"Иван III — государь всея Руси (Книги четвертая, пятая)" - читать интересную книгу автора (Язвицкий Валерий)

Глава 8 Между старым и новым

На другой день Иван Васильевич обедал с Курицыным у себя и беседовал с ним с глазу на глаз.

— Днесь, Федор Василич, — говорил он, — вспомнил яз, как Ванюшенька подпадал под власть братьев моих и бабки своей Марьи Ярославны…

— Помню о сем и яз. Мудро тогда ты содеял. На тайную думу о злоумышленьях против тобя удельных призвал князюшку нашего и тем самым его вразумил…

— И днесь яз о сем же думаю. Хочу вразумить Василья-то. Хоша не лежит к нему душа моя, все же вины большой на нем нет… Вельми млад он еще. Ведь тринадцать токмо ему. Но теперь-то мы его и поучить должны. Не зря же бают в народе: «Учи сына, пока поперек лавки лежит, а вдоль всей вытянется, поздно будет». Мыслю его попугать малость, да и княгиню Софью притеснить, дабы другой раз неповадно было. Потом хочу отделить Василья от матери и послать в Тверь на великое княжение. Может, Василий-то за государевым делом и одумается и в разум войдет…

— Послать-то, государь, на княженье, сие верно, — сказал старый дьяк, — токмо надо Василья-то и своими людьми оградить от ворогов наших. Ведь сколь народу-то послали мне тверские земли писать по-московски в сохи:[154] в Тверь — князя Федора Алабыша, в Старицу — Бориса Кутузова-Шестака, в Зубцов да Опоки — Димитрия Пешкова, в Клин — Петра Лобана-Заболотского, в Холм и в Новый Городок — Андрея Карамышева-Курбского, да в Кашин — брата его Василья. Все наши, крепкие люди. Пусть вот и приглядит они за Васильем-то…

— Верно, Федор Василич, — воскликнул государь. — Люблю яз думу с тобой думать, всегда разумно присоветуешь. Пусть так и будет. Да и ты сам за Тверью пригляди. А сей часец сказывай, какие еще есть новые вести?

— Добрые вести, государь! — ответил Курицын. — Свершен град новый, крепкий град со стенами из камня и с бойницами и башнями-стрельнями супротив немецкого города Ругодива, на правом берегу устья Наровы. Наречен сей град именем твоим, государь: Иван-град.

— Добре! — воскликнул Иван Васильевич. — Ныне будем мы грамоты слать немцам не токмо через вестников, а и через пушки.

— Да, государь, беседы у нас будут у Ругодива много громче, чем были до сего. И другая для нас добрая весть пришла. Сказывают, двадцать третьего мая преставися великий князь литовский и король польский Казимир, а королем ныне в Польше стал его сын Ян-Альбрехт, великим же князем в Литве — другой его сын, Александр.

В дверь постучали. В сопровождении дворецкого вошел боярин Товарков.

— Будь здрав, государь, — поклонился боярин, — прости, без зова твоего.

— Сказывай, Иван Федорыч.

— Государь, во всем, что нам от доброхотов ведомо про князя Ивана Лукомского, а из людей его — про братьев Селевиных и про толмача латыньского, про ляха Матьяса, сии на розыске повинились. У князя Лукомского при обыске зелье найдено, которое в кафтан у него зашито было. И сознался он, что ядовитое сие зелье получил сам прямо из рук короля Казимира, дабы опоить тобя, если нельзя будет убить. Другие из слуг его…

— Другим вот круль смерть готовил, — проговорил Курицын, — ан смерть самого взяла! Бог-то злодеев покарал…

— И другие из слуг его, — продолжал Товарков, — и толмач Матьяс тоже во многих злоумышленьях покаялись и на многих еще иных указали; среди них некто повыше, кого назвать не дерзаю…

Государь побледнел и глухо произнес:

— Немедля судить их строго и казнить немилостиво, ежели суд вину утвердит. Сына же моего, князя Василья, за то, что в Литву бежать хотел, тайно взять за приставы, но в его же хоромах доржать и никого к нему не допущать, даже княгиню мою. Ты же, Федор Василич, заготовь приказ мой к шестому сентября на имя князь Василь Иваныча. Даю, мол, ему великое княженье в Твери. К тому же времю составим с тобой для Василья наказ и памятку для земских и ратных дел тверской земли…

Отпраздновав восьмого сентября в семье своей праздник Рождества Богородицы, князь Андрей Васильевич на другой день выехал с боярами из Углича на Москву, чтобы девятнадцатого сентября суды судить по своей трети. Как всегда в таких случаях, князь Андрей, любя блеск и пышность, ехал в сопровождении своих бояр и дьяков, окруженный многочисленной стражей и челядью в нарядных кафтанах. Следом за княжеской стражей, под надзором поваров, ехал обоз с мукой, крупами, маслом, с домашней птицей в клетках, а за телегами, по татарскому обычаю, пастухи гнали для трапезы князя сотни две молодых барашков.

Поезд князя Андрея Васильевича въехал в Кремль через Никольские ворота еще на ранней вечерней заре и проследовал в свои кремлевские хоромы, как обычно. Между тем, как только обоз прошел под воротами, за ним с резким лязгом затворились железные двери. Это смутило князя. Подозвав своего стремянного, он с легким раздражением спросил:

— Узнай, пошто в такую рань ворота затворили и у всех ли башен?

Быстро вернувшись, стремянный сказал:

— У всех башен, государь, ворота уж заперты на замки и цепи.

Андрей Васильевич был очень удивлен, но не проронил ни слова. Еще более удивился он, встретив у себя на дворе набольшего воеводу, князя Ивана Юрьевича. Патрикеев поехал ему навстречу. Шагов за десять он спешился и подошел к Андрею Васильевичу. Тот тоже спешился.

— Будь здрав! — почтительно и приветливо сказал князь Иван Юрьевич.

— Будь здрав и ты, — сухо ответил углицкий князь, но все же по-родственному троекратно облобызал старшего двоюродного брата, мрачно добавив: — Дошел-то яз по милости Божьей добре, а вот как уйду отсюда — не ведаю…

— Бог даст, и уйдешь добре, — дружественно молвил князь Патрикеев. — Надобно мне, княже, кой-что с глазу на глаз тобе сказать.

