"Искатель. 1964. Выпуск №5" - читать интересную книгу автораГЛАВА ТРЕТЬЯПоезд шел очень медленно, подолгу задерживался на остановках, тащился еле-еле на перегонах. Оконца товарных вертушек были оплетены колючей проволокой и закрыты наглухо. Узников так плотно набили в вагон, что не только сесть, но и пошевелиться было невозможно. Жарким августовским днем в вертушке стояла духота. К вечеру первого дня, как поезд вышел из Праги, от удушья умер сосед Мазура, сухонький пожилой человек, видимо ботаник. В горячечном бреду удушья он беспрерывно повторял по-латыни названия каких-то растений и рвался, крича, чтобы его выпустили из дебрей тропического леса. Потом он затих и обмяк, но упасть на пол вагона не мог. Просто у него чуть подогнулись ноги, а труп так и висел между живыми. Часа через два наступило трупное окоченение, и бывший профессор ботаники стоял совсем спокойно, не шевелясь и не переступая с ноги на ногу, как остальные. Прошел еще день пути. Наконец поезд остановился. За стенками послышались резкие выкрики команд. Дверь с визгом отодвинулась. — Шнель! Шнель! В длинной веренице людей Мазур медленно продвигался к эсэсовцу в белом халате, который осматривал вновь прибывших. По мере продвижения к столу, за которым сидел человек в белом халате, говор смолкал. Люди с некоторым недоумением и каким-то глухим инстинктивным страхом присматривались к тому, что делает эсэсовец в белом. И перчатки у него на руках были тоже белые. Он деловито ощупывал подходящих, просил открыть рот, осматривал зубы, потом легким движением руки в белой перчатке показывал, куда отойти: направо или налево. Налево отходили те, кто еле двигался, престарелые, признанные больными. Подходя к столу, прибывшие старались выпрямиться, выглядеть бодро, потому что на тех, кто отходил влево, было больно смотреть. Человек в белом дернул рубаху на поясе Мазура, взглянул на живот и махнул влево. Но прежде чем он это сделал, Мазур уже шагнул направо, в полной уверенности, что его пошлют туда. — Цурюк! — рявкнул эсэсовец. Мазур остановился, глянул на врача. Тот уже осматривал другого. Мазур для него уже не существовал. — Шнель! Мазур сжал зубы и шагнул влево. Неожиданно врач оторвался от осмотра и сказал: — Ревир. Откашлявшись, словно с последним вздохом он проглотил слишком много пыли, Мазур отошел к маленькой группе, толпившейся слева, но отдельно от остальных. «Значит, еще потяну… — подумал Мазур. — Выкарабкаюсь вроде». И оглянулся. Огромная низменность, чуть наклоненная в сторону реки, поблескивающей в отдалении, была застроена аккуратными рядами бараков. Скопления строений отделялись одно от другого рядами колючей проволоки. Они образовывали что-то вроде вагонов. На юго-западе виднелся какой-то другой лагерь. Там стояло десятка полтора кирпичных двухэтажных зданий казарменного типа. Около них росли деревья. Наконец их погнали к баракам. Еще издали Мазур заметил, что у дверей одного строения навалена куча длинных поленьев. Четверо заключенных в полосатых робах брали поленья и аккуратно укладывали в кузов машины. Однако, приближаясь к бараку, Мазур понял, что поленья — это трупы. Разговоры в толпе идущих смолкли. Когда проходили мимо кучи трупов, которые грузили в машину, старший конвоя заметил, что новички отворачиваются. Он остановил колонну и заставил всех повернуться лицами к мертвым. — Всякий, кто переступил порог Аушвица, должен уметь видеть свое будущее, — старший конвоя сказал это без всякой насмешки, тоном человека, повторяющего надоевшую истину вроде: «Мойте руки перед едой». — Форвертс! Узников погнали к другому входу в барак. Там их выстроили в шеренгу, заставили раздеться и выдали лагерные робы в продольную коричневую полосу. Потом погнали в барак. В помещении было темно и смрадно. Трехъярусные нары до потолка поделены на клетки шириной в метр. Люди толпились в проходе, не решаясь забираться на грязные нары. В барак вошел