"Иван III — государь всея Руси (Книги четвертая, пятая)" - читать интересную книгу автора (Язвицкий Валерий)

Глава 12 Новые победы

Тысяча четыреста девяносто восьмого года, января пятого, после завтрака к государю Ивану Васильевичу явился боярин Товарков.

Перекрестясь истово на образа, он низко поклонился:

— Будь здрав, государь. По зову твоему.

Иван Васильевич был хмур и чем-то сильно расстроен. Суровое лицо его казалось окаменевшим, но боярин знал хорошо это лицо и, наблюдая за ним исподтишка, заметил, словно иногда легкой зыбью еле-еле проходили мелкие тонкие паутинки возле уголков глаз и губ, а в глазах чуть вспыхивали и гасли едва заметные отсветы, и от всего этого мерещилась на лице неясно скользящая ласка.

— Что, Иван Федорыч, Иордань на Москве-реке изделана? — неожиданно спросил Иван Васильевич.

Товарков, ничего не понимая, ответил с особой веселой поспешностью:

— Изделана, государь. Лучше прежнего изделана. Сыновья иконописца Дионисия разных ярких цветов доски и в воду и под лед клали!

Иван Васильевич еще неожиданней сказал с улыбкой:

— Сыми-ка сей ночью стражу свою и в хоромах сына Василья и в хоромах княгини, дабы все было, как прежде в Кремле бывало в сей праздник. Пусть дети наши поглядят на все…

Государь помолчал и добавил:

— И сестра моя, Аннушка, поглядит, детство свое на Москве вспомнит… Ну, с Богом, Иван Федорыч. Да, уходя от меня, скажи дворецкому, не забыл бы он белых голубей в клетках к водосвятию на Иордань прислать митрополиту, дабы их в небо пущать.


Конец января был холодный. Дули северные ветры, а накануне самого февраля налетели вьюги и метели с сугробами и снежными заносами. В лесах с треском обламывались от тяжести снега сучья у сосен, а в деревнях заносило снегом огороды, заметывало до самых крыш бани, хлевы и амбары и перекрывало заборы.

К третьему же февраля, на Симеона-богоприимца, все сразу стихло. Небо очистилось, заголубело чистой лазурью, сияющей золотыми отблесками солнца. Было уже тепло сидеть на завалинках и бревнах и подогревать себе спину и бока.

— Вот Бог дал, — говорили старики, кутаясь в бараньи тулупы, — февраль-бокогрей настал!..

В Москве тоже потеплело. Из хлевов и от разогретых заборов и бревен чуть тянуло теплинкой, и петухи звонко с утра до вечера пели или, надсаживаясь, яростно вторили крикливому кудахтанью кур.

В воскресенье, февраля четвертого с утра наступила оттепель и задолго еще до обеда с крыш крупными блестящими жемчужинами закапали капли. Потом, среди ясной и теплой тишины, неведомо откуда наплыла белая тучка и, постояв неподвижно над Москвой, распухла, как перина, и лопнула, а в воздухе, медленно кружась, запорхали белоснежные пушинки. Стало еще тише.

В это время торжественно загудели колокола во всех церквах, наполняя могучим медным ревом город и посады. Народ густыми толпами потянулся со всех сторон в Кремль, к Успенскому собору.

Государь Иван Васильевич в пышном царском облачении, сопровождаемый внуком Димитрием и всей своей семьей, окольничими, детьми боярскими в воинских кафтанах и всей своей дворцовой стражей, медленно двинулся к Успенью.

Сегодня в этом древнем и особо чтимом храме Иван Васильевич решил благословить и посадить на великое княжение внука своего Димитрия. Для чина венчания на царство посередине храма был приготовлен большой помост, какой ставится обычно при посвящении в митрополиты и архиепископы, но на этом помосте были поставлены три престола: для государя Ивана Васильевича, для внука его Димитрия и для митрополита. Ожидая государя, митрополит и весь священный собор облачились в праздничные ризы. Церковные служки принесли аналой, на котором лежали меховое наплечие — бармы, и царский венец — шапка Мономаха.

Когда государь с внуком вошли в церковь, начался молебен. По окончании пения тропарей митрополит и великий князь сели на свои престолы, а внук встал перед ними.

— Отче митрополит, — торжественно произнес Иван Васильевич, — Божьим изволением от наших прародителей, великих князей, и до сего времени установлено первому своему сыну давать великое княжение, и яз благословил великим княжением своего первого сына, Ивана Ивановича, при жизни своей, но Божьей волей сын мой преставился. У него же остался его первый сын Димитрий, и яз днесь внука Димитрия благословляю, при жизни моей, великим княжением Володимирским, Московским и Новгородским, и ты бы, отче, его благословил на сие великое княжение.

После этой речи государя митрополит повелел Димитрию воссесть на престол, благословил его и провозгласил:

— Господи Боже наш, царь царствующим! Как Ты помазал на царство царя Давида, так аз помазую на царство елеем радости Димитрия. Соблюди его, Господи, в непорочной православной вере, хранителем велений Твоих и святой соборной церкви, и ныне и присно и во веки веков!..

— Аминь! — пропел соборный хор.

Два архимандрита поднесли митрополиту бармы, которые он передал государю, а тот возложил их на плечи внука. Потом митрополит повелел подать шапку Мономаха. Приняв ее, он передал шапку государю. Иван Васильевич возложил шапку на голову внука, как знак верховной власти государя.

Из алтаря вышли дьяконы и провозгласили многолетие государю Ивану Васильевичу, а потом великому князю Димитрию Ивановичу.

Когда пропели многолетие, митрополит и весь священный собор с ним вместе земно поклонились обоим государям. Затем митрополит, обратясь к Ивану Васильевичу, торжественно поздравил его, сказав:

— Божьей милостью здравствуй на многие лета, православный царю Иоанне, великий князь всея Руси и самодержец!

Дьяконы снова вышли на амвон и пропели многолетие.

Затем митрополит обратился к Димитрию Ивановичу и сказал:

— Божьей милостью здравствуй на многие лета, господине, князь великий Димитрий Иванович, со своим государем и дедом, великим князем Иваном Василичем, самодержцем всея Руси!

Дьяконы опять пропели многолетие, а все дети Ивана Васильевича поклонились и поздравили обоих государей. За ними вслед, проходя мимо государей, кланялись и поздравляли бояре и весь народ, молившийся в храме.

По окончании поздравлений митрополит обратился с поучением к Димитрию Ивановичу, закончив его так:

— Сыне мой и господине, князь великий Димитрий! Имей послушание к своему государю и деду и имей попечение о всем православном христианстве, а мы тобя благословляем!

После митрополита сурово и твердо молвил внуку сам государь:

— Внук Димитрий! Яз пожаловал тобя и благословил великим княжением, и ты люби правду и суд правый, храни и защищай всех православных христиан!.. Прими от меня дары сии, из рода в род переходящие…

Государь Иван Васильевич брал драгоценности из рук казначея своего Ховрина и, передавая внуку, называл их:

— Се золотой наперсный крест с золотой цепью, парамшинский, который завещал мне родитель мой, великий князь московский Василий Василич… Сей пояс золотой с самоцветами и сия коробка сердоличная для великокняжеской печати тоже мне завещаны были родителем моим.

Государь благословил внука и поцеловал в лоб.

Началась литургия. Служил сам митрополит Симон.

По окончании обедни Димитрий Иванович в шапке Мономаха и в бармах пошел к выходу в сопровождении государевой семьи и всех бояр. В дверях князь Юрий Иванович осыпал Димитрия золотыми и серебряными деньгами.

Государь Иван Васильевич остался в храме один. Медленно, задумавшись, взошел он на амвон, подошел к царским вратам и, приложившись к иконе Христа, так же медленно вышел из церкви, сел в свою колымагу и поехал к дьяку Курицыну.


Густыми сыроватыми хлопьями шел снег и налипал шапками на столбах заборов. Мальчишки — одни веселой гурьбой катали шары из снега и лепили уродливых баб, другие еще шумливее играли в снежки. Увидя великокняжескую колымагу, они заробели и смолкли. Сунув руку в карман и нащупав деньги, Иван Васильевич захватил горсть медяков и бросил на укатанную санями дорогу. Мальчишки со всех углов бросились на добычу и вступили в такую отчаянную драку, что Саввушка, стоявший на запятках колымаги, не вытерпел и крикнул:

— Вот я вас кнутом, чертенят!

Старик, шедший по дороге, опираясь на палку, оглянулся и спросил:

— Никак ты, Саввушка! Куды едешь-то?

— Да к тобе, Федор Василич. Государь к тобе жалует.

— Эй ты, кологрив! Что ж к черному двору едешь? Поезжай в объезд мимо вон той часовенки, — крикнул вознице Курицын.

Колымага остановилась. Соскочив с запяток, Саввушка отворил дверцы и отодвинул занавеску. Государь, увидя Курицына, воскликнул весело:

— Ба, Федор Василич! Бают, на ловца и зверь бежит. Яз к тобе, а ты мне навстречу. Что ж ты с больными ногами пешком ходишь?

— А мне до Успенья недалече проходными-то дворами, потому яз пеш ранее тобя поспел. Днесь оттепель. Будто весной пахнуло, и пешочком пройти приятно. Вот яз с палочкой и заковылял к собе домой.

— Не обессудь, Федор Василич. Яз к тобе обедать.

— Рад такой чести, государь! Ну, яз сяду с тобой. Твой кологрив заплутался: вместо красного крыльца повез тя на черный двор, с другой стороны в сей переулок заехал.

Дьяк испытующе взглянул на государя и спросил:

— Что ж ты, государь, в такой день не со снохой и внуком обедаешь, а ко мне, старику, едешь? Опять нелады?

— Не разумеет она меня и высокоумничает, как и Патрикеевы. Будто сговорились.

Дьяк вздохнул и молвил:

— А может, и впрямь сговорились?

Государь не ответил, и они молча доехали до красного крыльца хором дьяка Курицына.

Обедал государь один на один со своим старым другом, отдельно от его семьи. Иван Васильевич был задумчив и вдруг проговорил:

— Митрополит ныне, венчая, ко времю сказал внуку, вернее, снохе моей: «Будь послушен деду!» Тяжко мне, Федя. Чую, не будет норовить мне внук-то…

— Да-а, государь! — мрачно промолвил Курицын. — Софья-то Фоминична умней твоей снохи. Да и свояк твой, господарь молдавский, мутит Елену Стефановну. Привык он государевы дела решать токмо силой да саблей, а не разумом.

— Феденька! Все мысли мои ведаешь ты…

Государь замолчал и опять задумался.

— А на Симона, государь, не очень-то полагайся, — продолжал Курицын. — Помни, что земли у него несколько тысяч сох. Наивеликий он у нас на Москве вотчинник. Не беднее Геннадия новгородского.

— Разумею все, Феденька, — сказал Иван Васильевич. — В государствовании всякая палка не токмо о двух концах, а, вопреки естеству своему, о четырех концах!.. Ныне вот мыслил яз, мы с тобой, и внук, и сноха, и Патрикеевы — все заедин будем, ан сноха не норовит мне, высокоумничает и внука высокоумием своим с пути сбивает.

Федор Васильевич из одной сулеи налил сладкой мальвазии себе и государю и произнес:

— Здоровье твое, государь!

— И твое, Феденька, — чокаясь, сказал Иван Васильевич. — Видел яз на венчании Симона-то, следил за ним и понял, что и он тоже некои мысли мои добре разумеет и не будет в борьбе с государством за церковные выгоды лезть на рожон, а потщится уступить малую часть церковных земель государству, дабы большую часть собственных земель сохранить за собой, и даже больше отдать земли не из московских церковных вотчин, а из новгородских.

Иван Васильевич замолчал и грустно посмотрел на Курицына.

— Сноха твоя Олена сего уразуметь не может и внука сбивает… Да и Патрикеевы сего не разумеют.

— Яз за воссоединение всех искони русских православных земель с нами, а Патрикеевы за мир с папой и с зятем моим Лександром, верным его слугой. Яз разумею, единая поддержка нам на Литве — православные по грецкому закону, а за что и в Литве стоят все русские князья и все русские селяне и черные люди. Яз при тобе о сем снохе Олене сказывал, а ты беседовал с ней?

— Не разумеет она, государь. Одно твердит: «Сие все невежество и суеверие!» Вопче, как ты сказываешь, «высокоумничает». А у меня есть еще, государь, вельми любопытные вести: жалобы на посла нашего к султану Баязету, на боярина Михайлу Плещеева. Жаловались турские вельможи Менглы-Гирею, что Михайла при представлении султану не падал ниц и не совершал никаких положенных обрядов, которые совершают все послы иноземных королей и даже послы самого германского кесаря. Вельми дерзок он. Непривычное для султана и для его турского двора было обращение Михайлы перед представлением Баязету: не захотел он говорить ни с кем из пашей и даже с самим великим визирем, а требовал токмо разговора от твоего имени с самим султаном. Так же надменно вел он собя, когда говорил с самим Баязетом. Но все же в конце беседы султан заявил, что хочет быть в дружбе и любви с московским государем и подписать докончанье о торговле. Мало того, Баязет подарил Михайле халат с своего плеча и мешочек с золотыми корабленниками, а боярин Плещеев подарка не принял и заявил, что у него своего всего в достатке и он ни в чем нужды не ведает…

— Добре, — одобрил государь, — ничем Михайла нам никакой нечести не учинил. А сам-то султан жаловался на посла?

— Жалоб от султана не было. Султан, отпустив с честью Плещеева, послал с ним к тобе своего посла и своих гостей-купцов, а в городе Путивле наместник зятя твоего, по имени Богдан Федорович, ни посла турского, ни русских гостей, ни заморских гостей, бывших с ним, как жалуется Плещеев, не пропустил. С Литвой зреет война, государь…


В тысяча четыреста девяносто девятом году, сентября первого, прислал Абдул-Летиф, казанский царь, борзую грамоту, что татарский князь Урак сговорился с Салтык-ханом, царевичем бывшей Золотой Орды, и идет на Казань войной. Абдул-Летиф просил у государя Ивана Васильевича быстрой помощи.

Государь тотчас же приказал набольшему воеводе Патрикееву послать в первых числах сентября к Казани конные полки, а воеводам быть по полкам: в большом полку — князю Семену Ивановичу Ряполовскому, в передовом полку — брату его двоюродному, князю Василию Рамадановскому, в правой руке — Семену Карпову, в левой руке — Андрею Коробову.


* * *

Через несколько дней после ухода полков на Казань как-то сразу поползли тревожные слухи о возможной войне с Литвой. Вести эти шли главным образом от русских и иноземных гостей-купцов повсюду, где они проезжали со своими товарами, а в Литве торговля почти замирала, и страх был и среди горожан и среди селян.

Все еще хорошо помнили набеги татар, наезды московских порубежных князей, разгромы городов, деревень, пожары, грабежи, уводы в полон и старались спрятать в надежных местах побольше харча: соленого свиного сала, солонины, чечевицы, проса, ржи и пшеницы в зерне и мукой; запасали льняное и конопляное масло, у немцев скупали соленую рыбу, сыр, оливковое масло и соль; запасали полушубки, сапоги, валенки; всяк запасал то, что мог. А на Руси в городах и селах жили, как прежде, но все же войны боялись.

Обо всем этом сообщил в одном из докладов своих государю дьяк Андрей Васильевич Майко в присутствии Курицына.

