"Россия без Петра: 1725-1740" - читать интересную книгу автора (Анисимов Евгений Викторович)Возрожденный АхетатонПутешественники, приезжавшие в Петербург в последние годы жизни Петра Великого, поражались масштабам, размаху и энергии, с которыми возводилась молодая столица России. Из-под строительных лесов, из хаоса и неразберихи уже проглядывали контуры будущего регулярного города, что не могло не удивлять, путешественника, привыкшего к традиционной беспорядочной застройке европейских и азиатских городов. Петербург рождался «из головы», по вымыслу своего создателя, не приспосабливаясь к среде, а пытаясь подчинить ее себе. И природа жестоко мстила за пренебрежение ею; одно наводнение следовало за другим. Но воля царя была непреклонна, и стройка не останавливалась ни на день. Можно понять изумление одного из современников — голштинца Берхгольца, осматривавшего город в 1721 году с колокольни Петропавловского собора: «Непостижимо, как царь, несмотря на трудную и продолжительную войну, мог в столь короткое время построить Петербург!» Да, Петр сумел этого достичь, потому что сделал строительство столицы одной из главных целей своей жизни. Этой цели он подчинил и жизни десятков тысяч своих подданных. Тяжкие «петербургские» повинности несли все жители России — от Киева до Охотска. Они платили денежный налог «к санкт-петербургскому городовому делу на кирпичное дело», поставляли «петербургский провиант», десятками тысяч ежегодно отправлялись в столицу на строительные работы, возили туда камни, лес, землю. По указу царя тысячи купцов, посадских людей из десятков городов России насильственно переселяли в новую столицу. Не избежали переселения и — в первую очередь! — дворяне: их заставляли возводить городские усадьбы, величина которых определялась из пропорции к числу крепостных. Петербург стал и местом ссылки преступников, ибо его строительство было каторгой, тяжким наказанием. «Создание новой столицы было сложным делом, особенно потому, что ее следовало строить как можно скорее — царь не хотел жить в ставшем ему ненавистным городе… Объем работ был огромен. Приходилось одновременно возводить храмы… дворцы, здания официальных учреждений, дома знати, жилища и мастерские для многочисленных ремесленников, предстояло развести сады, выкопать пруды и колодцы, провести каналы. Требовались строительные материалы, растения, даже земля. Деревья, очевидно, привозили — ждать, пока они здесь вырастут, было некогда… Привозились не только материалы, надо было доставить множество строителей, скульпторов, живописцев, различных ремесленников, просто чернорабочих. Несмотря на все трудности, задача была выполнена…» Думаю, у читателей не возникло сомнений в том, что это — рассказ о строительстве Санкт-Петербурга, однако заканчивается цитата так: «…и Ахетатон был построен». Новый город Ахетатон основал египетский фараон XII династии Аменхотеп IV Эхнатон — реформатор, еретик и отступник. Введя новый культ бога Атона, он уехал из Фив — старой столицы — и на берегу Нила основал новую столицу государства — Ахетатон. Но вот, когда после семнадцати лет царствования, в 1400 году до н. э., Эхнатон умер, наступило странное, смутное время, о котором историки не могут сказать ничего определенного. В конце концов к власти пришел военачальник Харемхеб, который начал с того, что разрушил Ахетатон. «До этого времени город еще как-то существовал, хотя его покинул двор, уехала основная часть жителей… Однако многие дома, покинутые и заколоченные, еще стояли, — надеялись ли их обитатели вернуться сюда, или просто не успели их снести, не ясно. Все здания Ахетатона были разрушены. Уничтожение было беспощадным». Город погиб, его развалины затянуло песком, имя царя-еретика было предано проклятью и забвенью…1 Современники прекрасно понимали, что судьба северного Ахетатона — Санкт-Петербурга тоже неразрывно связана с одним человеком, что все держится на нем — и строительство города, и строительство флота, и строительство империи. Неизвестный польский путешественник писал в 1720 году: «Теперь уже город большой, и его всё застраивают, и, если царь еще сколько-то проживет, то сделает город громадным»2. Этот припев: «если царь еще сколько-то проживет» — встречается в мемуарах и дипломатических посланиях часто. И когда эта великая жизнь оборвалась, судьба новой столицы стала туманной, неясной. Поначалу, при Екатерине I, все еще шло по накатанному пути: Доменико Трезини достраивал Петропавловский собор, совершенствовал императорский Зимний дом. Медленно, но верно поднимались стены здания Двенадцати коллегий. Кунсткамеры, других сооружений, задуманных Петром и осуществленных гением Д. Трезини, Ф. Б. Растрелли, Г. И. Маттарнови, Т. Швертфегера, Н. Гербеля, Г. Киавери, М. Г. Земцова, А. Шлютера и многих других. Как и раньше, напряженно работала Комиссия от строений, обеспечивая стройки столицы рабочей силой, материалами, всем необходимым. Никто не отменял петровских указов об обязательном строительстве чиновниками и помещиками домов на линиях Васильевского острова. Со стапелей Адмиралтейства и Галерного двора на воды Невы спускались заложенные еще при Петре корабли и галеры, а следом закладывались новые морские суда. После инспекции Кронштадтской крепости президентом Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксиным в мае 1725 года объемы строительных работ там были даже увеличены. Одним словом, обширная программа военно-морского строительства, принятая Петром в последние годы его жизни, не остановилась сразу же при его преемнице. Не изменилась и жизнь Петербурга — столицы империи: парады, спуски кораблей, фейерверки следовали один за другим в соответствии с утвержденным Петром календарем и дипломатическим протоколом. Императрица продолжала жить так, как было заведено при Петре: весной — торжественный переезд из Зимнего дома в Летний, осенью — наоборот, по-прежнему устраивались морские прогулки в Петергоф, Ораниенбаум, Кронштадт. Летом центром праздников становился Летний сад. В нем к свадьбе цесаревны Анны Петровны и Голштинского герцога М. Земцов построил «Залу для славных торжеств», где возле грота «из различных камней и раковин» с «преизрядными статуями и фигурами» в тени подросших деревьев устраивали балы и маскарады. Зимой приютом знати становился построенный Д. М. Фонтана и И. Г. Шеделем Меншиковский дворец, щедрый хозяин которого не жалел на стол и музыку ни своих, ни — преимущественно — казенных денег. По вечерам дворец украшала иллюминация. Как вспоминает очевидец, зрелище было грандиозное: «Фигуры, гербы и буквы были видны более чем за полверсты, как будто смотришь с близкого расстояния»3. Но вот в мае 1727 года умерла Екатерина, в сентябре того же года в ссылку отправился первый губернатор и главный строитель Санкт-Петербурга А. Д. Меншиков. А в январе 1728 года двор Петра II перебрался в Москву. Вначале говорилось, что делается это лишь на время предстоящей в старой столице коронации юного императора, и переехавшие в Москву следом за двором коллегии и канцелярии взяли с собой лишь текущие бумаги делопроизводства. Однако для современников не был скрыт истинный смысл происходящего. «Молодой монарх, — писал испанский посланник де Лириа в конце 1727 года, — не походит на них (Петра и Екатерину I. — После коронации весной 1728 года было объявлено, что царь пробудет в Москве также и лето. Осенью же началась весьма удачная охота, и возвращение было отложено до первого снега. Когда же легла пороша, то мог ли истинный охотник не воспользоваться ею? Постепенно к мысли о том, что нужно остаться в Москве насовсем, привыкли. Стали сбываться давние предсказания дипломатов о том, что, как только умрет Петр Великий, «бояре» сделают все, чтобы вернуть Россию «к ее прежнему варварству и первобытному состоянию», и забросят с такими нечеловеческими усилиями возведенный в нежилом месте Петербург. Необходимость возвращения столицы в Петербург была в 1728–1730 годах постоянной темой политических переговоров, переписки и интриг иностранных дипломатов, переехавших в старую столицу вслед за двором. Суть состояла в том, что Петербург был не только символом России, покончившей с «варварством», но и символом новой империи, смело и решительно вошедшей в европейскую политику. Это новое мощное государство заняло важное место в системе международных отношений, определявших «баланс сил» в мире. Уход России от активной политики разрушил бы уже сложившуюся хрупкую европейскую систему. Было бы неверным думать, что все европейские державы только и мечтали о том, как бы отбросить Россию назад в ее «дикие степи». Наоборот, после Северной войны для ряда cтран, особенно тех, кто боролся против гегемонии Англии, кто побаивался реваншизма потерявшей свои заморские владения Швеции, ослабление России в Балтийском регионе и в Европе было крайне невыгодно и нежелательно. Обращаясь к Петру И от имени австрийского императора и императрицы, посланник граф Вратислав отмечал в специальной памятной записке; «Они нежнейшим образом умоляют В.