капо, кряжистый мужик с дубинкой: — На место! По двое в ячейку! Быстро, быстро! Для вящего примера капо прошелся палкой по головам и спинам близстоящих. Кто-то взвизгнул, кто-то застонал. Остальные с обезьяньей ловкостью стали карабкаться в верхние ярусы, подальше от палки. Мазур юркнул в нижнюю ячейку. Он по опыту знал, что от палки капо все равно не спрячешься, и постарался только скорее выполнить приказание. Но делал он все машинально, не думая, словно не он, а кто-то другой совершает это, в то время как сам — настоящий Мазур, не его послушная тень — очень внимательно приглядывался к происходящему, стараясь уловить в нем систему, метод, привычки, отличающие этот лагерь от других, виденных им. В ячейку рядом с Мазуром втиснулся тощий и длинный, будто жердь, чех: — Простите за беспокойство, но велено лечь по двое. Я не особенно стесню вас. Наверх мне не забраться. — Ничего, ничего… Мазур еще несколько раз повторил это слово. Три голодных дня пути, страшное сегодня. Сознание словно качалось на качелях. Сосед Мазура пылал. От него несло горячечным жаром, словно от печки. Мазур погрузился в сон, будто в воду. Его разбудила испанская речь. — Этот мертвый, — сказал один. — А тут оба умерли, — отозвался второй. — Сегодня очень много покойников, — снова проговорил первый. — Амиго мио! — шепотом воскликнул Мазур. — Амиго мио! Камарада! Вен аки, камарада! — Ты слышишь? — спросил первый испанец. — Кто это? — удивился второй. — Это я! — сказал Мазур и открыл глаза. «Это сон, — подумал Мазур. — Всего только сон», — и очень крепко вслух выругался по-испански, как ругаются только в Мадриде, в квартале Карабанчель. И вдруг наяву услышал испанскую речь: — Мадридец? Ты мадридец! — Я не мадридец. Я русский, — все еще плохо веря своему слуху, проговорил Мазур. Он ответил просто так. — Русо? Мазур обернулся так резко, что болью залило весь живот. — Вы испанцы? Перед ячейкой Мазура стояли два пожилых человека. Испанцы переглянулись. — Ты мадридец? — опять спросил один из них. — Русский, — ответил по-испански Мазур. — Я воевал в Испании. Я был советником командира танкового батальона Хесуса Аревала. Вы галисийцы? — Да, — сказал тот, что стоял ближе к ячейке. А второй поинтересовался: — Откуда ты узнал, что мы галисийцы? — В нашем танковом батальоне были галисийцы. — Плохо, что ты русский, — сказал галисиец, что стоял ближе к Мазуру. — Русским в Освенциме очень плохо! — подтвердил второй. — А рядом с тобой, тот, кто умер, тоже русский? — Нет. Чех. Николай Темнохуд, — вспомнил Мазур имя, которое назвал чех. Он потрогал рукой холодное тело рядом. — Теперь ты Николай Темнохуд. Лежи тихо. Когда спросят, кто ты, отвечай: Николай Темнохуд. Испанцы исчезли. Стоило им уйти, как Мазур подумал, что весь разговор был галлюцинацией. Через некоторое время перед ячейкой появился эсэсовец. Испанец, бывший рядом с ним, взял руку Мазура, закатал до локтя рукав куртки. Эсэсовец проговорил какой-то длинный номер по-немецки и резко, словно предплечье было куском дерева, отштемпелевал игольчатыми штампиками номер: 126326. — Ты понял, ходячая тень? Ты номер 126326! — сказал эсэсовец по-немецки. — Ихь ферштейн… Ихь — номер… — И Мазур повторил свой номер по-немецки. После ухода эсэсовца Мазура бросило в озноб. Теперь у него не оставалось сомнений, что он заболел: даже сквозь вонь барака он чувствовал гнилостный запах от раны на животе. «Напрасно старались ребята, — подумал он о себе, будто о постороннем. — Напрасно… Все равно мне каюк…» — Велел Богдан Хмельницкий застелить огромную площадь соломой, — рассказывал Мазур. — И приказал собрать со всей Украины самых отъявленных лентяев. Явились они в назначенный день на площадь и первым делом прилегли. Гетман тем временем повелел поджечь со всех сторон солому на площади. Подберется огонь лентяю под бок — вскочит тот и бежать. Все разбежались. Остались только двое. Огонь вовсю бушует. Вот и стал один лентяи