"Девочки" - читать интересную книгу автора (Лухманова Надежда Александровна)

VII Выпускной класс. — Разборка кузенов. — Беседа с рыжей Пашей. — Гадание

Двадцатого августа в институтской церкви отец Адриан отслужил молебен по случаю начала занятий и поздравил девушек с переходом в старшие классы.

Затем снова весь институт собрался в большом зале, снова вошли туда начальница, инспектор и несколько учителей.

Было произнесено несколько речей, сводившихся к тому, что надо хорошо себя вести и учиться. Девочки благодарили, приседали и наконец разошлись по классам, и начались занятия.

Первый урок был почти пропущен — Дютак мог заниматься только полчаса, Les jardins suspendus de Semiramis[73] и L'Egypte[74] и одними были отбарабанены, другими исковерканы до неузнаваемости. Салопова, та прямо объяснила, что иностранные языки «Богу не угодны», и не училась и не отвечала, а так как все знали, что, кончив институт, она идет в монастырь, то ее оставляли в покое и переводили из класса в класс.

Грушецкая, «Дромадер», высокая, сутуловатая, с выступающими лопатками, так и вышла из института, называя своего брата, гарнизонного офицера, «Кискенкин»; язык у нее был действительно суконный, она кончила курс, буквально не умея ни читать, ни писать по-французски и по-немецки. Во втором классе с ней произошел случай совершенно невероятный. Зная, что ее должен вызвать немец к доске писать перевод, она с утра упросила Бульдожку за булку написать ей перевод. Бульдожка согласилась, добросовестно съела булку, написала ей бумажку и не велела никому показывать. Вызванная к доске, Грушецкая встала храбро и, к ужасу целого класса, начала четко и ясно выводить на доске мелом: «Die kuri, muri luri, ich gab dir opleuri».[75] Тут весь класс покатился со смеху, и, услышав крики «Сотри! Сотри!», оторопелая Дромадер успела стереть свою кабалистику раньше, чем учитель встал с кафедры и прочел написанное ею.

Весь последний год старший класс «тренировали» как скаковых лошадей, тут была одна конечная цель — выпускной экзамен. Экзамены эти были не так важны для девочек, уходивших навсегда из институтских стен, как для учителей, преподавательская деятельность которых оценивалась именно этими испытаниями. Девочек старшего класс в последнем году делили на три категории; их, как золотой песок, фильтровали и просеивали, составляя отборную группу солисток, на которых и обращалось все внимание; затем хор, с которым занимались тоже, так как они годились для определенных вопросов, чтобы усилить общее впечатление, и, наконец, статисток, вроде Салоповой, Грушецкой, которые уже никуда не годились и фамилии которых каким-то фокусом даже не всегда попадали в экзаменационные списки. Все искусство инспектора, вся ловкость классных дам, вся опытность преподавателей сводились к тому, чтобы ни один из самых язвительных «чужих» не нашел возможным определить настоящую степень невежества выпускных девочек.

Корифеями выпускных экзаменов являлись: Лафос — француз, у которого четыре-пять девочек с чисто парижским произношением разыгрывали сцены Мольера и декламировали из Виктора Гюго и Ламартина; Попов — с блестящими отрывками из русской словесности, стихами и всем чем угодно, кроме правописания, которого не знала ни одна; Степанов, у которого девочки действительно знали хоть что-то в границах преподаваемого им курса естественной истории и физики; затем учителя пения, танцев, гимнастики и музыки, у которых девочки играли на стольких роялях одновременно, сколько могли найти в институте, и во столько рук, сколько хватало. Мучениками последних экзаменов являлись: учитель рисования, которому надо было приготовить собственноручно тридцать недурных картин акварелью и карандашом и дать подписать каждой ученице свою фамилию, и учительница рукоделия, которая ночи просиживала за «институтскими» работами — роскошными капотами, чепчиками и другими «ouvrages fins»,[76] которыми восхищались все зрители… В этом году, стараниями инспектора, для первых двух классов прибавился новый предмет и новый учитель: Николай Матвеевич Минаев, его брат, начал преподавать педагогику и дидактику. Признано было, что девочкам, треть которых готовится быть гувернантками, надо знать науку воспитания и обучения детей. Насколько педагогика послужила к развитию умственных способностей девочек — это вопрос, но для классных дам наука эта стала «bete noire»,[77] потому что дала повод критиковать все их поступки, так сказать, на законном основании.

