что балюстрада террасы потеряла несколько балясин, а другие сильно перекосились. Флоренс забрала бинокль. Фасад зиял большими дырами, стекла в верхних окнах были разбиты, а крышу словно сдали под агрономические опыты.

Не совсем наш эрмитаж, — сделала она вывод.

Так что, посетим его завтра?

Это под дразнивание для коротания времени сложилось мало-помалу за последние два года их поездок во Францию. Праздные взгляды намекали на иную жизнь: бревенчатый крестьянский дом в Нормандии, щеголеватый бургундский manoir,[117] шато в глуши Берри. И теперь возникло что-то вроде почти серьезного намерения, в котором ни та, ни другая себе не признавались. А потому Флоренс объявляла, что их эрмитаж вновь не обретен, и вскоре они его посещали.

Шато Допра-Баж не числилось в большой «Классификации 1855 года». Оно было скромным cru bourgeois,[118]16 гектаров, засаженных каберне-совиньоном, мерло и пти-вердо. В последнее десятилетие филоксера зачернила зеленый вельвет, и его ослабевший, обедневший владелец неуверенно попытался высадить новые лозы. Три года назад он умер, оставив все молодому парижскому племяннику, который снобистски предпочитал Бургундию и старался избавиться от Шато Допра-Баж как можно быстрее. Но никому из соседей не улыбалось обременить себя больным виноградником. Régisseur[119] и homme d'affaires[120] поэтому кое-как обходились сезонными работниками, производя вино, которое, как признавали даже они, пало до уровня cru artisan.[121]

Когда Флоренс и Эмили вернулись во второй раз, мсье Ламбер, homme d'affaires, коротышка в черном костюме, фетровой кепке и с острыми усами, державшийся и угодливо, и властно, неожиданно обернулся к Эмили, которую счел помоложе, а потому более опасной из двух, и грозно спросил:

— Êtes-vous Américaniste?[122]

Не поняв, она ответила:

— Anglaise.[123]

— Américaniste? — повторил он.

— Non,[124] — ответила она, и он одобрительно крякнул. У нее было ощущение, будто она выдержала какой-то экзамен, понятия не имея, в чем он заключался.

На следующее утро, завтракая устрицами и поджаренными колбасками, Флоренс произнесла задумчиво:

— Нельзя сказать, что у них здесь есть ландшафт, скорее одни контуры.

— Значит, это не явится такой уж большой переменой после Эссекса.

Обе заметили соблазнительность перехода «могло бы» и «могло» в «есть» и «явится». Они теперь приехали во Францию на пятое лето. В отелях они делили одну кровать, а за столом разрешали себе вино, и после обеда Флоренс выкуривала одну сигарету. Каждый год это было пьянящим бегством на свободу и оправданием их жизни среди турнепсов, и укором ей. До этих пор их экскурсии в среду французов были легким флиртом. Теперь Эмили чувствовала, словно что-то (не судьба, но какая-то сила пониже, управлявшая их жизнями) поймало ее на слове.

— Во всяком случае, это твои деньги, — сказала она, понимая, что ситуация действительно приняла очень серьезный оборот.

— Это деньги моего отца, а детей у меня не будет.

Флоренс, более крупная и чуть постарше, имела привычку сообщать о своих решениях завуалированно. Она была темноволосой и крепкой, с обманчивой манерой обескураживающей прямолинейности. На самом деле она была и более способной, и более благодушной, чем казалась, несмотря на ленивое предпочтение наиболее общего аспекта любого плана. В частностях всегда можно было положиться на Эмили; на Эмили, худощавую, белокурую, хлопотливо аккуратную, щурящуюся сквозь очки в золотой оправе на страницы записной книжки, альбома, расписания, газеты, меню, «Бедекера», на карты, билеты и юридические примечания петитом; Эмили, полную тревог и все же оптимистичную, которая теперь сказала с удивлением:

— Но мы же ничего не знаем о производстве вин.

— Мы же не нанимаемся в vendangeuses,[125] — ответила Флоренс с ленивой надменностью, которая была лишь частично насмешкой над собой. — Папа не знал, как работают лесопильни, но знал, что джентльменам нужны письменные столы. К тому же я уверена, что ты проштудируешь этот вопрос. Вряд ли он более сложен, чем… соборы.

Самый недавний иллюстрирующий пример: с ее точки зрения, они слишком много времени потратили перед статуей Бертрана де Гота, архиепископа Бордо, впоследствии папы Клемента V, пока Эмили распространялась об арках нефа романского стиля XII века и двойных хорах еще какого-то — несомненно, более раннего или позднего — века.