— А у меня есть и такие вести, — добавил Курицын, — что войны добивается папа и что всем литовцам о сем ведомо, особливо русским православным князьям. Нонешний папа Александр напустил на Литву много монахов разных орденов: ордена святого Бернара и особенно монахов ордена святого Доминика, сиречь инквизиторов. Некоим из них, например бискупу виленскому Альберту Войтеху, дал право светского меча.

— А что сие «право светского меча» означает?

— То означает, государь, что во всяком латыньском государстве инквизиторы вправе свершать свой суд над грешниками — врагами церкви — и требовать от государя предания их смертной казни, сжигая виновных на костре, — разъяснил Курицын и продолжал: — Ежели хочешь о сем лучше ведать, что на Литве сии монахи творят, прими к собе на доклад доброхотов наших: гостя литовского Якуба Шепель-Чижевского и шляхтича Яна Завишенца. Оба они со Смоленщины Андрей Федорыч, — обратился Курицын к дьяку Майко, — поведай с их слов, что они нам с тобой сказывали, и как ты их речи разумеешь, какую цену они стоят. Дело ли сказывают, или все пустобрех?

— Яз из их слов, государь, так разумею дела на Литве, — начал Майко, — папа Александр гораздо крепко жмет на зятя твоего и вельми не доволен им за уступки в допущении грецкого закона. И воздвигает в Литве гонения на православие, не считает православных христианами, требует вновь их крестить по обряду латыньской церкви. Сие вызывает смуту на Литве. Все православные хотят уйти из Литвы, отсесть под твою руку. Зять твой, боясь сего, всякие подарки стал дарить князьям и даже вотчинами оделяет русских князей, но сие не помогает…

Государь быстро перевел взгляд на Курицына:

— Пошто же княгиня Олена мне не пишет? Может, сего и нет?

— Не знаю, государь, пошто дочь твоя не пишет, — молвил Курицын, — но ведаю от других, через разных наших доброхотов и русских князей, что Альберт Войтех, епископ виленский, который имеет право светского меча, и униат Иосиф Болгаринович, нареченный митрополит литовский, были даже у дочери твоей и оба пытались самолично ее увещевать принять унию.

Государь метнул гневный взгляд на Курицына и приказал:

— Прошу тя, Федор Василич, добудь мне верную весть любой ценой от княгини Ольги. Учини вместе с дьяком Майко и всеми доброхотами нашими розыск о сем.


Тридцатого мая того же года дьяк Курицын получил наконец ту грамоту, которую ожидал давно с нетерпением. Он жадно схватил принесенный подъячим Щекиным небольшой столбец, зашитый в холст и запечатанный восковой печатью князя Бориса Михайловича Турени-Оболенского из Вязьмы.

С трудом разбирая печать, Курицын то приближал, то отдалял от своих глаз столбец, стараясь лучше разглядеть печать. Подьячий Щекин взволнованно и радостно подсказал своему дьяку:

— Из Вязьмы. От князя Турени-Оболенского…

Курицын перекрестился.

— Слава Богу, Алеша, — весело сказал он, — спори со столбца холст, и идем прямо без доклада к государю.

Иван Васильевич встретил старого дьяка с улыбкой.

— Вижу, Феденька, добрые вести принес. Сказывай…

— Вести от Елены Ивановны.

Иван Васильевич закусил губы и, несколько раз прерывисто вздохнув, глухо выговорил:

— От моей Оленушки!

— От ее, государь…

— Сама пишет али кто другой?

— Ее подьячий Федко Шестаков, приятель мой, из русских… православный, — ответил Курицын.

— Добре он надумал вести слать тобе через наместника в Вязьме, князя Туреню-Оболенского.

— И сей столбец через него мне с гонцом прислан, — молвил Курицын.

Медленно разворачивая столбец, дьяк стал читать:

— Федко-писарь пишет: «Княже и господине Борис Михайлыч! У нас в Вильне и по всей Литве пошла свара великая между латынянами и нашими христианами православными. Дьявол вселился в униатов: смоленского епископа Иосифа Болгариновича и его сродника Ивана Сапегу… Александр с ними вместе неволит Елену Ивановну в латыньскую веру… да и все христианство наше хотят порушить совсем… И государыню нашу Бог научил, да попомнила она науку государя, отца своего, и ответила им так: «Яз без воли государя всея Руси, отца моего, Ивана Васильевича не могу то учинить».

Иван Васильевич внимательно выслушал тайное письмо Федка Шестакова и тотчас приказал родичу своему, боярину Ивану Григорьевичу Мамонову, ехать в Литву и тайно передать Елене его приказ.

— Записывай, Андрей Федорыч, все, что сей часец сказывать будет нам государь, — молвил Курицын дьяку Майко.

— Ну, пиши княгине Олене, — начал государь. — «Яз тобя дал за великого князя Александра не просто, а с крепким наказом, да и князь Александр клятвенную грамоту нам дал, дабы тобе, нашей дочери, будучи за ним, доржать наш греческий закон, а ему тобя к рымскому никоторыми делы не нудить. И ты бы сама, дочка наша, памятовала Бога и доржала бы крепко греческий закон, а мужа своего не слушала. И придется тобе даже до крови или до самой смерти пострадать, а к латыньскому закону ты бы не приступала. Против же порушенья в Литве греческого закона мы хотим бороться наикрепко. Яз пошлю полки свои и буду биться сколь нам Бог поможет».

— А от меня же, — добавил дьяк Курицын, — передал бы челобитную моему приятелю Федору Шестакову, дабы он тайно известил о всем, что деет папа Александр в Литве против веры православной, какая свара там идет и как русские православные князья с их дворами и холопами против рымского закона борются. Да известил бы так же тайно, был ли у великого князя Александра посол от Стефана молдавского, и взял ли с ним мир князь литовский. Пусть вызнает, есть ли союз у князя Александра с братьями, сиречь с королем польским и королем угорским, и в дружбе ли сии короли со Стефаном молдавским. Пусть боярин Мамонов, по воле государя, вызнает про турского султана Баязета и про Менглы-Гирея крымского, мирны ли они с Польшей и с Литвой, а также не воевали ли турки зимой Польскую землю или весной, да и про огненный наряд пусть спросит: посылал ли султан в помочь Менглы-Гирею пушки и пищали к Киеву.

Государь выслушал все вопросы Курицына, одобрил их и сказал благосклонно:

— Все, Федор Василич, добре ты в вопросах своих указал. Более спрашивать не о чем. Токмо ты поспеши, отправь послом боярина Мамонова днесь же к зятю моему.


Наступили последние дни августа. В воздухе все больше и больше летало серебряной паутины, а у заборов дворцовых садов уже краснела рябина, опуская вниз тяжелые кисти ягод; в обобранном вишневом саду, в полувысохших кустах малинника и в сухом репейнике звонко посвистывали синицы, бойко чирикали чижи и важно прогуливались по ветвям и по садовым дорожкам красногрудые снегири, позванивая, как бубенчики: «Взумм-взумм, взумм-взумм!»

Государь, идя вдоль высокого забора своего сада, услышал, как во двор, глухо гремя колесами по деревянному настилу, въехала тяжелая колымага. По стуку копыт можно было полагать, что упряжка в шесть коней, с двумя кологривами. Слышно было еще, как за колымагой проскакал верховой.

Старый государь медленно направился к садовой калитке, у которой неожиданно встретил дьяка Курицына.

— Будь здрав, государь, — поклонился дьяк. — Прости, без зова к тобе.

— Будь здрав и ты, Федор Василич! — ответил Иван Васильевич.

— Послы, государь, прибыли от зятя твоего: маршалок Станислав Глебович Кишка и писарь Иван Сапега, — доложил Курицын.

— Пошто присланы? — спросил Иван Васильевич.

Дьяк Курицын рассмеялся и молвил:

— Надумал, вишь, зять твой с братьями своими заступиться за кого?! За Стефана молдавского против султана турского! И тобе честь оказывает, предлагает принять участие в сем деле.

Иван Васильевич тоже рассмеялся и молвил:

— Знает зять, где взять, чужими руками жар загребать хочет. Стефан-то один на один с султанами управлялся, да и у нас ратной силы не занимать стать.

— Далее, — продолжал дьяк, — князь Александр требует, неведомо почему, дабы ты Киев со всеми пригородами в докончательную грамоту вписал на его имя. Либо дал бы ему особо на сие дополнительную грамоту, не вздумал бы вписать, как Вязьму и другие города, на свое имя.

— Объестся! — засмеялся Иван Васильевич. — Брюхо заболит.

— Прости, государь, — заметил дьяк, — но яз мыслю, с таким посольством тобе баить негоже и невместно. И яз так решил: ежели будет воля твоя, на речи послов отвечать Ховрину, мне и другим нашим дьякам. Кому же и о чем нам говорить — ты сам повелишь. Забыл еще сказать, зять-то еще тобе баит, что ты нарушил с ним докончанье: ему велишь быть в мире с Менглы-Гиреем, а сам Менглы-Гирея напущаешь на Литву.

— Ишь как ловко придумал, — молвил государь.

— Маршалка яз не ведаю, а Ивашка Сапега так же крамолит, как и Иван Фрязин, — и нашим и вашим. Двурушник!..

Государь быстрыми шагами направился в свои хоромы, распорядившись:

— Веди послов в соседний покой с моей трапезной. Яз потом пошлю за тобой Саввушку.


Когда Курицын прочел в присутствии казначея Ховрина, дьяка Мамырева, дьяка Майко и окольничих верительную грамоту великого князя литовского и передал подробное содержание челобитья послов Кишки и Сапеги, государь сказал:

— Яз сам с послами баить не буду. Вы все слышали. А мои ответы им таковы. Пусть первым отмолвит маршалку Станиславу боярин Ховрин:

«Мы со Стефаном-воеводой в свойстве и в одиночестве, а коли будет весть от самого Стефана, что на него турки идут и ему нужна наша помочь, и мы пойдем за православие против поганства».

Вторым пусть говорит Ивану Сапеге Курицын:

«И ты, Ивашка, сказывал, что в нашем докончанье с литовским великим князем Киев и пригороды и волости киевские не вписаны. Зять наш сам с нами не хочет доброго пожитья: насылает на нас ордынских царевичей, а дочерь нашу нудит к рымскому закону. Гораздо ли и лепо ли сие?»

А дьяку Майко сказать зятю:

«Так же не гораздо чинит зять мой, насылая на Крым ордынских царевичей, на что жалуется мне хан Менглы-Гирей. Какому же добру между нами быть, ежели мой зять одиначится с нашими недругами и свои клятвенные грамоты о греческом законе не исполняет?»

Потом говорить еще от моего имени дьяку Даниле Мамыреву о двух немцах — Наймбольте Вингольте и Мартыне Боксе, которые из ливонской земли ехали в свейскую землю, не просячи у меня проезду; сих немцев Яков Захарьич, наместник новгородский, поймал и к нам прислал, яко лазутчиков. Ныне же великий князь тех немцев называет «своими». Гораздо ли зять мой деял, посылая во время нашей рати со свеями тайно от нас «своих» людей к нашим ворогам?

Больше ни о чем с послами не говорить, а баить токмо о том, писала бы мне о здравии своем дочь моя, великая княгиня литовская. Пусть едут с Богом послы и немцы восвояси, а приставом дай им Третьяка Михайлыча Синие Губы.

Все вышли от государя, но Иван Васильевич взглядом задержал дьяка Курицына.

— Пришло время, Федор Василич! Собирай все нужное для складной грамоты князю литовскому да пришли ко мне сей часец молодого Холмского, князя Василья Данилыча…

— Дозволь, государь, еще молвить. О Казани яз тобе сказывал, ныне весть есть: шибанский царевич Агалакхан и проклятый Урак на Казань напали, а сей, прости, сопляк, царь Абдул-Летиф, забоялся, яко щенок волков, — плачется, скулит, помощи просит, тобе к ногам жмется…

— Добре, — сказал Иван Васильевич, здороваясь с вошедшим князем Василием Холмским. — Легок на помине!..

— Прости, государь, — кланяясь, сказал Холмский, — без зова, — и, взглянув на Курицына, добавил: — О Казани ведаешь?

— Ведаю, — ответил государь. — Без зова ты, но ко времю пришел. Татар без урока оставлять нельзя. Пошли-ка ты под Казань князя Ивана Александрыча Барбашу-Суждальского с его судовой ратью, да Михайлу Костянтиныча Беззубцева, сына старого воеводы. А по полкам у них пусть будут: в большом полку — князь Иван Барабаш, в передовом — Михайла Беззубцев, в правой руке — Семен Карпов, он в декабре ныне уж на Казань ходил, знает, где идти, и Андрей Василич Сабуров, окольничий мой, — в левой руке. В конной рати пойдет князь Федор Иваныч Бельский. При полках у него быть: в передовом — князь Семену Иванычу Стародубскому, в правой руке — Юрью Захарычу, в левой руке — Димитрию Василичу Шеину, в Сторожевом полку — Петру Семенычу Лобану-Ряполовскому, сыну Семена Иваныча, сиречь внуку князя Ивана Юрьича Патрикеева, — пусть на боевое крещение пойдет.

И, оборотясь к Курицыну, государь продолжил:

— Придется Летифа с престола сымать: глуп и труслив. Временно посадим паки Махмет-Эминя. Хоша хрен редьки не слаще, но пока более некого. Нужен нам еще Менглы-Гирей. Кстати. Василь Данилыч, — обратился государь к Холмскому, — прихвати заодно с Казанью-то и Югорскую землю и вогуличей. Пошли к ним воевод — князей Семена Курбского, князя Петра Ушатого да Василья Боженкова и другого Василья, — как его там? — Бражника-Заболотского. Пусть-ка они позлей югорчан да вогуличей потреплют да серебра да пушнины поболее для казны возьмут. Для сего им более трех тысяч воев не понадобится. Собери сих из наших устюжан, вятчан, двинян, пинежан, вологжан и других.

Государь подошел к Холмскому:

— Да вот что: приходи ко мне в ближние дни с чертежами ратными, о главном побаим. К войне с Литвой готовиться надобно.

На этом государь отпустил воеводу и дьяка.


* * *

В последних числах января тысяча четыреста девяносто девятого года в трапезной государя собралась малая дума, потрясенная грозной опалой ближних родичей Ивана Васильевича — семьи Патрикеевых и князя Семена Ряполовского. На думу собрались знатный боярин Михаил Андреевич Плещеев, митрополит Симон, князь Василий Данилович Холмский и игумен Митрофан, духовник государя.

Когда государь в страшной ярости, сопровождаемый дрожавшим от страха дьяком Майко, ворвался в свою трапезную, все вскочили с мест и стояли, не смея вымолвить слова.

— Крамола в государстве Московском! — закричал Иван Васильевич. — Хочу ссечь головы главным крамольникам и ворогам государства — Патрикееву с сыновьями и зятю его, князю Семену Ряполовскому…

Все побледнели, и никто не мог вымолвить слова, и только старый боярин Михаил Андреевич Плещеев, спокойно глядя прямо в лицо государю, громко сказал:

— Нет чести для государства так казнить своих кровных. Укажи нам, что содеяли крамольники. Потом подумаем все вместе…

Глаза государя засверкали от ярости. Он так ударил в каменный пол посохом, что посох переломился. Отшвырнув ногой обломки, Иван Васильевич взял себя в руки.