Бежали дни, слагались в недели, недели уводили за собой месяцы, и незаметно, среди занятий и мелких институтских событий, наступило Рождество и приблизился годовой бал, который давал от себя каждый выпускной класс…

Девочки в складчину устраивали буфет и приглашали на этот бал кого хотели — таковы были традиции. Приглашения писались самими воспитанницами и только тем лицам, которые, по общему мнению, заслуживали того. Пригласительное письмо писалось коллегиально от всего класса — это был, так сказать, первый акт гражданской свободы выпускного класса. Разговоров об этом и приготовлений к нему была масса. Кавалеры могли приглашаться и «с воли», но список их с пометками: «frère, officier de la garde»,[78]«cousin-cadet»,[79]«oncle-procureur»[80] и так далее — передавались на обсуждение начальницы, и она по каким-то высшим соображениям ставила у иных крест согласия, а других вычеркивала.

— Mesdames, кто хочет кузена, у кого нет? — спрашивала Назарова.

— А какой у тебя кузен, военный или штатский? — обращались к ней.

— Это товарищ брата, правовед, брат говорил, un charmant garçon,[81] он очень хочет быть на нашем балу.

— Ну, дай Ивановой. Иванова, возьми кузена, ведь у тебя никого нет!

Иванова летит к концу класса:

— Кузена? Давай, только с условием, чтобы он со мной танцевал! Слышишь, Назарова?

— Ну да, конечно, я скажу, я скажу ему, давай записку.

Иванова пишет: «Екатерина Петровна Иванова, дочь надворного советника, 17 лет». Назарова прячет записку, а ей отдает данную ей братом: «Сергей Николаевич Храброе, правовед, 19 лет, сын действительного статского советника».

Такие записки необходимы. Maman может вдруг спросить:

— Кто ваш кузен, ma chère enfant?[82]

— Серж Храброе, Maman, école étudiant en droit, son père, le général…[83]

Или его при входе могут спросить:

— Кто ваша кузина?

— Catiche Ivanoff,[84] — отвечает он без запинки… Чтобы узнать «кузена», которого никогда в глаза не видели, в лицо, заранее договаривались, кто с кем войдет, или где встанет, или вденет цветок в петличку. Молодым людям было труднее разбирать своих кузин, потому что те, как в сказке о тринадцати лебедях, на первый взгляд казались все на одно лицо — со своими форменными платьями и одинаковыми пелеринками.

В этом году бал был назначен на четвертый день Рождества, а теперь приближался канун-сочельник, и девочки сговаривались гадать и наряжаться и ходить по классным дамам. Раздобыв часть костюмов из дому, часть смастерив из разных тряпок, девочки составляли пары: цыган и цыганка, франт и франтиха, пастух и пастушка.

— Шкот, не знаете ли вы гаданья, только очень верного? — спрашивала Франк свою авторитетную подругу накануне сочельника.

— А ты веришь в гаданья?

— Да я не знаю, я никогда не гадала, но, видите, теперь мне хотелось бы… вы скажите, ведь вы, верно, знаете?

Шкот задумалась.

— Нет, право, не знаю, читать — читала, только все не подходящее; вот: Татьяна у Пушкина идет на двор в открытом платье и наводит на месяц зеркало, или вот — Светлана садится перед зеркалом в полночь, ведь это все тебе не подходит? Вот что, Франк, ты спроси лучше нашу дортуарную Пашу, она наверно все знает и посоветует тебе.

— А ведь это правда, Шкот, Паша наверно все знает!

Франк дождалась вечера сочельника и, когда все легли спать, отправилась в умывальную к Паше.

— Вы что, милая барышня, гадать, что ли, хотите?

— Да, Паша, я хотела бы погадать, мы все хотели бы, да не умеем.

— Вот что, барышня, я об гаданьях много знаю, слыхала от подружек, да только ведь гаданье — вещь страшная, неровен час и не отчураешься. Вот так-то одна гадала, пошла в овин…

— А что такое овин, Паша?

