"Источник. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Рэнд Айн)

VIII

Отшельник на пустынном острове помнит о большой земле, но в роскошной городской квартире на крыше небоскреба, с отключенным телефоном, Винанд и Доминик забыли, что под ними еще пятьдесят семь этажей, стальные колодцы лифтов, вмонтированных в гранит. Им казалось, что их жилье не остров, а планета, летящая в космосе. Город стал лишь приятным видением, он превратился в абстракцию, связь с которой невозможна, — так можно любоваться небом, которое мало значит в жизни человека, ходящего по земле.

Две недели после свадьбы они не выходили на люди. Ей достаточно было нажать кнопку лифта, чтобы прервать это уединение, но желания не возникало. Не было стремления сопротивляться, поражаться, сомневаться. Ею овладели очарование и покой.

Винанд часами беседовал с ней, если она была к тому расположена. Он с удовольствием сидел рядом и молчал, когда ей так хотелось, рассматривая ее, как произведение искусства в своей художественной галерее, тем же спокойным, отстраненным взглядом. Он отвечал на все ее расспросы. Сам вопросов не задавал, никогда не говорил о своих чувствах, о том, что он испытывает. Когда ей хотелось остаться одной, он не мешал. Однажды вечером она читала в своей комнате и вдруг увидела, что он стоит снаружи, у холодного парапета в зимнем саду. Он ни разу не обернулся взглянуть на ее окно, просто стоял в падавшем из окна свете.

Через две недели Винанд вернулся к работе в редакции «Знамени». Но у него сохранилось чувство изолированности от мира, словно это было решено раз и навсегда и теперь надлежало строго следовать этому. Вечером он возвращался домой, и город переставал для него существовать. Он не хотел выходить. Он не приглашал гостей.

Винанд никогда не упоминал об этом, но Доминик знала, что он не хочет, чтобы она выходила из дому — ни с ним, ни одна. Это никак не навязывалось ей, но было его тихой манией. Возвращаясь, он спрашивал: «Ты выходила?» Никогда не звучало: «Где ты была?» Это не было ревностью. Где — значения не имело. Когда ей понадобилось купить пару туфель, он распорядился, чтобы три магазина прислали ей на выбор полный ассортимент, и этим предотвратил ее выход в город. Когда она захотела посмотреть фильм, он оборудовал кинозал на крыше.

Она подчинялась — первые несколько месяцев. Когда до нее дошло, что ей нравится их уединение, она тотчас положила ему конец. Она заставила Винанда принимать приглашения и сама стала приглашать гостей. Он подчинился не протестуя.

Но он воздвиг стену, которую ей было не сломать, — стену между ней и его газетами. Имя его жены никогда не появлялось на их страницах. Он пресек все попытки вовлечь миссис Гейл Винанд в общественную жизнь: никаких комиссий, благотворительных акций, социальных программ. Он без колебаний вскрывал ее почту, если по адресу и названию организации-отправителя можно было догадаться о цели письма; он уничтожал такие письма, оставляя их без ответа, и сообщал ей об этом. Она молча пожимала плечами.

Однако он, видимо, не разделял ее презрения к его империи. Ей не удалось установить, как он относится к своим изданиям. Однажды на ее замечание об особенно агрессивной передовице он холодно ответил:

— Я никогда не приносил извинений за то, что печатаю в «Знамени». И не намерен впредь.

— Но ведь это просто ужасно, Гейл.

— Я полагал, что ты вышла замуж за меня как издателя «Знамени».

— Я полагала, что тебе не по душе так думать.

— Что мне по душе, а что нет, тебя не касается. Не рассчитывай изменить характер «Знамени» или принести его в жертву. Никто на свете не заставит меня это сделать.

Она рассмеялась:

— Я об этом просить не буду, Гейл.

В ответ он даже не улыбнулся.