— Ты хочешь знать, пошто казнить их велю, так знай: грамота их перехвачена. Все они, крамольники, упредить хотели князя литовского, что внуки опальных русских князей Шемяки, Боровского да Ивана можайского хотят отсесть от него с вотчинами, с их дворами и полками под мою руку. Патрикеевы-то по высокоумию своему против войны с Литвой. Виноватее всех Семен Ряполовский. Какие же они верные мне слуги?

— Челом бью, государь, и печалуюсь за кровных твоих, — молвил митрополит Симон, — ибо при отце твоем много старались они для рода твоего, вместе с отцом твоим ходили на Шемяку и против других ворогов. Сыне мой и государь, смягчи гнев свой, постриги их в монастырь, яко постриг ты Константина Палеолога, дядю своей великой княгини.

Иван Васильевич взглянул на Плещеева и глухо молвил:

— Спасибо тобе, Михайла Андреич, за добрую встречу, а тобе, отче Симон, за твое челобитье. Пусть по-твоему будет: Патрикеевых всех по разным монастырям постричь и заточить, а Ряполовскому голову ссечь пятого февраля на льду Москвы-реки, чтобы другим высокоумцам неповадно было крамолу чинить…


В тысяча пятисотом году Пасха пришлась апреля девятнадцатого, и государь Иван Васильевич слушал заутреню у себя в соборе Благовещенья, а разговляться после обедни поехал в Красное село, в свою семью. За столом была его великая княгиня Софья Фоминична, все дети, сноха Елена Стефановна, внук Димитрий и даже дочь Феодосия с мужем своим, князем Василием Даниловичем Холмским и с братом его, князем Семеном Даниловичем.

Трапеза была богато собрана. На столе были свяченые куличи и пасхи из творога, крашеные яйца, запеченные свиные окорока, заливной холодный поросенок с хреном, жареные гуси и лебеди, зайцы, жаренные на сковородках, с пареной репой, моченые яблоки с брусникой для жарких, сласти всякие: винные ягоды, сухое варенье, конфеты. Стояли жбаны с медами, водки разные в сулеях и вина заморские — сухие и сладкие; кувшины с пивом немецким, холодный хлебный квас с мятой и изюмом, и даже был подан горячий сбитень…

Столом распоряжался старый дворецкий, брат покойной Дарьюшки, Данила Константинович. По правую руку государя сидела Софья Фоминична, по левую — митрополит Симон, а за ним — внук Димитрий с матерью. Рядом с Софьей Фоминичной сидел сын Василий, а за ним — все дети по старшинству.

— Отче святый, — обратился государь к митрополиту, — ныне принес мне вести сын мой Василий, что теснят православных латинцы, как ни при отцах наших, ни при дедах и ни при нас николи еще не бывало. На прошлой седмице пришел к нам Семен Бельский, отсев от Литвы с двумя братьями, за ним пришли князья Масальские, князья Хотетовские, а теперь повалили бояре Мценские, Серпейские, князья Трубчевские, и даже внуки бывших наших ворогов, князья Можаич и Шемячич, и те отсели к нам вместе с боярином Граборуковым, который даже дворец свой оставил в Рошском повете. Рым и Литва против Руси поднялись, и хочу яз, отче, побороться с ними за православную веру на Литве с зятем своим, сколько Бог поможет.

— Добре, государь и сыне мой! — горячо отозвался митрополит. — Порадей о греческом законе против униатов.

— Вы же, отцы духовные, — молвил государь, — молитесь усердно о победе над еретиками, да и сами от собя нам помочь окажите в борьбе за греческий закон. Понадобятся харчи великие воям, корм коням и серебро и золото на оружие. Посему, отче, посещу тобя яз на святой еще раз вместе с дьяком Курицыным. Мы побаим с тобой подробно, сколь еще вотчин монастырских и церковных можно взять для раздачи военным помещикам.

— Сие, государь, как священный собор решит, — ответил митрополит уклончиво.

Государь нахмурился и сказал строго:

— Собор собором, а яз, государь всея Руси, не могу государственные дела откладывать, особливо в сие ратное время, когда нам надобно вборзе защищать свою веру православную и нашу святую церковь…

— Право мыслишь, государь и сыне мой, — сказал митрополит, — коли такие трудные дела, то и аз согласен, а посему буду ждать твоего прихода с дьяком Курицыным; все вместе урядим, и аз благословляю сие святое дело.


На четвертый день Пасхи, апреля двадцать третьего, в палату государя вошел старший сын его, Василий Иванович.

— Здравствуй, государь-батюшка, — сказал он, низко кланяясь и почтительно целуя руку отцу.

— Здравствуй, сынок! — ответил государь и, медленно оглядев его, спросил: — Пошто пришел?

— Пожаловал ты меня, государь-батюшка, княжеством Новгородским и Псковским, но сии земли меня не признают, не хотят мне платить дани и судебные пошлины. А степенный посадник Яков Афанасьич Брюхатый запретил архиепископу Геннадию поминать мое имя в ектенье как имя великого князя, и послали псковичи послов — просить тобя: был бы у них великим князем тот, кто сей часец и на Москве великий князь и государь.

Иван Васильевич впервые увидел сына уже взрослым, но не почувствовал той радости, какую испытывал раньше, когда приходил к нему по какому-нибудь делу покойный сын его Иван Иванович. Уж очень Василий был похож на дядю своего, Андрея, царевича греческого: та же вкрадчивость в движениях и такой же алчный, будто голодный, блеск черных глаз.

Не был по душе ему сын Василий. Вспомнилось ему, как царевич Андрей предлагал купить у него цареградскую корону и сколько было тогда алчности в его таких же, как и сына Василия, глазах.

«Яблочко от яблоньки недалеко падает!» — продолжал он свою мысль. — Вот и Василий первое, что вспомнил, — свои псковские доходы: дани и судебные пошлины».

Иван Васильевич усмехнулся и сказал вслух:

— Добре, добре, сынок! О делах твоих псковских побаим с Курицыным, которого жду вот сей часец, а ты приглядись к сынам его. Они, может, и тобе служить будут. А будут они тобе служить так же верно, как служил и служит мне их отец.

Вошел с трудом Курицын, поддерживаемый сыновьями и сопровождаемый дьяком Майко. Курицын, поклонившись, сказал:

— Будь здрав, государь! По приказу твоему. Прислал зять твой послом к тобе маршалка Станислава Кишку, а с ним писаря Федора Григорича Толстого…

— Какие у зятя моего ныне затеи? — спросил насмешливо государь.

— Ныне, вишь, требует он выдать ему головой всех отсевших от него князей. Перечисли-ка, Андрей Федорыч, сих князей по своей записке, — сказал Курицын.

— Он требует выдать ему головой князей Бельских, — начал дьяк Майко, — князей Хотетовских, Трубчевских и Масальских, а также бояр Серпейских, Мценских, Граборукова, и даже князей Семена Можаича и Василья Шемячича, и много других князей и бояр.

Иван Васильевич нахмурился.

— И-ишь их сколько, и все к нам! Словно плотину прорвало! — молвил государь.

— Истинно, словно плотину, — подтвердил Курицын, — а все по то к нам идут, что папа Александр совсем хочет веру православную на Литве порушить…

— А мы, Федор Василич, — весело воскликнул государь, — порушим униатство! Сим предателям веры православной нашего греческого закона и папе окончательно руки обрубим, чтобы не тянулись куда не след. Мы его и в Рыме достанем. Ныне вот других слуг его, ливонские земли, не хуже свейских земель и ганзейских городов полоним и разорим, из края в край с огнем и мечом пройдем, а папские доходы через Ганзу и всякие церковные десятины в свои руки возьмем. Будет его святейшество еще нам челом бить.

— Истинно, государь! — молвил Курицын. — По нашим вестям от доброхотов наших предупреждает уж папа своих слуг литовских, ливонских и других, дабы мягче были с тобой, дабы не лишиться твоей помощи против турского султана, а от доброхотов рымских и германских мне ведомо, что кесарь германский не менее папы боится султана турского, а нам султан Баязет друг и чтит тобя более кесаря и папы. Их он совсем не боится.

Иван Васильевич видел, как глаза сына Василья становились круглыми от удивления. Василий не ожидал увидеть такую силу Москвы и такую властную уверенность отца, который словно играет венцами государей и папской тиарой.

Помолчав, государь обратился к дьяку Курицыну:

— Федор Василич, как ты ведаешь, татар мы уже наказываем под Казанью и в Диком Поле за то, что слушали папу и его слугу — князя литовского Александра. На сих днях еще крепче наказывать будем Литву и зятя моего. Потом в сие же время начнем зорить и полонить Ливонию и Ганзу. Ты, Федор Василич, как отпущу тя, пришли ко мне набольшего воеводу, князя Василья Холмского. Яз с ним вместе да с сыном Васильем подумаем о всех походах. А днесь прошу, побай с послами, мне с ними невместно баить.

— Истинно, невместно тобе баить через слуг папы, — сказал Курицын. — Ежели папе нужно тобе челом бить, пусть сам к тобе шлет своих легатов из кардиналов. — Федор Василич, скажи Станиславу Кишке и Федору Толстому, пусть они от меня скажут великому князю своему. «Да, верно — противно[166] нашему докончанью яз принял к собе князей Бельских и прочих с дворами их и холопами, ибо ты принуждаешь их к латыньству. А яз предупреждаю тобя, дабы ты в земли их и в села не вступался сам и людям своим запретил вступаться. Ты оправдываешься, что никого не принуждаешь к латыньству, а сам по приказу папы велишь перекрещивать православных по рымскому обряду. Сие надругательство над православными, невзирая на приказы папы, прекрати, не то яз приму свои меры и с полками своими пойду по всем землям слуг папы огнем и мечом. О сем поразмысли».

Обратясь к дьяку Курицыну, государь резко спросил:

— Присоветуй, Федор Василич, когда и как мне казнить псковичей за ослушанье?

Василий Иванович заробел и, неловко вытянув шею, смотрел в рот дьяку Курицыну и ждал, что тот скажет.

— Державный государь, — ответил Курицын, — прости мя, но пред такими делами, как война с Литвой, война с ливонскими немцами, с Ганзой, при начавшейся уже рати с Казанью и степными татарами, псковское ослушанье — малое дело. Можно пождать.

— Так вот, Василий, верно: дело сие не спешно! — сказал государь, обращаясь к сыну. — Прикажи-ка пока взять псковских послов за приставы, а когда сему придет время, решение будет.

— Спасибо тобе, Федор Василич, за совет. Иди с Богом и шли сей часец ко мне Холмского. Не забудь токмо изготовить к первому мая складную грамоту великому князю Александру Казимировичу. Вместе с тобой еще о ней подумаем, и ежели будет ладно написано, прикажу митрополиту подписать, а ты привесишь печать мою и пошлешь с верющей грамотой к зятю моему в Вильну.

— Государь, князь Холмский ждет тобя в трапезной, — сообщил Саввушка. — Пришел по приказу твоему.

— Передай князю, что яз сей часец приду с сыном Васильем завтракать. Пусть ждет…

Государь вошел в трапезную с сыном своим Василием Ивановичем. Князь Холмский встал им навстречу.

— Будь здрав, государь! По зову твоему, — сказал Холмский, раскладывая на столе военные карты. — Ратные чертежи сии, согласно повелению твоему, мной с воеводами подробно начертаны.

Иван Васильевич опытным взглядом окинул разложенные карты.

— Добре изделано, — заметил он и добавил: — С походом тя, Василь Данилыч! Топерь вкратце побаим, когда и куды полки слать. Складная грамота великому князю литовскому Александру будет послана первого мая. По чертежам твоим вижу, городы намечены верно по всем трем направлениям, которые яз тобе указал. Посему все свое войско раздели на три части. Пусть каждая часть займет к третьему мая на Литве места, дабы третьего мая враз начать ратный поход по всем трем направлениям. Первое направление — Мстиславль, Рославль, Ельня, Дорогобуж. Рать ведут племянники мои, князья волоцкие, Федор и Иван Борисовичи. При них воевода Андрей Федорыч Челядкин со своими пятью полками и со знаменем великого князя и государя всея Руси, а всего у князей Борисовичей десять полков. Вторая рать — к Дорогобужу. На Митьково поле идет рать сборная под началом Юрья Захарыча Захарьина-Кошкина, воеводы новгородского, который в большом полку. В передовом полку у него Иван Василич Шадра Вель-Эминев, сын Махмет-Эминя, бывшего царя казанского, с ним Василий и Володимир Туреня-Оболенские, вяземские наместники. В правой руке у него Федор Иваныч Стрига-Оболенский и князь Иван Василич Хованский-Ушак, воевода князя Федора, племянника моего. В левой руке — Петр Иваныч Жито и Обляз Вель-Эминев, воевода другого Борисыча, Ивана. Третье направление — на полдень: Новгород-Северский, Брянск, Черниговщина, Путивль. Сюды пойдет сводная рать под началом воеводы Якова Захарьича Захарьина-Кошкина. У него в передовом полку Иван Михайлыч Репня-Оболенский, в правой руке — князь Тимофей Тростенский, в левой руке — Василий Семенович Ряполовский, второй сын Семена Иваныча Хрипуна-Ряполовского, сиречь внук князя Ивана Юрьича Патрикеева, — для него сие тоже первое боевое крещение. В Сторожевом полку — Петр Михайлыч Плещеев. Главным воеводой над всеми ратями в войне с Литвой — князь Данила Щеня-Патрикеев, а с ним Семен Иваныч Стародубский, внук Ивана Можаича, и Василь Шемячич, внук Димитрия Шемяки. Оба с полками своими.

Василий Иванович с напряженным вниманием слушал отца, стараясь его понять, и так же напряженно вглядывался в военные карты, но все же ясно не мог себе представить, что будет происходить на войне и как это связывается с тем, что начертано на военных картах. Не понимал он, как, сидя за столом, можно представить начало и развитие боя, как посылать подмогу полкам, как рассчитать, за какое время эта подмога придет, и как понять, что пришедшая к неприятелю подмога не успела оказать нужной помощи.

Вообще ничего он ясно себе не представлял.

Молодой набольший воевода высказывал свои намерения и мнения, а старый государь иногда порицал, иногда одобрял его. Это вызывало у Василия Ивановича почтение не только к отцу, но и к молодому воеводе, который так быстро схватывал распоряжения государя по боевым передвижениям полков и искренне восторгался смелостью и неожиданностью этих распоряжений.

Иван Васильевич устал. Взглянув на сына и на воеводу, он увидел, что и они тоже устали.

— Ну, мои Васильи, вижу, замаял вас. Попейте-ка меду да закусите. Мне надобно кой с кем о ливонских немцах побаить, а ты, Василь Данилыч, покажи сыну моему ратные чертежи и разъясни, как и что на них обозначено. Приметил яз, что не все сын мой разумеет, что на них видит. Да вот еще, Василь Данилыч, ты днесь же собери воевод, скажи им: сии ратные чертежи яз утвердил и приказываю подумать вместе с тобой, как на деле по ним бои вести, какие поправки изделать, ежели река, или лес, или топь, или что другое неточно указано, а также проверить длину всех дорог в верстах, отметить холмы, овраги, где земля глинистая, а где песчаная. Да, кстати, ответь мне: который берег Днепра круче, и где вдоль берегов его есть болота, и где впадает река Ведроша?