в. не оставлять великих завоеваний, добытых героем — вашим дедом силою побед и трудов, и быть лично в виду своего страшного [для врагов] флота, который дозволяет В.в. держать в страхе весь Север и который погибнет, если В.в. не будет по времени его видеть». Но все было бесполезно. Де Лириа, закадычный приятель Ивана Долгорукого, просил, требовал, умолял, чтобы тот передал в руки Петра II совместную записку австрийских и испанских дипломатов о настоятельной необходимости возвращения двора и правительства в Петербург. Иван обещал похлопотать перед императором, но просил испанского и австрийского посланников держать в тайне и саму записку, и свое содействие. Тема возвращения столицы в Петербург, как видим, становилась попросту запретной. Иван Долгорукий каждый раз находил какой-нибудь благовидный предлог, чтобы не передавать записку царю, и затянул дело так, что она в конце концов затерялась5. Думаю, что настойчивое стремление иностранных посланников вернуться в Петербург объяснялось не только интересами высокой политики, но и личными мотивами — там европейцу было уютнее, чем в безалаберной, хаотичной Москве, представлявшей собой совокупность «многих деревень, беспорядочно размещенных и образующих собой огромный лабиринт, в котором чужестранцу нелегко опознаться». Вспоминается ужас датского посланника Юста Юля, внезапно высаженного своим спутником — канцлером Г. Головкиным из кареты посредине этого лабиринта, из которого не знавший ни единого русского слова посланник никогда бы не выбрался, если бы случайно не встретил знакомого иностранца — московского жителя. В начале января 1729 года де Лириа уже сообщал, что фаворит водит дипломатов за нос и «слабо относится к нашему проекту. Поэтому мы начинаем терять надежду на возвращение в Петербург», а в мае того же года делает окончательный вывод: «Надежда на возвращение в Петербург исчезла совершенно»6. Весьма символичным было и то, что умершая осенью 1728 года сестра царя Наталья Алексеевна была похоронена в Архангельском соборе Кремля — фамильной усыпальнице всех Романовых в допетровские времена. Там же был впоследствии похоронен и Петр II. Многим казалось, что краткий и безумный петербургский период истории страны заканчивается на их глазах и жизнь входит в старое, привычное русло. Северный Ахетатон прозябал. Редкий историк, касаясь этих печальных для Петербурга лет, не упомянет о следах его угасания — о проросшей на некогда оживленных улицах траве, о вое волков, смело забегавших в опустевший зимний город. Петербург обезлюдел: ушли гвардейские полки, переехали коллегии, оставив малочисленные конторы, а также другие учреждения, бежали присланные по разнарядкам ремесленники, купцы. В июле 1729 года был издан специальный указ, предписавший всем ремесленникам, самовольно уехавшим из Петербурга, вернуться под угрозой каторги вместе с семьями, чтобы «впредь бы без указа особаго из Санкт-Петербурга отнюдь не разъезжались». Подобного указа не было издано в отношении дворян — они выехали из новой столицы на законном основании следом за двором. Многие дворяне с облегчением покинули Петербург. Они так и не привыкли «к неудобствам необоснованного города в стране печальной, болотистой, вдали от их деревень, доставка запасов из которых соединялась с большими затруднениями и расходами». И далее С. М. Соловьев, которого я цитирую, пишет замечательно точно: «…тогда как Москва была Действительно, за Москвой была традиция, бытовые, геополитические, экономические удобства не только для помещиков, но и для других сословий: крестьян, посадских, купцов. Петербург же, с его удаленностью от центра, с трудностями неосвоенного пути к нему, дороговизной городской жизни, не стал и тем портом, который мог бы приносить купцам доход. Петр всегда искусственно стимулировал развитие внешней торговли через Петербург, запретив традиционную внешнюю торговлю в Архангельске, что крайне болезненно ударило по интересам купцов, столетиями ориентированных на северный порт. Эта мера вызвала недовольство и иностранных купцов, не раз обращавшихся к Петру и его преемникам с просьбами об открытии Архангельска. Страдали от указа Петра и жители других северных городов. Посадские Вологды писали в 1728 году, что от закрытия Архангельска им «учинилось великое разорение» из-за прекращения транзита и вывоза продуктов, производимых в северных уездах. Верховники видели, что закрытие Архангельска наносит ущерб казне, недополучавшей налоговые и пошлинные сборы. Весной 1727 года был принят закон, разрешавший архангелогородскую внешнюю торговлю. И хотя принятое тогда же уменьшение пошлин в Петербурге по сравнению с пошлинами в Архангельске и ставило задачу хотя бы отчасти сохранить привилегии на петербургскую торговлю, этого явно не получалось: Петербург начал хиреть. В 1729 году петербургские купцы писали в Комиссию о коммерции, что «с прошлаго 728 году за отбытием от Санкт-Петербурга многих обывателей имеется в купечестве многое умаление»8. Не только купцы, но и все петербуржцы боялись неустроенности, наводнений, скверного климата, неуютности, непривычности жизни в городе, более похожем на военный лагерь, где первым человеком был генерал-полицмейстер со своей командой. Петербург был «парадизом» только для его основателя, который лежал в это время под балдахином в еще неразобранной старой церкви, стоявшей внутри недостроенного Петропавловского собора. Вскоре возле гроба царя был поставлен гроб императрицы Екатерины I, а в 1728 году к ним присоединился саркофаг с телом умершей в Голштинии Анны Петровны. Там же стоял и гробик малолетней Натальи Петровны. Так почти вся вторая семья Петра Великого собралась в недостроенном соборе, как бы ожидая приговора новых властителей о месте своего вечного упокоения. Но все же Петра и его город миновала судьба Эхнатона и Ахетатона. Город не был ни проклят, ни официально оставлен, никто не собирался разрушать его до основания или отдавать шведам. Его жизнь продолжалась по инерции, которой вполне хватило на четыре года безвременья. Иностранные специалисты, нанятые Петром, не уехали — они отрабатывали свои, заключенные на долгие годы, контракты на строительство дворцов, садов и парков, инженерных сооружений. А работали Трезини, Растрелли, Миних и многие другие хорошо — иначе их и не взял бы в свою столицу Петр Великий. Военный инженер подполковник де Кулон, назначенный в 1727 году главным строителем Кронштадтской крепости, не сидел сложа руки, и петровский проект возведения укреплений успешно осуществлялся. За состоянием работ там тщательно следил Миних, на которого также вполне можно было положиться, — если бы не безмерное честолюбие будущего фельдмаршала, то не было бы в России XVIII века лучшего строителя и фортификатора. В эти годы Миних завершил строительство сложного гидросооружения — Ладожского канала. Открытый в 1728 году, он чрезвычайно облегчил мореплавание. Кроме того, Миних усердно достраивал Петропавловскую крепость. Именно при нем ее стены были покрыты столь знакомой нам краской из толченого кирпича. Любимые Петром корабельные мастера: Гаврила Меншиков и три Ричарда — Козенц, Броун и Рамз, как и другие, — продолжали свое дело и без мастера Петра Михайлова. В 1727 году был спущен на воду гигантский по тем временам 110-пушечный корабль «Петр Великий», в 1728 году спустили на воду три корабля, в 1729-м — еще два. За 1728–1729 годы были построены и 24 новые галеры. Миних устраивал парады, фейерверки в честь официальных праздников. Но все же, как и позже, в советское время, на берегах Невы повеяло духом провинциальности, и, если бы Петр II продолжал царствовать, город никогда бы не превратился в блистательный Санкт-Петербург. Его столичность была тем стимулирующим фактором, без которого он хирел. Всего четыре года продолжалось «гонение на Петербург». 