"Октябрь" - читать интересную книгу автора (Сказбуш Николай)

12

Ни на другой день, ни на следующий день Тимош не явился. Иван старался как мог успокоить Прасковью Даниловну, но она и слушать ничего не хотела.

— Скрываете от меня. Накормить, постирать — мать нужна. А что важное — и без нее обойдется.

Тарас Игнатович пытался ее урезонить: нечего, мол, напрасно тужить, погорячились малость, обойдется. Но Прасковья Даниловна расходилась уже вовсю.

— И ты тоже хорош. На людях, куда там — Александр Македонский. А дома не можешь мальчишке ладу дать.

— Пусть не шляется, где не надо!

— Шляется! Ну, был, наверно, у девчонки. Где ему еще быть? Да они так за ним и гоняются. Вон посмотри, в скрыне целый коробок писем и записочек накопила — все соседские девчонки пишут: «Мальчик, вы меня не знаете, а я вас знаю», «Мальчик, выходите на левадку, когда луна выйдет», «Мальчик, я буду в городском саду гулять. У меня розочка приколотая». Это ж ему пятнадцати не было. Хиба ж он виноват, что чернявый!

Тарас Игнатович заикнулся было насчет старшего судебного следователя, но Прасковья Даниловна и слушать не стала:

— Теперь где хотите ищите, а мне, чтобы Тимошка тут был! — она указала на привычное место младшенького за столом.

— Да я уж кругом расспрашивал, — оправдывался Иван.

— У студентов был?

— Был. Ничего не знают.

— Значит не у тех был. Тут другой есть — лохматый. К учителю повадился. Ты у него расспроси. Лохматые, они шустрые, всё знают.

— Михайлов, что ли?

— Вот, вот, Мишка. Ты у него спроси.

— Да неохота, мама, с такими дело иметь. Душа не лежит.

— А зачем при себе держите таких, если душа не лежит? Зачем завели такого?

— Никто его не заводил. Сам завелся — от сырости.

— Сырость развели, а Тимошка поотвечал! Чтобы без Тимошки домой не являлся!

Иван нехотя отправился на поиски, но Тимошки в тот день не нашел.

Нашла младшенького Прасковья Даниловна, — где и при каких обстоятельствах, невозможно было допытаться. Вернулись домой в обычный час, — сидит Прасковья за столом, а Тимошка рядом, как бывало хлопчиком на маленькой скамеечке, заглядывает ей в лицо.

— Он бил ее, мама! В грудь, по глазам… А я видел это.

Встретила своих Прасковья Даниловна хмуро.

— Чтоб мне мальчишку не трогали. А разговору больше нет.

После этого и на заводе, и в хате вновь установилось к Тимошке доброе отношение.

Как-то вечером в хату к Ткачам прибежал Женечка:

— Насилу нашел. Здравствуйте. Тикай, Тимошка, куда глаза глядят.

Тимоша нисколько не удивило это приветствие — от Женечки можно было ожидать всего, что угодно.

— Бегал я тут, бегал кругом. Знаю, что ворота зеленые, да разве ночью разберешь. Это твой брат? Здравствуйте. Тикай, Тимошка, а то захватят.

— Ты что раскудахтался, — неохотно откликнулся Тимош, — соседских собак пугаешь.

— Не трать, куме, времени, — наседал Телятников, — собирай барахлишко. Я сам, вот этими вухами слышал: заграбастают тебя, чтоб я с этого места не сошел. Раз-два — и кончено, играй разлуку.

— Толком говори, черт, — обозлился Тимош. Иван внимательно разглядывал незваного гостя.

— По всему заводу рыщут, всю вторую смену перетрусили. Допрашивают. Тебя разыскивают. Меня прихватили, за душу берут: где, да где — жилы тянут.

Женечка содрогнулся всем телом, показывая, как из него тянули жилы.

— Не знаю, говорю, и крышка. Амба.

— Врешь!

— Крест святой. Чтоб я с этого места не сошел.