Он работал с новой, удвоенной энергией, с таким подъемом и яростным напором, что изумлялись даже люди, знавшие его в самую честолюбивую пору. При необходимости он просиживал в кабинете ночь напролет, чего давно уже не делал. В его стиле работы и направлении газеты ничего не изменилось. Альва Скаррет с удовольствием отмечал это.

— Эллсворт, мы ошибались насчет Гейла, — говорил Скаррет своему постоянному собеседнику, — он тот же прежний Винанд, и слава Богу.

— Дорогой Альва, — отвечал Тухи, — все не так просто, как ты полагаешь, и совершается не так скоро.

— Но он счастлив. Разве ты не видишь, что он счастлив?

— Самое опасное, что с ним могло случиться. И будучи на сей раз гуманным, я говорю это ради его же пользы.

Салли Брент решила перехитрить своего шефа. Салли была одним из самых удачных приобретений «Знамени»; плотная женщина средних лет, она одевалась как на демонстрацию моды двадцать первого века, а писала как горничная. Среди читателей «Знамени» у нее был широкий круг поклонников. Популярность сделала ее излишне самоуверенной.

Салли Брент решила дать материал о миссис Гейл Винанд. Материал сам просился в руки, он был как раз в ее духе, и грех было им не воспользоваться. Она получила доступ в городскую квартиру Винанда, прибегнув к тактике, которую усвоила, будучи хорошо вышколенным сотрудником «Знамени». Она явилась со своей обычной помпой, в черном платье со свежим подсолнухом на плече — украшением, которое стало ее опознавательным знаком, и, не успев отдышаться, выпалила:

— Миссис Винанд, я пришла, чтобы помочь вам обмануть мужа. — Она подмигнула, подчеркивая свою дерзость, и пояснила: — Наш дорогой мистер Винанд к вам несправедлив, он лишает вас положенной вам славы, никак не могу понять почему. Но вместе мы его поправим. Как может мужчина совладать с двумя женщинами, соединившими свои силы? Он просто не понимает, какой ему достался чудесный экземпляр. Так что выдавайте вашу историю, а я ее запишу, и она будет такой занимательной, что ему ничего не останется, как опубликовать ее.

Доминик была дома одна и ответила такой улыбкой, какой Салли Брент еще не доводилось видеть, поэтому эпитеты, которые бы верно описали супругу патрона, не пришли в голову обычно весьма наблюдательной журналистке. Доминик выдала ей свою историю. Она выдала именно такую историю, о которой мечтала Салли Брент.

— Конечно, я готовлю ему завтрак, — сказала Доминик. — Его любимое блюдо — яичница с ветчиной, да, именно яичница с ветчиной… О да, мисс Брент, я очень счастлива. Я просыпаюсь утром и говорю себе: неужели правда, что я, скромная, незаметная девочка, стала женой великого Гейла Винанда, который мог выбрать любую самую блестящую красавицу в мире. Знаете, я давно любила его. Но он оставался для меня только мечтой, прекрасной, но недосягаемой… Прошу вас, мисс Брент, передайте это всем женщинам Америки: терпение всегда вознаграждается, большая любовь поджидает каждую из нас. Мне кажется, это чудесная мысль, и может быть, она будет таким же подспорьем другим девушкам, каким послужила мне… Да, мое единственное стремление в жизни — сделать Гейла счастливым, разделить с ним радости и печали, быть хорошей женой и матерью.

Альва Скаррет прочитал репортаж, и он так ему понравился, что заставил забыть об осторожности.

— Пускай в ход, Альва, — подстрекала его Салли Брент, — отдай в набор и оставь корректуру у него на столе. Он даст добро, поверь.

В тот же вечер Салли Брент была уволена. Ей заплатили по контракту за целых три года вперед и попросили впредь ни под каким предлогом не появляться в редакции «Знамени».

Скаррет в панике пробовал протестовать:

— Гейл, Салли нельзя увольнять! Только не ее!

— Когда я не смогу увольнять любого из моих работников, — спокойно ответил ему Гейл, — я закрою газету и взорву редакцию к чертовой матери.