17 января 1732 года «Санкт-Петербургские ведомости» сообщали, что «третьего дня ввечеру изволила Е.и.в., к неизреченной радости здешних жителей, из Москвы щастливо сюда прибыть». Миних постарался встретить Анну со столичной помпезностью: ее экипаж проехал под пятью триумфальными арками — творениями Трезини, Земцова и Коробова. Вдоль всего будущего Невского, называемого тогда Першпективой, стояли войска и обыватели, под колокольный звон и пушечный салют прилежно восклицая: «Виват!» Торжественным был и молебен в Исаакиевской церкви, стоявшей на месте современного Исаакиевского собора. После этого Анна проследовала в свою резиденцию — построенный Ф. Б. Растрелли дворец Ф. М. Апраксина, отошедший в казну после смерти петровского сподвижника в 1728 году. Еще задолго до приезда императрицы дворец — лучшее на Адмиралтейской стороне здание, стоявшее на месте современного Зимнего дворца, — был по ее распоряжению существенно расширен архитектором Д. Трезини. То, что распоряжение гоф-интенданту Мошкову о перестройке дворца Апраксина было дано императрицей еще в декабре 1730 года, примечательно. Замысел вернуть столицу в Петербург возник уже в первые месяцы жизни Анны в Москве. Для этого было немало причин. В отличие от своего предшественника она, как и ее фаворит, понимала значение города на Неве — столицы новой империи. Преемственность имперским доктринам Петра Великого, провозглашаемая во времена Анны, требовала и упрочения петровской столицы — эксцентрического центра на Балтийском побережье. К тому же Анну не могли удержать в Москве лишь воспоминания о беззаботном детстве. Дворянское движение в Москве в первые дни ее царствования не могло не устрашить императрицу, Москва не могла не казаться ей опасной и враждебной. Сильно подвигнул Анну к переезду в Петербург случай, происшедший в начале января 1731 года. При возвращении двора из Измайлова в Москву под передней каретой князей Голицыных (обычно же первой ехала карета Анны) вдруг образовался провал, в который рухнула карета с лошадьми, кучером и форейтором. Супружеская пара Голицыных успела выскочить в последний момент. Французский дипломат Маньян сообщал о ходе расследования этого эпизода: «Есть полное основание думать, что дело это было подготовлено заранее, и нетрудно было поэтому произвести действие в момент, назначенный для его исполнения. По способу, которым руководствовались при размещении бревен и камней, можно судить, что сделано это таким образом, чтобы можно было переменить положение их в то мгновение, когда это будет необходимо; чрезвычайное же удивление было вызвано тем, как могли приготовить подобную засаду на пути из Черкизова в Измайлово, путь этот всегда закрыт решетками, так что никто не может по нему пройти иначе, как с письменного разрешения императрицы»9. Вдали от дворянских гнезд, в новой обстановке, Анна, как и ранее Петр I, начинала свое царствование, окруженная своими людьми. Центром жизни Петербурга в 30-е годы были два дворца Анны. Вскоре стало ясно, что дворец Апраксина, куда она переехала из Москвы, мал для двора, и с 1732 года работы по расширению дворца вел Ф. Б. Растрелли — его первоначальный строитель. Как известно, вдоль набережной Невы от нынешнего Дворцового моста до Зимней канавки стояли дома петровских принципалов: А. Кикина, С. Рагузинского, П. Ягужинского, Г. Чернышева и других. Растрелли сломал дом Кикина — ближайший к Адмиралтейству — и за счет этого расширил дворец Апраксина, а с другой стороны присоединил к нему дома Рагузинского и Ягужинского. Окончательно императорский дворец был завершен в 1737 году, но к этому времени Анна уже давно жила в нем, постепенно занимая все новые и новые покои, законченные отделкой. Дворец был обширен и красив. Двадцать восемь медных драконов-водостоков в дождливые дни низвергали с крыши потоки воды, напоминая Петергоф. Белокаменные лестницы и балконы, выходившие на Неву и во двор, были украшены деревянной резьбой. Деревянные вызолоченные фигуры, подобные тем, что сохранились на Петровских воротах Петропавловской крепости, громоздились на фронтоне. Плафон, расписанный Л. Караваком, украшал торжественный тронный зал, где Анна принимала посланников и проводила торжества. Хрустальные люстры, изящные подсвечники на кронштейнах между окон, наборный паркет, картины, изразцовые печи, зеркальные окна — все это создавало уют и простор в новом доме Анны. Здесь она жила зимой. Летом же ее ждал или Петергоф, или Летний дворец, который начали строить из дерева в 1732 году в Летнем саду на месте разобранного «Зала для славных торжеств». Возвращение столицы в Петербург благоприятствовало его строительству. К сожалению, от бурной градостроительной деятельности того десятилетия мало что дошло до нашего времени: исчезли с лица земли или под новыми постройками Летний и Зимний дворцы Анны, триумфальные ворота, многие дворцы знати вдоль Невы, дома на Васильевском острове. Исчез, как бы растворился в невской воде, оригинальнейший Подзорный дворец, законченный в 1731 году М. Земцовым. Он стоял на крошечной косе в устье Фонтанки и с кораблей, подходивших от Кронштадта к Петербургу, казался выплывающим из водных глубин сказочным замком, чьи окна горели золотом в лучах заходящего солнца. Но многое и сохранилось. 29 июня 1733 года торжественно освятили Петропавловский собор, ставший с той поры главным храмом империи и усыпальницей российских императоров. В огромном пространстве храма сверкал свежей позолотой великолепный резной иконостас работы Ивана Зарудного. И хотя судьба собора не была счастливой — он часто горел и перестраивался, — все же свой величественный вид он окончательно приобрел именно в анненское время. То же можно сказать и об открытом в 30-е годы здании Двенадцати коллегий, и о законченной в 1734 году Кунсткамере. Интересна и судьба Адмиралтейства. По указу Анны в 1732 году было разобрано петровское мазанковое Адмиралтейство и по проекту И. К. Коробова под «смотрением» Трезини было построено новое, каменное, здание. Оно не дожило до нашего времени, уступив место великолепной классике Андреяна Захарова, но сама идея высокого золотого шпиля (шпица) с золотым корабликом идет к нам от Коробова, от анненских времен — по указу Анны было приказано «оббить оной шпиц и купол медью и вызолотить добрым мастерством»10. Под шпилем был повешен 60-пудовый колокол, который отбивал время и извещал жителей Адмиралтейского острова о пожарах, наводнениях и прочих происшествиях. Теперь мы, видя сверкающие шпили Петропавловского собора и Адмиралтейства, дополненные блеском золотого купола Исаакия, не задумываемся над тем, что это — квинтэссенция самой эпохи петровских преобразований, скрывавшей под новыми формами старое содержание: строгие, стройные шпили, рисующие привычный профиль западных городов, но — вызолоченные, как кремлевские соборы, «чтобы чаще Господь замечал». Двенадцать коллегий, построенные в новом, западноевропейском, стиле, но — по плану кремлевского здания приказов XVII века… В анненское время были быстро восстановлены все основные принципы петровской градостроительной политики. А они, как известно, были весьма жесткими. И вот мы читаем майский 1735 года указ императрицы обывателям Немецкой и Задней