Бургундский племянник принял предложение Флоренс, и она продала свой дом в Эссексе; Эмили поставила своего брата Лайонела, нотариуса, в известность, что ему придется подыскать себе другую экономку (новость, которую она уже несколько лет мечтала объявить ему). Весной 1890 года обе женщины безвозвратно обосновались во Франции, не захватив с собой никаких специфических напоминаний об Англии, если не считать старинных напольных часов, которые отбивали каждый час детства Флоренс. Когда их поезд отошел от кэ д'Остерлиц Гар д'Орлеан,[126] Эмили высказала свое последнее опасение:

— А тебе не наскучит? Мое общество. Это ведь не просто поездка.

— Я решила, что Шато будет названо в твою честь, — ответила Флоренс. — Я с самого начала считала, что «Допра-Баж» звучит не так романтично! — Она заново заколола шляпу, будто предупреждая дальнейшие протесты. — Что до турнепсов, вряд ли воспоминания о них сотрутся быстро. Ну и танцоры! Олухи даже не замечали, когда оттаптывали ноги своей даме!

Мадам Флоренс и мадам Эмили сохранили для себя услуги мсье Ламбера как homme d'affaires и мсье Колле как régisseur на лучших условиях. Затем мсье Ламбер нашел им экономку, трех работников, горничную и садовника. Растения на крыше были вырваны с корнями, балюстрада восстановлена, рябой фасад оштукатурен, причал построен заново. Флоренс посвятила себя дому и заново засеянному potager;[127] Эмили занялась виноградниками. Коммуна Допра встретила дам с распростертыми объятиями: они обеспечивали работу и намеревались сделать доходными пострадавшие виноградники. Никто не возражал, когда Шато Допра-Баж стало Шато О-Рейли. Пусть les Anglaises[128] не прилежали истинной вере, но в каждом ноябре они приглашали кюре к чаю и уважительно присутствовали на ежегодном благословении виноградников в апреле. Эксцентричности, которые за ними наблюдались, можно было без труда отнести на счет нищего существования, которое они прежде влачили на дальнем холодном острове, где даже эльзасские лозы не могли прижиться. Например, было замечено, что они оказались энтузиастками строжайшей бережливости в домашнем хозяйстве. Жареной курицы им хватало на неделю; мыло и веревочки использовались до последнего сантиметра; постельное белье экономилось, потому что они спали в одной постели.

На исходе сентября появлялась банда добродушных оборванцев для vendange;[129] их кормили обильными обедами и позволяли пить столько petit vin[130] прошлого года, сколько им хотелось. На Флоренс и Эмили произвело большое впечатление, что пьянством это не оборачивалось. Их изумляло и то, как мужчины и женщины работали в виноградниках бок о бок в полной гармонии. Мсье Ламбер объяснил, что женщинам платят меньше, потому что они больше разговаривают. Лукаво покачав головой, он затем описал особую местную традицию: vendangeurs строжайше воспрещалось есть виноград, который они собирали, и в заключение каждого утра женщины были обязаны высовывать языки для проверки. Если язык был лиловым, надзирающий имел право потребовать в наказание поцелуй. Флоренс и Эмили не сказали вслух, что это выглядит довольно примитивно, a homme d'affaires закончил, подмигнув почти фамильярно:

— Конечно, иногда они ели нарочно.

Когда первый сбор благополучно завершился, последовал bal des vendangeurs.[131]

Во дворе были установлены столы на козлах, и вот теперь воздействие алкоголя оказалось куда нагляднее. Два скрипача и концертино увлекли в танцы сборщиков на не слишком гнущихся коленях, но все равно они показали изящество и энергию, недоступные большинству трезвенников-турнепсов. Женщины были в меньшинстве, и Флоренс осведомилась у мсье Ламбера, прилично ли ему пригласить новую владелицу Шато. Homme d'affaires объявил, что для него это большая честь, но он чувствует, если ему дозволено дать мадам совет, что другие в подобной ситуации предпочли бы просто смотреть, сидя во главе стола. Поэтому Флоренс раздраженно постукивала ногой, пока худощавые и гибкие французы крутились с женщинами, которые в большинстве были выше, толще и старше. Примерно час спустя мсье Ламбер хлопнул в ладоши, и самая молодая vendangeuse застенчиво преподнесла Флоренс и Эмили каждой по пучку гелиотропов. Эмили произнесла короткую речь с благодарностями и поздравлениями, после чего она и Флоренс отправились спать, слушая, как за открытым окном спальни во дворе раздаются шелест юбок, топот, пиликанье скрипок и неутомимые залихватские звуки концертино.