— Но читатели! Мы потеряем читателей!

— К черту читателей.

Вечером того дня, за ужином, Винанд достал из кармана комок бумаги — корректуру репортажа — и, не сказав ни слова, швырнул его через стол в Доминик. Он попал ей в лицо. Бумага упала на пол. Доминик подобрала ее, развернула, увидела, что это, и громко рассмеялась.

Салли Брент опубликовала статью об интимной стороне жизни Гейла Винанда. В легкой интеллигентной манере она подала в жанре социологического очерка такой материал, который не решился бы напечатать самый низкопробный журнал. Его напечатали «Новые рубежи».

Винанд подарил Доминик ожерелье, сделанное по его заказу. Оно состояло из бриллиантов, незаметно скрепленных вместе; бриллианты располагались просторно, словно небрежно, без видимого порядка выброшенные целой пригоршней; их соединяли едва видимые платиновые цепи, изготовленные под микроскопом. Когда он надел ожерелье ей на шею, оно легло на кожу случайной россыпью дождевых капель.

Она подошла к зеркалу и спустила платье с плеч, всматриваясь в мерцание серебристых капель на коже. Она сказала:

— Что за мрачная история напечатана в твоей газете, Гейл, о женщине из Бронкса, которая убила молодую любовницу своего мужа. Плохо другое — нездоровое любопытство людей, которым нравится читать об этом. Но что еще хуже — люди, которые работают на потребу таких болезненных интересов. В сущности, именно благодаря этой несчастной женщине — на фотографии в газете у нее короткие толстые ноги и толстая морщинистая шея — появилось это ожерелье. Это ожерелье восхитительно. Я с гордостью буду носить его.

Он улыбнулся, в его глазах внезапно вспыхнул блеск какой-то странной отваги.

— Можно смотреть на дело так, — сказал он, — а можно иначе. Мне больше нравится думать об этом так: я взял отбросы человеческой души — замутненное сознание этой женщины и людей, которым нравится читать о ней, и сотворил из этого ожерелье на твоих плечах. Мне больше по душе думать о себе как об алхимике, способном сотворить бриллиант из грязи.

В его взгляде она не увидела ни оправдания, ни сожаления, ни досады. Это был странный взгляд, она и раньше замечала его — это было поклонение. И это позволило ей осознать, что есть такая ступень поклонения, когда субъект поклонения сам внушает глубокое уважение.

Вечером следующего дня она сидела перед зеркалом, когда он вошел в ее будуар. Он наклонился, прижался губами к ее шее… и увидел в углу зеркала квадратик бумаги. Это была расшифровка телеграммы, которая положила конец ее карьере в «Знамени»: «Уволить суку. Г.В.».

Он выпрямился во весь рост позади нее:

— Как это попало к тебе?

— Мне это дал Эллсворт Тухи. Я подумала — стоит сохранить. Конечно, не ожидала, что придется так кстати.

Он с серьезным видом склонил голову, признавая авторство, и ничего не сказал.

Она думала, что на следующее утро телеграммы не окажется на месте. Но он к ней не притронулся. Она тоже ее не касалась. Телеграмма так и осталась прикрепленной к раме зеркала. Когда Винанд держал Доминик в объятиях, она часто видела, как его взгляд устремляется к этому клочку бумаги. Что он при этом думал, она не знала.

Весной он на неделю уехал из Нью-Йорка на съезд издателей. Они впервые расстались. Доминик удивила его, приехав встречать в аэропорт. Она была весела и нежна, ее поведение обещало то, на что он никогда не рассчитывал, чему не мог поверить и все-таки верил.

Когда он вошел в гостиную и устало раскинулся на диване, она поняла, что ему хотелось отдохнуть во вновь обретенном надежном покое своего жилища. Она заглянула в его глаза; он не хотел ничего, кроме отдыха, он рассчитывал на понимание. Она стояла перед ним, готовая к выходу:

— Пора одеваться, Гейл. Мы идем в театр.