улиц, что на Адмиралтейском острове, которые, оказывается, еще в 1734 году дали подписку в том, что будут строить себе каменные дома, но «не токмо не начали строить, но и к нынешнему году материалов ничего не приуготовили и под строение (каменных домов. — Вероятно, в одно прекрасное майское утро можно было видеть, как страшные безносые и безухие каторжники, под вой собак и вопли жителей, начали крушить вполне пригодные, но противоречащие образцовой застройке дома обывателей. Поскольку традиции этатизма и бесправия людей на нашей земле сильны и неизменны, автор изображает эту сцену со знанием дела — в 70-х годах XX века он видел нечто подобное на Кавказском побережье: в одно прекрасное утро местные власти начали сносить «незаконные» пристройки за домами жителей приморского поселка. И хотя вместо безносых каторжников за дело взялись отряды солдат с бульдозерами, впечатление было весьма сильное, и еще долго ветер нес над бескрайним морем тучи пыли, пух из перин, крики внезапно поднятых с постелей дачников и хозяев, страшный вой обезумевших от грохота собак… Тогда же, в мае 1735 года, был подтвержден петровский указ шляхетству об обязательном строительстве на выделенных участках Васильевского острова. Тон указа напоминает петровский — безапелляционный и недвусмысленный. Эти указы подкреплялись распоряжениями о насильственном возвращении в Петербург владельцев недостроенных домов. Подлежали возврату и мастеровые. К последним был применен старый, проверенный способ; «всякого чина работные люди» Петербурга и окрестных городов были обязаны явиться в полицию «конечно, в неделю», с тем чтобы отправиться, по заключении договора, на казенные стройки. Тем же, кто не понимал добрых намерений императрицы строить город, как провозглашено в указе «для лучшего регулярства и красоты», указ доходчиво разъяснял; «Ежели оные работные люди с публикования указа, конечно, в неделю в Главной полиции и в конторах полицейских добровольно не явятся, а после того пойманы будут и приведены в полицию и тогда, по поимкам, отосланы будут на работы без всякой за работу заплаты» (то есть без оплаты)12. Во второй половине 30-х годов на строительные работы требовалось особенно много людей, — два пожара (1736 и 1737 гг.) уничтожили важную и густонаселенную часть города — Адмиралтейскую. Как известно, Петр хотел, чтобы центр города находился непременно на острове, — слава Венеции и Амстердама не давала ему покоя. Долгое время центр предполагалось разместить на Васильевском острове, где, не щадя людей, средств и времени, прокладывали каналы. Потом возникла еще более химерическая идея — сделать центром города остров Котлин, чтобы петербуржцы могли всеми порами впитывать живительный морской воздух Финского залива. «Громадье» планов Петра явно не сочеталось с естественным течением жизни, которая, несмотря на строгие правила, все же пробивалась, в виде нерегулярной застройки, и в новой столице. Именно на материковой. Адмиралтейской, части города, где с первых дней селились люди, без особого плана строились дома первопоселенцев — корабельных мастеров, купцов, солдат, а на берегу Мыи напротив будущего дворца Строгановых был сооружен и Гостиный двор — деловой центр материковой части города, которую никогда не разрывали, как другие его части, ледоходы и ледоставы Невы и ее рукавов. Петр снисходительно смотрел на хаотичную застройку Адмиралтейской слободы, считая ее временной. Но, как известно, у нас нет ничего более постоянного, чем то, что задумано как временное. Адмиралтейская слобода разрослась, застроилась, и улицы ее, кривые и грязные, больше напоминали обычный русский город, чем новую регулярную столицу. И вот 11 августа 1736 года произошло то, что часто происходило в русских деревянных городах: от случайной искры из трубки загорелось сено на дворе, дом, улица. Восемь часов пылала Адмиралтейская слобода, выгорев наполовину. Через год — в июне 1737 года — случился новый пожар и уничтожил все уцелевшие от пожара 1736 года постройки слободы. В огне погибло около тысячи домов и несколько сот человек. Пожары сопровождались повсеместными грабежами, когда — по словам указа 13 августа 1736 года — «вместо унимания пожара, многие из них (солдат и матросов. — Два этих пожара расчистили место для регулярной застройки Адмиралтейской слободы. Ею начала заниматься специальная «Комиссия о санкт-петербургском строении», в которую входили А. Нарышкин, Ф. Соймонов и другие. Но главным в Комиссии стал архитектор Петр Михайлович Еропкин — ученик итальянского мастера Чиприани. Еропкин составил несколько планов застройки Адмиралтейского острова и других частей Петербурга. В основу планировки Адмиралтейской части Еропкин заложил трехлучевую систему. Три «першпективы» — Невская, Вознесенская и вновь прорубленная Средняя першпектива (Гороховая улица) — «вытекали» из единого центра — от башни Адмиралтейства. Их на разных уровнях пересекали цепи кольцевых магистралей и площадей. Проект Еропкина и придал, в конечном счете, столице тот самый неповторимый «строгий, стройный вид». Опираясь на точную геодезическую съемку инженера Зихгейма, Еропкин распланировал ту часть города, которая стала называться Московской. Как пишет исследователь его наследия С. С. Бронштейн, «в результате работы Комиссии была намечена не механическая разбивка «линий», как то широко практиковалось в Петербурге, а в высшей степени интересная и зрелая в градостроительном отношении композиция кварталов, улиц, проездов и площадей, которая определила в основном ныне существующую планировку этого района. Литейная улица была продолжена (это ныне Владимирский проспект) и вливалась в площадь шестиугольной конфигурации, посредине которой предполагалось поставить церковь». Именно Еропкин нанес на чертеж многие улицы города, по которым мы сейчас ходим. Он придумал Сенатскую площадь. Царскосельскую першпективу (Московский проспект) и многие другие жизненно важные магистрали города. Под пером Петра Михайловича довольно дикая просека на Васильевском острове превратилась в аллею длиной около двух километров — нынешний Большой проспект. Вместе с Коробовым Еропкин разработал «Должность архитектурной экспедиции» — кодекс архитектора, планировщика и строителя. Жизнь блестящего мастера закончилась трагично: летом 1740 года он был арестован и казнен на эшафоте вместе с Артемием Волынским13. Труды уже первого поколения строителей не пропали даром — Петербург анненской поры производил на путешественника благоприятное впечатление. «Хотя страна здесь ровная и город открыт, — пишет прибывший в 1736 году датчанин фон Хафен, — но окрестности его до того окружены густыми лесами, что они, подобно толстой стене, заслоняют его. Наконец, река делает поворот к югу, вправо (думаю, что он плыл по Большой Невке и поворачивал к западу. — Город рос не из одного, а сразу из нескольких центров — слобод, которые в те годы еще не слились в единый городской массив, и поэтому уже тогда без городского транспорта перемещаться по Петербургу было трудно. Датчанин не без юмора описывает такую поездку на городском извозчике: «Люди знатные и богатые имеют свои экипажи и ездят в одну лошадь, парой и четверкою с форейтором, смотря по чину и званию. Иностранцы же и другие смертные могут обращаться к извощикам, которые наезжают в то время из деревень в большом числе и, стоя на каждом углу улицы, предлагают свои услуги. Сани у них короткие, низкие, не выше локтя от земли, и столь узки, что может поместиться только один седок. Запряжены они в одну лошадь, на которой сидит извощик для большей предосторожности потому, что в многолюдном Петербурге бубенчиков не употребляют во избежание большого шума. Если едущему известно положение места и несколько русских слов, а именно: «stupai! pramo! napravo! nalevo! stoy!», то можно очень скоро приехать куда угодно. В обширном Петербурге это большое удобство. Извощик обыкновенно гонит лошадь галопом, делая в час по 10 верст (огромная по тем временам скорость. — Насладившись быстрой ездой и