— Ведроша, государь, вельми малая речонка, — ответил князь Холмский, — впадает в Днепр ниже Дорогобужа на пять верст, у самого Митькова поля. По всей Смоленщине Днепр течет через леса и болота. Правый его берег выше, чем левый, но у Дорогобужа правый берег у него отлогий, не выше полсажени. По борзым грамотам мне ведомо: наши полки уже двинулись по указанным тобой направлениям, а сводная рать, что ведет Юрий Захарыч, уже приближается к Дорогобужу.

— Разметь все ночлеги, — продолжал государь, — водопои и прочее. Воеводы сами знают, что им важно. Ну, с Богом! Яз пошел в свой покой, где ждет меня дьяк.

Когда государь вышел, Василий Иванович нерешительно спросил молодого воеводу:

— Ты все уразумел, что государь-батюшка тобе сказывал?

— А как же не уразуметь? Ни один воевода о своих делах так ясно и точно не сказывает, опричь нашего государя. Его всяк уразумеет: и воевода и самый простой конник, — ответил князь Холмский.


Мая седьмого в неурочный послеобеденный час прискакал к государю сам набольший воевода князь Василий Данилович Холмский и на заявление дворецкого, что Иван Васильевич лег опочивать, громко потребовал непременно доложить о себе государю.

— Борзые грамоты из Дорогобужа, — сказал он нарочито громко.

Из-за дверей послышался взволнованный, но ясный возглас государя:

— Входи, князь Василий, входи!

Дверь отворилась, и князь Холмский увидел государя сидящим на пристенной скамье в длинной белой шелковой рубахе и в сафьяновых ичигах на босу ногу, а рядом с ним стоял старший сын Василий.

— Упредил литовцев-то воевода наш Юрий Захарыч, — начал набольший воевода. — Третьеводни Дорогобуж взял. Топерь на Митьковом поле, возле Ведроши, к бою свои полки наряжает, а брат его, Яков Захарыч, захватил Брянск того же дни, поимал воеводу и наместника брянского, пана Станислава Бартошевича и бискупа брянского и послал их к тобе под стражей на Москву. Полки других воевод спешно идут по путям, которые ты указал им, а всего на Ведрошу идет не менее сорока тысяч воев.

Государь быстро поднялся со скамьи, обнял князя Холмского и поцеловал в лоб:

— Спасибо, князь Василий, добре нарядил ты вестову службу!

Молодой воевода вспыхнул, и слезы брызнули у него из глаз. В смущении он не нашелся, что ответить государю, и пробормотал:

— Прости, государь, что пришел без зова твоего.

— А ты с такими вестями почаще приходи не токмо без зова, а даже ночью буди меня… Ну, с Богом! Иди, следи за Ведрошью.

А затем, обратясь к Василию Ивановичу, спросил:

— А ты, сынок, тот раз баил с Василь Данилычем о ратных хартиях?

— Баил, государь-батюшка. И сей вот часец по докладу его уразумел, как можно следить за всем походом литовским, сидя в Москве.

— Добре, сынок, что и сие малое ты уразумел, а ведь при государствовании все чужеземные государства знать надобно: чем они живут, что хотят, какие у них меж собой дела, с кем выгодней в союзе быть и в дружбе. Ведь бывает и так, что добрая война лучше худого мира, вроде моего «мира» с зятем Лександрой литовским. И яз без него обойтись могу, и он без меня может, ништо нас не связывает. Яз еще до великого своего княжения сам уразумел, что во всяком государстве надо искать трещину, которая ослабляет его. Вот и у нас ныне появилась трещина, но нельзя давать ей разрастаться. При дедах наших митрополиты помогали великим князьям, а ныне церковь хочет быть государством в государстве. Нынешнее лето на последнем соборе о церковных и монастырских землях духовные-то отцы куда гнули?

— Государь-батюшка, — молвил Василий, — в самой церкви нашей ныне трещина. Отдать монастырские земли на пользу государства духовные-то не хотят.

Иван Васильевич слушал, нахмурившись.

Василий Иванович внимательно посмотрел на отца и нерешительно заговорил:

— Лютые споры идут среди духовных из-за земель: стяжатели с Иосифом волоцким хотят монастырских земель с крестьянами, дабы они на них работали, а Паисий Ярославов и Нил Сорский хотят иметь монастырской земли токмо столь, сколь нужно на пропитание самой братии и подаяний, землю пахали бы сами монахи… Стяжатели клянутся быть на всей воле государевой, а заволжские старцы хотят церкву, независимую от великого князя, и больше тянут к удельным… Митрополит же Симон — и туды и сюды, он сам богатый вотчинник!

— Все попы на один лад! Все в овечьих шкурах, а по сути — волки! — молвил государь. — Токмо о своей пользе пекутся. Которые же сильней: стяжатели али нестяжатели?

— Иосиф сильней. За ним больше на соборе.

Вдруг Василий Иванович хитро улыбнулся и несмело спросил:

— А можешь ты, государь-батюшка, всем мирским вотчинникам и богатым людям запретить задушья[167] в монастыри и церкви жертвовать?

Государь одобрительно усмехнулся:

— Вот ты каков!

Василий Иванович промолчал и только с жадным нетерпением ждал ответа отца: может он или не может?

— Яз-то смогу запретить сие, сынок, — молвил старый государь, — а вот как ты удержишь сей запрет?

— Не беспокойся, батюшка, — улыбаясь, торопливо ответил Василий Иванович, — от меня-то уж не увернутся ни те, кто жертвует, ни те, кому жертвуют.

Иван Васильевич продолжал:

— Кое-что мною уж учинено в сих делах: яз запретил служилым людям — князьям и боярам в Твери, Белоозере, Торжке и в других воссоединенных с Москвой землях — отдавать свои вотчины на помин души, а сверх того и всем внукам и правнукам удельных князей: ярославских, володимирских, суздальских, стародубских и прочих, по тридцати родов в каждом княжестве, также запретил задушье. Удержишь, сынок, — будешь много богаче и меня и самой церкви. Дай тобе Бог! Крепко держи власть в своих руках, а к сему еще не забывай и про торговлю: крымскими евреинами не гребуй, торгуй с ними драгоценной пушниной, а собе драгоценные каменья у них покупай для большой и малой казны своей, как и яз сие делал.

Иван Васильевич помолчал, потом с едва заметной горечью добавил:

— Добре, добре, сынок! Ну, а топерь скажи, как здравие нашей матери? Сказывал мне брат твой Митрий, хворает она.

— Хворает, государь-батюшка, — с легкой усмешкой ответил Василий и добавил: — Борзо остарела, и разума меньше стало. А дебела, сил нет как дебела! От сей дебелости дышать ей трудно.

Государь нахмурил брови и подумал с горечью про себя: «Добрый сынок, лучше не надо!» — а вслух резко спросил:

— Баил ты, разума у ней меньше стает. А тогда, когда в Литву она тобя к зятю моему посылала с моей казной, у ней ума больше было?

Василий Иванович лукаво прищурился и почтительно поцеловал отцу руку:

— Мыслю, у ней и тогда не больше было, а у меня-то, по годам моим, еще меньше, чем у нее, было…


Июня пятнадцатого после ранней обедни и молебна митрополит Симон завтракал в своей трапезной. За столом сидели: его ближайший помощник и советчик, вновь поставленный епископ крутицкий Трифон, архиепископ тверской Вассиан, пребывавший в Москве, духовник государя игумен Андрониева монастыря Митрофан, и другие игумены и протоиереи монастырей и церквей.

— Аз хочу, отцы духовные, подумать с вами, — сказал митрополит, — о холопах, которые ныне что-то на наших землях зашевелились. Чуют они, что хлебная торговля растет в сельских рядках и в посадских торгах, особливо возле больших градов. Стали они за каждую пустошь, за кажный клок земли с монастырями тягаться, а земли-то монастырские с крестьянскими не разъезжены.[168] Государь посулился давать монастырям правые грамоты[169] на спорные земли, а земель монастырских за собя не отбирать, как сие делал в Новомгороде да испоместил служилыми дворянами. Пять лет как государь объявил своему народу единые судные грамоты, по которым холопы за неделю до Егорья-холодного, уплатив не токмо все оброки, но и пожилое, могут перейти к новому господину.

— Ты, владыко наш, — сказал Трифон, — с государем-то о Егорьевом дне баил, яко бы на пользу нам, вышло же, что государь нас и игумена волоцкого «объегорил»: земли нам оставил пустошами да целиной, а мужики, которые на сих землях должны были работать, разбежались-разлетелись, как грачи осенью, по разным поместьям и паки кажную осень полетят от нас к помещикам. Новых же заселенных земель больше у нас не будет: государь запретил всем служилым князьям и боярам давать задушье землями церквам и монастырям, а черносошных крестьян с их землями государь сам берет за собя, а потом испомещает. Вот иди и свищи, где мужика сыскать, чтобы землю пахал, а на сребрецо пашенных людей нанимать — токмо на просфоры муки хватит. Вот и выходит, что государь «объегорил» нас, весь мужичий труд у нас отнял. Хотя есть еще у монастырей старожильцы, да и с ними-то из-за межей суды да раздоры идут.

Митрополит нахмурился и, помолчав, произнес:

— Злы ныне мужики на нас за запашки их паров да за пожилое. Вот поглядим, как утре великий князь Димитрий в Судной избе наши дела с тяглыми доправит, как сам государь сии дела утвердит.

— Посмотрим, посмотрим, как государь посулы свои о правых грамотах выполнит, — заметил Трифон. — А мы еще челом добьем духовнику государеву отцу Митрофану, дабы печаловался о церковных прибытках. Церковь же, как и прежде, о прибытках государевых твердо будет пещись и о том, как бы крепче узду на еретиков надеть.

— Буду челом бить, — сказал отец Митрофан, — ибо о том же преподобный Иосиф волоцкий грамоту мне прислал, дабы наставлял аз государя.


На другой день, с самого рассвета, как отворили кремлевские ворота, въехали на телегах и верхами крестьяне из подмосковных монастырских сел и сбились на Ивановской площади, возле крыльца Судной избы, в ожидании соправителя государева, внука его, великого князя Димитрия. Вот уже два года судит он суды по новым, единым для всей Руси судным грамотам.

Среди прибывших крестьян Вачко, сотский Юрий Константинович Лучков, десятский Сысойко да десятский бортный Петр. Это все выборные от крестьян-общинников Пахорской волости. По другому делу — с Симоновым монастырем — крестьянин Гридка Голузнивой со своими знахарями — свидетелями Никитой Егоровым да Степаном Ершовским. И по третьему делу — с Троице-Сергиевым монастырем — староста Залесской волости Павел Набатов и его знахари — Семен Писк и Степан Панафидин.

Задав корм коням и привязав их к коновязям, мужики столпились у крыльца Судной избы, на котором у дверей стояли для порядка земские ярыжки с медными бляхами на колпаках и красными буквами «З. Я.», крупно вышитыми на груди белых передников.

Здоровый рыжий мужик Вачко, ближе всех стоявший к крыльцу, долго и мрачно смотрел на ярыжек, потом хрипло спросил:

— От попов-то кто приехал?

— Старцы монастырские здесь уж, в избе ждут, — ответил, позевывая, заспанный ярыжка, — ждут еще знахаря от владыки коломенского.

— А вон, вон, — оживленно заговорил другой ярыжка, — на коне верхом старец Данила Стромилов сюда едет.

— Чаю, со мной преть будет, — зло усмехнулся Вачко.

— Как на коне-то едет! Ветх вельми, одна кожа с сухими косточками, того гляди рассыплется! — заметил десятский Сысойко.

— Ему и земли-то на всем свете осталось токмо три аршина, а он все за земли судится, — продолжал Вачко.

— Они все, попы, такие живучие, — заговорил, смеясь, Гридка Голузнивой, — они токмо о Царстве Небесном бают, а сами кажный клок земли вдоль и поперек роют, дохода с него ищут…

— Государь едет! — вдруг закричал ярыжка. — Шапки долой!..

Скинув шапки, некоторые мужики перекрестились:

— Помоги Господь с началом!

Великий князь Димитрий Иванович, в нарядном, богатом кафтане, подъехал на серебристом, в яблоках коне к самому крыльцу в сопровождении крестовых дьяков Василия Федоровича Сабурова и Василия Федоровича Образца и стремянного Никиты Растопчина, ловко спешился и, войдя на крыльцо, обернулся к народу.

— Будь здрав, государь! — закричали мужики.

— Будьте здравы, православные! — ответил Димитрий Иванович и пошел прямо в Судную избу. Ярыжки затворили за ним двери и остались ждать приказаний.

Вскоре дверь отворилась, и писарь крикнул:

— Заходи, кто по делу о пустоши на Медведной горе у Спаса Преображенья?

В избу пошли сотский Лычков, десятник Сысойко, десятник бортный Петр и крестьянин Вачко.

К столу великого князя Димитрия Ивановича вышел сотский Лычков и заговорил, низко кланяясь:

— Жалоба наша, господине, на архимандрита Симоновского монастыря отца Евсевия и на его братию. Владеют, господине, твоим, великого князя, монастырем Спас Преображенья, и озером Верхним, и озером Нижним, и деревнями, и пустошами; а сия, господине, церковь Святого Спаса, озера, деревни и пустошь — твои, великий князь, а они зовут их своими, монастырскими, симоновскими. А в архимандричье место старцы Данила Стромилов и Осиф — пред тобой.

И князь великий спросил старцев:

— Почему зовете церковь Спаса Преображенья и озера своими, монастырскими?

И старец Данила отвечал так:

— То, господине, церковь, деревни, озера и пустошь твои, великокняжеские, из старины, а менялся твой прадед, великий князь Димитрий, и менялся он с чернецом Саввою; взял собе у монастыря села Воскресенское, Верхне-Дубенское с бортью и с деревнями, а монастырю дал церковь Спаса, оба озера и пустошь на горе Медведной.

— Покажи на сие меновые грамоты, — спросил крестовый дьяк Сабуров.

— Грамоты меновые погорели в пожар суздальский, — ответил старец Стромилов, — а грамоты жалованные великого князя Василь Василича и грамоты великого князя Ивана Василича, а также грамоты купчие или дарственные и архимандричьи — все перед тобой.

Великий князь просмотрел вместе с крестовыми дьяками все представленные грамоты и списки и сказал:

— Через три дня приходите сюды в избу, и здесь дьяки выдадут вам правую грамоту по сему делу с печатью государя всея Руси.

— Попечалуйся о нас пред государем Иваном Василичем, оставил бы он нам некую часть бортей по воле его и право рыбной ловли на озерах, чтобы не лишить нас пропитания! — завопили крестьяне.

— Добре, попечалуюсь, — сказал Димитрий Иванович.

— Попечалуйся еще, господине, — продолжал просить Лычков, — чтобы разъехали наши крестьянские земли с монастырскими, — идет у нас путаница несусветная, свары и обиды из-за межей.

— Добре, передам государю вашу челобитную, а сей часец идите, а яз буду править другое дело, — сказал Димитрий Иванович. И, обратясь к дьякам, приказал: — Зовите Гридю Голузнивого и его знахарей…


Зачастили гонцы на Москву. Набольший воевода Холмский, поощренный похвалой государя, еще лучше наладил вестовую службу, увеличив число гонцов и в то же время сократив длину перегонов, доведя их в иных местах даже до десяти верст. Борзые грамоты приходили каждодневно. Государь был все время весел и мог, как главный над всеми воеводами, ежедневно принимать участие во всех походах и боях и давать указания воеводам даже на полях сражения. По просьбе воеводы Юрия Захарьевича Кошкина Иван Васильевич смог послать ему в помощь на Митьково поле, что возле Ведроши, главного воеводу действующих против Литвы войск — князя Данилу Щеня-Патрикеева с тверской силой, у которого в передовом полку был Михаил Федорович Телятевский и Петр Иванович Жито, в правой руке — Осип Андреевич Дорогобужский и Федор Васильевич Телепень-Оболенский, и в левой руке — князья Петр и Иван Васильевичи Вель-Эминевы.