— Не знаете? Ничему-то вас, барышня, не учат! Вот институт покидаете, на волю выходите, а несмышленыш вы, как дите малое, только что каля-баля по-французски да трень-брень на рояле…

Паша даже вздохнула. Вздохнула и Надя Франк — а ведь правда, кроме нотаций, выговоров и уроков, никто, никто за все семь лет не говорил с ними; ни одной беседы вот такой, простой, дружеской, как с этой рыжей Пашей, не было у нее никогда ни с кем из взрослых. Никто не думал хоть немножко разъяснить массу смутных вопросов, догадок, зарождавшихся в душе. Напротив, на каждый смелый вопрос был один ответ: — «Ayez honte de demander des choses pareilles. Taisez-vous, mademoiselle, ou vous serez punie!»[85]

— Овин, барышня, это сарай такой, в поле стоит, один, под осень в нем хлеб молотят, ну а зимой он пустует. Так вот, одна девушка, Марьей ее звали, надумала гадать, сволокла она тайком в овин скамью, расстелила на ней полотенце, а на него поставила поддон с хлебом и солью крупной. В полночь прибегла она к овину, вошла в него, жутко таково, ветер кругом воймя воет, мороз от угла в угол щелкает, а в овине темно, потому окон нет, одни ворота широкие, а она за собой их примкнула. Стала она вызывать: «Суженый, ряженый, приди ко мне наряженный!»… Ну и пришел…

— Как же он пришел, Паша? Скажите, что же дальше-то, потом? — вся похолодев, упрашивала ее Франк.

— Наутро хватились в избе — девки нет, где да где, а подружки и проговорились: в овин, мол, гадать ходила. Ну, туда. А овин-то заперт, и вход самый завалило, замело, снегу страсть, горой стоит, видно, «сам» замел и ход туда. Мужики за лопатами, едва снег отгребли, входят, а девонька у самого входа лежит вся белая-белая, глазыньки закрыты, и душенька вон вылетела. Скамья опрокинута, хлеб далеко валяется. Крест-то, барышня, как гадать, она сняла с шеи, вон «он» ее, видимо, и придушил…

— Господи, какие страсти! — Франк перекрестилась.

— Гадают у нас, барышня, и так: надо пойти в двенадцать часов, ну, хоть на двор, а не то так в комнату, только где молодняк месяц в окно смотрит. Взять надо с собой белое полотенце и разостлать его так, чтобы луч месяца лежал как раз на нем, и одного только стеречься надо, чтоб ни своя, ни чужая тень не легла на холст. Завернуть этот луч да и нести его к себе под подушку. Во сне, как на ладони, вся будущность так и привидится, только уж разговаривать, как идешь назад с лучом-то, нельзя ни слова, а то чары пропадут. А то вот вам, барышня, деликатное гадание. Пойдите вы в полночь к часам и, как пробьет двенадцать часов, послушайте кругом, может, и услышите чей голос.

— Куда же я пойду, к каким часам? Ах, стойте, стойте, Паша, я пойду по парадной лестнице на среднюю площадку, там ведь у нас большие круглые часы и бьют так звонко, что в классах слышно.

— Вот-вот, барышня, это и есть, что вам надо.

— Вот спасибо, Паша, только как я узнаю, когда мне на площадку идти часы-то слушать?

— А вот постойте, барышня, у меня спички есть, я спущусь сперва сама и посмотрю, который теперь час.

Паша стала обуваться и кутаться в платок, а Франк отошла к окну умывальной и села на подоконник; прижавшись лбом к холодному стеклу, она снова глядела вниз, в старый сад. Молодой месяц стоял на небе и сиял серебряным полурогом, сад лежал под белой пеленой, а деревья в фантастических ватных одеяниях тянули друг к другу ветвистые руки; кусты стояли роскошными шатрами, покрытые ярко-белыми сводами. Крыши галерей казались белой нескончаемой дорогой, и все было тихо, ни живой души, как в заколдованном зимнем царстве.

— Ступайте, барышня, пора, через семь минут часы будут бить полночь.

Франк заволновалась. Запахнувшись плотнее в платок, как была в юбочке и одних чулках, она вышла из умывальной в коридор, на церковной площадке сделала земной поклон перед закрытыми вратами, спустилась по широкой лестнице в средний этаж и едва дыша, с бьющимся сердцем присела на полукруглую скамейку, стоявшую в нише под часами. Сквозь два круглых окна по бокам стены шел серебристый луч месяца и робкими полосами, струясь как вода, бежал по ступеням лестницы вниз. Едва девочка немножко успокоилась, как в конце классного коридора стукнула дверь, послышались тихие голоса, шаги приближались к лестнице. Франк неслышно, как мышь, соскользнула со скамейки и, обойдя кругом, присела за ее высокой деревянной спинкой. Чуть-чуть выглядывая, она увидела трепетный свет свечи, бежавший к лестнице, и услышала мужской голос.