кричать: «Горю! Горю! Спасите, люди добрые! Горю!» Лень подняться. А сосед толкает его в бок и просит: «Гукне, друже, за мене. Я теж горю!» Сосед Мазура по кранкенбау Вася Ситников уткнулся в подушку и всхлипывал от смеха. И на койках поодаль, те, кто хоть немного понимал русский, поохивали от хохота. Несколько поляков и чехов стали смеяться чуть позже, когда им пересказали содержание. Последним улыбнулся авиатехник Джон, для которого анекдот про лентяев пришлось переводить на английский. Мазур остался очень доволен, что ему удалось расшевелить больных. Кранкенбау, или лагерную больницу, вряд ли можно было считать лечебным учреждением. Но с той минуты, как Мазур с помощью испанцев получил номер чеха, он ни на секунду не переставал чувствовать невидимой, но твердой поддержки. Он не знал, по чьему указанию и с чьей помощью очутился на тринадцатом блоке Штаммлагеря. Ночью, когда он почувствовал себя совсем плохо, около него на нарах появился врач, а утром его уже оперировал хирург-поляк. Он догадывался: те, кто помогал ему выбраться из лап смерти, отлично знали, что он совсем не чех, а советский офицер, и в то же время все делали вид, что он чех и только чех. Каждый вечер Мазура потихоньку уводили из лазарета в один из блоков. Там в полной темноте он рассказывал и рассказывал о битве на Волге. Он начинал с того, как их бригада готовилась к наступлению еще осенью, ранней осенью, под Муромом. Он рассказывал, какая стояла осень, как пахли осенние леса, как была организована учеба и построено взаимодействие танков с пехотой, как с тралами учились преодолевать минные поля, как артиллерия, авиация и танки учились работать на пехоту в полосе переднего края и в районе артпозиций противника. По вздохам, по легкому покашливанию, которое слышалось то вблизи, то в концах блока, Мазур ощущал напряженное до болезненности внимание, с которым его слушали. И в темноте перед его глазами словно прокручивался фильм — все виденное и запомненное им. Он даже не представлял, что так много помнит всего: и бойцов, и командиров, и какая была погода в тот или другой день; и как к его ногам упала шишка с ели, сорванная белкой; и как белка сердито уркала на вершине; и как пахнут сложенные в поле снопы; и что по утрам стволы танковых пушек покрывались крупными каплями росы, а потом изморозью. Невероятное количество вещей, оказалось, помнит он. И каждая была большой и главной, была Родиной. Сегодня поутру в палату к нему зашел Саша Гусев. У него на нагрудном кармане был русский винкель. Мазур вспомнил, что видел его в ту страшную для себя ночь перед операцией, рядом с врачом-поляком. Но каким образом Гусев попал тогда в тринадцатый блок, для Мазура оставалось тайной. После отбоя передвигаться по лагерю запрещалось под страхом смерти. Впрочем, не было проступка для заключенного, который карался бы меньшей мерой. И если в лагере для военнопленных Мазур далеко не сразу и не полно ощущал двойную жизнь лагеря, то здесь он вошел во вторую невидимую, но главную жизнь лагеря. Пребывание в кранкенбау, которое помогло Мазуру поддержать силы, сделало еще одно большое дело — исподволь ввело его в лагерную жизнь. Если бы не эта проявившаяся сразу поддержка, он не представлял далее, как бы обернулась его жизнь. Вернее, какой была бы его смерть. В Освенциме для заключенного существовал только один выход — на люфт. Работа, физическое истощение и — крематорий. Пока он находился в кранкенбау, жизнь лагеря еще не коснулась его. И он был уверен: коли в Освенциме есть хорошо организованное подполье, то возможен и побег. Саша Гусев приходил к нему утром предупредить о выписке: в кранкенбау эсэсовцы наметили проведение селекции. Так называлась акция по уничтожению больных. На блок — двухэтажные здания из красного кирпича, скопление которых Мазур видел с перрона в день своего прибытия, — он попал под вечер. Он шмыгнул в дверь, когда перед блоком еще шел