"Источник. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Рэнд Айн)

IX

Доминик стояла на борту яхты, держась за поручни. Палуба под ногами была теплой, солнце грело голые ноги, ветер продувал тонкое белое платье. Она смотрела на Винанда, растянувшегося перед ней в кресле.

Она думала о том, как он переменился, оказавшись на яхте. Днями напролет во время их летнего круиза она наблюдала за ним. Однажды она видела, как он бежал по палубе, — высокая белая фигура, стремительные, уверенные движения, рука, уверенно и властно схватившаяся за поручень, чтобы рывком ускорить бег. Он не боялся риска. Здесь он не был беспринципным магнатом, властелином газетной империи. Это был аристократ. Она подумала: именно так в молодости люди представляют себе аристократа — блестящий, уверенный в себе, динамичный.

Теперь он сидел перед ней в кресле, и она подумала, что на отдыхе хорошо смотрятся лишь те, для кого отдых — непривычное состояние, у них даже расслабленная поза заряжена целью. Ее многое в нем поражало. Гейл Винанд с его прославленной выносливостью олицетворял не просто удачливого честолюбивого авантюриста, создавшего целую сеть газет; даже сейчас, отдыхая в лучах солнца, он всем своим видом утверждал силу, в нем крылся огромный динамизм, великая первопричина человеческой энергии.

— Гейл, — неожиданно для себя позвала она. Он открыл глаза и взглянул на нее.

— Вот если бы я мог записать твой голос сейчас, — лениво произнес он. — Ты бы сама поразилась, как он прозвучал. Хотел бы я услышать его в спальне.

— Постараюсь повторить, если хочешь.

— Спасибо, дорогая. Обещаю, что не стану этим злоупотреблять и не возьму в голову лишнего. Ты не влюблена в меня. Ты никогда никого не любила.

— Почему ты так думаешь?

— Тому, кого ты полюбишь, не отделаться малой кровью вроде пытки театром и свадебной церемонией. Ты устроила бы ему настоящий ад.

— С чего ты это взял, Гейл?

— А почему ты не спускаешь с меня глаз, с тех пор как мы встретились? Потому что я не тот Гейл Винанд, о котором ты слышала. Видишь ли, я тебя люблю. А любить значит делать исключение. Если бы ты была влюблена, ты бы хотела, чтобы тебя ломали, приказывали тебе и повелевали тобой, потому что в твоих отношениях с людьми это невозможно, ты не можешь допустить этого. И это стало бы особым приношением любимому человеку, тем великим исключением, которое ты захотела бы сделать для него. Но это далось бы тебе нелегко.

— Если это верно, ты…

— Я буду нежным и покорным, к твоему великому изумлению… потому что я самый отъявленный негодяй на свете.

— Я этому не верю, Гейл.

— Не веришь? Я больше не предпоследний человек на свете?

— Больше нет.

— Так вот, дорогая, я он самый и есть.

— Почему ты хочешь, чтобы я так думала?

— Я этого вовсе не хочу. Но я люблю правду. Это единственная роскошь, которой я предаюсь в уединении. Не меняй своего мнения обо мне. Думай так же, как до нашей встречи.

— Гейл, но тебе не это надо.

— Неважно, что мне надо. Я ничего не хочу, только обладать тобою. Не получая ничего. Так должно быть. Если ты начнешь всматриваться в меня слишком пристально, разглядишь такое, что тебе вовсе не понравится.

— Что же?

— Ты так прекрасна, Доминик. Как мило со стороны Бога допустить, чтобы в одном человеке оказались прекрасны и душа, и тело.

— Что же я все-таки могу разглядеть в тебе?

— Понимаешь ли ты, во что на самом деле влюблена? В цельность натуры. В невозможное. В чистоту, последовательность, разум, верность себе, единство стиля как произведение искусства. Все это можно найти только в одном — в искусстве. Но тебе это нужно в жизни. Это твоя любовь. Ну а я, видишь ли, никогда не знал, что такое цельность натуры и что такое преданность.

— Ты уверен, Гейл?

— Ты забыла о «Знамени»?

— К черту «Знамя»!