— Пожалуй, княже Иван Юрьич, в мои покои. Будь гостем дорогим, — пригласил князь Андрей Васильевич. — Туда без доклада взойти никто не посмеет. Побаим с тобой, яко близкая родня. Может, и совет мне благой подашь…

Пройдя в трапезную на половине углицкого князя, набольший воевода сел, по указанию хозяина, на стол рядом с ним. Когда они оба выпили заморского вина, князь Андрей Васильевич нахмурился и злобно спросил:

— Наш-то ненасытный государь чужие вотчины, яко промышленник зверя в лесах, добывает…

— Мыслю, на сей раз, — уклончиво ответил Патрикеев, — похоже на то…

Князь Иван Юрьевич помолчал и тихо добавил:

— Все мы в одном череду ныне стоим. А может, Господь и днесь помилует. Пронесет грозу мимо… Не наша в том воля и сила. Пока смиримся, а там — воля Божья. Может, все и по-иному повернется…

Углицкий князь, яростно скрипнув зубами, быстро произнес:

— Доживем, Бог даст, и до сего!..

— Твоими бы устами мед пить, — неожиданно сорвалось вслух у Патрикеева, и он побледнел от неосторожного слова.

Наступило молчание. Князь Андрей Васильевич насмешливо прищурил глаза и неожиданно спросил:

— Ты послан за мной?

— Да, княже, — смущенно ответил Патрикеев. — Велено тобе немедля прибыть к государю в хоромы со всеми своими боярами, которые с тобой здесь, на Москве. По дружбе к тобе еще добавлю: не мысли бежать из Москвы — все ворота на крепких запорах. Из Кремля никуда уже выйти нельзя. Сим токмо хуже изделаешь. Потерпи, смирись. Авось Бог помилует и на сей раз, как было после брехания Мунт-Татищева…

Андрей Васильевич преодолел гнев свой, исказивший красивые черты лица его, и глухим голосом заметил:

— Мыслю, зовет мя якобы за ослушанье. Помощи яз Менглы-Гирею не послал… Плетет паук свою паутину… На деле же он к вотчине моей свои жадные руки тянет…

— О том и яз баил, — молвил Патрикеев, — и яз в сем череду со своей вотчиной. Претерпим, надеясь на милость Божью…

Глаза Андрея Васильевича вновь загорелись гневом и ненавистью.

— Увидим еще, кто кого! — воскликнул он. — Все князи и бояре, вся церковь православная и даже сын его Василий против державства и жадности отца.

Но гнев князя снова потух и даже быстрей, чем в первый раз.

— Ну, идем, Иване, к государю, — сказал он тусклым, безразличным голосом. — Двум смертям не бывать, одной не миновать…

Иван Васильевич на этот раз встретил брата Андрея сурово и строго, он выполнял важное государственное дело, но в глазах и в голосе его ясно чуялась искренняя печаль и жалость. Он не плакал, не обнимал брата, а только горестно глядел на него. Это, по-видимому, влияло на Андрея, и не проявлял он ни злобы, ни раздражения, а был тих и задумчив. Государь даже не поздоровался с ним, а только молча указал на место рядом с собой. Встреча произошла у Ивана Васильевича в особом тайном покое, который назывался «западней». Князь сразу понял значение места встречи и как бы переломился душой, и как-то по-иному все расценивал, молчал и только ждал, что скажет ему старший брат.

Иван Васильевич долго и все так же печально смотрел на князя Андрея, потом слегка вздрогнул и заговорил с тоской и укором:

— Э-эх, брате мой, брате! Пошто еси толико зла содеял все Русской земле? Пошто папистам предался и злым исконным ворогам нашим, татарам поганым? Паки Орду на Русь зовешь? Мне жаль тобя, Андрейка. Ведь не братняя моя воля, что карать тобя буду, а токмо воля государева. Вини собя сам… Помню яз детство твое, Андрейка, когда ты еще с Никишкой по полу ползал…

В дверь постучали. Вошел князь Иван Юрьевич Патрикеев, а с ним сын его Василий Косой с зятем — князем Семеном Ряполовским. Все трое низко поклонились государю, удивляясь его необычному состоянию…

Иван Васильевич, не говоря ни слова, быстро отвернулся от них и поспешно вышел из тайного покоя. Все тягостно молчали. Судорожно вздохнув, князь Иван Юрьевич сказал:

— Сыне мой, возьми всех бояр углицких и отведи их по приказу державного в разрядную палату. Мы же, Семен Иваныч, исполним другое повеленье государя…

Бояре углицкие земным поклоном поклонились своему князю Андрею.

— Будь здрав, государь! Сохрани тя Господь! — печально сказали они хором и вышли вслед за князем Василием Косым в сени, где их окружила великокняжеская стража и по крытым переходам повела в «казенки», в подземелья дворцовой церкви Благовещенья.

Князь Иван Юрьевич и князь Ряполовский оба молча подошли вплотную к Андрею Васильевичу… Семен Иванович, крайне взволнованный, положил ему на плечо руку и молвил дрожащим голосом:

— Княже Андрей Василич, поиман еси по воле Божьей и государя! — И, вдруг зарыдав, обнял его. Князь Патрикеев позвал стражу и передал ей углицкого князя.

— Прощай, княже и брате мой, — сказал он при этом и по-родственному троекратно облобызался с ним…

После обеда государь Иван Васильевич не пошел в свою опочивальню, где было душно, а остался в трапезной у отворенного окна, жадно вдыхая свежий воздух лучезарного осеннего дня. Прошлое — люди, события, как легкие видения, бесконечной лентой тянулись перед его мысленным взором, а сердце откликалось на эти видения то лаской и радостью, то горем и ненавистью. Ему никого не хотелось видеть, а вот только сидеть так у растворенного окна и слушать, как где-то на княжеском дворе задорно дерутся и шумят воробьи, неумело поют молодые петухи, слышатся уже хрустально чистые посвисты и перезвоны синиц…

Осторожно отворяясь, слегка прошуршала по полу дверь. Вошел дворецкий и, увидя государя в задумчивости, молча остановился у притолоки. Государь заметил его.

— Сказывай, Петр Василич, — проговорил он тихо, приоткрывая глаза.

— Владыка Зосима приехал. Сани его у красного крыльца. Послал через келейника своего спросить, допустишь ли ты его к собе…

Иван Васильевич быстро направился к дверям, спросив на ходу:

— У красного крыльца, баишь, митрополит-то?