— Не врешь? — подошел к Телятникову Иван.

— А какой мне смысл? Завтра на завод придете, узнаете. Я сюда со всех ног бежал. Что я, иуда какая-нибудь полосатая? Каждому жаль товарища. Вместе гуляли!

Женечка чмыхнул носом, зажмурил один глаз, стараясь выгнать слезу, но слезы не получилось.

— А может, это ты? — наклонился к нему Иван.

— Братуха, крест святой. Ну, какой мне смысл. Мы ж все свои, на одной смене!

Иван покосился на Женечку и понял: ничего от него не добьешься, прикидывается дурачком, либо таков и есть.

— Ну, приятель, спасибо. Ступай, гулять с тобой времени нету. Завтра узнаем, — предупредил Иван.

— Я и говорю: завтра узнаете. А то и сегодня могут нагрянуть. У них тоже адреса есть.

«Жох», — подумал Иван, но вслух ничего не сказал.

С трудом отвязавшись от непрошенного гостя, Иван и Тимош вошли в сенцы.

— Погоди, — остановил младшенького Иван, — это ж как понимать прикажешь?

— Да чего там понимать. Набегался по кабакам, сам не знает, что язык болтает.

— Ну, он-то знает, — Иван минуту помедлил, — вот что, ты ступай домой. Стариков до утра не тревожь. А я пойду.

— Куда ты?

— Ладно. Потом поговорим.

Утром Тимош вскочил — уже светало.

— Проспал!

— А тебе никуда и спешить не требуется. Собирайся к тетке Матрене на Моторивку.

— На Моторивку? — замигал спросонья Тимош. В голове всё перепуталось: обрывки сна, ночное посещение Женечки. Пришел немного в себя, глянул на Ивана, на Прасковью Даниловну и сразу понял: было уже семейное совещание, решение уже принято.

— Кашу заварил, а нам расхлебывать, — угрюмо продолжал Иван.

— Кто заварил?

— А кто к господину интенданту в квартиру вломился? Кто на господина интенданта покушение произвел? Вся полиция на ноги поставлена. Террористический акт. Десять лет за мое почтение.

— Десять лет!

— А ты думал!?

— Он истязает, а мне десять лет?

— Он истязает по закону. А ты бил его по беззаконию. За это, брат, каторга!

— Никуда я не поеду, — вскочил Тимош, — пусть судят. Пусть при всех судят. Никого не боюсь, всем в глаза скажу!

— А она что тебе скажет?

Тимошу вспомнилось искаженное лицо и бабий вскрик.

— Так что, брат, собирай манатки.

Больше ничего Иван не сказал. Только когда уже младшенький укладывал «манатки», бросил укоризненно:

— Это в самое-то горячее время! Каждый человек нам на заводе дорог!

А к вечеру поклонился уже Тимош приземистой двери старой хаты.

— Здравствуйте, тетка Мотря!

И первое, что тетка сказала, всплеснув руками и глядя снизу вверх на новоявленного племянника:

— Господи, худенький какой!

Глянула на ноги:

— Чобот не могли добрых справить…

А чернобровая дивчинка стояла у печи и смотрела не на чоботы, а в карие очи и говорила смущенно:

— Да годи вже вам, мамо!

Так и началась жизнь на Моторивке, где, как известно, сорок хат — двадцать две по Горбатой улице, что подымается ухабами от ставка до церкви и восемнадцать по другой, от кузни дядька Опанаса Моторы до кладбища.

В каждой хате знаменитые мужики, не только хлеборобы, но и прославленные мастера на весь околоток; дуги гнуть, колесо исправить, наличники узорные вырезать — за двадцать верст люди приезжали. А теперь ни одного мужика, всех подобрала война, остались старики да калеки, дворы порасхрыстаны, занехаены, ворота подпереть некому. Бабы целый день в поле, или на низах в огородах, едва ноги до хаты дотянут. Глянуть кругом не хочется.