— Ладно, к черту «Знамя». Как приятно услышать это от тебя. Но «Знамя» не главный симптом. То, что я никогда не старался быть порядочным, не так уж важно. Важно, что я никогда не ощущал потребности в этом. Само понятие цельной и порядочной натуры мне ненавистно. Ненавистен высокомерный характер этой идеи.

— Дуайт Карсон… — сказала она.

Он услышал отвращение в ее голосе и рассмеялся:

— Да, Дуайт Карсон. Человек, которого я купил. Индивидуалист, ставший певцом толпы и, кстати, алкоголиком. Это сделал я, и это хуже, чем «Знамя», правда? Тебе не нравится напоминание об этом?

— Нет, не нравится.

— Однако ты наверняка слышала вопли об этом. И о прочих гигантах духа, которых мне удалось обломать. И никто даже представить себе не может, какое это мне доставляло удовольствие. У меня страсть к этому. Я абсолютно равнодушен к пиявкам вроде Эллсворта Тухи или моего приятеля Альвы, я готов оставить их в покое. Но едва завижу человека чуть большего калибра, как мне неймется сделать из него подобие Тухи. Надо и все тут. Что-то вроде полового влечения.

— Но почему?

— Не знаю.

— Кстати, ты не понимаешь Эллсворта Тухи.

— Возможно. Не думаешь же ты, что я стану тратить нервную энергию на то, чтобы исследовать скорлупку улитки.

— Ты противоречишь себе.

— То есть?

— Почему же ты не захотел уничтожить меня?

— Ты исключение, Доминик. Тебя я люблю. Я должен был полюбить тебя. Но помоги тебе Бог, если бы ты была мужчиной.

— Гейл, но почему?

— Почему я так поступаю?

— Да.

— Это власть, Доминик. Единственное, чего я всегда хотел. Знать, что в мире нет человека, которого я бы не смог заставить делать все, что мне угодно. Все, чего я пожелаю. Человек, которого я не смогу сломать, уничтожит меня. Но я провел годы, устраняя угрозу. Говорят, что у меня нет чести, что жизнь меня обездолила. Однако не так уж она меня обездолила, как думают. Того, чего у меня нет, просто не существует.

Винанд говорил обычным тоном, но вдруг заметил, что она слушает его так, словно он шепчет и ей нужно сосредоточиться и не пропустить ни звука, чтобы понять его.

— В чем дело, Доминик? О чем ты задумалась?

— Я слушаю тебя, Гейл.

Она не сказала, что вслушивалась не только в слова, но и в скрытый в них смысл. Ей вдруг стало ясно, что к каждой произнесенной им фразе что-то примешивалось, хотя она не понимала, в чем он исповедуется.

— Самое скверное в нечестном человеке то, что он принимает за честность, — сказал он. — Я знаю одну женщину, которой никогда не хватало убеждений больше, чем на трое суток, но когда я сказал ей, что она бесчестна, она сердито поджала губы и заявила, что иначе понимает честность, чем я, — она, дескать, ни у кого денег не крала. Однако таким, как она, я не опасен. Ее я не ненавижу. Я ненавижу ту немыслимую идею, которую ты, Доминик, страстно обожаешь.

— Вот как?

— Мне доставило бы большое удовольствие доказать ее невозможность.

Она подошла к нему и опустилась на нагретую солнцем гладкую палубу рядом с его креслом. Его удивил ее нежно пристальный взгляд. Он нахмурился. Она поняла, что в ее взгляде отразилось то, что ей открылось в нем, и отвела глаза.

— Гейл, зачем ты мне все это рассказываешь? Ведь тебе не хочется, чтобы я так думала о тебе.

— Ты права. Зачем же рассказывать? Хочешь знать правду? Потому что об этом надо рассказать. Потому что я хочу быть честным перед тобой. Только перед тобой и перед собой. Но в другом месте у меня на это не хватило бы духу. Только здесь… Потому что здесь это кажется не совсем реальным. Что скажешь?

— Да, не совсем реальным.

— Наверное, я надеялся, что здесь ты это поймешь и примешь и будешь, тем не менее, относиться ко мне так же, как когда позвала меня тем особенным тоном.