— Там, государь…

— Иди позови моих окольничих. Скажи им: иду яз встречать митрополита. Пущай за мной идут, сопроводи их…

Иван Васильевич, сопровождаемый окольничими, принял в своей передней палате митрополита Зосиму и приехавшего одновременно с ним князя Ивана Юрьевича…

Уколов набольшего своего воеводу острым взглядом, он быстро спросил:

— А ты здесь пошто, княже Иване Юрьич?

Слегка смутившись и переглянувшись с Зосимой, князь Патрикеев ответил:

— Приехал к тобе с докладом об исполнении воли твоей…

Иван Васильевич насмешливо улыбнулся и молвил:

— Добре, побаим с тобой после беседы с отцом митрополитом.

Приняв благословение от Зосимы, государь вопросил его:

— Сказывай, отче святый, какая нужда у тобя ко мне?

— Державный государь, — нерешительно заговорил митрополит, — аз, многогрешный, и все отцы духовные, и все родственники твои кровные, и все бояре твои печалуемся пред тобой и молим о милости твоей к брату своему единокровному и единоутробному, князь Андрею Василичу. Прости его, отпусти ему его прегрешения…

Встретив гневный взгляд государя, митрополит смутился, но продолжал:

— Именем Бога всемогущего заклинаем тя, державный государь, да исполнится сердце твое любовью к брату единоутробному и единокровному. Смилуйся и прости…

Митрополит смолк и низко поклонился государю, коснувшись рукой пола. Государь долго молчал, сдвинув сурово брови.

Наконец он глубоко вздохнул и произнес тихо и печально:

— Отче святый! Пошто сердце и разум мой искушаешь? Не меньше твоего и не менее, чем все прочие, люблю яз с детства брата своего Андрейку, а во много крат даже больше. Токмо для государя нет братней любви. Ибо все, что хочет содеять Андрей и все иже с ним, токмо гибель принесут для державы Русской. Подымут они смуту, начнутся удельные межусобья, наступят на нас со всех сторон снова все вороги наши, а татары снова захватят Русь, разорят государство дотла, и будет она улусом татарским… Нет, нет, отче! Пусть лучше нам самим во всем ущерб будет, чем вольное русское государство погибнет.

Иван Васильевич побледнел, обессилел от волнения и, отерев пот со лба, вышел из передней…

Но потом вызвал к себе князя Василия Ивановича Косого-Патрикеева и приказал ему:

— Днесь же гони в Углич и, взяв сколько надобно детей боярских, поимай обоих сыновей князя Андрея — Ивана и Димитрия — и заточи их в Переяславле-Залесском. Дочерей же Андреевых не трогай.

Этот год осень была пасмурная и сырая. И хлеб стали свозить в овины прямо с полей и по ночам спешно сушить, чтобы обмолачивать его еще по утрам, при огне.

Так же при огне в эти короткие осенние дни начиналась работа дьяков и подьячих во всех московских приказах. Особенно много работы было сегодня в посольском приказе у дьяка Федора Васильевича Курицына. Он по известиям и докладам от новгородского наместника Якова Захаровича ожидал приезда в ближайшие дни посольства к государю московскому от короля датского Ганса, желавшего заключить с Москвой договор о дружбе и взаимопомощи против Швеции.

Федор Васильевич сидел за своим столом и внимательно читал перечень грамот и вестей, хранящихся в ларе по датским и шведским делам.

— Андрей Федорыч, вынь-ка из ларя данемаркские вести от наших доброхотов о каперских захватах королем Гансом свейских, ганзейских и других иноземных торговых кораблей. А ты, Лексей, опричь того, подбери все, что ведомо нам о плавании данцигских и любекских кораблей через Бельты[155] в Аглицкую землю и о том, как исполняются ими Гансовы приказы. Какая от них помочь Стен Стуру, наместнику свейскому, и какая — королю Гансу данемаркскому. Какие от сего беды и выгоды англичанам, голландцам и прочим немцам?

Подьячий Алексей Щекин почтительно усмехнулся:

— Там у них неразбериха и, яко татары бают, полная белиберда, король-то Ганс более всех силы забирает. Начинает всем дерзко приказывать, а все же, видать, нашей помощи вельми хочет…

— Право мыслишь, Лексей, — одобрил Курицын. — Вот и собери все, что нам надобно, о короле Гансе. Посла ждем от него…

Щекин встал из-за ларя, почтительно положил на стол возле Курицына несколько больших и малых грамот, свернутых в трубку, и молвил:

— Вот, Федор Василич, что под руку пока подвернулось.

— Добре, — сказал Курицын. — Ежели найдешь, подбери нешто о Колывани и о том, какие в граде сем есть свейские, немецкие и ганзейские купецкие дворы. Глянь в перечне отметки: «аз-глаголь 7 — 10…»

Курицын помолчал и сказал дьяку Майко:

— А ты, Андрей Федорыч, погляди в ларе «глаголь большой» по перечням 1–2, там все про цесаря германского Фредерика, который ищет сыну своему Максимиану свейскую королевскую корону, и о других, к сему причастных. С Максимианом же у нас докончанье о дружбе есть. Сие также вынь из ларя…

— Сотворю все по-твоему, Федор Василич, — ответил дьяк Майко. — По запросам твоим ясно читаю яз и мысли твои. Сложно и трудно положение крут берегов Варяжского моря, а все вертят немецкие вольные города с Ганзой. Сии всем поперек дороги. Они и нашей торговле ущерб великий наносят.

— Верно, Андрей Федорыч. Ну да Бог не выдаст, свинья не съест.

В палату посольского приказа вошел стремянный государя Саввушка. Поклонившись всем, он почтительно сказал:

— Господине Федор Василич, государь тя требует по известному тобе делу дойти к нему до обеда с грамотами…

В одной из палат государевых хором было созвано тайное заседание. Здесь сидели в ожидании Ивана Васильевича митрополит Зосима, крестовые дьяки из знатных бояр — Истома Пушкин и Константин Сабуров-Сверчок, да братья Курицыны — Федор и Иван, по прозванию Волк, который недавно вернулся из Любека.

Государь вошел в палату один, без окольничих, и приказал своему стремянному Саввушке никого, даже вестников и гонцов, не пускать к нему в палату, пока продолжается дума. Только при особой неотложности вызывать из палаты дьяка Федора Васильевича.