Эмили, к снисходительному огорчению Флоренс, начала разбираться в виноградарстве даже лучше, чем в церковной архитектуре. Дело сильно запутывалось из-за того, что Эмили редко знала верные английские соответствия терминам, которыми пользовалась. Сидя в плетеном кресле на террасе, где солнце озаряло волосы, падающие ей на шею, она читала Флоренс лекции о паразитах, врагах виноградных лоз и поражающих их мозаичных болезнях. Altise[132] слышала Флоренс и rhynchite, cochinelle, grisette, érinose;[133] имелись чудовищные звери: l'ephippigère de Béziers и le vespère de Xatart;[134] затем имелись le mildiou[135] и черная гниль (хоть эти-то были понятны), l'anthracnose и le rot blanc.[136] Объясняя, Эмили словно видела эти ужасы на цветных иллюстрациях — изъеденные листья, дурно пахнущие лишаи и изуродованные ветви заполняли ее очки. Флоренс старалась изображать требуемую озабоченность.

— Что такое криптогамная болезнь? — спрашивала она покорно.

— Криптогамные растения включают, по Линнею, споровые, такие, у каких нет ни пестика, ни тычинок, так что они не имеют цветков — такие, как папоротники, водоросли, грибы. А также мхи и лишайники. Слово греческое и означает «тайнобрачие».

— Тайнобрачные растения, — повторила Флоренс, точно прилежная ученица.

— Последний класс растений у Линнея, — добавила Эмили. Теперь она была на самой вершине своих познаний, но радовалась, что Флоренс против обыкновения сумела, казалось, последовать за ней туда.

— Последний, я надеюсь, но может стать первым.

— Не думаю, что классификация подразумевает религиозные догмы.

— Ну разумеется, нет, — категорично объявила Флоренс, хотя ботаником не была. — Но как грустно, что среди наших врагов есть тайнобрачные, — добавила она.

Эмили обсуждала те же самые болезни с мсье Ламбером более подробно, но с меньшим удовлетворением. Ей казалось очевидным, что ученые в L'École Nationale d'Agriculture[137] в Монпелье совершенно правы, и ущерб, нанесенный филлоксерой, следует восполнять лозами, привитыми к американским чубукам. С этим согласился профессор Мийарде из Бордо, хотя в прессе, посвященной виноградарству, по данному вопросу существуют значительные разногласия.

Для мсье Ламбера дело отнюдь не было столь уж очевидным, и даже прямо наоборот. Он напомнил мадам Эмили, приехавшей в Медок совсем недавно, что европейский виноград, несмотря на множество его сортов, представляет собой единый вид vinis vitifera,[138] тогда как американский виноград объединяет почти две дюжины разных видов. Европейский виноград оставался совершенно здоровым на протяжении почти двух тысячелетий, и нынешние его болезни чуть ли не полностью объясняются ввезением американских лоз во Францию, как было доказано вне всяких сомнений. Вот в чем причина, продолжал он (и тут у Эмили возникло подозрение, что они читали один и тот же том), появления мучнистой росы в 1845 году, филлоксеры в 1867-м, ложно-мучнистой росы в 1879-м и черной гнили в 1884-м. Во что бы там ни верили университетские профессора, его коллеги в виноградниках придерживаются мнения, что болезнь не лечат, ввозя ее источник. Говоря проще, если ваш ребенок болен воспалением легких, вы не пытаетесь излечить его, положив к нему в кроватку другого ребенка, больного инфлюэнцей.

Когда Эмили выдвинула аргументы за прививки на американские чубуки, лицо мсье Ламбера потемнело, и он хлопнул себя по бедру своей фетровой кепкой.

— Vous avez dit que vous n'étiez pas Américaniste,[139] — сказал он категорически, словно кладя конец дискуссии.

Только теперь после штудирования предмета Эмили оценила вопрос, который ей был задан, когда они второй раз посетили Шато. Здесь мир делился на sulfureurs[140] и Américanistes: тех, кто видит спасение от филлоксеры в том, чтобы выручать и восстанавливать чисто французские лозы с помощью химических веществ, и тех, кто хочет превратить виноградники в подобие какой-то новой Калифорнии. Своим ответом тогда она невольно убедила мсье Ламбера, что принадлежит к sulfureur, или, вернее, как он выразился теперь, то ли внеся грамматическую поправку, то ли позволив себе легкий сарказм, к sulfureuse.[141] Если теперь она хочет сказать ему, что изменила мнение и все-таки является Américaniste, тогда он и мсье Колле, как ни благодарны они мадам Флоренс и мадам Эмили, сочтут себя по меньшей мере обманутыми.