Только и осталось мужского населения — хромой Мотора Хома да кривой Мотора Степан, да еще хлопцев ватага — двенадцать лет, а уже хозяин. Раньше бывало и на соседнее село Ольшанку работников хватало — кожевников из Моторивки брали, особенно вытяжки тянуть, никто лучше моторивских кожевенное дело не знал. А теперь только и мастер, что Мотора Хома — гончар. Ну, правда, художник большой, опошнянским не уступит, глечики и петухи его рук до самой Полтавы славятся. На ярмарку в Ольшанку выедет, раскинет выставку между возами: горят, сверкают макотры и горшки, рыбки и коники — бабы и ребята обступят, не отогнать.

Но после войны и Хома притих, нет уже того размаха, то краски не хватает, то обжиг не тот, а главное — сынов и зятьев в окопы угнали, остался один работяга на все выселки, что не хватись — в поле, в лес, крышу подправить и себе, и соседу — всё сам, кругом Хома, на все Глечики. До Глечиков от Моторивки рукой подать — над яром Моторивка, в яру Глечики. Но расстояние определить невозможно. В ясную погоду может с полверсты; в дождь, — когда глину развезет, дороги перекрутит, начнут катиться на задах, ползти на четвереньках, — все десять. Их так и прозвали — Раками. По способу передвижения. Пока из яра вылезут, по самый нос в глине.

Хата тетки Мотри над самым яром. Не под соломой, а под очеретом — по ту сторону соломой кроют, а сюда, на Полтавскую, очеретом. И очерет фигурно уложен, углы и верх красиво выведены. Внизу — не в яр, а по другую сторону, в дол, к реке — криница. Девяносто маленьких ступеней для одной ноги — сапкой вынуто. Воду на гору поднимешь — вода студеная, спина горячая. Под побитной збруя висит, старательно дегтем смазанная, возок, бочка на добрых колесах, беда только — ни хозяина, ни коняки нет.

Но Матрена Даниловна не унывает, сама проворно бегает. Где не дотянет, дочку погонит. Все они тут Моторы, все проворные. Казалось бы, так работать, так спину гнуть, да поспевать кругом — от богатства скрыни должны ломиться. Так нет, чёртма. Всё тут у них в земном раю предусмотрено: один гнется, другой собирает, а третий подбирает. Каждому свое.

Тетка Мотря до того уже поизносилась, что и второй юбчи нема. Была смолоду хорошая, праздничная — дочке отдала. Всё, что хранила дорогого, все холсты, что наткала долгими зимами — всё Наталке. Пусть хоть она красуется. А та и рада, от зеркала не отойдет, И зеркала того на копейку, носа не увидишь, у гончарника выменяла, а всё равно то и дело заглядывает. Присядет в углу и моргает самой себе, и так голову повернет, и этак. Под праздник пятнадцать верст залюбки отмахает на полустанок поезда встречать. Хороводит и ног не жаль.

А попробуй, попроси воды принести, — лучше самой за ведра взяться, чем собственной красавице кланяться. Однако жизнь заставляет: где тетка Мотря словом не проймет — батогом достанет.

Кофточку заказала Наталка шить по-городскому, — две цыбарки белого налива «натрусила», отнесла тайком, чтобы мать не знала. Черные брови жженой пробкой подводит; спроси: зачем! Другие мажут, и она туда же.

Такая-то жизнь у тетки Мотри.

Слышно, ближние к городу села наладились на базар продукты возить. Война, — только давай! Попробовала и тетка Мотря смотаться. Да где там, разве из Моторивки доберешься, разве от своего клочка оторвешься. Дан тебе рай, так и сиди в нем, бога хвали. Не хочешь, — кладбище под боком и поп через дорогу: один раз пропоют — на веки вечные покой и благоденствие.

А тут еще нелегкая племянничка принесла.

Тимош с малых лет не видел села, совсем, казалось, забыл землю.