Из этих «борзых грамот» Ивану Васильевичу было известно, что князь Александр Казимирович послал к Дорогобужу под началом гетмана, князя Константина Ивановича Острожского, гетмана Николая Радзивилла, графа Хрептовича и князей Друцких столько же войска, сколько было у московских воевод под Ведрошей.

В том же тысяча пятисотом году, июля семнадцатого в пятницу, за час до захода солнца, прискакал с Митькова поля боярин Михаил Андреевич Плещеев.

Дворецкий постучал в дверь покоя государя и, войдя первым, произнес:

— Воевода боярин Михайла Андреич Плещеев! Токмо пригнал.

— Зови, — приказал государь.

Вошел бодрый красивый старик, ласково взглянул на государя и спросил:

— Не ожидал, государь?

— И-и, не чаял, Михайла Андреич, — молвил государь. — Даже враз голоса твоего не узнал! А сей часец вспомнил тобя, каким ты был, когда с воеводой Измайловым поехал из Твери в Москву с вестью. Как живого вижу! Ты и топерь могучий и баской…

— И яз тобя, государь, того времени помню, и, как сей часец, глаза твои вострые помню, и речь твою, не по возрасту вострую, помню. И Василь Василича, и Бориса Лександровича, и даже невесту твою, малолетнюю Марьюшку, как сей часец вижу. Давние времена! А сердцу, государь, они дороги!..

Государь подошел к боярину Плещееву, взял его за плечи и, потянув к себе, сказал:

— Ну, Михайла Андреич, поздравствуемся по христианскому обычаю, — и государь трижды поцеловал со щеки в щеку старого воеводу.

Взволнованный Плещеев, помолчав, молвил:

— С радостной вестью к тобе, государь! Привелось мне видеть великий ведрошский бой. Вот поспешил к тобе, дабы все самому поведать. Скакал без отдыха и вот на четвертый день поспел. Не думал даже, такую сильную и славную Москву приведет Бог увидеть. Дай тобе много лет здравия, государь.

— Ну, прошу, садись, Михайла, к столу. Выпьем по кубку за Русь святую!

Они чокнулись и осушили кубки.

— Дай, Михайла Андреич, еще раз обыму тя за те речи, которые ты пред султаном доржал. Не посрамил ты ничем ни Руси, ни государя ее перед иноземцами и перед самими погаными.

— Ибо, государь, превыше всего чту яз нашу Русь святую, — горячо отозвался Плещеев, — а тобя — яко достойного слугу ее.

— Ну, топерь сказывай мне все подробно, — молвил Иван Васильевич, — что видел на Митьковом поле.

— Чудеса там творились! — воскликнул боярин Плещеев. — Разреши, государь, выпьем еще за всех воев и воевод наших.

Осушив еще кубок, Плещеев продолжал:

— Наши полки пришли к Ведроше раньше литовских. Воевода Юрий Захарыч наряжал полки к бою на Митьковом поле. Когда яз подъехал к Юрью Захарычу, его войска уже были построены на самом поле. К сему времени, по личному твоему указу, подоспел с тверичами к Ведроши князь Данила Щеня-Патрикеев, посланный тобой в помочь Юрью Захарычу. Он объехал все Митьково поле и в старице Ведроши, близ устья, позади холмов, поросших густым кустарником, приметил длинный овраг, полого идущий к Митькову полю. Отсюда проехал князь Данила к Юрью Захарычу и велел созвать на думу воевод татарских полков: Ивана Михайлыча Воротынского-Одоевского, князя Петра и Ивана Шадра Вель-Эминевых и воевод обоих передовых полков. Обсудив на думе положение войск и разослав повсюду лазутчиков, дабы следить за движением ворога, князь Данила Щеня решил устроить двойную засаду, ибо, по сведениям лазутчиков, было уже ведомо, что гетман, князь Острожский, шел Смоленщиной, вдоль левого берега Днепра, и должен был и дальше идти по левому берегу Ведроши. Князь Щеня выставил за левым берегом Ведроши передовой полк. Он хотел на некое время задоржать литовцев. Главную засаду из татарских полков он искусно скрыл в сухом овраге около устья Ведроши и позади полков князя Острожского на Митьковом поле. Другая засада, токмо из стрелков-лучников, засела среди береговых кустов вдоль левого берега Ведроши, у ее нового устья, где можно было легко перейти реку вброд к Митькову полю. Нарядив все сие, князь Щеня приказал своему передовому полку вступить в бой с передовым полком князя Острожского и затем медленно отходить к броду около нового устья Ведроши. Татарам же от старицы князь Щеня приказал, как токмо он сам нападет на большой полк князя Острожского, ворваться в тыл литовцев с яростными криками, гремя набатами, и начать с ними беспощадную сечу. Бой начался с того, что литовский передовой полк, наступая на наш, вдруг в беспорядке рассыпался. Смертельно раненные кони запрокидывались и падали, визжа от боли. Из засады в кустах наши лучники стреляли токмо в коней. Литовские конники, терпя большой урон в лошадях, все же ловко и умело держали ряды, но, видя урон в конях, не ведали, откуда сей урон. Они токмо видели передовые полки русских и в пылу битвы преследовали их, наши же полки сильно отстреливались, стойко и медленно отступая. Иногда в ярости литовцы бросались на наши передовые полки, но наши всякий раз длинными тяжелыми копьями и бердышами отбивали литовцев, продолжая в то же время обстреливать из луков их коней. Так, упорно отступая и, словно ведя на поводу литовское войско, наши переманили все их полки на Митьково поле. Когда против нашего большого полка построился большой полк князя Острожского, на него неожиданно напали русские и татарские конные отряды с правой и левой руки и лавой, с копьями наперевес, врывались в густые ряды литовской конницы и потом тяжелыми бердышами со всего размаха крушили все кругом. Обе стороны несли большие потери и сильно устали. Яростный бой, казалось, начал стихать. Вдруг из гущи нашего большого полка загремели набаты, неистово затрубили трубы, и большой отряд конников густыми рядами врезался в лоб большого полка литовцев. Сие было так неожиданно, что литовское войско дрогнуло и начало медленно отходить к устью Ведроши. В сей же часец с неистовым визгом и криком, сверкая саблями, наши русские и татарские полки один за другим вырвались из своей засады и врезались в тыл большого полка князя Острожского. Литовцы заметались по всему полю. За ними гнались со всех сторон наши вои правого и левого полков, и татары рубили бегущих саблями, крушили бердышами. Уже смерклось, когда на бешеном скаку вдруг вылетел из своей засады весь сторожевой полк, с Юрьем Захарычем во главе, и с налету захватил все обозы, пушки и палатки воевод, пленив даже самого князя Острожского, графа Хрептовича, пана Николая Радзивилла и князей Друцких. Всех их теперь везут в Москву. Оставшиеся в живых литовцы неудержимо бежали к Смоленску, преследуемые нашими татарскими полками. Митьково поле было устлано трупами.

Когда боярин Плещеев окончил свой рассказ, государь поднялся со скамьи, перекрестился на образа и тихо сказал:

— Пропала Литва под Ведрошью, яко Золотая Орда на Угре! По твоей речи, Михайла Андреич, сторожевой полк вельми грозно сражался на Митьковом-то поле?

— Куда еще грозней! — ответил Плещеев. — Юрий Захарыч, можно сказать, добил литовцев.

— Вишь каков! А когда яз приказал ему быть в сторожевом полку, он писал мне, что в сторожевом полку ему быть негоже, невместно ему стеречь князя Данилу. Заершился! Есть у нас еще некои воеводы, которые высокоумно мыслят, кто кому служит, а в разуме того не доржат, что все они мне служат и заедино со мной всей Руси служат.

Перекрестившись еще раз, Иван Васильевич оглянулся и, увидев позади себя крестившегося Саввушку, воскликнул:

— Ишь какая победа у нас, Саввушка!

Обратившись же к боярину Плещееву, молвил:

— Поезжай борзо, Михаил Андреич, в моей колымаге — Саввушка тобя проводит — к митрополиту Симону и передай ему: велю, мол, яз ему сей часец служить по всем церквам благодарственные молебны и звонить, как на Пасху, а по убиенным за веру православную и за отечество утре петь панихиды. О прочем сам ты лучше знаешь, что о Ведроши митрополиту сказывать.


К вечеру вся Москва, Кремль и все посады были радостно встревожены. В шесть часов, как обычно, редко и уныло зазвонили во все колокола пасхальные звоны. Начались молебны. В Успенским соборе митрополит Симон перед молебном с амвона произнес краткое слово. Выйдя из царских врат, он истово перекрестился на алтарь и, обернувшись, воскликнул:

— Братие и сестры во Христе, радуйтеся! Помог Господь Бог государю нашему великую одержать победу над латыньской Литвой. Захотел папа рымский православную веру и все православные церкви на Литве порушить. Государь же наш Иван Васильевич за православную веру вступился, войну с Литвой зачал и ни зятя своего Александра Казимировича, ни княгини его, родной своей дщери, не пожалел. Днесь весть пришла, что вои наши православные и воевода сокрушили всю литовскую силу у Ведроши, как ранее Русь сокрушила Золотую Орду на Угре. С такой мощью ныне государь Литву сокрушил, что и ляхи все, и король угорский, и сам папа, и все латинцы топерь в страхе. И все они молят, бьют челом государю нашему о мире. Отблагодарим же Господа Бога за дарование победы и помолим Его о здравии государя нашего и всего православного воинства, а утре отпоем панихиды по убиенным за веру, государя и отечество…


В тысяча пятисотом году июля двадцать пятого началась уже ранняя осень. По старой примете, в день Анны-зимоуказательницы, точно по заказу, наступил первый холодный утренник и зеленая еще трава кое-где в низких местах густо забелела на рассвете от инея.

В этот день рано утром государь вместе с сыном Василием провожал своего третьего сына, воеводу Димитрия Ивановича, с московскими полками в первый поход на Смоленск.

В воздухе было сыро и мозгло от густого тумана, белевшего особенно плотно над Москвой-рекой, над ее притоками и разными болотцами.

Приближаясь к Дорогомилову, Иван Васильевич, усмехнувшись, шутливо спросил Димитрия Ивановича:

— Что тобе, сыне мой и юный воевода, сие утро подсказывает?

— Подсказывает оно мне, государь-батюшка, что коням больше овса брать надобно: подножного корму нехватка будет, — ответил молодой воевода.

— Добре, — сказал государь, — разумеешь ты ратное хозяйство! — И добавил: — Тут, в Дорогомилове, еще раз смотр изделай полкам своим и с Богом веди их к Смоленску. Поздравь воев от моего имени с походом, пожелай вернуться с похода здравыми и невредимыми. Да потребуй от моего имени у тиунов и приказчиков наших дорогомиловских нужных запасов овса для коней, пшена, соли, сала и водки для людей, дабы войску ни в чем недостачи не было. Да и в пути, где можно — у можайского нашего наместника, и в Вязьме, у наместника моего, князя Турени-Оболенского — бери моим именем всякие нужные тобе припасы по мере надобности.

Спешившись у моста, государь продолжал:

— Подойди ко мне, Митрий, яз благословлю тя и прощусь, а сам поеду на Москву в колымаге. Что-то зябко и недужно мне…

Князь Димитрий Иванович соскочил с коня и приблизился к отцу, Иван Васильевич благословил сына, обнял и поцеловал в лоб, говоря:

— Ну, держись, сынок! Дай Бог тобе удачи…

Димитрий, простившись с отцом, а потом со старшим братом Василием, вскочил на коня, крикнув:

— Все, что приказал мне государь-батюшка, добре исполнить потщусь с воеводами своими… — И поехал через мост к Дорогомилову.

Саввушка тем временем подъехал к государю и, набросив ему на плечи шубу, усадил в колымагу.

— А топерь, Саввушка, поди прими коня у Василь Иваныча, а самому ему помоги сесть рядом со мной, — молвил государь и, обратившись дружелюбно к подошедшему Василию Ивановичу, продолжал:

— Ну, садись, Василий, хочу кой о чем побаить с тобой.

— Слушаю, государь-батюшка, — почтительно произнес князь Василий, садясь с помощью Саввушки возле отца.

— Днесь же, сынок, начни наряжать доставку борзых грамот от брата Митрия и устанавливай борзый вестовой гон меж Смоленском и Тверью и меж Тверью и Москвой. Вижу, дружно ты живешь с Митрием-то.

— Из всех братьев — любимый, — ответил князь Василий, — а Митрий баит, что и яз его любимый брат. Дружба у нас с ним такая, как была у тобя с покойным братом твоим, князем Юрьем Василичем…

— Ну и добре, Василий, — улыбнулся государь. — Сие тобе и ему на пользу. Он лучше ратные дела разбирает, а ты — государевы. Вот и будете друг другу помогать… Насчет же вестовой службы думай с князем Васильем Холмским. Вельми разумеет он сие дело. Думаю яз после Пасхи послать в помочь Митрию к Смоленску тобя с тверскими полками, а тобе для совета в ратных делах приставить князя Данилу Щеню. До того же дни на моих утренних приемах дьяков и воевод всякий день бывай, а на посольских приемах бывай по моему зову или по зову боярина Ховрина…


Хотя и начались с конца июля утренники, а сама осень обещала быть ранней и холодной, погода стояла крайне неровная: то ночи морозные с инеем, а дни теплые и погожие, то ночи теплые, а дни с резкими студеными ветрами, с холодными дождями и крупой, бившей в лицо, как колючками. Дороги то подсыхали и твердели от сильных северных ветров, то раскисали от затяжных теплых дождей, превращаясь в болотную жижу из грязи и вязкой глины, а с первого августа до Авдотьи-малинницы все время стояла непогода, и солнце почти ни разу не показалось из-за туч. Гнилая осень!

Между тем приближалось время сева озимых, и всякого рода перелетная птица собиралась на пустых и мокрых полях стаями: одни готовились к отлету в теплые края, другие, наоборот, прилетали сюда зимовать с крайнего севера Руси.

В это время войска, бывшие под началом набольшего воеводы Данилы Щени-Патрикеева, возвращались с войны в Москву после славной победы над литовцами на Митьковом поле. Ратные люди радостно спешили домой. Одни шли по ратной привычке все еще отрядами, другие вольно тянулись ватагами к тем местам, откуда были родом; были и такие, что шли даже вразброд, небольшими кучками, не соблюдая уж никакого строя, а только стараясь, лишь бы скорее попасть домой.

Одна из таких ватаг из разных людей, ехавших на своих мужицких телегах, свернула с тележника и, перейдя вброд речонку Сетунь, совсем обмелевшую на луговине возле деревеньки Чоботы, вышла на косогор у Святого ключа и направилась к селу Федосьину, церковка которого была уже видна из деревни Чоботы.