— Кто мы такие, чтобы решать? — Таков был отклик Флоренс, когда Эмили объяснила ей дилемму.

— Ну, мы… ты владелица. А я прочла все последние статьи о виноградарстве.

— Мой отец не имел ни малейшего понятия о том, как работает лесопильня.

— Пусть так, но, надеюсь, ножки его письменных столов не отваливались?

— Дорогая Эмили, — сказала Флоренс, — ты слишком уж тревожишься. — Она улыбнулась, а затем дала волю снисходительному смешку. — И теперь я буду думать о тебе как о моей sulfureuse. Желтый цвет всегда был тебе к лицу. — Она позволила себе еще один смешок. Флоренс, поняла Эмили, одновременно и уклонилась от вопроса, и решила его — как было у нее в обычае.

То, что Флоренс подразумевала под «тревожишься», Эмили полагала надлежащей заботой об улучшении виноградников имения. Она предложила расширить участки под них за счет нижних лугов у реки, но ей возразили, что луга перенасыщены влагой. Она ответила, что им следует выписать из Восточной Англии местных осушителей болот — она даже знала, кого именно, — но услышала, что, даже если луга осушить, подпочва там не подходит для лоз. Затем она предложила заменить для обработки виноградников волов на английских лошадей. Мсье Ламбер повел ее на виноградники, и они стояли в конце ряда и смотрели, как к ним медленно приближалась упряжка из двух волов, головы которых были укрыты от мух подобиями покрывал, какие носят монахини.

— Взгляните, — сказал мсье Ламбер, а глаза у него восторженно сияли. — Взгляните, как они поднимают и опускают ноги. Разве грациозностью это хоть сколько-нибудь уступает менуэтам, которые танцевали на всех балах в Европе?

Эмили в ответ расхвалила силу, послушность и ум английских лошадей — в этом вопросе дала себя знать ее шишка неколебимости. Несколько месяцев спустя в О-Рейли была доставлена пара крепких шайров с длинными прядями шерсти над копытами. Их поместили в конюшню, дали им отдохнуть, похвалили. Что именно потом не задалось, ей так и не удалось установить: были ли их ноги слишком неуклюжи, или же невежественные работники не знали, как ими управлять? Но, в чем бы не заключалась причина, шайры вскоре уже были преждевременно отправлены на покой и мирно паслись на нижних лугах, служа постоянной мишенью для тыкающих пальцев с пароходика, идущего в Пойак.

Это судно, когда не было сильно нагружено, иногда поддавалось убеждению и приставало к сверкающему новому каменному причалу Шато. Такие причалы, обнаружила Эмили, местные жители именовали «ports».[142] Название это, естественно заключила она, они получили потому, что предназначались не для причаливания яхт и других прогулочных суденышек, но для погрузки и выгрузки товаров: и очевидно, конкретно именно так полученное из винограда имения вино должно было отправляться в Бордо для розлива в бутылки — то есть прямым водным путем, а не трястись по дорогам. Поэтому она проинструктировала мсье Ламбера отправить вино следующего урожая водой, и он, казалось, готов был выполнить ее распоряжение. Однако неделю спустя Флоренс сообщила ей, что экономка, проливая ручьи слез, подала прошение об отставке, поскольку, если мадам не желает пользоваться услугами ее брата, возчика, то и она не сможет работать у мадам, так как ее брат — вдовец с кучей детей и, чтобы прокормить их, полагается на поручения Шато. Флоренс, разумеется, сказала, что им об этом ничего известно не было и мадам Мерль не должна беспокоиться.

— А не может этот лентяй заняться и речным извозом? — спросила Эмили несколько резко.

— Моя дорогая, мы поселились здесь не для того, чтобы нарушать их жизненный уклад. Мы приехали сюда, чтобы обрести собственный покой.