Она прижалась лицом к его коленям, уронив руку со сжатыми в кулак пальцами на горячие, сверкающие на солнце доски палубы. Ей не хотелось открывать ему, что она поняла из его рассказа.

Поздней осенью, вечером, они стояли у парапета на крыше своего дома, в саду, и смотрели на город. Длинные полосы света из окон словно изливались с нависшего над городом мрачного неба. Разрозненные яркие капли отрывались от светового потока и разгорались внизу, в пожаре мостовых.

— Вот они, Доминик, высотные здания. Небоскребы. Помнишь? Они были первыми звеньями, связавшими нас. Мы оба влюблены в них, ты и я.

Ей подумалось: не досадно ли, что он присвоил себе право говорить об этом? Но она не чувствовала досады.

— Да, Гейл. Я влюблена в них.

Доминик смотрела на вертикальные линии света, исходящие от здания Корда. Она оторвала пальцы от парапета и словно дотронулась до далекого здания. Оно ее ни в чем не упрекнуло.

— Мне нравится видеть людей у подножия небоскреба, — сказал он. — Там они не больше муравьев. Видишь людей в их подлинном масштабе. Ничтожные глупцы! Но ведь возвел эти громадины тоже человек, эти невероятные глыбы из камня и стали. И эти глыбы не делают карликом того, кто их поставил, наоборот, он возвышается над делом своих рук. Они открывают миру истинные масштабы величия своего созидателя. В этих зданиях, Доминик, мы любим способность к творчеству, героическое в человеке.

— Ты любишь героическое в человеке, Гейл?

— Я люблю мысль об этом. Но я не верю в это.

Облокотясь о парапет и всматриваясь в длинные прямые линии света внизу, она сказала:

— Хотелось бы мне понять тебя.

— А я думал, что я весь как на ладони. От тебя я никогда ничего не скрывал.

Винанд смотрел на сигнальные огни, монотонно вспыхивающие над черной рекой. Потом он показал далеко на юг, на размытое голубоватое пятно:

— Это здание «Знамени». Видишь вон там голубой свет? Я сделал многое, но одну вещь упустил, самую важную. В Нью-Йорке нет здания Винанда. Когда-нибудь я построю новое здание для «Знамени». Это будет самое грандиозное сооружение в городе, и оно будет носить мое имя. Моя карьера началась в грязной газетенке, она так и называлась — «Газета». Там я был на побегушках у нечистоплотных людей. Но уже тогда мечтал, что когда-нибудь будет возведено здание Винанда. Все эти годы я не переставал думать об этом.

— Почему же ты его не построил?

— Я не был готов.

— Не был готов?

— Я и сейчас не готов. Почему — не знаю. Знаю только, что это очень важно для меня. Это будет символ. Я пойму, когда для этого придет время. — Он повернулся на запад, к смутной россыпи бледных огоньков и сказал, показывая на них: — Там я родился. Местечко называется Адская Кухня. — Она слушала внимательно.

Он редко заговаривал о молодых годах.

— Мне было шестнадцать, когда однажды я так же стоял на крыше и смотрел на город. Тогда я решил, кем стану.

Тоном он подчеркнул поворот в разговоре: обрати внимание, это важно. Не глядя на него, она думала: наконец-то наступает то, чего она ждала, она получит ключ к нему. Уже давно, размышляя о Гейле Винанде, она старалась представить себе, что такой человек может думать о своей жизни и работе; возможно, он гордится собой, скрывая при этом стыд, а может быть, самодовольством подавляет чувство вины. Она смотрела на него. Он стоял, подняв голову к темневшему небу; в его поведении нельзя было распознать ничего из того, чего она ожидала; в нем угадывалось совершенно неожиданное качество — рыцарская доблесть.

Это и есть ключ, поняла она, но от этого загадка лишь становилась сложнее. Но где-то в глубине ее сознания наступало понимание, как пользоваться ключом, и, прислушавшись к этому чувству, она вдруг сказала:

— Гейл, прогони Эллсворта Тухи.

Он удивленно повернулся к ней:

— То есть?