Сев за стол, Иван Васильевич некоторое время молчал, внимательно поглядывая на собравшихся, и наконец глухо произнес:

— Собрал ныне вас у собя для-ради сугубо тайной думы о том, как нам впредь жить и строить дела государства, веры и церкви. Дьяк Иван Василич расскажет нам, как тайно он в Любеке мои наказы о сем исполнял…

Поднялся с места статный красивый седобородый человек.

Поклонившись Ивану Васильевичу, он молвил:

— Ты, государь посылал меня дьяком при посольстве Юрья Траханиота во фряжские и немецкие земли, но мы дальше Любека проехать не могли — война у короля Максимиана с францюжским королем. А в Любеке, где живет и работает на своем печатном дворе книгопечатник Бартоломей Готан, яз задержался для ради твоих печатных дел. Вот уж тринадцать лет сей печатник по твоим заказам изготовляет все нужные тобе книги: «Псалтырь» в переводе Федора Жидовина, «Житие святого Силивестра» папы рымского, «Слово Афанасия Александрийского», «Сочинения Дионисия Ареопагита», «Слово Косьмы пресвитера на богомилов» и другие книги, как то: «Шестокрыл», «Логика», «Аристотель» и разные астрологические и гадательные сочинения…

— Про все сии книги ворог наш Геннадий уже узнал, — перебил дьяка митрополит Зосима, — а Иосиф, игумен волоцкий, пишет про нас: «Еретики, любители звездозакония, чародеяний, чернокнижия»…

— Ныне яз, — продолжал Иван Волк, — передал Бартоломею твой новый заказ и в подарок ему камку да охранную грамоту с большой золотой печатью, по которой ему всюду путь будет без препон. Пока мы в Любеке жили, сей Бартоломей нам толмачом был. Добре он все германские языки разумеет.

— Государь, — обратился дьяк Курицын к Ивану Васильевичу, — разреши мне слово молвить.

Иван Васильевич одобрительно кивнул головой.

— Для всех нас не тайна, — начал Курицын, — что все мы, собравшиеся здесь, причислены к еретикам. Архиепископ новгородский Геннадий громит нас и с амвона и в своих посланиях, что мы-де склонны к жидовству: икон не признаем, Богоматерь не чтим, в Христа-Спасителя не верим, а празднуем по-жидовски субботу. Для нас же ни христианство, ни жидовство не надобны. Сам Бог — только сила, которая сотворила весь мир и управляет им. Иосиф волоцкий зловредней для нас, нежели Геннадий. Он зорко следит за нами, наши книги читает и хорошо разумеет их. Точит он против нас свой меч красноречия. Человек он ученый и книжный и разумеет, что старые священные книги, которые пришли к нам или из Болгарской земли или из Сербской земли, переведены на наш язык плохо и неверно. Для людей ученых они не годны, а для верующего простого народа полны соблазна. И мы для разумения истины и понимания воли Божьей делаем новые переводы сами, и не токмо с греческого и латыньского, а и прямо с еврейского, и без евреев нам не обойтись в сем трудном и сложном деле. За все сие, нас ради клеветы или по невежеству, со злобой зовут «жидовствующими». Мы же токмо истину хотим знать. Народ же по темноте своей скорее поверит всем тем, кто нас хулит и называет еретиками, нежели нам.

— Верно все сие, — сказал государь. — Но надо еще прибавить то, о чем хлопочет Геннадий. В письме своем митрополиту Зосиме Геннадий о многом ему пишет. Расскажи-ка, отче.

Поднялся со своего места старый митрополит Зосима и заговорил, как с амвона:

— Братие! Архиепископ Геннадий — хитрый сластолюбец и жадный мздоимец. Он везде, даже у ворогов, во вред Руси православной ищет токмо собе пользы. Когда посольство короля Максимиана было проездом в Новомгороде, сей Геннадий пригласил посла Юрья Делатора к собе на обед и вел с ним тайные беседы и подарки дарил. Посол расхвалил ему испанскую инквизицию и великого инквизитора Фому Торквемаду, который от короля Фердинанда Католика и его жены Изабеллы добился изгнания из Испании всех евреев, не похотевших принять христианскую веру. Геннадий пишет мне о всем том, дабы присоветовать и мне такие же меры против наших еретиков, и предлагает, яко жидов, карать их по-всякому и огнем и иной смертью казнить, из русских земель гнать… Иосиф волоцкий тоже начинает свои горячие проповеди о поголовной казни еретиков через сожжение. Он написал о сем целую книгу «Просветитель», в которой именем Божьим освящает и оправдывает, почему к еретику непозволительно питать никакого чувства жалости, и дерзко заключает письмо ко мне словами: «Кто не делает сего, тот поборник еретику и сам заслуживает строгого наказания и даже огненной казни».

Митрополит Зосима остановился на некоторое время, выпил несколько глотков квасу и продолжал:

— На соборе три года назад судили мы еретиков и предали их проклятию, то есть смерти духовной, но не телесной, а Геннадий в своем послании к собору требовал, чтобы всех еретиков огулом предали смертной казни. Аз на соборе тогда сказал: «Бог поставил пастырей приводить грешников к покаянию, а не казнить». Меня поддержали заволжские старцы — бессребреники нестяжатели Нил Сорский и кум государев Паисий Ярославов…

— Верно, тогда и яз с тобой согласился, — перебил речь Зосимы государь, — потому и приговорил токмо малую часть судимых к заточению по монастырям; остальных же — к более легким наказаниям.

Иван Васильевич обратился к Курицыну:

— Федор Василич, яз знаю, ты не все еще сказал, что хотел, а потому продолжи…

— Хитро и тонко ставят вопрос церковники, — сказал Курицын, — они сливают в одно: владение землями церковными и монастырскими с вопросом бытия и крепости православного государства. Всех же противников собирания земельных богатств церковью объявляют «колебателями правой веры и христианского государства». Вот как они пишут: «Аще у монастырей сел не будет, как же честному и благородному человеку постричься? А не будет честных старцев, отколе взять нам митрополита, архиепископа или епископа? Не будет же честных старцев и благородных, то вере и царству поколебание будет» Сии слова шлют они в народ с амвона и возбуждают смуту и недовольство великокняжеской властью, пугают народ наказанием души за гробом. «Душа человека свободна, — привел Курицын с усмешкой свою любимую поговорку, — но преграда ей — вера!» Вот оно и выходит, что палка о двух концах: не будешь с попами водиться — попы народ подымут против тобя; будешь с попами в одну дуду играть — они помогут народ закрепостить и доржать его в ежовых рукавицах — страхом получить вечные муки за грехи в загробной жизни.