— Глянь, Паша, щеглов-то сколь много! Красивые птички, веселые, — сказал ехавший на телеге старик, обращаясь к мужику с густой, но уже седеющей бородой, сидевшему рядом. — С детства люблю я щеглов-то. Круглый год они поют и в неволе неприхотливы. А у нас места круг Москвы — самые щеглиные…

— Верно, дядя Ермила, места здесь щеглиные, — поддакнул мужик. — Когда мы все, Хворостинины, вольными холопами жили у боярина Мячкова, он много щеглов у собя доржал, большой был до них охотник. Одного знатного певуна, помню, государеву внуку, княжичу Димитрию, подарил. Мои мальчонки по его заказу все ему щеглов ловили, в западню заманивали, а когда много их налетало, то просто сетки накидывали. Бывало, под сеткой пять-шесть птичек сразу накрывали!

Лошади вдруг остановились у ворот крайней на селе избы. Собаки с веселым лаем встретили приехавших, завертелись у их ног, стараясь лизнуть руку, или пытались, подпрыгнув, лизнуть в самые губы; кидаясь к мордам коней, они то ласково повизгивали, то бурно и радостно лаяли.

В избе отворились окошки, в сенях распахнулись двери, раздались детские крики:

— Мамка, наш тятька приехал!..

Несколько баб выскочили на двор босиком.

— И мой приехал! — закричала одна из них и бросилась к Петру Дубову, зятю Хворостининых.

Павел прервал свой рассказ, увидав вихрастого парнишку лет тринадцати, и не то радостно, не то сердито закричал:

— Васька, аль ослеп, отца родного не видишь! Зови мамку, берите поклажу с телеги, таскайте в избу.

Жена Павла Хворостинина, всхлипывая, выкликала только одно:

— Вернулся мой Пашенька! Уберег Господь!..

— А моего-то соколика, Архипушки, нетути, не вижу его! Скажите мне, не томите душеньку: жив ли, здоров ли он? Может, его уж давно на ратном поле черные вороны расклевали? Пожалейте меня, бесталанную сиротинушку, — заливаясь слезами, выкликала молодая баба.

— Не реви, Санька! Не реви, дура, раньше времени! — грубо закричал один из приезжих. — На третьей телеге едет твой Архипушка, жив-здоровехонек! В полон привез двух девок да парня. Здоров, как боров, да двух коней вражьих ведет…

Но взволнованная баба продолжала всхлипывать.

— Да не гневи ты Бога-то, окаянная! Бог вам счастья дает; хозяевами крепкими стаете — на четырех лошадях пахать будете. Нишкни! Не искушай волю Божью. Вон у Лукерьи Пармена в первом бою убили, одним Хворостининым менее стало. Ущерб нашему роду…

Когда перенесли в избу с телеги всю поклажу, Павел Хворостинин обратился ко всем:

— Ноне, как мы с Анной самые старшие в нашем роду, по приказу деда, зовем всех приехавших родным образам помолиться, а там и за стол все повечерять чем Бог послал, и гостя нашего, моего старшого на Пушечном, Ермилу Фомича, у которого я у домниц под началом состою, хлебом-солью почтить…

Перейдя в избу, сыновья и зятья, молча покрестившись на свои семейные иконы, так же молча сели за стол. Старик Хворостинин усадил почетного гостя — кузнеца Ермилу Фомича — в красный угол и сам сел рядом. А женщины в стряпном углу, у солныша, спешно заканчивали приготовление ужина: одни толкли зеленый лук с солью для мурцовки, другие крошили кочанную квашеную капусту, принесенную из погреба со льда, поливая ее свежим, душистым зеленым конопляным маслом; девчонки чистили печенные в золе яйца. Хозяйка Аннушка, жена Павла, прижав к груди каравай, резала черный хлеб большими ломтями и клала перед каждым по два ломтя.

Потом, заглянув за перегородку на солныш, крикнула:

— Ну, девки, доставайте из погреба квас, сметану, а наперед подайте гостям хмельного крепкого меда — гостя угостить, а мужиков с возвращеньем с войны поздравить.

Упоминание о крепком меде вызвало оживление среди мужиков, а старик Хворостинин весело воскликнул:

— Вот как мы воев своих встречаем и гостя своего чтим!

В это время под гул голосов старшая сноха Аннушка внесла две сулеи с крепким медом, а дочки и племянницы, босые, с длинными косами, в девичьих венцах и в нарядных праздничных сарафанах, внесли жбаны с крепкой хмельной брагой и стали расставлять на столе чарки.

Одну сулею Анна поставила перед гостем, другую — на другом конце стола, а также на обоих концах стола поставили по жбану с хмельной крепкой брагой.

Принесли еще на деревянных блюдах очищенные печеные яйца, квашеную кочанную капусту, деревянные мисы с мурцовкой, забеленной сметаной.

Когда стол был совсем собран, Анна обратилась к свекру с низким поклоном:

— Свекор-батюшка, хлеб-соль на столе, пейте и кушайте во здравие!..

Старик Хворостинин налил на своем конце всем по малой чарке крепкого меда, на другом конце стал наливать мед его сын Павел.

Увидя, что у всех мужиков в руках полные чарки, дед весело крикнул сыну:

— Что ж, Паша, ты про баб-то забыл? Налей и им медку…

Женщины, стесняясь, потянулись к чаркам и, пригубив, недружно проговорили:

— Со счастливым прибытием!

А некоторые бабы громко всхлипнули, но плакать не стали, боясь испортить общий праздник. Только старик Хворостинин, опрокинув чарку, громко крякнул и смахнул рукой слезы.

Любимая дочка его Лукерья не выдержала, всхлипнув, обняла отца и промолвила:

— Осиротели мы с тобой, батюшка! У тобя сына и зятя убили, а у меня мужа убили да брата родного…

Старик Хворостинин опять резко крякнул и, глядя в лицо кузнецу Ермиле, сказал:

— В начале сей войны ты блазнил нас после разгрома Орды достатком да богатством, да вольной волей мужицкой на вольной русской земле, а какое наше мужицкое счастье, ты сам видишь: мы от богатого боярина ушли, военный помещик нас пособием да льготами всякими сманил, а того мы не разумели, что сии льготы для нас в кабалу обратятся. Ты посуди сам, Ермила Фомич, у ратного помещика обратили нас всех в постоянных ратных людей. Нельзя стало нам ни своим, ни оброчным хозяйством заниматься: времени нет, людей нет, одни бабы в доме с подростками да старики. Какие они работники? Мужики же и парни на ратную службу поверстаны в постоянное государево войско. Ранее-то, хоща и скудно, все же кормились, ноне же жать да косить еле успеваем за оброк помещику, а для собя рук не хватает… Выходит, из огня да в полымя попали, было плохо, стало хуже, а куды ткнуться, где помощи искать?

— Н-да-а! — печально заметил кузнец. — Выходит, как хохлы бают, «не вмер Данила, так болячка вдавила!» А все, скажу, ноне легче мужику…

— Какому мужику?! — с обидой воскликнул старик Хворостинин. — Помещик опутал поручными записями,[170] пожилым и деньгами, что на обзаведение давал, сиречь сребрецом своим…

— А вы, вольные холопы, клин клином вышибайте! — перебил кузнец Ермила. — Богатеи вас жмут, слободу у вас деньгами зажали, а вы сами богатеев зажимайте, богатейте! Всякими правдами и неправдами занимайте черные земли, тяглые, государевы, съединяйтесь в мирские крестьянские общины, обучайтесь ремеслу, а потом выходите торговать своим рукодельем в торжишках и торжках. Токмо тогда будет у вас свое сребрецо, копите его, а в рост у помещика не берите…

— Ты, Ермила Фомич, совет дай, как почин изделать, с чего начать, — возразил старик Хворостинин.

— Дело-то само собой напрашивается, — продолжал кузнец Ермила. — Семья ваша большая, изба стоит у самого тележника, рук рабочих много: кузню поставь, телеги чините, открой харчевню. Пусть бабы шти для проезжих варят, пироги пекут, сбитень продают. За зимнее-то время пусть чулок шерстяных да варежек навяжут, шапок меховых нашьют. При зимней-то дороге всякое рукоделье в морозы-то с руками оторвут, а съестное мигом раскупят и съедят… В зимнее время любо-дорого после мороза горячих штец хлебнуть… Вот тобе и почин на деле, а не на словах. Знай торгуй собе с Богом, пока новой войны нет, как тобе выгодней, из рук на руки — товар за товар, но лучше продавай за сребрецо. Главно же — спрос угадать ловчись, прибыль копи в серебре, дабы не проторговаться. На сей товар всегда спрос есть, а порче он не подвержен.

— Верно! — радостно воскликнул старик Хворостинин. — Спасибо тобе, Ермила Фомич. Вельми добре присоветовал ты мне. Пошли тобе Господь здоровья и счастья. Я утре же на рассвете с Павлом и зятьями харчевню к избе пристраивать почну. Давно я и сам мозгами о сем раскидывал и думал даже вместе с Павлом и со старшей снохой Анной, как почин сему делу положить. И когда словом «харчевня» ты меня надоумил, я сразу о срубе и вспомнил. Твои слова о торговле верные, дельные…

Хворостинин перекрестился на образа и сказал:

— Ну, сыны, зятья, слыхали? Хватим по большой кружке бражки с почином да за Ермилу Фомича!..

— За почин! За почин! — радостно заговорили мужики. — За счастливый почин!..


В один из августовских дней неожиданно ветрами разогнало тучи, и с утра проглянуло солнышко. К полудню совсем посветлело, и князь Василий Иванович со своими борзятниками не утерпел и поскакал в село Озерецкое, к Троице-Сергиевой обители, травить зайцев и попробовать свежего меда, который после медового спаса ломать начали.

Но охота не удалась. Зайцы, старые и молодые, крепко лежали, таясь в кустах лесов и перелесков, не бегая к огородам и садам, и вообще не появлялись в открытых полях.

Прорыскав весь день без всякой пользы, борзятники так и не затравили ни одного зайца, а только резкими звуками охотничьих рогов и собачьим лаем зря вспугивали уток, которые, поднимаясь с озер и болот, с громким кряканьем разлетались в разные стороны. Князь Василий Иванович, голодный и усталый, возвратился на вечерней заре в монастырь.

Ужинал Василий Иванович у отца Серапиона, игумена Троице-Сергиева монастыря, в его покоях. По случаю успенского поста подавали грибную лапшу с пирогом из головизны, который запивали сладким греческим вином; на столе была осетровая икра — зернистая и паюсная, провесная белорыбица, балыки и тешки, соленые грузди, соленая капуста с яблоками и клюквой, а в конце — горячий сбитень из свежего меда с пшеничными оладьями.

К концу трапезы игумен Серапион несколько раз пытался что-то сообщить Василию Ивановичу и наконец все же смущенно проговорил:

— Прости, государь. Днесь после ранней обедни глядел аз со старцами в ризнице пелену одну велелепную, руками самой государыни шитую, и со смущением прочли мы узорные буквы с цветами и листьями жемчужными: «Се дар преподобному чудотворцу Сергию от царевны цареградской Софьи».

— Что же, отче, смутило тобя и старцев? — спросил Василий Иванович.

— То, государь, что Софья Фоминична уж более тридцати лет супруга государя всея Руси, пошто же ей доныне зваться царевной цареградской?

Василий Иванович задумался и молча ел оладьи, потом лукаво улыбнулся и сказал:

— А ты, отче, пелену-то сию во храме не вешай до времени, а схорони ото всех в ризнице.[171]

Неожиданно в сенях грузно затопали люди и раздались грубые выкрики и ругательства. Вслед за тем резко распахнулась дверь, ударившись ручкой о стенку, и в трапезную ввалились мужики, толкая впереди себя бледного отца келаря в изорванной рясе и с окровавленным лицом.

— Иди, иди, жеребячье отродье, к отцу игумену на расправу.

Василий Иванович сначала испугался, но быстро оправился, когда игумен крикнул в толпу:

— Пошто разбойничаете пред лицом великого князя Василья Иваныча, соправителя самого государя?

Толпа обомлела от неожиданности, и стоявшие впереди мужики бухнулись на колени.

— Прости, государь, невегласье наше, — загалдели они вразброд. — Прими челобитье на монахов и попов… Житья от них нам нет…

— Земли наши своевольно пашут…

— Пчелиные борти грабят, мед и воск отымают…

— А нам самим ныне сребрецо-то дозарезу надоть: оброки волостели берут ныне токмо серебром…

— Государь, скажи батюшке своему, — заговорил худой высокий старик с длинной белой бородой, — мужику, бают, податься некуда. Не токмо из карманов — из самого рта кусок вырывают. Грабят нас вотчинники, особливо монахи, а от старых хозяев после новых судебных грамот и уйти никуды нельзя. Словно мух нас пауки всякие в тенета запутали разными поручными грамотами, пожилым да прочими…

Отирая разорванными рукавами рясы окровавленное лицо, со злобой заговорил келарь:

— Челом тобе бью, государь. Донеси государю-батюшке про разбой такой. Пахали мы свои монастырские пустоши, как отец игумен приказал. Вдруг налетели сии разбойники и кольями пахарей наших разогнали и избили, многим ребра переломили и главы поразбивали, а мне последние зубы выбили. А пошто? У нас искони грамоты на сии пустоши есть, задушные грамоты… Челом бьем, доложи своему государю-батюшке, попечалуйся за нас…

— А ты, княже, за нас заступись, — перебил пожилой мужик. — Была у нас одна отдушина, юрьев день, да из той ныне никуды не вылезешь. Скажи о сем государю-батюшке. А грамотам, которыми монастырь заслоняется, не верь. Молим, чтоб наше дело государев суд разобрал.

— Добре, — вставая из-за стола, твердо произнес Василий Иванович. — Все моему государю-батюшке доложу и челобитье ваше ему передам. А сей часец с Богом по домам. Утре яз с рассветом на Москву поеду. А вы туточко мирно ждите государева решения. Идите…

Мужики нерешительно помялись, потоптались на месте и один за другим потихоньку вышли из игуменских покоев.

Казалось, все благополучно кончилось, но в полночь в монастырской церкви забили в набатный колокол, и князь Василий Иванович увидел в окна своей горницы яркое кроваво-красное зарево, полыхавшее возле самой монастырской стены.

— Что сие? — тревожно спросил он вошедшего в горницу монаха.

— Мужики нам красного петуха подпустили, государь. Зарево как раз за стеной, над нашим овином пылает… Добре еще, что в овине одна пустая солома. Токмо на днях рачением келария отца Еремея обмолотились и зерно в каменные амбары свезли, а часть его уж на мельницах в размол пошла… Уберег Господь братию от голода. Доложи и о сем, княже Василь Иваныч, родителю своему…

Василий Иванович на это ничего не ответил, сделав вид, что снова заснул, и даже раза два нарочито громко всхрапнул…


На второй спас, шестого августа, пока еще шла ранняя обедня, Василий Иванович прискакал в Москву и направился прямо к отцу в хоромы. Он застал государя за первым завтраком.

— Будь здрав, государь-батюшка, — поздоровался он с отцом.

— Будь здрав и ты, сынок! Пошто не у Троицы?

— Был яз у Троицы-то, да поспешил к тобе прискакать, — ответил Василий Иванович.

— Пошто прискакал-то? Али беда там какая?

— Беда, государь-батюшка. Дозволь сказывать подробно?