— Послушай, Гейл. — В ее голосе появилась настойчивость, которой никогда не было в их разговорах. — Раньше я не хотела остановить Тухи. Я даже ему помогала. Я думала, что мир его заслужил. Ничто и никого я не пыталась оградить от него. Мне в голову не приходило, что спасать от него надо «Знамя», где он, казалось бы, на месте.

— Что ты такое говоришь?

— Гейл, когда я выходила за тебя замуж, я не предполагала, что буду испытывать такую преданность. Это противно всему, что я раньше делала, настолько противно моей натуре, что трудно выразить. Для меня это просто катастрофа, переломный момент… и не спрашивай, почему он наступил, потребуются годы, пока я сама в этом разберусь; знаю только, что этим я обязана тебе. Прогони Эллсворта Тухи. Убери его, пока не поздно. Ты разделался со многими гораздо менее опасными и менее вредными людьми. Гони его в шею, преследуй его до конца и не успокаивайся, пока от него не останется одно воспоминание.

— Но почему вдруг? Почему ты вспомнила о нем именно сейчас?

— Потому что я знаю, к чему он стремится.

— К чему же?

— Его цель — подчинить себе империю Винанда.

Он громко рассмеялся. В его смехе не было возмущения, он не звучал обидно, — просто насмешка над неудачной шуткой.

— Гейл, Гейл… — беспомощно взывала она.

— Ради Бога, Доминик! А я-то всегда уважал твое мнение.

— Ты никогда не понимал Тухи.

— И не стремился понять. Только представь, что я преследую Эллсворта Тухи. Танк давит клопа. С какой стати увольнять Эллси? Он приносит мне прибыль. Людям нравится его пустозвонство. Как можно резать курицу, несущую золотые яйца? Для меня он ценен, как морковка, которой приманивают ослов.

— В этом и состоит опасность. Часть опасности.

— У него много прихвостней? Много поклонников? Их всегда было немало в моем хозяйстве, еще почище Тухи, крупнее калибром и талантом. Когда я выбрасывал кое-кого из них за дверь, их славе тут же приходил конец. О них забывали, а «Знамя» продолжало процветать.

— Дело не просто в его популярности, а в природе, характере ее. Ты не можешь сражаться с ним его оружием. Ты ведь танк — оружие очень честное и наивное. Прямодушное оружие переднего края, танк идет впереди, крушит все перед собой и принимает на себя все удары. Он же — разъедающий, отравляющий газ. Я уверена, что есть тайный ключ к самой сердцевине зла. И Тухи его знает. Не знаю, каков этот ключ, но знаю методы и цели Тухи.

— Подчинить себе империю Винанда?

— Да, подчинить себе прессу как одно из средств достижения конечной цели.

— Какой конечной цели?

— Подчинить себе весь мир.

Он сказал тоном терпеливого отвращения:

— Ну о чем ты, Доминик? Что за вздор и зачем тебе это?

— Я говорю серьезно. Очень и очень серьезно.

— Подчинить себе мир, моя дорогая, могут люди вроде меня, а публика вроде Тухи даже мечтать об этом не смеет.

— Постараюсь втолковать тебе, хотя это сложно. Труднее всего объяснить то, что люди отказываются замечать, хотя оно бьет в глаза своей очевидностью. Но если ты готов выслушать меня…

— Не хочу и слышать. Прости меня, но обсуждать Эллсворта Тухи как угрозу просто нелепо. Говорить об этом всерьез оскорбительно.

— Гейл, я…

— Нет, дорогая. Не думаю, чтобы ты хорошо разбиралась в газетном деле. И тебе это ни к чему. Незачем тебе это. Забудь об этом. Предоставь мне заниматься «Знаменем».

— Ты требуешь, Гейл?

— Да, это ультиматум.

— Хорошо.

— Забудь обо всем, не культивируй в себе ужас перед людьми такого калибра, как Эллсворт Тухи. Это не в твоем стиле.

— Хорошо, Гейл. Пойдем в комнату. Тебе здесь холодно без пальто.

Он тихонько хмыкнул — такой заботы о нем раньше за ней не замечалось. Он взял ее руку, прижал к лицу и поцеловал в ладонь.