Винанд сел. Он улыбнулся, на лбу появились косые бороздки. Он вызывал у нее холодное чувство восхищения: он полностью владел собой, если не считать этих бороздок. Он сказал:

— Прекрасно. Фрак или смокинг?

— Фрак. У нас билеты на «Не твое собачье дело». Достала с великим трудом.

Это было слишком. На минуту в комнате повисла напряженная, грозовая атмосфера. Он первый нарушил ее искренним смехом, сказав с бессильным отвращением:

— Побойся Бога, Доминик! Все что угодно, только не это!

— Гейл, это гвоздь сезона. Ваш критик Жюль Фауглер, — тут Гейл перестал смеяться, он все понял, — объявил ее величайшей пьесой нашего времени. Эллсворт Тухи сказал, что это чистый голос грядущего нового мира. Альва Скаррет заявил, что пьеса написана не чернилами, а молоком человеческой доброты. Салли Брент, до того как ты ее уволил, сказала, что она смеялась на спектакле, чувствуя комок в горле. Нет, эта пьеса — законное дитя «Знамени», и я подумала, что ты обязательно захочешь посмотреть ее.

— Да, конечно, — сказал Винанд.

Он встал и отправился одеваться.

«Не твое собачье дело» шла уже несколько месяцев. Эллсворт Тухи с сожалением заметил в своей колонке, что название пьесы пришлось немного изменить, «пойдя на уступки ханжеской буржуазной морали, которая до сих пор диктует свою волю театру. Это вопиющий пример давления на художника. Так что не стоит верить болтовне о творческой свободе и вообще о свободе в нашем обществе. Первоначально названием этой чудесной пьесы было подлинное народное выражение, прямое и смелое, как свойственно языку простого человека».

Винанд и Доминик сидели в середине четвертого ряда, не обращаясь друг к другу, следя за действием. Сюжет был малоинтересным, банальным, но подтекст не мог не пугать. Тяжеловесные пустопорожние реплики, которыми текст пропитался, как сыростью, создавали какую-то особую атмосферу; она давала себя знать в ухмылках актеров, в вульгарных жестах, в хитроватом прищуре глаз и насмешливых интонациях. Малозначащие фразы подавались как откровение и нагло навязывались как глубокие истины. На сцене витал дух не невинного предубеждения, а намеренного вызова. Автор, похоже, хорошо знал свою цель и похвалялся властью навязывать зрителям свои представления о возвышенном и тем самым уничтожать в них способность к истинно возвышенному. Спектакль оправдывал мнение критиков: он веселил, как непристойный анекдот, разыгранный не на сцене, а в зрительном зале: словно с пьедестала столкнули божество, а вместо него водрузился не сатана с мечом, а уличный дебошир с бутылкой.

Притихший зал был явно озадачен и насторожен. Когда раздавался смех, все тотчас с облегчением подключались, с радостью открывая для себя, что им весело. Жюль Фауглер не пытался что-то внушить зрителю, он просто дал понять — задолго до постановки и через множество намеков, — что всякий, кто не сможет оценить пьесу, — бездарный тупица. «Бесполезно просить пояснений, — сказал он. — Либо вы в состоянии понять эту пьесу, либо вам это не дано».

В антракте Винанд слышал, как одна полная дама сказала:

— Чудесно, хотя я не все понимаю, но чувствую, что это о чем-то очень важном.

Доминик спросила:

— Может быть, уйдем, Гейл?

Он ответил:

— Нет, досидим до конца.

В машине по дороге домой он молчал. Когда они вошли в гостиную, он остановился и приготовился выслушать и принять любую критику. На миг у нее появилось желание пощадить его. Она чувствовала себя опустошенной и очень уставшей. Ей не хотелось причинять ему боль, ей хотелось просить у него помощи.