Иван Васильевич поднял удивленно брови:

— Сказывай, какая беда…

— Зло среди мужиков против монастырей и попов пошло за земельные запашки. До драки с кольями и до увечий доходит. А в сей раз келарю, отцу Еремею, последние зубы начисто все выбили, а ночью монастырский овин подожгли…

— Н-да!.. — заметил Иван Васильевич. — Худо сие! Токмо особой беды в сем нет. Мужик-то хоша всегда за веру и церковь стоит, но за добро свое он больше стоит…


На первый день Пасхи тысяча пятьсот второго года, апреля шестого, государь Иван Васильевич, разговевшись в своей семье, не остался отдыхать у княгини, а поехал навестить тяжко больного друга своего Федора Васильевича.

Все семейные Курицына радостно и почтительно встретили государя и провели его в опочивальню больного.

— Ну, вот и яз к тобе, Феденька. Будь здрав! — сказал государь и трижды, по обычаю, облобызался с Федором Васильевичем. — Христос воскресе!

— Воистину воскресе, государь! — ответил Курицын. — Вот и весна наступает. Вращается крут времени своим чередом, а яз уж совсем изнемогать начинаю. Слабею, государь. Чую, лета сего мне не дожить…

— Доживешь, Бог даст! — ободряюще молвил Иван Васильевич. — Всяк может заболеть, а заболеть — еще не значит умереть.

Иван Васильевич шутливо улыбнулся и добавил:

— Не торопись, Феденька, дел у нас еще много не доделано.

— Сие, государь, — усмехнувшись, ответил Курицын, — для смерти не отсрочка. Ну, да не беда, бессмертных ведь нет, так уж природой положено для всего живого, а дел всех государевых, хоть и бессмертным будь, все равно не переделаешь!..

— Так природой-то положено, — печально ответил государь. — Токмо, Феденька, дружбой человеческой тоже положено о друзьях грустить.

Государь нагнулся и поцеловал в лоб своего дьяка:

— Федор Василич, не устал ты? Может, мы с тобой в другой раз побаим?

— Нет, государь, седни побаим. Нужно мне с тобой баить и, чую, тобе со мной тоже нужно, пока мысли мои еще ясны. В тяжелые времена яз ухожу от тобя, государь. И пока жив, все еще хочу на пользу послужить.

— Дела пошли, Феденька, у нас — и смех и грех! — улыбаясь, проговорил Иван Васильевич. — У Троице-Сергиевой обители монахи, сказывал мне сын Василий — на его глазах все случилось, — запахали пустоши у озерецких мужиков, а те пришли с кольями, выбили монахов с пашни, которым ребра переломили, которым головы пробили, а келарю отцу Еремею все зубы начисто выбили, да ночью еще петуха красного пустили, овин монастырский подожгли…

Курицын слегка улыбнулся:

— Вот тобе, государь, и православные люди!

Государь сдвинул брови:

— Вестимо, православные! Помню, бабка Софья Витовтовна говаривала мне, еще отроку: «Богу молись, а попам и монахам не верь». А ведь она православной была. Но и яз кое-чему сам научился и к сему добавлю: «Мужики-то православные Богу истово молются, а когда им выгодно, и самого Бога с кашей съедят».

Курицын громко засмеялся:

— Истинно, государь, истинно! Съедят! Беспременно съедят и не токмо не подавятся, но даже и не поперхнутся! Чисто сие все изделают…

— А все же, Феденька, тревожит мя, как бы папа рымский и ляхи не стали бы слухи пущать, что, дескать, Русь за православную веру и за православные церкви в Литве борется, а у собя свои православные монастыри притесняет.

— Не страшно сие, государь, токмо с митрополитом по душе побай. Пообещай Иосифу волоцкому послабленье дать духовным. Укажи ему на юрьев день. Монахи-то еще жадней и более хотят у собя закрепить холопов, чем того же хотят мирские вотчинники. А что до мужиков, то допусти их более к рукомеслу всякому, с того они сребрецом обзаведутся. Ведь не зря уж и топерь в деревнях бают: «Хлеба хватает нам токмо на прокорм, а обуваемся и одеваемся рукомеслом всяким да торгом». Токмо когда мужики наладят торг у собя изделиями своего рукомесла — горшечного, кирпичного, железного, будут делать сохи, вилы, косы, топоры, гвозди, серпы, ножи, котельные и меднолитейные изделия, кожевенные, валенки валять, телеги, сани, кадки и прочее строить, — то и богатеть начнут. Будут жить и без земли в достатке, как в городах живут черные люди, которые рукомеслом своим кормятся и все налоги государю платят серебром.

— Все сие ты, Федор Василич, верно сказываешь, токмо одно забываешь, что в сплетении дел хозяйственных, земельных, торговых и промысловых нужен и государев глаз хозяйский, а мы с тобой не вечны, и нужно нам после собя достойных наследников оставить, особливо мне как государю, а у меня надежных наследников нет. Может, был бы горазд для сего мой первый сын, Иван Иваныч, да Господь его взял. Царство ему Небесное! Митрий не в отца, а в свою мать, которая много высокоумничает, как ты сам ведаешь, а государевых дел не разумеет и сыну помочь ни в чем не может. Есть еще у меня сын Василий. Сей в делах хитрей, токмо одной хитрости мало — надобно разум большой иметь и ведать, когда, пошто и какую хитрость применять, а тем паче в больших государевых делах и в делах с иноземными державами. Надобно нам с тобой много подумать о крепкой боярской думе для государя, о крепких и дельных дьяках и подобрать умелых и верных воевод. Наметить такого митрополита и других духовных советников, которые могли бы твердой рукой править церковью и вовремя подать полезные советы государю. Яз люблю внука Димитрия, яко и ты, — ласковый он, душой чист, книжен, но в делах житейских слаб, а кроток так, что могут его мухи залягать…

Иван Васильевич горестно вздохнул и добавил:

— Жаль мне его, погибнет он, яко хрупкий цветок полевой…

— Мы с тобой, Иван Василич, много разумеем инако, чем церковь православная; от сего, мыслю, наиглавные трудности дел наших, — молвил Курицын.

— Но, Федор Василич, народ и церковь злей восстанут против нашего разумения веры, чем против латыньской ереси и магометова поганства, — сурово молвил Иван Васильевич. — Нам же спорить с народом нельзя, не то распри народные и церковные такую смуту посеять могут, что все враги наши на смуте сей, яко на победных конях, въедут на Русь, разорят, сокрушат государство наше, которое с трудом и усилием великим отцы наши, деды и прадеды воздвигали, да и мы сами по мере сил своих ныне крепим.

— При нас, государь, — можно бы еще сие преодолеть, — заметил Курицын, — но при двух твоих наследниках престола от еретиков и от греческой веры может случиться то, о чем ты пророчишь. Посему яз с тобой даже и на большее согласен, сиречь на наше отступление от нашего разумения веры. Чаю яз, как и ты сам, когда Русь спасена будет от смуты и гибели, при наших внуках или правнуках, при новом мудром государе может наше разумение веры восторжествовать, победив народную темноту.

— Верно, Федор Василич. Верно ты, друг мой, все рассудил. Вся трудность в наследниках и в распрях с церковью, а не в хозяйстве. Смуты же пойдут на Руси, распадется она. А яз, Феденька, далеко не успел все нужное сотворить. И Киева и Смоленска Руси не вернул, а впредь нужно и все русские земли воссоединить, все, которые лежат от Устьюга и Вологды до побережий Студеного и Варяжского морей, и те земли и степи, которые от нас на полдень лежат, до устья Дуная и до самого Крыма, и старорусскую Волынскую землю, и иные земли, которые еще за Литвой и Польшей остались, и многие еще земли, которые лежат меж Волгой и Камой и Каменным поясом, а также и земли, которые идут от Нижнего города по левому берегу Волги до самого Хвалынского моря. Когда же Русь сего достигнет, то сможет все свои рубежи сомкнуть с немецкими и фряжскими государствами на всем западе и торговать с ними из своих рук, а не через Ганзу.

Государь замолчал. Молчал и Курицын. Разногласий у них ни в чем не было. Вдруг руки государя стали дрожать.

— Все мы решили, Феденька, — заговорил он с волнением. — Токмо о наследнике не решили, а придется, Феденька, нам с тобой по живому сердцу собя ножом резать.

Курицын побледнел и прошептал:

— Так, выходит, Василья на пресол сажать?!

Федор Васильевич беззвучно всхлипнул и добавил:

— Ведь Митенька-то наш не сможет тобе, государь, норовить… Такая уж природа его, как ты верно сказывал.

Успокоившись, он сказал:

— Друг и государь мой, Иван Василич, надобно, чтоб у руля государева корабля истинные сыны отечества были из верных тобе бояр, воевод и дьяков, и служили бы они отечеству, как мы сами с тобой Руси служили и яко Михайла Плещеев служил, и преемнику бы твоему на сем крест целовали. Токмо все сие хоронить надоть в великой тайне.

— Сие первее всего, — подтвердил государь. — Ну, прости, Федор Василич, утомил яз тя, ухожу, но о своем завещании с тобой буду советоваться. Еще наведаюсь. Будь здрав…


Простившись с дьяком Курицыным, Иван Васильевич вернулся к себе. Войдя быстро в свой покой, государь заметил, что сын Василий, сидевший за столом, смутился, быстро схватил со стола одну из грамот, бросил ее в ящик и задвинул его.

— Не спеши, Василий, — сказал резко государь, — после моей смерти все пересмотришь!

Василий Иванович хотел было спрятать и другие грамоты, но не решился.

Иван Васильевич, не говоря ни слова, вышел, а Саввушка остался возле стола.

Василий Иванович очень хотел спрятать одну важную грамоту, читанную им при входе отца, но не решался сделать этого. Он протянул было руку к нужной бумаге, но быстро отдернул ее назад, увидев перед собой обнаженный кончар с широким, обоюдоостро отточенным лезвием. Он злобно крикнул Саввушке:

— Приказываю тобе взять сию грамоту и положить в стол государя.

Саввушка спрятал кончар в ножны.

— Прости, княже Василь Иваныч. Ништо никому не дозволено брать со стола или в столе государя всея Руси, даже и мне, его телохранителю.

Дверь отворилась, и вошел государь. Угадав обстановку, Иван Васильевич усмехнулся и сказал сыну:

— Не гневись, сыне, на Саввушку, он так же и твой стол стеречь будет, как мой, и жизнь твою будет охранять, как и мою охраняет, а сей часец пойдем матерь нашу навестим — худо ей, баил мне дворецкий.

И, обратясь к дворецкому, государь, выходя из покоев, добавил:

— Ты, Петр Василич, ежели придут ко мне по судебным делам, пришли за мной Саввушку.

Войдя к супруге своей в опочивальню, пропитанную запахом лечебных трав и курительных свечей, увидел он княгиню Софью на постели, освещенную ярким весенним светом, падавшим из широкого окна. Лицо ее было бледно-желтого цвета, отекшее, а сама она горой возвышалась на постели и тяжело и сипло дышала. Говорить она не могла, но как-то необычно испуганно и жалобно поглядела на мужа.

У Ивана Васильевича дрогнули губы и щеки. Он склонился к ее изголовью и, погладив по все еще пышнам волосам, поцеловал в пробор, сказав на ухо:

— Помоги тобе Господи, страдалица!

Софья Фоминична поцеловала руку мужа и заплакала, невнятно проговорив:

— Тяско мне, Иване, тяско…

Василий Иванович подошел к матери, брезгливо прикоснулся губами к ее руке и быстро отошел к дверям.

Иван Васильевич перекрестился на кивот и на цыпочках стал выходить из опочивальни. Он видел, как Софья Фоминична хотела поднять голову, чтобы взглянуть на него, но не смогла, и плач ее перешел в беззвучное рыдание.

Вернувшись в свой покой, Иван Васильевич увидел за своим столом внука Димитрия.

— А, ты, Митя! Здравствуй! С чем пожаловал? — спросил государь.

Глаза юноши наполнились слезами, и он печально молвил:

— С печальной вестью к тобе, государь!.. Днесь прискакал гонец из Рязани, привез извещенье: бабка Анна Васильна, сестра твоя, нежданно-негаданно в одночасье преставилась…

Иван Васильевич подошел к Димитрию, ласково положил ему руку на плечо и негромко сказал:

— Не зря приезжала Аннушка. Сердце ее чуяло нашу разлуку…

Государь с печалью смотрел на открытое, светлое лицо внука, из глаз которого текли по щекам неудержимые слезы, и сказал совсем тихо, целуя его в лоб:

— Довольно, Митюша, сим не поможешь… Ну, а как судебные дела у тобя?

— Дела пошли трудные, государь, даже с бунтами и драками, до кольев доходит… Народ озлобляется и против церкви и против государя. Бают, что ты народ-то на растерзанье жадных попов и вотчинников отдал. Так вот и есть, государь, по спорному делу Симонова монастыря с крестьянами Пахорской волости. Монахи правят своевольно распашки крестьянских земель. Крестьяне подали в суд, доказывая, что земли у них тяглые, черные, государевы, а не монастырские, а монахи доказывают, что спорные земли за монастырем по обмену с дедом твоим, Димитрием Иванычем, а меновая грамота погорела в суздальский пожар. Свидетели-знахари от Пахорской волости целуют крест, что сии земли черные, тяглые. Другое спорное дело — о захвате старцем Симонова монастыря Антоньевской пустоши, деревень Тенетилова, Исаевой и других. Тяглый крестьянин Гридька Голузнивой целует крест на том, что сии земли суть черные, тяглые, великокняжеские, а не монастырские. Старец же Семен говорит, что все земли сии или куплены монастырем, или пожертвованы ему яко задушье, токмо купчие и задушные грамоты о сем погорели в пожаре. Посему яз слушал токмо свидетельства знахарей от обеих сторон из деревенских старожильцев после присяги их с крестоцелованьем. Третье спорное дело — крестьян Залесской волости с Троице-Сергиевым монастырем за владенье Залесской волостью, которую крестьяне считают тоже черной, тяглой, а не монастырской; старец же Касьян от Сергиева монастыря представил на сию землю купчую токмо без печати. И яз все три дела хочу решить в пользу крестьян.

Иван Васильевич нахмурился и молвил с досадой:

— Сколь разов яз тобе сказывал, а ты все в толк не возьмешь. Ныне мы, Митрий, за православную церковь в Литве бьемся, нельзя же православную церковь нам самим на Руси теснить. Папа рымский без того объявляет нас безбожниками, а узнает про то, как мы свою церковь утесняем, напишет послание ко всем православным и прочим церквам, что «государь московский винит рымскую церковь и Литовское государство в утеснении православия, а сам у собя на Руси теснит православную церковь, чего и поганые татары не деяли…»

— Пошто же ты сам церковные вотчины отбирал и топерь хочешь отбирать? Почему задушье запретил давать? — спросил внук.

— Ты, Митя, в шахи играть гораздо умеешь. Посему знать должен, что всякому ходу свое время. Надобно такое время выбрать и такой ход изделать, дабы шах сам сдался, как мне сдался митрополит Симон и сам благословил церковные и монастырские вотчины испоместить в новгородских землях для испомещенья дворян с их слугами и воями.

— Но, дедушка, ведь и волость может воев давать? — возразил Димитрий.

— Ничего ты не разумеешь! — промолвил с досадой Иван Васильевич. — Ведь войско-то у нас ныне постоянное. Ведь мы воев не по разрубу берем, а у военных помещиков. Нам вои ныне, как и воеводы, — преж всего служилые люди. Должны они ратному делу непрестанно учиться и с младых лет служить в полках все время, дабы готовыми быть на всяк день и час и ратное дело разуметь, а не токмо подати платить. В малом поместье у дворянина его люди — все вои, а пашенные люди — токмо старики да непригодные к ратному делу мужики и женки. Да опричь того, служилые дворяне будут холопов наймать, а холопы потом у них крепостными станут, и смогут они трехпольное хозяйство вести, которое невмочь крестьянину тяглому, черному.