В течение многих недель, оставаясь наедине, они разговаривали мало — и никогда о себе. Но в молчании не было обиды, молчание основывалось на понимании, слишком деликатном, чтобы его можно было жестко обозначить словом. Они подолгу сидели вдвоем по вечерам, ничего не говоря, каждому было достаточно присутствия другого. Время от времени они обменивались взглядом и улыбались, и улыбка была как рукопожатие.

Однажды вечером она поняла, что он хочет поговорить. Она сидела за туалетным столиком. Он вошел и остановился рядом с ней, прислонившись к стене. Он смотрел на ее руки, на обнаженные плечи, но у нее было ощущение, что он ее не видит; ему виделось нечто большее, чем красота ее тела, большее, чем его любовь к ней; он видел самого себя, и это, она понимала, было несравнимо более высоким признанием.

«Я дышу, потому что это необходимо для моего существования… Я принес тебе не жертву, не сострадание, но собственное Я и свои самые сокровенные желания…» Она услышала слова Рорка, голос Рорка; он сказал это за Гейла Винанда, поэтому она чувствовала, что не предает Рорка, выражая словами его любви любовь другого человека.

— Гейл, — мягко сказала она, — наступит день, когда я должна буду просить прощения за то, что вышла за тебя замуж.

Улыбнувшись, он медленно покачал головой.

Она сказала:

— Я хотела, чтобы ты стал цепью, которая прикует меня к миру. Вместо этого ты оградил меня от мира. Поэтому мой брак стал нечестным.

— Нет. Я сказал тебе, что принимаю любое твое условие.

— Но ты все изменил ради меня. Или я сама все изменила? Не знаю. Мы сделали друг с другом что-то странное. Я отдала тебе то, что хотела отдать, — то особое ощущение жизни, которое, я полагала, должно было исчезнуть с нашим браком. Ощущение жизни высокой. Ты… ты совершил все, что хотела сделать я сама. Ты понимаешь, насколько мы похожи?

— Я знал это с самого начала.

— Но это казалось невозможным. Гейл, я хочу остаться с тобой, но по другой причине. Ждать ответа. Когда я научусь понимать, какой ты на самом деле, я думаю, что пойму и себя. Ответ есть. То, что нас соединяет, должно иметь название. Я его еще не знаю. Но я знаю, что это очень важно.

— Вероятно. Я тоже не прочь понять. Но не понимаю. Теперь меня ничто не беспокоит. Я даже не могу испытать страх.

Она взглянула на него и очень спокойно произнесла:

— А я боюсь, Гейл.

— Чего, милая?

— Того, что я делаю с тобой.

— Почему?

— Я не люблю тебя, Гейл.

— И даже это меня не беспокоит.

Она опустила голову, и он принялся разглядывать ее волосы, похожие на легкий шлем из полированного металла.

— Доминик!

Она послушно подняла на него взгляд.

— Я люблю тебя, Доминик. Я так люблю тебя, что остальное для меня ничего не значит — даже ты сама. Ты можешь это понять? Даже твое безразличие ничего не значит. Я никогда не требовал от жизни многого. Никогда не хотел многого. Честно говоря, я ничего не хотел. Не хотел в самом общем смысле, не испытывал желания, похожего на ультиматум: да или нет, когда нет подобно смерти. Вот чем ты стала для меня. Но когда достигаешь этой стадии, становится уже неважным предмет страсти, важна лишь сама страсть. Способность так сильно желать. Все, что меньше этого, недостойно существования. Я никогда не испытывал этого. Доминик, я не понимал, что значит мое. В том смысле, в каком я говорю о тебе. Мое. Не это ли ты называешь ощущением жизни высокой? Ты так сказала. Я понимаю. Я не боюсь. Я тебя люблю, Доминик… Я люблю тебя… позволь мне повторить это — я люблю тебя.

Она протянула руку к телеграмме, приколотой к раме зеркала, и смяла ее, пальцы ее медленно разминали листок о ладонь. Он прислушивался к шуршанию бумаги. Она склонилась над корзинкой для мусора, раскрыла ладонь, и бумага опустилась в корзинку. На мгновение рука ее с вытянутыми, направленными вниз пальцами застыла в воздухе.