— Не беспокойтесь, ради Бога, тут светло! — Голос был Минаева: очевидно, у Коровы в «Чертовом переулке» было какое-нибудь совещание насчет праздников, елки и бала.

— Пожалуйста, не беспокойтесь, мы сойдем. — Это был бас толстого эконома Волкова. — Вот как мы засиделись у вас, Марья Федоровна!

— Что делать, днем-то некогда поговорить. Вы как думаете, Виктор Матвеевич, свадьба-то их состоится?

— Да, наверно, только счастья-то мало в этом, тут и Сорренто не поможет!.. Слышите, двенадцать бьет.

Часы густо и звонко пробили полночь…

«Свадьба состоится. Счастья не будет… Сорренто», — повторяла Франк в уме. Неужели это и есть пророчество?

Гаданье так понравилось Наде Франк, что на другой день она сообщила всему классу о том, как ловят луч месяца. Девочки пришли в восторг, даже Русалочка оживилась и объявила, что и она пойдет ловить месяц в два полотенца и принесет одно для себя, другое для Поликсены Чирковой. Людочка тоже объявила, что пойдет вместе с Франк.

Салопова пробовала объяснить, что гадание есть «бесовское наваждение», но ее никто не слушал, и ночью веселая компания, опять в чулках, юбочках и теплых платках, отправилась гадать.

Девочек собралось тринадцать человек, но они не пересчитывали своей компании; гурьбою вышли в половине двенадцатого из дортуара, прошли тихонько коридором и спустились по второй лестнице, но, дойдя до среднего этажа, нашли стеклянную дверь запертой. Это была первая неудача, пришлось вернуться обратно, пройти снова мимо погруженных в сон дортуаров других классов, выйти на церковную площадку, в средний коридор, миновать все темные, молчаливые классы и войти в зал.

Жутко было девочкам, шаги их глухо отдавались в коридоре, из открытых настежь дверей классов глядели на них еле освещенные месяцем ряды пустых парт, в рекреационном зале кое-где блестели золоченые рамы картин.

Паркетный пол точно колебался от движущихся лучей куда-то спешившего по небу месяца.

Молча разостлали девочки свои полотенца, у Бульдожки месяц три раза убегал с полотенца. Петрова посадила свою тень на полотенце Евграфовой, в то время как та уже завертывала в него свой луч. Девочки толкнули друг друга и поссорились. Иванова бегала на четвереньках, а Русалочка, разложив на окне свои два полотенца, стояла сама вся облитая лунным светом, ее большие глаза сияли, лицо было прозрачно-бледное, а темные длинные волосы прямыми прядями, как смоченные водой, падали почти до полу.

— Русалочка, Нина Бурцева, уйди от окна, я тебя боюсь! — крикнула Екимова.

Нина вздрогнула и, схватив свои два полотенца, отшатнулась от окна.

Молчаливою гурьбой бежали девочки назад и прижимали к груди таинственные полотенца. При повороте из классного коридора из-за двери выдвинулось длинное белое привидение, кто-то вскрикнул, но остальные сразу узнали подкараулившую их Нот.

— Это еще что за новости? Откуда? — и она схватила за руку Бульдожку.

Девочка молча, угрюмо рвалась из ее рук, но костлявые пальцы m-lle Нот уже уцепились за полотенце.

— Что вы несете? Я должна знать… Бульдожка с отчаянием рванула полотенце, которое и раскрылось перед классной дамой, как пустая длинная лента.

— Ну, теперь ничего не несу! — вскричала она с отчаянием. — Когда вы нас оставите в покое, ведь уж, кажется, и выпуск на носу!

— Что вы несли? Что вы несли? — приставала к ней Нот.

— Луну несла! — крикнула ей Бульдожка и, махая теперь «пустым» полотенцем, бросилась наверх за убежавшими девочками.

Счастливицы, успевшие заснуть молча на подушках, под которыми спрятан был пойманный луч месяца, рассказывали наутро друг другу удивительные сновидения.