вечерний аппель. Заключенные, сняв колпаки, стояли шеренгами. Перед строем на асфальте лежали три трупа, видимо умерших на работе. В помещении, пустом и гулком, стояли такие же трехъярусные нары, как и в карантинном блоке в Биркенау, так же разделенные на ячейки. Мазур сделал несколько шагов и услышал тихий вздох: — О господи! — Кто здесь? — А кто вы? Перед Мазуром стоял согбенный, сморщенный, совсем усохший человек. Когда-то он, видимо, был полным: высохшая кожа свисала со скул. — Вы дежурный? — спросил Мазур. — Разве еще кто-нибудь может здесь остаться и не угодить в трубу? — Цуганок я, новичок… — Вы думаете, я не вижу? На нагрудном кармане дежурного Мазур разглядел винкель еврея. Дежурный хотел еще что-то сказать, но на лестнице послышался топот деревянных колодок. Окончился аппель. Дежурный куда-то исчез. К Мазуру подошел заключенный с винкелем русского: — За углом тебя ждет Гусь. — Иду. Спустившись на улицу, Мазур увидел щуплую, совсем подростковую фигурку Гусева. Он прохаживался по дорожке между блоками. Некоторое время шли рядом. Потом Гусев стал задавать вопросы: откуда он, где воевал, кто командовал бригадой, как попал в плен, в каких лагерях находился до Освенцима, как и с кем бежал, где задержан? Мазур отвечал быстро, не задумываясь, сразу признав необходимость подобного допроса и не любопытствуя сам. Он рассказал, что Иван, отчаявшись выбраться, решил остаться в Чехии, на пивоваренном заводе, где работало много иностранцев. Среди них было просто затеряться. А Семен… Семена убили во время преследования. — Значит, ваш товарищ погиб. Один остался в Чехии ждать лучших времен, а второй погиб? — Да. Мы, когда остались вдвоем с Семеном, стащили мотоцикл. Думали, что проскочим километров сто и бросим. Сто километров. — Наивный вы человек… — Если бы нам удалось… — Поэтому и наивный, — сказал Гусев. — Он не умел водить мотоцикл и сидел позади. Нам стреляли вдогонку. — Доверчивы вы, майор, — неожиданно сказал Гусев. — Я вас помню по той ночи. — Это еще ничего не значит. — Но вы приходили ко мне сегодня! — Это еще тоже ничего не значит. — У вас такая организация, а я не слышал, чтобы кто-нибудь бежал из Освенцима. — Никакой организации нет. — Хорошо. Пусть нет, — без споров согласился Мазур. Искоса посмотрел на Гусева. Ему только теперь в голову пришло, что все узники Освенцима похожи на подростков: голова каждого казалась непропорционально большой на узких плечах. Лицо Гусева было невыразительным, будто смазанным, его не приметишь среди сотен. Вот только глаза: голубые, с острыми точками зрачков. Но зрачки его казались острыми не всегда, а в те мгновенья, когда он ждал ответа на вопрос. — Разве нельзя организовать побег? — Вы приглядитесь, майор. Штаммлаг окружен такими мощными инженерными сооружениями, что линия Маннергейма. И это уже за столбами в два метра высоты и проволокой высокого напряжения. В двух километрах от первой линии — снова колючая проволока и сторожевые вышки. А еще дальше — патрули автоматчиков и собаки, натренированные на охоте за людьми. Это не так просто. — Да можно придумать сто вариантов побега! — Тише. За само слово вас могут засечь на «кобыле». Пойдите на кухню. Там спросите Витю Метра. Он вам передаст котелок с баландой. Вы ели сегодня? — Нет. — Вы можете потерпеть. Пойдете в свой блок, найдете там Миллионера. Он еврей. Он один остался в блоке. — С вашей помощью его сегодня оставили дежурным и не гоняли на работу… — Догадываться можно, но говорить об этом… — Хорошо. — Имейте в виду, Темнохуд, если вас застукают, забьют насмерть. — Меня проверяли подобным образом. — Вы все поняли? — спросил Гусев. — Так точно. Разрешите идти? — Только не поворачивайтесь по-военному, — чуть улыбнулся Гусев. — Здесь между заключенными это не принято. Мазур был очень доволен оборотом дела. Если с первой встречи дали поручение, значит, как бы к нему осторожно ни относились, ему доверяют. Для