Флоренс приспособилась к Медоку с легкостью и удовольствием, граничившим с безмятежной ленью. Для нее теперь год длился не с января по декабрь, но от одного сбора урожая до другого. В ноябре они расчищали и унавоживали виноградники; в декабре слегка боронили, как предосторожность против зимних заморозков; 22 января, в День святого Винсента, они начинали обрезку; в феврале и марте пахали, чтобы открыть лозы, а в апреле сажали. Июнь означал цветение; июль — опрыскивание и подвязывание; август был временем veraison,[143] этого ежегодного чуда преображения зеленых гроздей в лиловые; сентябрь и октябрь приносили vendange. Наблюдая за всем этим с террасы, она улавливала беспрестанную тревогу из-за угрозы дождей и града, заморозков и засухи; но деревенские жители одержимы погодой повсюду, и она решила, что как владелица может освободить себя от таких тревог. Она предпочитала сосредоточиваться на том, что любила: лозы, раскидывающие свои осьминожьи ветви на проволоке изгородей, скрип и позвякивания, когда песчано-рыжие волы величественно шествовали по винограднику, зимний запах костров, сжигающих, срезанные лозы. В позднеосенние утра, когда солнце низко стояло над горизонтом, она сидела в своем плетеном кресле с вазочкой шоколада, и благодаря косому углу зрения все ржавеющие краски для нее сочнели — пламя, охра, бледное бургундское. Это наш эрмитаж, думала она.

Поэтому каждый год для нее завершался переходящим праздником bal des vendangeurs. Памятуя о первоначальных наставлениях мсье Ламбера, Флоренс летом 1891 года несколько раз отправлялась в таинственные поездки в Бордо. Цель их стала ясной, когда она второй раз отпраздновала рождение вина шато-о-рейли в великолепном вечернем туалете — черный бархатный жакет и брюки, а также белый шелковый жилет — все скроенное ошалевшим французским портным с эксцентричным изяществом. Эмили была в том же желтом платье, что и в предыдущем году, и когда пир за столами на козлах завершился, и скрипки с концертино принялись за свое, les dames anglaises[144] поднялись и затанцевали под непривычные мотивы яростной быстроты. Мадам Флоренс швыряла мадам Эмили туда-сюда, неплохо имитируя гибких усатых vendangeurs, которые со своей стороны утвердили демократию танцевальной площадки, защищая свою территорию плечами и бедрами. В конце часа обе они в разгаре танца обнаружили, что все остальные отодвинулись к самому краю их бокового зрения, и они остались единственными владелицами открытого пространства. Когда музыка оборвалась, остальные танцоры зааплодировали, мсье Ламбер сухо похлопал, самая молодая vendangeuse преподнесла два пучка гелиотропов, Эмили произнесла речь, которая, если не считать заметно уменьшившегося акцента, мало чем отличалась от прошлогодней, и les dames anglaises отправились спать. Флоренс повесила свой вечерний костюм на плечики, с которых он будет снят только через год. В темноте она широко зевнула и вызвала перед глазами заключительный образ того, как Эмили, полуслепая без очков, закруживалась и швырялась на середине двора в своем желтом платье.

— Спокойной ночи, ma petite sulfureuse,[145] — сказала она с сонным смешком.

Великий кризис в управлении Шато О-Рейли наступил летом 1895 года. Как-то утром Эмили увидела, что брат экономки сгружает бочонки у дверей chai.[146] Сначала она наблюдала за возчиком, не осознавая, что было нечто несоответственное в том, как он их раскачивал, и они со стуком ударялись о землю двора. Ну конечно же! Это было очевидно — должно было стать очевидным — немедленно же: бочонки были полны.

Когда возчик уехал, она отправилась поговорить с régisseur.

— Мсье Колле, насколько я понимала, мы здесь изготовляем вино.

Régisseur, долговязый молчаливый человек, относился к своим нанимательницам с теплым уважением, но знал, что они приступали к любой теме либо с иронией, либо обиняками. Поэтому он улыбнулся, выжидая, когда мадам Эмили перейдет к делу.

— Пойдемте со мной.

Она привела его во двор и остановилась перед уликами: дюжиной небольших бочонков, аккуратно поставленных штабельком и никак не обозначенных.

— Откуда они?

— Из долины Роны. То есть должны быть оттуда. — Когда мадам Эмили на это не отозвалась, он продолжил пояснения: — Конечно, в старину это было гораздо труднее. Моему отцу приходилось привозить кагор по Дордони. Потом построили железную дорогу из Сета в Бордо. Большой шаг вперед.

— Мсье Колле. Извините меня, но я спрашиваю вот о чем: если мы изготовляем вино здесь, зачем мы его импортируем?

— А, понимаю. Pour le vinage.[147]

Эмили никогда прежде не слышала этого термина.

— Vinage?

— Чтобы прибавлять к нашему вину. Чтобы улучшать его.

— Но это… это… законно?