— С попами или без попов, — перебил государь своего дьяка, — но мне сейчас нужны земли для раздачи служилым людям, сиречь дворянам. Государство наше стало так обширно, что не можно охранять его рубежи токмо своим московским войском. Монастыри же перестали давно быть нам крепостями на рубежах. Надо руки попам и монахам укоротить, власти государевой подчинить. Но, ежели народ пойдет за попами и монахами, яз против народа не пойду. Не время нам с народом расходиться и на рожон переть… Помните сие и разумейте. На сем думу нашу кончаю, а ты, отче Зосима, побудь со мной еще малость…

Когда бояре и дьяки разошлись, Иван Васильевич подсел к митрополиту Зосиме. Помолчав, он сурово молвил ему:

— Отче, знаю, что умен ты, как и дьяк мой Курицын, но о государстве мало печешься… Вина заморские стал ты пить, яко воду. Хочешь оставаться слугой государства и моим помощником, возьми собя в руки и призадумайся над моими словами. Прости мя, отче, за правду…

Зосима молчал некоторое время в смущении, теребя свою тощую бороду, и наконец робко заговорил:

— Телом немощен аз, государь. Глаза плохи. Тружусь же не по силам и не по годам. Составил аз перечень запрещенных книг, которые все подлежат уничтожению, а книги сии сам читал все до единой: «Остролог», и «Аристотелевы врата», и «Громник», и «Землемерие», и «Луцидарий» и прочие. И не с чужих слов али с чужого мнения запрет на них наложил. Паства моя велика. За душу каждого ответ перед Богом доржать буду, а помощников хороших мало. В грамоте попы слабы, а учиться ленивы. Споры, свару меж собой затеяли. Друг на друга наговаривают. Один указует: «Он стригольник», другой: «Он жидовствующий», третий кричит: «Вот богомил», или — того лучше — «крыжак». Всех надо рассудить, разобрать…

Иван Васильевич слушал внимательно митрополита, потом, вздохнув, молвил:

— Слов нет, трудно, отче, паствой править. Тяжело у руля стоять, да еще в бурю, но ты монах, от всего мирского отрекся, при жизни отдал тело и душу на служение Богу и людям. Яз вот не монах, и жизнь люблю, и детей своих люблю, а токмо для собя мне пока жить не приходится: с боярами, дьяками, воеводами сужу все да ряжу всякие дела, каждому сам пишу наказы и памятки. Боюсь все, не вышло бы огрешки какой. Есть у меня помощник и друг — Курицын Федор Василич. Разумеет он все и помогает мне во всех трудах моих. И Майко и Ховрин верны мне и преданы, а все же приходит пора думать, кому кормило государства оставить. Того, кого яз возрастил с любовью, вороги отняли, отравили… Внук Димитрий здоровей своего отца. Умный он и нежный парубок, но яз уж не могу отдавать ему столь времени, сколь уделял его отцу… Время же летит, яко птица!..

Произнес Иван Васильевич эти слова и сразу вспомнил, что это была любимая поговорка его матери, Марии Ярославны. Грустно помолчал старый государь и продолжал:

— Да! Летит время-то. Вот будто недавно родился мой последний сынок Андрейка, пищал, плакал, ничего не понимал, а вот теперь уж бегает, говорит, яко большой. Придется его вборзе на коня сажать… А Оленушка и Федосинька уж давно заневестились. Сватался уж к ним король Максимиан, ныне сватов заслал и великий князь литовский. В чужие-то края дочь отдать — значит, навеки с ней расстаться… Ну, прощай, отче, пойду детей навестить. Поветрие какое-то на них на всех напало. Седни ко мне послы воротились, которых яз к Гансу в Данемаркию посылал, за море… Утре же казнь смертная князя Лукомского да толмача ляха Матьяса и пособников их. Горестны и тяжки мне дела сии…

Митрополит Зосима вздохнул и робко молвил:

— Прощай, сыне мой! Пойду молиться за тобя Всевышнему, дабы дал он тобе сил побороть всех ворогов наших, иноземных и своих…

Оставшись один, Иван Васильевич запер на засов дверь своей трапезной и стал ходить из угла в угол. Хотелось собраться с мыслями, а мысли сегодня ему не подчинялись, прыгали из стороны в сторону. Вспомнил он детей своих: Василия, Юрия, Димитрия, Симеона и Андрейку и трех дочерей — Елену, Феодосию и меньшую, Дуняшу, мечущихся в бреду на постелях в жару сильном, с запекшимися губами и мутными глазами.

«Кого из них унесет смерть? — думал он. — Токмо всех жалко! И малого и большого…»

И вдруг перед глазами встал князь Иван Лукомский таким, каким он был на последнем допросе. Теперь Иван Васильевич как государь должен утвердить к исполнению смертный приговор. Ему хотелось отдалить этот страшный миг.

— Грозно сие, Господи, вельми грозно, — шептал государь, содрогаясь, — сжигать на костре живого человека. Железная клетка накалится докрасна, потом добела. Человек же в ней будет гореть заживо, окутанный пламенем и дымом, задыхаться, искать спасения. Будут гореть у него пальцы и тело там, где он прикоснется к раскаленным прутьям клетки.

Мороз пробежал у него по телу. Иван Васильевич даже поежился.

— Саввушка! — крикнул он, быстро отодвигая засов у двери. Стремянный стоял перед государем. — Саввушка, скорей зови боярина Ивана Федорыча Товаркова с кузнецами с Пушечного двора. Спешно, скажи, государь кличет. А мне вели подать сюды завтрак.

Государь снова стал шагать из угла в угол. Вошел боярин Товарков с кузнецами, во главе которых был седой уж старик, кузнец Ермила, с детства знакомый Ивану Васильевичу.

— Здорово, старинушка! — обратился государь к Ермиле.

— Здорово, государь-батюшка, кормилец наш, здорово! — ответил Ермила. — Пошто тобе, батюшка, мы так спешно понадобились?