зрелищем бесконечных ровных улиц и прекрасных зданий нового города, путешественник искал достопримечательности, полезные не только глазу, но и уму. И такой достопримечательностью была Петербургская Академия наук с Кунсткамерой. Вот как описывается в «Санкт-Петербургских ведомостях» за 5 августа 1736 года пятичасовая экскурсия персидского посла Хулефа Мирзы Кафи (так в газете), который прибыл на Васильевский остров «для смотрения хранящихся там редких и особливаго примечания достойных» вещей. Но вначале он прошел не в здание Кунсткамеры, а в бывший дворец царицы Прасковьи, стоявший на месте нынешнего Зоологического музея. В нем размещалась Академия. Через академическую гимназию его провели в «словолитную, а оттуда наверх в ту палату, где всякие математические инструменты делаются». Здесь всем ведали петровский токарь Андрей Нартов и его помощники — умелые мастера-инструментальщики. (Не выдержавший травли коллег и вернувшийся в Германию академик Г. Бюльфингер писал в 1731 году: «Искуснейшие вещи делаются в Петербурге… трудно отыскать искусство, в котором я не мог бы назвать двух или трех отличнейших мастеров в Петербурге».)15 «Потом прошел он, — читаем мы о после в газете, — в физическую камеру, где в его присутствии разныя эксперименты антлиею пневматическою учинены были и при чем он особливое внимание и удовольствие показывал». Речь идет о пневматическом насосе, отсасывающем воздух из-под стеклянного колпака. Опыт производился на животных и птицах. Известен рассказ о том, как отнюдь не слабонервный Петр Великий прекратил опыт над ласточкой, посаженной под колпак и умиравшей без воздуха. Из физической камеры перса провели в Гравировальную палату и типографию. Здесь — в «Грыдоровальной палате смотрел он все различные роды грыдорования, а потом пошел в Печатную палату грыдоровальных фигур, где в его бытность портреты Е.и. в и всея высокия императорския фамилии напечатаны были. Оттуда вели его через переплетную и книжную лавку как в русскую, так и в немецкую типографии, в которых некоторые на персидском языке зделанные стихи напечатаны и ему поднесены были». Типография была подлинной жемчужиной Академии наук. Ей не было цены — такое гигантское значение имела ее работа для просвещения России, для истории пашей культуры и науки. Создать типографию в те времена было чрезвычайно трудно, и, когда в 1728 году все четыре стана типографии заработали, это стало настоящей победой культуры. Отсюда по всей России регулярно расходилась первая русская газета «Санкт-Петербургские ведомости», здесь с 1728 года стал впервые печататься первый научный журнал (преимущественно естественно-математического профиля) — «Комментарии Санкт-Петербургской императорской Академии наук». В том же году появился гуманитарный журнал «Месячные исторические, генеалогические и географические примечания в Ведомостях». В отличие от «Комментариев», выходивших на латыни, «Примечания» издавались на русском и немецком языках. Невозможно выразить благоговение, которое испытываешь, держа в руках бесценные творения Академической типографии того времени: учебники и календари, поэмы и словари, карты и планы — все то, без чего немыслимы были бы наука и культура в России. Задержавшись в типографии и среди сплошного (по нынешним критериям) антиквариата Книжной лавки Академии, мы отстали от персидского посла, который уже перешел из дворца царицы Прасковьи в здание Кунсткамеры и скрылся за дверями ныне несуществующего крыльца в торцевой его части. Здесь начиналась Библиотека Академии наук — святая святых, храм науки нового ученого учреждения. Ее основу составила библиотека Петра Великого, вывезшего в Петербург собрание книг московских царей, редкие медицинские издания Аптекарского приказа. Библиотеки лейб-медика Р. Арескина, П. Шафирова, А. Виниуса, Я. Брюса и других деятелей того времени сделали Библиотеку Академии наук уже в анненское время основным книгохранилищем страны. Главным библиотекарем был И. Д. Шумахер, которого за скверный характер и интриганство очень не любили ученые, и в особенности М. В. Ломоносов, и сам, кстати, не блиставший версальским воспитанием. Эта нелюбовь передалась и потомкам, у которых с тех пор никогда не находилось ни единого доброго слова для главного библиотекаря, прилагавшего большие усилия, чтобы сохранить и умножить богатства академической библиотеки. В официальной советской «Истории Академии наук СССР» не постыдились бросить Шумахеру упрек даже за то, что, делая прочные дубовые шкафы с медными решетками, заказывая дорогие переплеты для библиотечных книг, он якобы исходил исключительно из соображений «большого карьериста, которому было важно показывать Библиотеку знатным посетителям»16. Пройдя Библиотеку и Анатомический театр с его коллекцией монстров и уродов в различных, вероятно шокирующих знатного перса, видах, он попал в собственно Кунсткамеру — грандиозный музей, довольно беспорядочная коллекция которого была огромна и разнообразна. Утомившись от смотрения достойных внимания вещей, посол отдыхал в той части Кунсткамеры, которая называлась «Императорский кабинет». Здесь он «трактован был для прохлаждения всякими напитками и, осмотревши там редкие и дорогие вещи (принадлежавшие самому Петру Великому. — Как выглядят токарные и копировальные станки Петра Великого, мы знаем по коллекции современного Эрмитажа, а потому задержимся за столом с прохладительными и, как нам совершенно точно известно, горячительными напитками. Дело в том, что помимо 100–200 ведер чистого спирта в год, который ежегодно отпускала казна, как мы понимаем, исключительно для консервации препаратов, специально для музея выдавали вино и другие напитки, шедшие по туманной статье — «на чрезвычайные расходы». Как известно, Петр установил особый режим осмотра первого русского музея: каждый экскурсант мог получить чашку кофе, чай или рюмку водки. В этом историки русской науки усматривают особую склонность царя к просвещению собственного народа. В книге Т. Станюкович о Кунсткамере по этому поводу не без патриотической гордости говорится: «Факт угощения посетителей музея крайне показателен. За осмотр аналогичных учреждений Западной Европы в начале XVIII века, как правило, взималась довольно высокая плата»17. Думаю, что Петром двигала мысль о том, что дармовое угощение — лучший способ заманить подданных в музей. Как видим, для просвещения народа Петр ничего не жалел — ни кнута, ни пряника (точнее — рюмки водки). Самые главные экспонаты припасли на конец экскурсии: «Показана была ему в особливой камере из воску зделанная персона Петра Великаго… а потом видел он и славной Готторпской глобус». «Восковая персона» — произведение К. Растрелли — была передана в Кунсткамеру в 1732 году. Это была искусно сделанная восковая кукла, с лицом, воспроизведенным с прижизненной маски Петра, с подлинными его волосами, в его одежде и сшитых самим же царем башмаках. Подобные куклы не были новинкой в Европе. Русский посол в Бранденбурге А. А. Матвеев в 1699 году так описывал виденное им в берлинском дворце курфюрста Фридриха Вильгельма I чудо: «Самого курфирста подобие сделано из воску, седящего в креслах, зело подобно, одето в суконное алаго цвету французское платье и в золотном штофном камзоле со всем надлежащим убором, в шпаге и под рукою его шляпа и так живо, что, вшед в полату за ним, послом, переводчик Петр Вульф, увидя то подобие, совершенно возомнил быть самого курфирста, с почтением ему поклонился»18. Матвеев, по-видимому, ошибся, введенный в заблуждение (как и его переводчик) сходством правившего тогда в Бранденбурге курфюрста Фридриха Вильгельма (1688–1740. гг.) с восковой персоной, которая изображала покойного отца курфюрста — тоже Фридриха Вильгельма. Именно его восковую персону, в окружении восковых персон умерших принцев, видел в 1721 году в Берлине Бассевич. «Восковую персону» люди воспринимали как «куриоз», диковинку, поначалу пугаясь жутковатой фигуры, поразительно похожей на грозного царя, а потом восхищаясь мастерством художника. Вероятно, испуг