Мсье Колле пожал плечами.

— В Париже люди создают законы. В Медоке люди создают вино.

— Мсье Колле, я хочу ясности. Вы, кто заведует изготовлением нашего вина, вы разбавляете шато-о-рейли жижей из долины Роны? Вы делаете это без разрешения? Вы делаете это каждый год?

Regisseur понял, что требуется не простое объяснение фактов. Затруднения всегда чинила младшая мадам. Она, по его мнению, обладала немалой склонностью к истерии. Тогда как мадам Флоренс была гораздо спокойнее.

— Обычай сам себе разрешение, — ответил он, и по лицу мадам Эмили понял, что священная заповедь его отца не достигла цели. — Нет, мадам, не каждый год. Урожай прошлого года, как вы знаете, был неудачным, а потому это необходимо. Иначе никто не станет покупать наше вино. Будь оно чуть лучше, мы смогли бы улучшить его нашим собственным вином, несколькими бочонками девяносто третьего года. То, что мы называем le coupage,[148] — добавил он опасливо, не зная, то ли он отягощает, то ли искупает свой предполагаемый грех. — Но прошлый год был более чем средним, а потому нам должны прийти на выручку эти бочонки… pour le vinage.

Он никак не ожидал следующего поступка Эмили. Она бросилась на склад, вернувшись с киянкой и долотом. Секунд за десять было пробито несколько дырок, и нижняя половина платья Эмили окрасилась пахучим пряным красным напитком, забористостью значительно превосходившим шато-о-рейли 1894 года на складе в десятке метров оттуда.

Мсье Ламбер, привлеченный ударами киянки, выбежал из конторы и попытался успокоить мадам Эмили, представив ситуацию в исторической перспективе. Он рассказал ей о vins d'aide,[149] как их называют, и о приготовлении вина на le goût anglais,[150] как выражаются в Медоке, и что вино, которое английский джентльмен пил за своим обедом, крайне редко оставалось тем же напитком, который покинул тот или иной виноградник за несколько месяцев или лет до того, как бутылка была откупорена. Он поведал о беникарло, испанском зелье.

Недоверие Эмили было как жар каленого железа.

— Мсье Ламбер, я вас не понимаю. В прошлом вы читали мне суровые нотации о чистоте медокских виноградников, о том, как французские лозы не должны разбавляться американскими чубуками. И тем не менее вы, ничтоже сумняшеся, вливаете бочки… бочки вот этого в вино, полученное от этих же лоз.

— Мадам Эмили, разрешите мне выразить это иначе. — Его тон стал отеческим, почти тоном священника. — Какое из медокских вин лучшее?

— Шато-латур.

— Знаком ли вам глагол hermitager?

— Нет.

Ее лексикон в этот день безусловно пополнялся.

— Его употребляют, когда вино Эрмитажа, вино долины Роны, как вам, может быть, известно, добавляют в красное бордо. Придавая ему весомость. Подчеркивая его достоинства.

— Так делают в Латуре?

— Возможно, это происходит не в самом Шато. Негоциант, поставщик, укупорщик… — Руки мсье Ламбера очертили заговор благой необходимости. — В плохие годы это приходится делать. Так всегда делалось. Об этом все знают.

— И это делают там, по соседству, в Латуре? — Эмили указала на юг, прямо в солнце. — Владельцы делают это? И им поставляют бочонки вот так, при свете дня?

— Может быть, и нет.

— Тогда и мы здесь этого делать не будем. Я запрещаю. Мы запрещаем.

На террасе в этот вечер, пока ее платье все еще отмачивалось, Эмили хранила твердокаменность. Флоренс сначала попыталась привести ее в хорошее настроение поддразниванием, выразив удивление, что энтузиастка преображений не желает, чтобы ее вина обладали еще и этой способностью. Но Эмили не поддавалась ни на поддразнивания, ни на лесть.

— Флоренс, ты ведь не скажешь, что одобряешь этот процесс. Если наш ярлык оповещает, что это вино такой-то марки, а на самом деле это смесь двух разных вин, ты ведь этого не одобришь?

— Нет.

— И значит, ты тем более не одобришь, если наши бутылки будут содержать вино, изготовленное в сотнях километров отсюда из винограда, выращенного бог знает где и бог знает кем?

— Да. Но…

— Но?!

— Даже я, милая Эмили, поняла, что в наше вино дозволяется добавлять сахар, а также… как она называется, эта кислота?