— Дело неотложное, Ермила, и тайное, — ответил Иван Васильевич. — Изготовь-ка мне к утру в двух тех железных клетках для грозной казни такое хитрое устройство, дабы человек сразу задохнулся и смерть принял бы в бесчувствии. Злодеев казнить надобно, — промолвил тихо государь, — токмо о пределе мук человеческих помнить Бог велит…

— Добре, батюшка-кормилец наш. Право ты мыслишь. Исполним все по приказу твоему…

— Ну, а ты-то как живешь, Ермила? Как и о чем народ-то наш баит? — неожиданно спросил государь.

— Я-то живу, государь-батюшка, добре. Жалиться мне не на что, а народ? — Ермила усмехнулся: — Бог леса не сравнял, так и народ: кто плохо живет, кто хорошо, а все тобе служат…

Иван Васильевич встал из-за стола, подошел к старику, похлопал его по плечу и сказал:

— Умный ты человек! Из твоих присказок да пословиц, как из песни, слова не выкинешь. А все же скажи, народ-то что баит?

— Кто как ни живет, государь, — ответил Ермила, — а татар больше нет. Вздохнул народ, радуется…

Старик замолк, раздумывая, потом посмотрел государю в глаза и проговорил:

— Верит народ, что топерь полегче жить будет…

— Ну, иди, Бог тобе в помощь, — сказал государь. — Попекись о наших злодеях… Помни: ежели Бог захочет, то и без нас их накажет, и грозней нашего…

Ермила и его подручные низко поклонились государю и вышли, а Иван Васильевич провожал их взглядом до самых дверей, потом некоторое время в раздумье ходил по своему покою. Прощаясь с боярином Товарковым, он доверительно сказал:

— Слышал, о чем яз с кузнецами баил? Ну, так ты прими меры.

— Исполню, государь…

Софья Фоминична встретила государя вся в слезах, осунувшаяся и постаревшая.

— Как дети? — спросил Иван Васильевич, подавая ей руку, которую она особенно крепко поцеловала. — Не плачь, не плачь! Верю яз, все они поправятся. Яз тоже в юности крепко болел, боялись, помру. Сам митрополит Иона заздравный молебен служил с зелеными свечами, которые из Иерусалима от гроба Господня присланы были болящему деду моему. Давай детям побольше питья всякого — меду, квасу: помню, меня сие вельми облегчало, да мокрый ручник клади им на головы.

Софья Фоминична радовалась приходу мужа, который жил с ней в большом «брежении» со дня смерти Ивана Ивановича. Она повела его смотреть детей, лежавших по разным повалушам. Заглянув ко всем, Иван Васильевич собрался уходить к себе для приема послов Ганса, короля датского. Государыня, взяв мужа под руку, прижалась к его плечу и, жалобно всхлипнув, проговорила:

— Приходи к нам… Не сердись… Яс вельми несцасна. Слыхаль, дочек сватают… Боюсь, Иване. Отдавать в другие земли, никогда больсе их не видеть… Вот, как и яз из Рома уехаль…

Она разрыдалась.

Иван Васильевич грустно слушал эти отрывочные речи.

— Двадцать одно лето, Софьюшка, — сказал он, — прожили мы с тобой, и десять детей нажили. Все же, сама знаешь, остался яз, как и ты, един, яко перст…

— Иване, прости князя Василья верейского и племянницу мою Марью Андревну. Пусть в Москву возвратятся. Тоскуют они, — неожиданно взмолилась Софья Фоминична.

Иван Васильевич задумался, но, вспомнив железную клетку, с усмешкой ответил:

— Добре, наряжу яз посольника со своей грамотой к Василью. Пусть возвращается, коль сердцу твоему от того легче будет.

Софья Фоминична обняла мужа. Он ласково погладил ее по густым, еще черным волосам, и все же ушел на свою половину принимать датских послов.

Сегодня, тридцать первого января тысяча четыреста девяносто третьего года, с самого утра государь снова волнуется, как волновался, будучи еще соправителем отца, когда впервые приказал грозно казнить на льду Москвы-реки заговорщиков Луку Клементьева, Парфена Бреина и других, и кто хорошо знает государя, заметит сразу, что дрожат у него слегка руки…

Морозно. Ночью за Боровицкими воротами трескались деревья, будто там из ручных пищалей стреляли. Красно-багровое солнце выкатилось поздно, тускло глядя из густого тумана. Снег звонко хрустит. У лошадей ноздри, грива, хвост и бока, а у мужиков — брови, усы и бороды сплошь заиндевели. В церквах как-то по-особому заунывно звонят колокола…

Иван Васильевич стоит с внуком Димитрием на гульбищах, у самой высокой башенки-смотрильни. Отсюда видать, как мечется народ по улицам и бежит к набережной Москвы-реки, где уже дымят, разгораются два огромных костра, оцепленные стражей из земских ярыжек…

Проскакали отряды русских и татарских конников для охраны порядка и спокойствия.

— Дедушка, гляди, — схватив за рукав Ивана Васильевича, говорит одиннадцатилетний Митя. — Гляди, какой дым с огнем к небу подымается. Пожар там?

— То не пожар, — ответил старый государь внуку, — а костры разожжены. Гореть на них будут злые люди, которые нас с тобой убить хотели: Иван Лукомский, литовский князь, да толмач лях Матьяса…

У Мити глаза стали круглыми от ужаса…

На гульбище торопливо поднялся стремянный Саввушка и доложил:

— Все исполнено, государь, точно по приказу твоему. Обе железные клетки враз в глубину огненную сбросили. Палачи бают, обоих злодеев огнем и дымом сразу захватило, горели уж в беспамятстве, без муки… Волосы у них огнем в един миг сбрило… Хошь и без муки сие, как бают палачи, но вельми грозна такая смертушка…

— А как другие, братья Селевины? — глухо молвил Иван Васильевич.

— Тех, как пригнали к берегу, — волнуясь, продолжал Саввушка, — так враз разули, портчишки сорвали и давай батогами по голым ляшкам лупцевать. Ноги у них посинели, а сами они ревут, Богу в грехах каются, прощения просят. Народ же кругом свистит, улюлюкает, бабы голосят… Вборзе старший брат, Богдан, лицом посинел и тут же Богу душу отдал. А к меньшому, Олехно, по приказу сотника подскакал татарский конник и ссек ему голову…

Саввушка прерывисто вздохнул и смолк, а государь торопливо перекрестился мелким крестом и чуть слышно шепнул:

— Прости мя, Господи…

На конце тысяча четыреста девяносто третьего года, тридцать первого августа, в день журавлиного отлета, приехали служить к Ивану Васильевичу несколько литовско-русских князей, «отсев» от Литвы и Польши со своими людьми и вотчинами.