должен был переходить в какой-то момент в ужас, ибо, входя в комнату «восковой персоны», посетитель Кикиных палат — там первоначально были Кунсткамера и Академия — незаметно для себя нажимал половицу, приводившую в движение куклу, которая вдруг вставала с кресла и кланялась, приветствуя входившего. Но персидскому послу не довелось испытать сего ужаса — механизм был сломан в 1732 году и в Кунсткамере не восстанавливался. Среди монстров в банках, чучел животных, скелетов и разных диковинок, навезенных в Кунсткамеру со всего света, «восковой персоне» было самое место. Апофеозом экскурсии было «путешествие» внутри знаменитого Готторпского глобуса. Подаренный Петру опекуном малолетнего Голштинского герцога Карла Фридриха в 1714 году, глобус — творение немецких мастеров середины XVII века — являл собой редкостное зрелище: огромный шар (диаметром 3,3 м), снаружи — земной глобус, а внутри — планетарий со звездным небом вместимостью 12 человек. Вращение искусного механизма создавало полную иллюзию движения небесной сферы. Персидскому послу ничего не говорили имена людей, с которыми его знакомили в Академии. Вряд ли он, проходя академическую гимназию, мог заметить среди приветствовавших его гимназистов великовозрастного ученика Михаила Ломоносова, который буквально через несколько дней отправился учиться в Марбургский университет. Среди профессоров-академиков было также немало выдающихся ученых. Они приехали в Россию по приглашению Петра, движимые не только открывшимися перед ними перспективами служебного повышения, но и возможностями свободной и материально обеспеченной научной деятельности. Несмотря на то что Академия наук воспринималась властью как бюрократическое учреждение и на ученых смотрели как на государственных служащих довольно низкого ранга, все же в Академии можно было плодотворно работать. Гениальный математик Леонард Эйлер, приехавший в Петербург в 1727 году после окончания Базельского университета, достиг поразительных успехов во многом благодаря условиям, созданным для научной работы в Академии. Позже — в 1749 году — он писал из Германии Шумахеру: «Я и все остальные, имевшие счастье состоять некоторое время при Русской императорской Академии, должны признать, что тем, чем мы являемся, все мы обязаны благоприятным обстоятельствам, в которых там находились. Что касается собственно меня лично, то при отсутствии столь превосходного случая я бы вынужден был заниматься другой наукой (Эйлер был приглашен как физиолог. — Пример Эйлера показателен и типичен. Стремление получить творческую свободу, не быть «кропателем», бегая до седых волос в ассистентах у европейских знаменитостей, двигало многими учеными, приезжавшими в Россию. Академики Г. Крафт, И. Гмелин, Г. Штеллер, Г. Байер, Г. Ф. Миллер и многие другие сумели достичь выдающихся успехов в науке благодаря тому, что однажды не устрашились откликнуться на призыв Петра и приехать в «страну льдов». В послепетровское время в Академии блистал выдающийся французский астроном Ж. Делиль, основавший астрономическую школу, составивший и отчасти реализовавший обширную программу научного картографирования России. В 1728 году Делиль разработал картографическую проекцию для черчения генеральной карты России, которая использовалась два столетия. В личности этого всемирно известного астронома было что-то весьма притягательное для современников. Блестящий, разносторонний ученый, энергичный и веселый человек, вокруг которого всегда были ученики и друзья, Жозеф Никола Делиль был подлинной звездой, украшением молодой русской Академии, и когда читатель слышит в полдень грохот пушки с бастиона Петропавловской крепости и тотчас смотрит на часы, пусть он вспомнит добрым словом Осипа Николаевича (так его звали в России). Именно Делиль, используя приборы созданной им астрономической обсерватории и особо точные астрономические часы, основал в России службу точного времени и предложил ровно в полдень давать пушечный выстрел. И начиная с 1735 года каждый полдень более 200 лет{6} Делилев сигнал заставляет петербуржцев вздрагивать… За знаменитым круглым столом Академии рядом с Делилем, Г. Бюльфингером, Д. Бернулли и многими другими учеными, заложившими основы науки в России, сидел и Герард Фридрих Миллер. В 1731 году он стал академиком и прослужил в России 60 лет. Всю жизнь занимаясь историей России, он собирал бесценные источники, вел изыскания в не тронутых рукой профессионального историка русских архивах. Без знаменитых «Портфелей Миллера» — обширной коллекции документов и копий с утраченных позже источников — ныне вообще невозможно представить себе развитие исторической науки. Его научная судьба оказалась печальной. Неутомимый труженик, он, не вынеся интриг в Академии, был вынужден покинуть Петербург, но не уехал из России, а поселился в Москве, чтобы не прерывать занятий российской историей. Последующая, в особенности советская, историография, не простив Миллеру «грех» норманизма, задвинула его в лагерь врагов великого Ломоносова и соответственно — «всего прогрессивного» в исторической науке, хотя сам Ломоносов всегда высоко ценил Миллера. Их же коренное расхождение касается не. только оценки роли варягов в Древней Руси, но острой и для современной науки (как, впрочем, и литературы, и искусства) проблемы, которую последние семьдесят лет называли «проблемой партийности». Рассуждая о задачах истории и долге историографа, Ломоносов писал, что историограф должен быть «человек надежный и верный и для того нарочно присягнувший, чтобы никогда и никому не объявлять и не сообщать известий, надлежащих до политических дел критического состояния… природный россиянин чтоб не был склонен в своих исторических сочинениях ко шпынству и посмеянию». Миллер придерживался диаметрально противоположной точки зрения: историк «должен казаться без отечества, без веры, без государя… все, что историк говорит, должно быть строго истинно, и никогда не должен он давать повод к возбуждению к себе подозрения в лecти»20. Этот спор не кончен и до сих пор… С Академией наук был связан и другой незаурядный человек, уже известный нам шляхетский прожектер Василий Татищев. Он не состоял в Академии и большую часть жизни провел далеко от столицы, воюя со шведами, усмиряя бунтующих башкир, выполняя дипломатические поручения Петра, руководя промышленными стройками Урала. Человек редкой образованности, всегда выполнявший важные поручения властей, которые высоко ценили его талант инженера и администратора, Татищев вел еще одну, незаметную для многих, жизнь — он писал историю России. Как показали прошедшие с тех пор века, именно это хобби и обеспечило Татищеву — одному из сотен талантливых тайных советников, администраторов, инженеров #935;VII века — прочную посмертную славу. Сюда, в Петербургскую Академию, он привез в конце 30-х годов главный труд своей жизни — рукопись «Истории Российской». Эта книга оказалась первой попыткой систематизировать огромный запутанный материал по тысячелетней истории страны, «просветить» этот материал лучами идей Просвещения, проследить в истории России развитие истинного, по его мнению, двигателя истории — «просвещенного ума». Пристрастный, противоречивый человек, Татищев в своей «Истории», отразил весь круг мыслей, предубеждений, недостатков и достоинств просвещенного человека своего времени. Годами собирая редкие рукописи, сопоставляя их, он интуитивно вышел на самое главное в истории — научную критику исторического источника, постижение его смысла, скрытого под наслоениями и правкой древнего летописца. С. М. Соловьев нашел для Татищева-историка самые точные слова: «Он первый начал дело так, как следовало начать: собрал материалы, подверг их критике, свел летописные известия, снабдил их примечаниями географическими, этнографическими и хронологическими, указал на многие важные вопросы, послужившие темами для позднейших исследований… одним словом, Та напряженная работа, которая шла в камерах и палатах Академии, весьма своеобразно воспринималась при