— Лимонную кислоту, винно-каменную кислоту и танины. Я не настолько сентиментальна, чтобы воображать, будто процесс совсем уж чисто природный. В наши дни он носит не только сельскохозяйственный, но и промышленный характер. Однако фальсификации, Флоренс, я стерпеть не смогу. Обмана тех, кто покупает вино, кто его пьет.

— Но ведь, конечно же, люди покупают вино, потому что знают его вкус или должны бы его знать. — Эмили не ответила, и Флоренс продолжала развивать свою мысль. — Англичанин покупает шато-латур, зная, чего ожидать. Следовательно, те, кто обеспечивает вкус, который он ищет, всего лишь дают ему то, чего он хочет.

— Флоренс, я не ожидала, что ты займешь позицию дьявола. В этом вопросе я абсолютно серьезна. Мне он представляется чрезвычайно, предельно важным.

— Да, я вижу.

— Флоренс, мы не говорим о таких вещах, и я буду счастлива, если это так и останется, но когда мы переехали сюда, когда мы покинули турнепсов, мы сделали это, насколько я понимаю, потому что не могли жить дольше в притворстве, скованными этой холодной чопорностью, в ожидании четырех недель в году, чтобы вырваться на свободу. Мы не могли терпеть обмана в нашей жизни — Эмили теперь пунцово покраснела, храня суровую неподвижность. Флоренс много раз уже видела ее такой, когда о себе давала знать шишка неколебимости.

— Да, дорогая моя.

— Ты любишь говорить, что это наш эрмитаж. Да, так и есть, но только если правила устанавливаем мы.

— Да.

— В таком случае мы не должны жить притворяясь или с фальшью или верить, как нынче утром меня убеждал Колле, будто «обычай сам себе разрешение». Мы не должны жить так. Мы должны верить в правду. Мы не должны жить притворяясь.

— Ты совершенно права, моя дорогая, и я люблю тебя за это.

Против обыкновения мсье Ламбер и мсье Колле не сумели воздействовать ни на ту мадам, ни на другую. Обычно им удавалось заручиться согласием мадам Флоренс, едва мадам Эмили оказывалась на безопасном расстоянии. Они убеждали ее патетически или с гордостью, приводили местные или национальные соображения и играли на ее, как они считали, врожденном благодушии. Но на этот раз мадам Флоренс оказалась такой же безоговорочно упрямой, как мадам Эмили. Доводы, опирающиеся на необходимость и обычай, ссылки на подразумеваемый авторитет великих виноградников, не оказали на нее ни малейшего воздействия. Никакого vinage или coupage. Никаких тайных доставок анонимных бочонков и, раз уж речь зашла об этом, никаких последующих туманностей в счетных книгах мсье Ламбера. Флоренс боялась новых угроз сложения с себя обязанностей, но осуждения из уст Эмили она боялась больше. Однако после нескольких дней угрюмой обиды и ворчливых разговоров с заметно большим процентом patois[151] и мсье Ламбер, и мсье Колле согласились, что распоряжения должны быть выполнены.

Десятилетие проходило своим чередом; 1890-е годы в Медоке оказались более благополучными, чем 1880-е, а заключительные годы века не принесли ощущения конца. Флоренс размышляла, что в их чаше еще не заметны осадки. Они уютно приблизились к пожилому возрасту — она, возможно, более уютно, чем Эмили, — и они нисколько не сожалели об Англии. Управлять Шато О-Рейли стало гораздо легче. Восстановление виноградников без прививок завершилось; волы вытанцовывали свой менуэт, vendangeurs проделывали свои лихие ритуалы. Старый кюре удалился на покой, но его преемник соблюдал исконные обычаи: чай в ноябре, благословение виноградников в апреле. Флоренс занялась вышиванием, Эмили — консервированием. На пароходе в Бордо они ездили заметно реже. Les dames anglaises перестали быть новинкой или даже чем-то эксцентричным; они превратились в привычность.