— А как же ты, государь, монастырских пашенных людей от попов потом возьмешь, яко воев, в полки? — снова спросил внук.

— Вижу, не разумеешь дела, Митрий! — уже с нетерпеливостью заметил государь. — Брать воев по разрубам при постоянном войске не надобно… Много раз приказывал яз тобе: изучай науку государствования, для сего беседы веди с дьяком Федором Василичем и у меня о всем расспрашивай, а тобе сие нелюбопытно. Баил ты токмо с матерью о вере и о прочих небесных делах, а о земных забывал. Не гораздо сие для государя. Вот и неправо мыслишь топерь, когда земные дела решать надобно. Матерь твоя попрекала меня, что яз к православию вернулся, суеверий церковных придерживаюсь… Побай еще раз о сем с Федором Василичем. Он верный друг и главный помощник наш. Решения же судебные утре принеси мне на утверждение, ибо решения яз свои дам. Вот и разумей, Митя, как распри за веру в чужой земле иногда на наши решения у нас влияют. Ежели в Литве мы обороняем православие, то и у собя притеснять православную церковь не можем, ибо война у нас с Литвой и православные литовцы, увидя, что мы у собя тоже тесним православную церковь, не будут свою паству подымать против князя литовского. А сие нам ущерб…


В канун вербной субботы, седьмого апреля тысяча пятьсот третьего года, у государя Ивана Васильевича была беседа с сыном Василием Ивановичем после проводов многих иноземных послов, уехавших в этот день из Москвы.

В беседе принимали участие бояре Ховрин и Захарьин-Кошкин, воеводы князья Василий Холмский и Василий Щеня-Патрикеев и дьяки посольского приказа Афанасий и Иван Курицыны, сыновья недавно умершего Федора Васильевича.

— Вот, сыне мой, бояры и воеводы! — обратился ко всем Иван Васильевич. — Николи еще за един день у государя московского столько много послов иноземных не бывало, как ныне: от папы рымского — легат, кардинал Регнус; от Польши и Литвы — паны Петр Мишковский и Станислав Глебович со товарищи; от Ливонской земли — Иоханн Хильдорп; от Угорского и Чешского королевства — Сигизмунд Сантай, да писарь дочери моей, Елены Ивановны, Иван Сапега. И все они об одном молят: о мире с Русью и о помощи нашей им против турок. Все почуяли силу руки русской. Все они ранее токмо грозили нам, ворогам же нашим тайно помогали, а ныне нам совсем другие песни поют. А пошто? По то, дабы в добром пожитье со всеми соседями быть, надобно прежде крепко их побить.

Иван Васильевич весело усмехнулся и продолжал:

— О сем у всех и топерь твердые памятки есть: у орданцев — Угра; у свеев — Саволакс и Каяньская земля; у Польши и Литвы — Ведроша; у Ливонской земли — Дерпт и Гельмет, где разбил ливонские полки князь Данила Щеня-Патрикеев, а у папы рымского доходы отняли — Ганзу из Руси выбили. Страх там у всех пред Русью. Ранее Польша и Литва не желали нас даже «государями всея Руси» назвать, а ныне вот пишет в верющей грамоте дщерь моя, королева польская и великая княгиня литовская, величает меня не токмо «государь всея Руси», но и «великий князь Пермский, Югорский и самодержец царства Казанского»! Король же данемаркский в договоре со мной именует меня: «русский император, могучий государь всея Руси». Узнали они топерь цену Руси, и даже сам папа рымский у нас помощи покорно молит против султана турского. Когда же Русь еще богаче и сильней станет, не мы сим державам послушенствовать будем, а они вместе с рымским папой послушенствовать нам будут, как послушенствуют нам топерь Казанское царство и Менглы-Гиреева орда…

— А пошто так стало, государь, — сказал боярин Ховрин, — по то стало сие, что великий князь московский все другие великие княжества под руку Москвы покорил, превратил их в своих служилых князей, сначала через татарскую дань и выходы Орде, а при тобе, государь, через постоянное войско твое под руку твою покорились они после разгрома Орды…

— Смирение Новагорода и Казани, великие победы постоянного войска над внешними ворогами, как ты, государь, сам сказывал, — начал было набольший воевода князь Василий Холмский.

— Так-то оно так, — возразил Ховрин, — верно сие. Везде на ратном поле у нас победа. Вольным царством Русь сделали, токмо вот на самой вольной Руси нестроенья пошли меж вотчинниками, меж помещиками и холопами, а пуще того у холопов с монастырями нестроенья до бунтов доходят.

— Истинно так, — добавил дьяк Василий Далматов, — после грамот о юрьеве дне холоп до земли жаден стал, сам пахать хочет, а с чужих земель бежит. Посему не хватает рабочих рук и у монастырей, и у вотчинников, и даже на некоих черных государевых землях.

— Мало бегут токмо от испомещенных ратных людей, — заметил набольший воевода, — ибо холопы сих помещиков поверстаны в постоянное войско и судят их вельми строго за побег из поместья, яко за побег с ратного поля… Их и бьют, и мучают, и заковывают в цепи…

— Зато оброки у ратных помещиков легче — всего два: хлеб сжать да сена накосить, — пояснил набольший воевода.

— Холопы никогда не жили все одинаково, — заметил государь, — и никогда жить одинаково не будут. Все зависит от числа работников и умельцев в семье на разные подсобные заработки. Яз видел сам крестьян на побережье Варяжского моря, в Ямском погосте. Хлеба там мало сеют, больше болотной железной руды добывают да кузнецким ремеслом займаются, или рыбу ловят, лен-долгунец сеют, живут все по-разному: кто богаче, кто беднее. Да о сем не государева забота. Всяк Еремей про себя разумей, а государево дело — обо всех заботиться; защищать государство от ворогов иноземных, от нападений и грабежей, суды судить…

При этих словах в покой вбежала младшая дочь Ивана Васильевича, Дунюшка, выкрикивая с плачем:

— Государь-батюшка, поспеши!.. Матерь наша отходит…[172]

Все растерянно встали со своих мест, а государь, побледнев, с трудом поднялся и снова сел, воскликнув в недоумении:

— Ишь, ноги-то совсем не идут!

Сын государя Василий Иванович и его зять — молодой князь Василий Холмский — подбежали к Ивану Васильевичу и, взяв его под руки, повели в покои к Софье Фоминичне…


Прошло более двух лет. Государь поправлялся с трудом, походка у него была еще неверной, а руки начали дрожать сильней, чем прежде. Все же он не прекращал забот своих о наследнике престола и об укреплении Руси, хотя и делал все это через силу.

В начале тысяча пятьсот пятого года государь призвал сына, Василия Ивановича, и сказал:

— Сыне мой, чую яз, как силы мои уходят. Мы уже с тобой порешили о женитьбе твоей на русской девице, дабы на престоле русском была русская государыня и не могли бы чужеземные государи через жену твою руку к Руси тянуть, как было сие при матери твоей. Помни, Василий, наиглавные наши вороги, которые навек с нами непримиримы, — рымский папа да кесарь германский. Оба они хотят нас под свою руку взять, но по-разному: папу блазнит превратить нас в польский улус, яко Литву, и через польского короля получать с нас дани-выходы и ратную силу, а кесарь германский хочет то же самое изделать с нами, токмо не через Польшу, а через немецких ливонских лыцарей. Сие все едино, ибо то из государств, которое будет стоять на месте Москвы и объединит под рукой своей все земли славянские, будет самым сильным государством во всем мире. Яз мыслю, мы, государи всея Руси, сумеем воссоединить все славянские земли вокруг Москвы скорее и крепче, нежели чужеземные государи смогут воссоединить сии же земли вокруг Рыма или вокруг священной германской кесарии. Еще об одном, кстати, скажу тобе: Казань и Цистрахан, когда будут тобой покорены, не зори их до конца, воевод своих там не сажай, а сажай царей татарских, покорных тобе во всем, дабы не бунтовали татары, а дани бы исправно платили и из лета в лето смирней и покорней тобе становились… Сыне мой, хочу свадьбу твою справить в середине старого бабьего лета, сиречь сентября четвертого. В Москве уже ждут твоего выбора сорок невест из самых знатных родов боярских и княжих. Выбирай любую и веди под венец. Сим браком мы род наш, с Ивана Калиты — великокняжеский, еще более продолжим на московском престоле…

Василий Иванович, выслушав отца, почтительно приблизился к нему, встал на колени и поцеловал полу шитого золотом кафтана.


В ночь на двадцать седьмое октября того же года больной Иван Васильевич почувствовал себя совсем плохо и на другой день не встал с постели.

Приоткрыв глаза, увидел он покой свой, сияющий от утренних лучей осеннего солнца, и сына своего Василия — нового государя. Пристально стал он разглядывать лицо сына, угадывая в нем что-то сухое, самовластное и хитрое, как у матери, злое, но все это было прикрыто ханжеством и лицемерием…

Почувствовав на себе взгляд отца, Василий обернулся и, увидя его строгие глаза, смутился.

— Ты не спишь, государь-батюшка? — спросил он и быстро добавил: — Там, в передней твоей, митрополит, духовник твой Митрофаний с благовещенским клиром, бояре.

— Нет, Василий, не сплю, — молвил Иван Васильевич вдруг окрепшим голосом, каким говорил на совещаниях с воеводами и дьяками. — И пока не уснул вечным сном, хочу тобе молвить о государстве, которое ноне в руки твои переходит. Владыки же с боярами подождут.

— Слушаю и повинуюсь, государь-батюшка…

— Так вот, — продолжал Иван Васильевич, — как и отец мой был на смертном одре, так и яз ныне на смертном одре. Помни, на одре сем и ты будешь и так же, как яз ныне, будешь готовиться ответ пред Богом доржать. Слушай же вельми с великим вниманием слова мои и запомни их.

Старый государь глубоко вздохнул и заговорил снова:

— Править государством есть наука разуметь пользы ему и предвидеть вред от своих и чужеземных ворогов. Как бы ни сильна была власть государя и войска его, погибнет государство, как Золотая Орда, если не пойдет по сему пути. Путь же сей изменчив вельми. Ныне татары нам — вороги, утре — друзья. Ныне немцы и поляки — друзья, утре — вороги меж собой. Ты же за всем сим следи, ибо и чужеземные государи также за всем следят и по своему разумению союзы крепят и войны ведут. Всякий истинный государь, мысля о благе своего государства, должен в путанице всех польз и вреда, своих и чужих, избирать всякий раз путь, своему государству наивыгодный. Ежели одному тобе сил не хватит зло пресечь, ищи ворогов у ворога своего, а с сими ворогами ищи союза. Татар мы татарами били, будем и немцев всех немцами бить. У собя на Руси главная опора государю — народ и церковь, которая имеет власть над народом и которая держит народ в руках страхом Божьим. Удельных мы били боярами да детьми боярскими, ныне же и бояр оттесним дворянством служилым, на которое токмо и нужно опираться.

Иван Васильевич помолчал и, видя, что сын слушает с должным вниманием и разумеет его мысли, обрадовался и улыбнулся.

— Буду все помнить, государь-батюшка, — горячо сказал Василий, — верю яз, как и все, в великую мудрость твою.

— Главное-то слушай, — продолжал Иван Васильевич уже слабеющим от усталости голосом. — Дела-то с народом своим у государя трудней, чем с иноземными царствами. Ежели верит тобе народ и добро ему от тобя, никакие вороги тобе не страшны будут. Восстанет же ежели народ на тобя, начнутся смуты, тогда конец всему и Руси самой… Гляди всегда намного вперед. Орду мы скинули, топерь главное — с немцами бороться да с ляхами. Воссоединить с Москвой все земли русские надобно: Киев, Смоленск, Червонную Русь, о чем яз ранее тобе уже сказывал.

Старый государь утомленно закрыл глаза. Василий Иваныч, думая, что отец отходит, встал, чтобы позвать владыку.

— Сядь, — тихо молвил Иван Васильевич.

Василий сел, лицо его было тревожно. Он думал о схиме.

Помолчав, Иван Васильевич чуть насмешливо улыбнулся и продолжал:

— Помни наиглавное: ищи поддержку у народа. Прошлый год последний раз был яз на охоте и встретил там старика матерого и могучего. Поклонился он мне и молвил: «Будь здрав, государь! Не признаешь меня?» — «Нет, — говорю, — токмо голос будто памятен». — «Ермилкой звать мя, кузнец твой, а потом пушкарь в войске твоем…» — «Ну, как живешь?» — спрашиваю. Помолчал Ермилка и сказал: «Как и все, государь. Токмо вот ордынский сапог скинули, — свой жать начинает…» Яз сперва его не уразумел и спросил: «Какой «свой сапог» и где он «жмет»?» Ермилка-пушкарь усмехнулся и сказал: «Какой свой сапог? А тот, что ныне мозоли натирает оброками да юрьевым днем… Здорово жмет новый сапог-то…»

Государь заметно побледнел и снова закрыл глаза. Василий Иванович вскочил и, подбежав к дверям, приказал слугам скорее звать митрополита и бояр.

— Беги борзо, — говорил он дрожащим голосом дворецкому, — скажи митрополиту: отходит государь…

В опочивальню вошли митрополит Симон с духовенством, князья, бояре. Служки церковные поставили аналой, принесли от Благовещенья большие подсвечники с зажженными лампадами и свечами.

Митрополит Симон поклонился государю до земли и стал молить неотступно:

— Прими, государь, святую схиму, как отец твой и все предки твои принимали со страхом Божьим…

Оживилось вдруг помертвевшее лицо государя, открылись его большие грозные глаза, как будто совсем здоров он стал, и, оглядев всех, сказал твердо:

— Пусть выйдут из вас вперед по левую руку мою бояре Михайла и Петр Плещеевы, Димитрий Ховрин, князь Данила Щеня, князь Василий Данилыч, зять мой, и дьяки Мамырев да Иван с Афанасьем Курицыны, оба сына Федора Василича. Ты же, отче Симон, и ты, сын мой Василий, приблизьтесь ко мне, встаньте с правой руки.

Государь помолчал и четко произнес:

— Сей часец ты, Василий, мне клянись, что верно служить будешь всей Руси святой, и перед лицом митрополита и перед всеми здесь стоящими крестоцелованьем клятву сию укрепи.

Возвысив голос, он продолжал, обратившись к боярам и князьям, стоявшим по левую руку его:

— А вы клянитесь предо мной, что будете сыну моему верно служить и помогать, как мне помогали. А ежели, — добавил он грозно, — кто клятву сию нарушит, тот мое предсмертное благословение сим обратит в проклятье…

Митрополит Симон принял крестоцелованье от великого князя Василия, от бояр, князей и дьяков и опять с глубокими поклонами начал умолять Ивана Васильевича принять схиму.

Государь, приподнявшись на локтях, произнес резко:

— Все дни живота моего был яз государем и пред Господом моим хочу предстать государем, не монахом. Не хочу яз заслониться схимой, яко струфокамил-птица в предсмертном страхе прячет главу под крылом своим…

Сомкнув вежды и тихо опустившись на подушки, государь изронил последний вздох.

28 ноября 1953 года, Москва