Но вот ступила нога на изрытый колесами шлях, гукнули девчата за рекой, распахнулась приземистая крепко сколоченная дверь хаты, и, словно после долгой отлучки, вернулся домой. Всё по старому, всё по местам — и печь, подведенная синькой, с казанами и ухватами, и стол с ножками накрест, выскобленный старательно ножом, и Микола-чудотворец, грозящий пальцем, и ступа увесистая, — громадная неуклюжая колода, чтоб толочь борошно, — каждой вещи сохранил осязание, точно вчера ко всему прикасался. Не мог наглядеться на широкий простор, на прикорнувшие над ставком белые хатки.

Вечером расспросам не было конца, он едва успел растолковать, что там нового в городе, как поживает сестра Мотри Прасковья Даниловна, как старший сын Иван, есть ли в лавках сахар, керосин, спички, скоро ли кончится проклятая война.

Да, вот что было непривычным в хате: дешевая картинка с сестрой милосердия и раненым солдатиком!

Матрена Даниловна притащила из коморы цветастую подушку да еще маленькую «думочку» с «мягким пирьячком» и так хорошо пожелала племяннику доброго сна, что он тут же крепко смежил очи и раскрыл их только с зарею.

Поднял его не гудок, а петухи под окном, завели побудку не хуже шабалдасовского. Вскочил — в хате никого, хозяин на всё имение. Вышел — улицы пустынны, хаты брошены, ни старого, ни малого, только в люльках голосят.

Всё утро пробродил по холмам, любуясь садками, всем сердцем преданный чудесной Моторивке, не замечая, что вошел в садки, не войдя к людям, не видел людей, не хлебнул их жизни.

Минули золотые утренние часы, клонилось к полдню, он всё еще бродил пришельцем по селу с видом человека, который силится что-то вспомнить и не может.

И вдруг над луками пронесся знакомый звон. Далеко внизу и от этого маленький, вросший в землю, старик мерно водил рукой вдоль сверкающего жала косы, а серебряный звон плыл высоко над ним, разливаясь по долине.

Тимош увидел вдруг Матрену Даниловну — шла она от криницы, горбясь под ведрами, вернулась уже с огородов в хату, к печи, спешила приготовить обед для гостя.

Тимош глянул вниз — девяносто две ступеньки в глине величиной с пяту, долгий путь! Скатился по склону, пользуясь способом Глечиков. Снял с коромысла вёдра, пошел впереди раскачиваясь, с трудом перебирая чоботами со ступеньки на ступеньку. Тетка Мотря за ним, маленькая, сухонькая, смущенная неожиданной помощью, растерянно подняла руки, сложила на груди, под платком. Широкая, когда-то в аккурат по телу, а теперь разметавшаяся кофта, лопотала на ветру, и она вся легонькая, внезапно освобожденная от тяжести, поднималась по ступеням, как душа праведная на небо.

Покачивались мерно цыбарки, поскрипывали железные ручки — снова, как на заводе, начинал Тимош жизнь попыхачем.

Перебрались через перелаз, вошли во двор со стороны огородов, видят — сидит Наталка на крылечке, в зеркальце смотрится.

Тимош поставил цыбарки посреди двора, бросил коротко тетке:

— Не трогайте!

— Ну, вот что: не хочешь чтобы разбил эту клятую стекляшку об каменюку, — спрячь и забудь, где спрятала.

— Ну, ты смотри, выискался!

Однако зеркальце спрятала и ведра подхватила.

Тимош пошел под повитку, озабочено осматривал хозяйство. Матрена Гавриловна следом за ним, руки всё еще под платком на груди сложены.

— Непривычный ты до крестьянства, — ласково и тревожно поглядывает на племянника.

— Ой, тетя, на заводе я тоже был непривычный.

— И то правда, — вздыхает Матрена Даниловна, — и за плуг не так берешься, и косу не так держишь, и в борозде плуг не удержишь, может, и засмеяли б тебя, да смеяться некому!

Прошла неделя, другая, не владел еще Тимош хозяйством, но в землю уже научился смотреть, идет — головы не подымет, согнули тяжелые думы. Нет времени на холмы чудесные глянуть, на сады райские.