Потом ее мысли снова вернулись к тому, о чем она думала в театре. Эта пьеса была творением «Знамени», «Знамя» ее породило, вскормило, поддержало и привело к триумфу. То же «Знамя» начало и завершило разрушение храма Стоддарда… Нью-йоркское «Знамя», второе ноября, рубрика «Вполголоса», статья «Святотатство», автор Эллсворт М. Тухи; «Церкви нашего детства», автор Альва Скаррет. «Вы счастливы, мистер Супермен?..» И разрушение храма Стоддарда представилось ей недавним событием; дело было, конечно, не в сравнении двух несоизмеримых вещей, храма и пьесы, а в том, что и то и другое было не случайно, роли играли не актеры, не Лйк, Фауглер, Тухи и она сама… и Рорк. Дело было во вневременном противоречии, в вечной борьбе, битве двух идей: одной, создавшей храм, и другой, произведшей на свет пьесу; две силы открылись ей в наготе, своей сути, силы, боровшиеся друг против друга с сотворения мира; они были известны каждой религии, всегда были Бог и дьявол, просто люди часто заблуждались относительно того, каков дьявол; дьявол не был велик, он был не один, дьяволов было много, люди были грязны и ничтожны. «Знамя» погубило храм Стоддарда, чтобы дать жизнь этой пьесе, иного от него нельзя было ожидать, третьего не дано, нельзя избежать выбора, нейтралитет невозможен — либо одно, либо другое, так было всегда. У этой войны много символов, но нет названия, это необъявленная война… «О Рорк! — закричало все ее существо. — О Рорк, Рорк, Рорк…»

— Доминик, что случилось?

Она услышала голос Винанда, тихий и встревоженный. Никогда раньше он не позволял себе проявить беспокойство. Она поняла его вопрос, он возник как отражение того, что он увидел в ее лице.

Она выпрямилась, уверенная в себе, внутри нее все застыло.

— Я думаю о тебе, Гейл, — сказала она. Он ждал. — Что, Гейл? Меняем величие на великую страсть? — Она рассмеялась, подражая актерам на сцене. — Послушай, Гейл, у тебя есть двухцентовая марка с портретом Джорджа Вашингтона?.. Сколько тебе лет, Гейл? Много ли ты трудился? Ты прожил половину жизни, но сегодня получил вознаграждение. Достиг своей вершины. Конечно, никому не удается встать вровень со своей высшей страстью. Но если будешь стараться изо всех сил, то когда-нибудь сможешь встать вровень с этой пьесой! — Он молчал, слушая и принимая. — Полагаю, тебе надо выставить рукопись этой пьесы напоказ внизу, в твоей художественной галерее. И дать новое имя своей яхте — «Не твое собачье дело». Думаю, ты должен…

— Замолчи.

— …включить меня в труппу, чтобы я каждый вечер исполняла роль Мэри, той Мэри, которая приютила бездомную крысу и…

— Доминик, замолчи.

— Тогда говори сам. Я хочу услышать, что ты скажешь.

— Я никогда ни перед кем не оправдывался.

— Тогда хвастайся, тоже подойдет.

— Если хочешь знать, меня тошнит от этой пьесы. Ты знаешь это. Это еще омерзительнее, чем история женщины-убийцы из Бронкса.

— Да, пьеса почище той истории.

— Но можно представить себе худшее, например, великая пьеса, выставленная на посмешище перед сегодняшней публикой. Принять мученический венец, оказаться жертвой людей вроде тех, что потешались сегодня. — Он видел, что его слова что-то пробудили в ней, но не знал — гнев или удивление. Он продолжал: — Да, мне тошно от пьесы, как и от многого другого, что делается в «Знамени». Сегодняшний вечер особенно показателен, он обнажил многое из того, что было скрыто, — большую агрессивность и озлобленность. Но если это по душе глупцам, то именно это нужно «Знамени». Газета для того и создана, чтобы потрафлять дуракам. Что еще я должен признать? В чем повиниться?

— Скажи откровенно, как ты чувствовал себя сегодня?