него сейчас это было главным. Ни минуты, ни секунды не хотел он оставаться один в этом лагере. Ни мгновенья! А когда он будет не одинок, то, что бы ни случилось с ним, он будет твердо уверен: он оставался солдатом, он боролся, и гибель его не напрасна. Он благополучно добрался с бачком до своего блока, даже остановился на минуту у толпы, собравшейся около входа, а потом шмыгнул на второй этаж. До отбоя оставалось примерно полчаса. Мазур знал, что в эту пору заключенные имеют привычку проводить время на улице, чтобы подышать свежим воздухом, прежде чем их на всю ночь загонят в душный блок. Миллионера надо было накормить так, чтобы никто не видел, иначе ведь придется отвечать на вопросы, где достал баланду. Сквозь рядно куртки Мазур ощущал слабое тепло бачка, а в нос лез дух распаренной брюквы, густой, казавшийся неимоверно сытным. Ему хотелось как можно скорее отделаться от бачка, который слишком вкусно пах. — Идемте! — Мазур тронул Миллионера за плечо. — И зачем я вам нужен, господин? Мазур сунул под нос Миллионера котелок с баландой. Он не вынимал котелка, а дал понюхать его прикрытым. Миллионер двинулся за ним словно зачарованный. В уборной, куда они прошли, едко, до пощипывания в носу, пахло хлоркой. Однако даже этот запах не мог победить духа брюквы. — Держите. — Вы это все отдаете мне? Вы смеетесь? Или вы думаете, что у меня остались те деньги? — Ешьте скорее. — Но у меня совсем нет никаких денег! — Миллионер взял в руки теплый бачок с баландой и прижал его к себе обеими руками. — Или вы ошиблись? — Ешьте! — Как можно? Вот так — всё? Вы смеетесь! — Он теснее прижимал к себе котелок с баландой. — Разве так можно? Все сразу? — Никто не должен видеть! — Боже мой! Я не могу все сразу — это сокровище! — Миллионер запустил заскорузлую руку в котелок, выловил несколько кусочков брюквы и спрятал их за пазуху. — Ешьте. Сюда могут войти. Но Миллионер будто ничего не слышал. Он наслаждался запахом вареной брюквы, он смаковал удовольствие приблизить ко рту еще теплый котелок с брюквенным бульоном. — Могут. Конечно, могут! — Он, наконец, решился. Согнулся, будто у него не хватило сил поднять котелок ко рту, отхлебнул. Когда поднял глаза, лицо его было в слезах. — Вы видели когда-нибудь счастливого еврея? Нет? Разве вы могли его видеть? И разве я был счастлив, когда владел миллионами? Да! Вы решили, что я сумасшедший? Нет? Я крупнейший делец из Салоник. Вы мне не верите? Вы верите! Я уже думал, что в двадцатом веке мою семью не постигнет участь моего деда, изгнанного Фердинандом и Изабеллой из Испании. Хорошенький век! Моя Рахиль тоже здесь. В десятом блоке. Я знаю, там ставят опыты… — Ешьте! Ешьте, пожалуйста! — Неужели вы не разрешите мне еще чуть-чуть погреть руки и живот? Похлебка совсем теплая. В коридоре послышался стук деревянных колодок. Миллионер одним махом выбросил себе в рот жижу от похлебки, и котелок исчез у него под курткой. Дело было сделано, и Мазур собрался выйти. — Простите! Простите! — Миллионер загородил ему выход. — И вы думаете, что у меня совсем ничего нет? Что я совсем-совсем беден? Нет! — Миллионер схватил Мазура за рукав. — Я заплачу вам! — Перестаньте! — растерялся Мазур. — Успокойтесь! Дрожащая пустыми мешками кожа на скулах, сморщенное и усохшее, в грязных потеках слез лицо старого еврея было в вершке от глаз Мазура. — Смотрите! Я улыбаюсь! И он действительно улыбался, широко, безумно-счастливо, и влага слез дрожала в морщинах. — Сколько стоит здесь улыбка? Вы знаете? — Спасибо, — очень серьезно ответил Мазур. — Спасибо… — Печон. Меня зовут Печон? Пока зовут Печон. А разве после смерти меня будут звать иначе? Утро было росным. Против казарм через дорогу ковром стелился газон с бирюзовой травой. Клены выстроились от брамы — входа в Штаммлаг до старого вашерая — бани. По аллее вдоль газонов узникам разрешалось гулять только в воскресенье, когда эсэсовцы покидали лагерь и отдыхали