Дворе и в обществе, В то время не было распространено представление о самоценности науки, фундаментальных исследований как таковых. Подписывая в 1724 году указ о создании Академии наук, Петр видел в ней не столько Научное, сколько научно-практическое и учебное заведение, которое могло бы приносить непосредственную пользу экономике, морскому делу, готовить различных специалистов. И это был характерный для того времени подход к науке. В академиках-профессорах видели не ученых-теоретиков, а высокооплачиваемых специалистов по фейерверкам и геодезии, пороховому делу и практической медицине, хранителей забавных раритетов и поучительных древностей, знатоков мудреных и непонятных для профанов приборов, с помощью которых можно было рассматривать Луну, сделать поразительный физический или химический фокус. Именно как на дорогое, но престижное развлечение (вроде заморского страуса), по-видимому, и смотрела Анна на «Де-сианс-Академию», как ее тогда называли. Императрица изредка посещала публичные научные лекции и показы, которые устраивали для высокопоставленной публики ученые, точнее — приказывала проводить их при дворе. Академики, читая лекции и показывая опыты, не только просвещали присутствующих, но и стремились, в формах, доступных для совсем не академических мозгов императрицы и ее окружения, доказать очевидные «пользы» наук и необходимость их «приращения». «В прошедшую субботу, — пишут «Санкт-Петербургские ведомости» 3 марта 1735 года, — ко двору были призваны Делиль и Крафт. Последний из них до обеда в высочайшем присутствии Ея в. с чирногаузенским зажигательным стеклом некоторые опыты делал, а ввечеру показывал… господин профессор Делил (Делиль, как мы помним, был астрономом мирового класса. — То-то, наверное, горевал о судьбе дорогих инструментов Делиль, представляя, как к ним подберутся вездесущие и невоспитанные дети светлейшего герцога Курляндского! Представлению о науке как прикладном и одновременно развлекательном виде деятельности немало способствовали и сами ученые. Связь науки с практикой была весьма тесной, и никого не удивляло появление в 1739 году академиков Л. Эйлера и Г. Крафта на испытании усовершенствованной ими лесопильной мельницы на Галерной верфи. Прагматизм господствовал при дворе и в отношении к искусству, литературе, поэтическому слову. В 1735 году в Академии было организовано Российское собрание, целью которого было совершенствование русского языка. Им руководил В. К. Тредиаковский — первый поэт России анненской поры. Н. И. Новиков, поминая добрым словом Тредиаковского, писал: «Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латинском, греческом, французском, итальянском и в своем природном языке, также в философии, богословии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу». Но многие современники и потомки думали о Тредиаковском иначе. Они писали о его «схоластическом педантизме», «бездарном трудолюбии», «бесплодной учености» и «варварских виршах». Драматична судьба Василия Кирилловича: коллега и соперник, даже враг Ломоносова, он начал свою жизнь не менее экзотично, чем великий помор. Поповский сын из Астрахани, он, как и Ломоносов, ушел в юности из дому, чтобы поступить в Славяно-греко-латинскую академию, из которой затем бежал за границу — в Голландию, а потом пришел во Францию, где обучался в Сорбонне различным наукам: философии, богословию, математике. В 1730 году он вернулся в Россию и стал первым русским академиком. Его первая книга — перевод на русский язык романа француза П. Тальма#769; «Езда в остров Любви» — сделала его знаменитым, модным поэтом, которого тотчас приблизили ко двору. Но впоследствии он испытал всю горечь судьбы придворного, точнее — дворового, поэта императрицы Анны. Она видела в нем лишь высокообразованного лакея, стихоплета, которому поручалось сочинение «публичных ораций», од и гимнов «к случаю» или непристойных куплетов — «для увеселения». Как повествует легенда, именно с сочинением скабрезных стишат якобы связан эпизод, о котором сам Тредиаковский вспоминал: «Имел счастие читать государыне императрице у камеля (то есть камина. — Печально известная история 1740 года, когда кабинет-министр Артемий Волынский жестоко избил Тредиаковского как непослушного холопа, а потом, посадив в холодную, заставил учить сочиненные им же стихи к маскараду, хорошо отражает и отношение власти к поэту, и беззащитность сносящего унижения и побои поповского сына — творца «Телемахиды». Да, поведение Тредиаковского в этой и других историях не отличалось благородством, у него не было той «упрямки», которой в спорах с сильнейшими так гордился Ломоносов. Но сравнивать этих, очень разных, людей не следует: современники, они начинали свой творческий путь в разных условиях и в разные десятилетия (Тредиаковский — в 30-е, а Ломоносов — в 40-е годы), и нам бы надлежало задаться вопросом о том, что было бы с Ломоносовым и его «упрямкой», если бы дерзости «нашего первого университета» выслушивал не мягкий, гуманный Иван Шувалов — фаворит Елизаветы Петровны, а герцог Бирон. Как бы то ни было, анненская эпоха жестоко обошлась с Василием Кирилловичем. В ее вульгарной и тяжелой атмосфере он не нашел себе «ниши», где мог бы, подобно прочим академикам, творить, и довольно быстро превратился в сварливого неудачника, нудного жалобщика, болезненно страдающего от уколов и глумления критиков и публики (как он писал о себе: живу, «прободаемый сатирическими рогами»). Одинокий, терзаемый недоброжелателями и собственными комплексами, «ненавидимый в лице, презираемый в словах, уничтожаемый в делах, осуждаемый в искусстве» (так он писал о себе в 50-е годы), Тредиаковский был глубоко предан словесности и с редкостным упорством и терпением писал, совершенствовал и переписывал свои труды. Автор десятков томов переводов и собственных поэтических и прозаических творений, блестящий знаток и теоретик европейской поэзии, он оказался бессилен против новых — более ярких, броских — талантов Ломоносова и Сумарокова, безжалостно отобравших у Василия Кирилловича в следующее (елизаветинское) царствование пальму поэтического первенства. Но в 30-е годы, при всех своих проблемах и трудностях, Тредиаковский был все-таки первым поэтом и без него не обходились ни при дворе, ни в Академии, ни в театре. Дело в том, что кроме манежа, зверинца и «слонового двора» развлечься в Петербурге можно было по-настоящему только в театре. Без театра вообще трудно представить себе анненскую эпоху, особенно долгие зимы, когда, прискучившись проделками шутов, сплетнями кумушек, стрельбой и катанием в санях по Першпективной, Анна со своими домочадцами отправлялась в театр. «Оперный дом был у дворца, — вспоминает мемуарист, — имел вид большого овала с двумя галереями, а вокруг театра были тоже две галереи, одна над другою. Театр был внутри прекрасно украшен живописью и скульптурой (добавим от себя, что проект театра разработал великий Растрелли, а декорации и интерьер писал итальянский художник Джироламо Бон. — Этот огромный для 40-тысячного города зал, как свидетельствуют источники, не пустовал — слишком удивительным, красочным зрелищем в довольно однообразной полувоенной городской жизни были эти спектакли. Историк русской музыки Н. Финдейзен отмечал, что анненское царствование оказалось во многом переломным для музыкальной культуры страны. Именно тогда музыка потеряла прикладное значение: победные фанфары и танцевальная музыка натужных петровских ассамблей уходят на второй план, уступая место театральной и концертной. При Анне было редкое сочетание крайностей во вкусах: итальянская опера — и дураки с дурками, балет — и вульгарные фарсы, первая серьезная статья о музыке в газете, написанная Я. Штелиным, — и издевательский праздник в Ледяном доме. Но все же, несмотря на всю эту вкусовую эклектику, все больше укоренялись в обществе и при дворе идеи прекрасного: на пороге стоял «музыкальный век» Елизаветы. Постоянного театра в анненский период не было — было лишь здание, в котором гастролировали скитавшиеся