То были князья Воротынские-Одоевские, братья Семен и Димитрий Федоровичи, князья Белевские — Василий и Андрей Васильевичи, и князь Михаил Романович Мезецкий.

По дороге на Москву князь Семен Федорович Одоевский «засел» на имя великого князя Ивана Васильевича городки Серпейск и Мещевск. Князь же Михаил Романович Мезецкий, захватив силой братьев своих Семена и Петра, привел их в Москву.

Государь Иван Васильевич принял всех перешедших к нему литовских князей, а Семена и Петра Мезецких приказал заточить в монастырь в Ярославле. Михаила пожаловал его же вотчиной и вотчинами братьев его.

О своих решениях Иван Васильевич послал дворянина Димитрия Загряжского уведомить Александра Казимировича.

«Брат мой, — велел он передать великому князю литовскому, — все сие содеял яз, яко государь всея Руси, ибо все земли суть вотчины русских князей на Смоленщине со Смоленском, на Киевщине с Киевом, в землях: Чернигово-Северской, Полоцкой, Берестейской, Галицкой и Волынской. Воюю яз за Русь Киевскую: от Волги до Галича и от Мурома до Переяславля, Канева и Черной Руси, Черска и Олешья, за всю свою исконную вотчину государеву, ибо все они, города и земли, Русская земля Божьею волею из старины, из прародителей наших, есть наша отчина».

В ответ на это великий князь Александр через неделю отправил из Смоленска к Ивану Васильевичу посла со своими возражениями, а к захваченным городкам Мещевску и Серпейску послал войска во главе с князем Семеном Ивановичем можайским и с воеводами князьями Друцкими.

На пятый день после прибытия в Москву литовского посла Богдана-писаря государь принимал его вместе с дьяком Курицыным у себя в покоях.

— Войска литовские выполнили приказ своего государя — князя Александра, — горделиво докладывал Богдан-писарь, — возвратили Литве городки Мещевск и Серпейск с волостями и «позасели их»…

Государь нахмурился, ничего не ответил и знаком отпустил посла.

В это время, когда посол выходил от государя, вошел набольший воевода и наместник московский князь Иван Юрьевич Патрикеев. Он был мрачен.

Иван Васильевич выждал некоторое время после ухода посла и спросил князя Ивана Юрьевича:

— Худые вести?

— Не худые, государь. Наши конники, которые есть у князей Воротынских-Одоевских, ляхов из Серпейска и Мещевска выгнали. Токмо то худо, что началось у нас, яко на качелях: то мы вверх, а ляхи вниз, то наоборот. На качелях будто качаемся… От сего и с послами литовскими каждые две недели видимся, а дело не двигается…

— Как же быть?

— Ударь, державный, крепче. Оборви качели-то…

— Яз тоже о сем думал. Для того и за тобой посылал, — ответил Иван Васильевич. — Мыслю послать в помочь князьям, отсевшим к нам, князя Федора Василича рязанского с войсками его.

— Не воевода он, князь-то Федор Василич, — нерешительно заметил Иван Юрьевич.

— Право, Иван Юрьич, сказываешь, — с усмешкой молвил государь. — На одного князя Федора и яз не полагался. Наметил с ним воеводу рязанского, Инку Измайлова…

— Добре, государь, — согласился Иван Юрьевич, — вельми гож он для ратного дела. Умный и крепкий мужик.

— Рад сему. Угадал, значит…

— Угадал, государь, угадал! — живо откликнулся князь Патрикеев.

— Так вот, Иван Юрьич, — посмеиваясь, продолжал государь, — достань из ящика моего стола чертежи Руси и всех смежных с ней государств. Поглядим с тобой вместе, какие, где и с кем ныне по тверской земле полки расставить.

— О сем, государь, и яз по мере сил своих подумал. Прикажи, государь, Саввушке ко мне в хоромы слетать за сыном моим Михайлой Иванычем, пусть сюды придет с чертежами ратными всей Руси, по которой войска расставляли.

— Саввушка, — обратился государь к своему стремянному, — слышал? Уразумел?

— Уразумел, государь. Сей же часец погоню к князю Михайле Иванычу Колышко-Патрикееву, позову пригнать сюда немедля…

— Добре, гони за князь Михайлой Иванычем.

Через полчаса на большом обеденном столе в государевой трапезной были разложены две карты с чертежами рубежей Руси и с краткими пометками государя и карта поменьше, с отметками расположения русских войск у рубежей для обороны в случае нападения неприятеля и для обхода врага русскими войсками на случай сильных и затяжных сражений. Выслушав доклад обоих Патрикеевых, Иван Васильевич одобрил расположение русского войска на западном направлении, еще раз внимательно посмотрел на карты, где расставлены пушки, и быстро спросил Колышку:

— А скажи, Михайла Иваныч, как далеко бьют литовские пушки?

— Много ближе наших. Ежели скажу — вдвое ближе, то сие будет истина.

— А где брод на сей вот реке? — продолжал спрашивать Иван Васильевич.

— Брод токмо здесь вот, между двумя сельцами…

— Ставь свои пушки в два ряда, дабы перед бродом бить ворогов у их берега и потом, как в воду войдут, бить их на середине реки.

— Разумею! — воскликнул Колышко-Патрикеев. — Так теперь мне бить врагов на бродах, как ты сам, государь, бил татар на Угре-реке.

— Добре, Михайла Иваныч, — похвалил старый государь. — Всеми силами некоторых обходов не допускай… От собя яз хочу в помочь своему сестричу, князю Федору Василичу, большую силу послать, дабы крепким гвоздем прибить на месте и Серпейск и Мещевск. Посылаю яз в большой полк тобя, Михайла Иваныч. В передовом полку — князя Александра Василича Оболенского-Серебряного, дядьку сына моего старшего, Василья Иваныча. В правой руке — князей Андрея и Ивана Смолу-Никитичей. В левой руке — Ивана Володимирыча Оболенского-Лыку. В сторожевом полку — князя Бориса Михайлыча Туреню-Оболенского, князя Василь Володимирыча Кашу-Оболенского… Как вы о сих воеводах мыслите?