— Как на горячих угольях. Потому что ты сидела рядом. Ты ведь все подстроила намеренно? Чтобы я мог ощутить контраст? И все же ты просчиталась. Я смотрел на сцену и думал: вот каковы люди, каковы их душонки, но я… я обрел тебя, у меня есть ты… так что стоило пострадать. Сегодня мне было больно, как ты хотела, но существует некий предел, до которого можно выдерживать боль. Пока существует этот предел, настоящей боли нет…

— Замолчи! — вырвалось у нее. — Замолчи же, черт побери!

На минуту оба остолбенели. Винанд первый пришел в себя, понял, что ей надо помочь; он схватил ее за плечи. Она вырвалась. Пересекла комнату, подошла к окну. Перед ней был город, скопище зданий — в огнях и в мраке.

Через некоторое время она произнесла бесцветным голосом:

— Извини меня.

Он не ответил.

— Я не должна была так говорить. — Она стояла, не оборачиваясь, опираясь руками на оконную раму. — Мы квиты, Гейл. Ты отплатил мне, если тебе от этого легче. Я сломалась первой.

— Я не хочу, чтобы ты страдала. — Он говорил тихо. — Доминик, в чем дело?

— Ни в чем.

— Я заставил тебя о чем-то вспомнить? Но дело не в моих словах. Дело в чем-то другом. Что значили эти слова для тебя?

— Ничего.

— «Пока существует этот предел, настоящей боли нет». Эти слова, что в них?

Она продолжала смотреть в окно. В отдалении была видна башня здания Корда.

— Доминик, я знаю теперь, что ты способна вынести. Случилось что-то ужасное, если ты взорвалась. Я должен знать. Я помогу тебе, что бы это ни было.

Она не отвечала.

— И в театре причина была не только в идиотской пьесе. Сегодня с тобой что-то творится. Я видел выражение твоего лица. И сейчас тоже. В чем же дело?

— Гейл, — мягко сказала она, — ты простишь меня?

Он ответил не сразу, он не был готов к этому:

— Что я должен простить?

— Все. И сегодняшнее тоже.

— Ты имеешь на это право. На этом условии ты вышла за меня замуж. Чтобы заставить меня расплатиться за «Знамя».

— Я больше не хочу этого.

— Почему же?

— Потому что за это нельзя расплатиться.

В наступившем молчании она прислушивалась к его шагам за своей спиной.

— Доминик, в чем же дело?

— Пока существует этот предел, настоящей боли нет? Пустое. Просто ты не имел права говорить это. Тот, кто имеет такое право, платит за него, а ты не можешь себе этого позволить. Но теперь это неважно. Говори, если хочешь. Я тоже не имею права на эти слова.

— Это не все.

— Мне кажется, у нас много общего. Мы оба когда-то совершили предательство. Может быть, предательство — не то слово?.. Да нет, пожалуй, то. Оно передает мое состояние.

— Доминик, этого не может быть!

Его голос звучал странно. Она повернулась к нему:

— Почему?

— Потому что сегодня мне подумалось то же: я изменил, предал.

— Предал кого?

— Не знаю. Будь я верующим, я бы сказал: Бога. Но я не религиозен.

— Я чувствую именно это: я предала.

— Но ведь «Знамя» не твое детище.

— Вину можно чувствовать и по другим причинам.

Он подошел к ней и, обняв ее, сказал:

— Ты не понимаешь смысла слов, которые употребляешь. У нас очень много общего, но в этом мы разные. Я предпочел бы, чтобы ты презрительно отвернулась от меня, чем делила со мной вину.

Она прижала ладонь к его щеке, касаясь виска кончиками пальцев.

— А теперь ты скажешь мне, что случилось?

— Ничего. Я взвалила на себя ношу не по силам. Ты устал, Гейл. Почему бы тебе не пойти наверх? Позволь мне ненадолго остаться здесь, просто посмотреть на город. Потом я приду к тебе, и со мной все будет в порядке.