Эмили иногда размышляла о том, какое малое воздействие они оказали на виноградники; как мало преображений произошло. Да, конечно, они принесли с собой деньги, но это не более чем помогло виноградникам вновь утвердиться, лучше противостоять враждебным паразитам и мозаичным болезням. И в моменты вроде этого, когда она чувствовала, что личная воля гораздо менее значима, чем утверждали философы, ей нравилось представлять себе, что человеческая жизнь следует своему циклу виноградарства. Детство было полно заморозков и обрезкой, вывертывающим запястья хождением за плугом: было трудно представить себе, что погода когда-нибудь изменится. Но она изменялась, и июнь приносил цветение. Цветы превращались в гроздья, и с августом приходило véraison, это чудотворное преображение цвета, знак и знамение зрелости. Теперь она и Флоренс достигли августа своей жизни. Она с содроганием признала, насколько их достижение зрелости зависело от капризов погоды! Она знавала многих, кто так и не оправился от свирепости ранних заморозков; другие становились жертвами плесени, гнили, болезней; третьи — града, дождей, засухи. Им — ей и Флоренс — повезло с их погодой. Больше сказать было нечего. И на этом аналогия кончается, думала она. Они, возможно, обрели зрелость, но из их жизней нельзя было выжать никакого вина. Эмили верила в преображения, но не в душах. Вот их кусочек земли, их кусочек жизни. Затем, в какой-то момент, появляются волы, вытанцовывая непривычный танец, и зубья позади них глубже врезаются в почву.

В последний вечер века, когда уже приближалась полночь, Флоренс и Эмили сидели одни на террасе Шато О-Рейли. Даже привычные силуэты двух дряхлеющих шайров на нижнем лугу отсутствовали. Лошади последнее время разжирели, стали нервными, а потому их на эту ночь заперли в конюшне, чтобы фейерверк их не напугал. Les dames anglaises, разумеется, были приглашены на празднование в Пойаке, но с благодарностью отказались. Бывают времена, когда мир меняется, и вы нуждаетесь в поддержке людских множеств. Но есть и великие минуты, которые лучше смаковать в уединении. И в эту ночь не для них были официальные речи, муниципальный бал, первое лиловоязычное буйство нового века.

Укутавшись в пледы, они смотрели вниз в сторону Жиронды, которую иногда озаряла преждевременная ракета. Дрожащий, но более надежный свет исходил от фонаря «летучая мышь» на столике между ними. Эмили было видно, что балясины, которыми десять лет назад они заменили сгнившие, теперь обрели цвет старых, и она уже не могла ни распознать, ни вспомнить, какие были какими.

Флоренс наполнила их рюмки вином урожая 1898 года. Сбор был небольшим, пострадавшим от отсутствия дождей после засушливого лета. Вино 1899 года, пока выдерживаемое в chai, уже обещало быть великолепным, величественным завершением столетия. Но и вино 1898 года имело свои достоинства, хотя были ли они всецело его собственными — другой вопрос. Флоренс, пусть и благодушная по природе, не могла отогнать интригующую мысль, что их вино как будто приобрело некоторую добавочную крепость между его путешествием в бочках в Бордо и возвращением оттудав бутылках. Однажды с веселой беззаботностью она рискнула сообщить эту мысль Эмили, которая резко ответила, что все хорошие вина прибавляют веса в бутылках. Флоренс покорно приняла эту отповедь, а про себя дала зарок никогда более даже косвенно к этой теме не возвращаться.

— Ты можешь гордиться этим годом.

— Мы обе можем гордиться.

— Тогда я предлагаю тост. За Шато О-Рейли.

— За Шато О-Рейли.

Они выпили и направились к краю террасы, кутаясь в пледы. Рюмки они поставили на балюстраду. Английские напольные часы пробили двенадцать, и в небо взмыл первый фейерверк нового столетия. Флоренс и Эмили затеяли игру, отгадывая, откуда взлетают фейерверочные огни. Шато Латур, очевидно, рубиновый всполох совсем рядом. Шато О-Брийон — золотисто-коричневое блистание вдалеке. Шато Лафит — изящный узор на севере. В промежутках между разбросанными вспышками света и не страшным треском рвущихся ракет они предлагали тост за тостом. Они повернулись в сторону Англии и выпили, в сторону Парижа, в сторону Бордо. Затем они повернулись друг к другу на тихой террасе, а «летучая мышь» бросала свет на их юбки, и подняли рюмки за новое столетие. Последняя заблудившаяся ракета низко перелетела реку и взорвалась над их маленьким port. Рука об руку они направились в дом, оставив недопитые рюмки на балюстраде, а фонарь — догорать в одиночестве. Флоренс напевала вальс, и они шаловливо протанцевали остающиеся несколько шагов до стеклянных дверей.

В прихожей под газовым рожком у подножия лестницы Флоренс сказала:

— Ну-ка покажи язык!

Эмили деликатно высунула примерно сантиметр с половиной.

— Как я и думала, — сказала Флоренс. — Крала виноградины. Каждый год одно и то же непослушание.

Эмили понурила голову в притворном раскаянии. Флоренс нравоучительно хмыкнула и завернула газовый рожок.