— Добрые воеводы, государь, — молвил князь Иван Юрьевич.

— А у тобя, Михайла Иваныч, как у воеводы большого полка, недовольства нет против кого-либо?

— Нет, государь! — скромно ответил князь Колышко-Патрикеев. — Могу ли яз перечить таким воеводам, как ты, государь, и как родитель мой, князь Иван Юрьич! Не мыслю худого совета слышать от вас…

— Добре, — перебил его государь, — опричь всего сказанного мною, тобе приказ: князьям Воротынским-Одоевским, Димитрию и Семену, Андрею Белевскому, Михайле Мезецкому быть подле передового полка великого князя, то ли на правой, то ли на левой стороне, где похотят, а не похотят князья Димитрий и Семен быть вместе, то князю Димитрию быть со своим полком подле большого полка, где пригоже. Князю Семену Воротынскому-Одоевскому и братаничу его быть подле передового полка, где похотят. Князю же Василью Белевскому и Михайле Мезецкому быть с князем Федором рязанским в полку, где им пригоже и где похотят. А как сойдутся все люди, приказываю тобе, Михайла Иваныч, вместе с князем Лександрой Оболенским все полки пересмотреть, и в котором полку будет меньше людей, тому прибавить из других, где людей больше, чем положено на полк.

Иван Васильевич помолчал и молвил:

— На сем днешнюю думу заканчиваем. Дни через четыре придет к нам с полками своими сестрич мой, князь рязанский Федор Василич. К сему дню будь готов, Михайла Иваныч. Через день после его прихода тобе выступать вместе с ним в Литву, к Серпейску и Мещевску.

Того же тысяча четыреста девяносто третьего года, сентября шестого, думал Иван Васильевич думу с дьяком Федором Васильевичем и с князем Иваном Юрьевичем Патрикеевым о посылке сына своего Василия Ивановича на великое княжение в Тверь. С ними был еще для разных записей токмо подьячий дьяка Курицына — Алексей Щекин.

— Ну, все мы обсудили о Твери, и яз согласен с вами, дабы круг Василья были токмо свои, московские люди.

— Истинно, государь, — подтвердил Курицын, — потому тверичи и бывшие литовские князи надвое мыслить могут. Наши московские дела для них еще чужие.

— Посему пишите приказ мой…

Подьячий Алексей приготовился писать.

— Слушаю, государь, — произнес он почтительно.

— «Яз, великий князь Иоанн и государь всея Руси, приказываю, — начал медленно Иван Васильевич, — утре, сентября седьмого, ехать сыну моему, князю Василью Иванычу, на великое княженье в Тверь, а при нем быть Даниле Василичу Щене-Патрикееву, Юрью Захарычу Захарьину-Кошке, Петру Никитичу Оболенскому, Федору Семенычу Ряполовскому-Хрипуну и Петру Борисычу Бороздину».

Государь лукаво усмехнулся и продолжал:

— «А к берегу на Оку послать: князя Иосифа Андреича Дорогобужского, князя Михайлу Федорыча Микулинского и Бороздина Ивана Борисыча». Некои тайные наказы о том, как и где заставы ставить у тверских рубежей против Литвы и против свеев, яз потом Василью напишу и пошлю с Саввушкой. Идите с Богом да подумайте о моем отъезде в Новгород Великий. Вы оба: ты, Федор Василич, и ты, брат мой Иван Юрьич, со мной поедете, да возьму яз князь Данилу Холмского, князь Александра Оболенского и князь Семена Ряполовского…

В тысяча четыреста девяносто третьем году, сентября семнадцатого, воротился со своими полками в Москву сестрич государя Федор Васильевич, князь рязанский, и московский воевода князь Михаил Колышко-Патрикеев.

На приеме государевом на площади у храма Михаила-архангела, перед боевыми полками, стоявшими в строю, выехали к государю главные воеводы со своими подручными, окруженные полковниками, сотниками и десятниками с саблями наголо.

— Будь здрав, государь всея Руси! — громко приветствовал своего родного дядю князь рязанский, — с «сеунчем» тобя!

Воины, блеснув сталью, разом выхватили сабли и, по-военному четко, прокричали:

— Будь здрав, государь всея Руси!..

Загудели войсковые трубы, барабаны и сурны. Государь выехал вперед и приблизился к рядам воинов.

— Поздравляю тобя, сестрич мой любимый, и тобя, Михаил Иваныч. Послужили вы всей Руси честно, как подобает всякому сыну ее. Будьте здравы вы оба, и все воеводы, и все вои, которые были под вашим началом. Передайте им мой низкий поклон…

Государь, взволнованный, замолчал; молчали и воеводы. Трубы и барабаны тоже смолкли.

Иван Васильевич приподнялся на стременах и, когда все замерло, снял шапку, как снимают ее перед ним простые люди, и громко произнес:

— Челом бью вам, вои православные! Ныне вернули вы святой Руси ее исконные земли…

Опять зашевелились ряды воинов, но в них теперь не было ничего воинского. Просто, как мужики, поснимали они шапки и, перекрестясь, общим гулом ответили государю:

— Помог нам Христос за святую Русь потрудиться, помог свою веру защитить от латынцев…

Государь перекрестился, надел шапку и медленно поехал с площади к своим хоромам…

Смутно почуял он, что произошло что-то новое между ним и народом. Дорогой он думал, что не примет народ никакого еретичества, как не принял и ныне не принимает латинства.

«Благодаря упорству в вере греческой народ сохранил среди ляхов свой русский облик, свой родной язык и свои обычаи…» Не ополячился он, как некоторые из русских князей и бояр. Дорого платил русский народ за свою веру «греческого закона» и ни на какую иную веру и теперь не сменяет ее — пришел к выводу Иван Васильевич и понял, что литовско-русское крестьянство, как и московское, будет и впредь всегда вместе с русскими попами греческого закона и будет против всех еретиков, даже против своего законного государя, ежели тот отпадет от закона греческого.

Иван Васильевич горько вздохнул и прошептал:

— Придется нам с тобой, Феденька, сдаваться на всю волю народов и пойти за невежественными попами, не то народ не пойдет с нами, а проклянет нас и благословит своих же и наших ворогов, которые токмо волки в овечьей шкуре…