в коттеджах, построенных поодаль. На солнечной стороне, у казарм, роса на асфальте уже подсохла, а в тени деревьев осталась и почти точно повторяла их контуры. В траве газона — аккуратной, плотной, подстриженной — сверкали капли. Мазур шел мимо газона, пошаркивая колодками. Со стороны могло показаться, что он бесцельно прогуливается, стараясь как можно спокойнее провести свободное время. Но Мазур спешил. В конце аллеи, у березки, невесть кем посаженной и прижившейся тут, по воскресным дням собирались русские. Не все, а те, кого приглашали. Для вида играли в карты, а сами разговаривали! Еще издали Мазур заметил, что под березкой собралось человек пять: все в сборе, и чуть раньше обычного. И он бы не опоздал, да задержал разговором капо: по воскресным дням у Вильгельма бывало хорошее настроение после субботнего посещения пуфа, и он позволял себе минуты две «поболтать». Мазур был рад, что отделался всего тремя зуботычинами. Вильгельму не пришла в голову фантазия заняться им основательней. Вилли не нацист. Он, пожалуй, ответил бы зуботычиной, если бы кто обозвал его так. Он убийца, но он не нацист. Он служит у нацистов. Он выполняет их приказы, а они пока сохраняют ему жизнь. Вилли наплевать на всякую политику. Вилли не один. Таких в лагере десятки. Десятки добровольцев, в силу обстоятельств — пособников. Они помогают держать в страхе тысячи. И сами живут под страхом. «Думай о себе! Только о себе! Никто не подумает о тебе, когда настанет твой черед умирать!» — эта мысль постоянно вдалбливается в головы узников. И как только человек почувствует себя одиноким, как только он позволит себе посчитать, что для продления своей жизни имеет право взять кусок хлеба у соседа, он переметнулся к тем, кто уверен, что имеет право отнимать жизнь. Если нацисты грозили смертью за любое проявление солидарности, то узники платили суровой карой за малейшую попытку спасти себя за счет другого. Украденная у товарища корка хлеба считалась равносильной предательству. В кругу картежников под березкой Мазур увидел незнакомцев. Их было двое. Судя по винкелям — немцы. Еще один тоже был немцем. Его Мазур знал. Он не раз замечал, как этот третий, Фриц Локман, забегал на склад одежды и о чем-то разговаривал с Гусевым. Гусев сказал: — Вот он расскажет, как окружали армию Паулюса. Один из незнакомцев повернулся к Мазуру: — И тем не менее он здесь. У того, кто это сказал, было длинное лицо, а голос полон иронии. Мазур возмутился. Гусев предупредительно поднял руку. — Нацисты сильны, — продолжал длиннолицый. — После отступления под Москвой они ответили ударом на юге. После зимнего отступления на Волге, надо думать, начнется ответный удар этим летом. Вы русские. И именно поэтому думаете, что победит Россия. — Мы в этом не сомневаемся! — сказал Гусев. — Больше того. Где бы то ни было, мы будем делать все для победы. — Таков ваш патриотический долг, — со спокойной безнадежностью парировал длиннолицый. — А ваш? — не сдержался Мазур. — Наш долг — ждать, когда немецкий народ поймет и осознает необходимость социальных преобразований. «Понятно, — подумал Мазур, — из социал-демократов. Ничего не понял, ничему не научился. Неужели и здесь, дыша копотью крематориев, он верит в социальный прогресс без борьбы?» Гусев спросил: — Следовательно? — Следовательно, борьба при этих условиях — чистейшее донкихотство, — с миной страдальца на лице продолжал незнакомец. — Если вы призовете всех броситься на колючую проволоку под током, это будет просто массовое самоубийство. Нонсенс! — То, что вы говорите, действительно нонсенс, — очень выдержанно ответил Гусев. — Но организация побегов… — Шансы — ничтожны, а жертвы велики. — Когда батальон поднимается в атаку, никто не знает, сколько останется в живых, — сказал Мазур. — Таков закон боя. — Боя — да, — ответил длиннолицый. — И здесь бой, а мы солдаты. Несколько секунд длилось молчание. — Поймите нас