по всем европейским столицам итальянские и немецкие труппы. Редко, примерно раз в год, ставились оперы, которые сочинял принятый на русскую придворную службу итальянский композитор Франческо Арайя. Опера — «действие, пением отправляемое», — была грандиозным, сложным сценическим мероприятием, в которое вовлекалось огромное количество людей. Красочные декорации, роскошные костюмы, множество сложнейших театральных механизмов — «махин» — все это делало театр фантастическим, сказочным миром, и его эффекты глубоко потрясали не очень избалованных развлечениями людей XVII века. В оперных постановках часто использовались и балетные номера, которые исполняли заезжие труппы. Но гастролеров не хватало, и в 1738 году французский балетмейстер Ланде набрал из детей придворных служителей небольшую группу русских мальчиков и девочек, которых стал обучать балетному искусству. Именно от этой танцевальной школы специалисты ведут историю современного русского балета. Но всего милее Анне были, итальянские интермедии, которые требовали мало затрат и лишь нескольких исполнителей и музыкантов. Итальянский театр «дель-арте», который пришел прямо с итальянской улицы, был построен на принципе шутовского передразнивания жизни. Он нашел горячий прием в Комедиантском зале Зимнего дворца потому, что соответствовал русской культуре шутовства, и значение жеста и движения (особенно непристойного) было понятно такому невзыскательному зрителю, как Анна. Для того чтобы представить себе это зрелище, обратимся к типичной для анненского времени программке интермедии, где действуют вечно ссорящиеся и тут же милующиеся герои — Арлекин и Смеральдина. Интермедия называется «Любовники, друг другу противящиеся, с Арлекином, притворным пашою. Комедия италианская». «Перечень всея комедии», то есть, по-нашему, краткое содержание, или либретто, гласит: «Панталон, доктор, Бриггелл и Арлекин, влюбившися в Смералдину — портомою сельскую, стараются, по всякой своей возможности, чтоб ея получить за себя. Смералдина всячески в пользу себя употребляет страстию своих любовников и обманывает их разными способами, хотя она и вправду любила Арлекина, за которого она, наконец, и вышла, а тем и кончится комедия». Обманы «разными способами» были так же незатейливы, как и весь сюжет пьесы. Вот фабула сыгранной в 1734 году интермедии «Больным быть думающий»: «Эригетта-вдова, хотя вытьти замуж за господина дон Килона — богатого человека и думающего себя быть больным, сказавши ему, что она знает одного Доктора, могущаго вылечить его, и, будучи прошена от Килона, чтоб онаго Доктора к нему прислать, наряжается сама в Доктора и приказывает ему жениться, чтоб вылечиться от всех болезней, что тот больной и чинит, беручи за себя хитрую Эригетту, которая чрез сей вымысел выходит за него по своему намерению». Обычно актеры-певцы импровизировали в рамках либретто, но от данной интермедии сохранилась даже партия этой Эригетты, переведенная на русский язык для чтения императрице, не понимавшей ни слова по-итальянски. Эригетта начинает интермедию так: «А как сказать по правде, вдовство нас очюнь в великую приводит трудность, а та, которая желает опять быть свободною, принуждена вытьти за первопадшагося человека. Но вот Килон, которой весьма по мне: имея мнение, что бутто он всегда болен и что бутто ему все надлежит лежать в постели, то он все мне вручит домовое право, его гиппохондрия учинит мое тихое щастие. Он очюнь богат, а то еще лучше всего, что он никого не имеет…» Ну, а дальше зрители с наслаждением следили за проделками ловкой проказницы и смеялись над недотепой Килоном. Эта и подобные интермедии: «В ненависть пришедшая Смеральдина», «Перелазы чрез заборы», «Переодевки Арлекиновы», «Портомоя-дворянка», «Забавы на воде и в поле», «Муж ревнивый» и т. п. — были как раз во вкусе Анны Ивановны и ее окружения и, по-видимому, «очюнь» им нравились23. Как и в предыдущие царствования, различные иллюминации, фейерверки были утехой тысяч людей. Устраиваемые по случаю официальных празднеств, они были роскошны, многокрасочны и технически очень сложны — огромные деньги, труд квалифицированных инженеров, пиротехников, рабочих делали подлинные чудеса с управляемым огнем. Глядя на взлетающие над Невой однообразные и хилые пучки нынешних салютов, всегда вспоминаю старинные гравюры фейерверков XVIII века, которые были подлинными огненными пирами, роскошным огненным действом. Императрица с балкона Зимнего, а бесчисленные толпы горожан с берегов Невы любовались огненной потехой, происходившей посредине самой главной водяной (или ледовой) площади столицы — между Стрелкой Васильевского острова, Петропавловской крепостью и Дворцовой набережной. Трудно представить Петербург без этого великолепного пространства: только на секунду вообразим, что вместо Невы здесь течет, например, Москва-река или Яуза, и город тотчас утрачивает всю свою державную роскошь. В феврале 1733 года на этой Невской площади, покрытой ровным льдом, зрители могли видеть огненный «театр» необычайной красоты. Вот как описывает это зрелище — «позорище» газета: «На реке от полат Е.и.в. до самаго театра зделан был из многих [тысяч] зеленых и синих стеклянных ламп сад, в средине которого еще Е.и. в-ва вензловое имя красными цветами изображено было; а зделанную над оным корону представляли разные цветы, такой вид имеющие, какой в употребленных в государственной короне натуральных камнях находится. Чтоб все тем наилучше казалось, что крепость и Академия наук, между которыми театр посредине стоит, такожде новым образом иллуминированы были, и можно сказать, что толь славнаго позорища, к которому больше 15 000 ламп и фонарей (вероятно, свечных и масляных. — Апофеозом зимних публичных утех анненского царствования стало строительство напротив Зимнего дворца знаменитого Ледяного дома в феврале 1740 года. Он был построен к шутовской свадьбе императрицына шута князя Михаила Голицына — Квасника — и калмычки Авдотьи Бужениновой. Склонность людей XVIII века к «куриозам» нашла здесь свое крайнее выражение. Анне мало было потешной свадьбы, маскарадного шествия по улицам столицы, на которое свезли со всей страны «инородцев» в национальных одеждах. Она распорядилась построить роскошный ледяной дворец для новобрачных. Он, как все сооружения вокруг него, отвечал главному принципу, создававшему феномен «куриоза», делавшему его удивительным и забавным: на первый взгляд— реальные вещи, живые существа, а при внимательном рассмотрении — муляжи, обманки, чучела и «восковые персоны». В данном случае — не восковые, а ледяные. Возле дворца стояли ледяные кусты с ледяными ветвями, на которых сидели ледяные птицы. Народ толпился и возле ледяного слона в натуральную величину, который трубил, как живой (внутри конструкции сидел трубач), выбрасывал из хобота воду, а ночью — горящую нефть. Еще более потрясал всех сам дом: через окна, застекленные тончайшими льдинками, можно было видеть роскошные покои, стены, мебель, стаканы, блюда, часы и игральные карты. Все это было сделано изо льда, выкрашенного в естественные для всех этих предметов цвета. В «уютной» ледяной спаленке стояла ледяная постель со всеми принадлежностями, куда, с соблюдением всех свадебных церемоний, уложили привезенных в клетке новобрачных. Там они и провели ночь под надежной охраной. Под эти вымученные в холодной Артемия Волынского стихи гости «изрядно шумствовали» в манеже Курляндского герцога. Если празднества приходились на лето, то на водном пространстве перед дворцом для фейерверков и огненных «картин» устанавливали плоты. Все торжества завершались праздничным фейерверком и салютом грандиозных масштабов. И если путешественник в это время прибывал в город на корабле — а именно в 30-е годы XVIII века порт был перенесен с Выборгской стороны на оконечность Васильевского острова, — то еще издали по грохоту салюта и редкой красочности фейерверка в бледном полуночном небе Петербурга он мог понять, что перед ним — столица великой, могущественной империи… |
||||||||||
|