правильно, — проговорил длиннолицый. — Мы не против борьбы. Улучшение условий содержания узников волнует нас наравне с вами. Но то, что предлагаете вы, — авантюризм. Гусев сказал: — Мы не собираемся отказываться от вашей помощи. Нам она необходима. Нам необходимо единство. — Единство… Мазур отошел от сидящих. Минут через двадцать он снова направился к березке, у которой еще играли в карты Гусев, Ситников, Локман. Видно, обо всем уже договорились. Расходились поодиночке. Гусев собрался последним. — Дело есть, — сказал он, обращаясь к Мазуру. — Решили, что подготовкой побегов станешь заниматься ты. Мазур сглотнул слюну.. — Согласен? — Спрашиваешь! — Спрашиваю. — Да. — Только уж, пожалуйста, действительно без авантюр: все подготовить по-настоящему. Мы дадим тебе возможность побывать в лагере везде, где сочтешь нужным. — Даже в Буне? — О ней стоит больше всего подумать. Там охрана слабее, чем в Штаммлаге. — Понятно, Саша! Спасибо. Думал я когда-то, что труднее всего из горящего танка выскочить. Ан нет. Есть места, откуда потруднее! Гусев хлопнул товарища по плечу: — Заводной ты, Петька! Но теперь крепись. Не мельтеши. Основательно, до тонкостей продумай дело. Потом мне скажешь. Я пошел. «Значит, есть организация! — подумал Мазур. — И они поверили в возможность побега, несмотря ни на какие постенкетты, патрулей и овчарок. Выходит, это уже не просто мечта! Вырвемся!» Рука Мазура легла на шелковистый ствол березки. Потом он взял в пальцы несколько веточек. Листья были предосенние, жестковатые, темно-зеленые. Они имели форму сердца с маленькими зазубринками по краям и, нагретые солнцем, пахли Родиной. Неожиданно Мазур увидел, что прожилки на листьях и зазубринки пронизаны копотью. Жирная черная копоть покрывала листья. Копоть крематория. «Родина, жди! Мы вернемся к тебе. Все вернутся к тебе. И те, кто выжил, и те, кто погиб. Никто не будет забыт». Впереди показалась брама — вход на территорию лагеря. Вдоль шеренг засуетились охранники, колотя палками узников. Справа от входа, у домика вахты под серой шиферной крышей, толпилось, соблюдая чипы и ранги, эсэсовское начальство. На шаг впереди всех стоял комендант Рудольф Гесс. Воротник его шинели был поднят. Так было всегда, даже летом. Заключенным запрещалось глядеть в сторону начальства. Только в затылок друг друга. Но каждый день каждый видел лицо Гесса при проходе под брамой. И не было на свете казни, которую узник не мечтал применить к этому тощему ремесленнику смерти. Привычно гремит музыка. Но слух не различает ее. Только ритмичные удары барабана эхом отдаются в сумеречном от голода сознании. Уханье барабана удаляется. Краем глаза Мазур видит на стене блока косую тень соседнего здания, блеснуло в косо вставленном стекле заходящее солнце. В хорошую погоду аппель не затягивается: он не будет мучением, еще одной пыткой. Другое дело в ледяной дождь и ветер. Но аппель все же затянулся. Влокфюрер Гейнц приказал вынести к будке рапортфюрера деревянную «кобылу». Строп узников замер. У «кобылы» стоял Вилли и, зажав под мышкой железную трубу, обтянутую резиной, меланхолично закатывал рукава. Наконец выкрикнули номера. Есть в душе человека предел, который ограждает его даже от страха смерти, если этот страх постоянен. Боль — это сверхсильное ощущение жизни, но и она имеет порог, за которым перестает быть властной. Она настолько сильна, что выключает сознание. И смерть, если она неотвратимо стоит перед глазами, перестает быть устрашающей. Особенно если человек чувствует себя солдатом. А концлагерь не был пленом в его обычном понимании, в его идеальном понимании по статьям Гаагской конвенции. Враг в концлагере оставался врагом, еще более лютым и ненавистным. Менялись условия борьбы, но война продолжалась. И эти мысли, вернее, чувства переживал Мазур в те минуты, когда его товарищи принимали смертную муку. Только не было даже возможности крикнуть на всю площадь: «Слышу!», как кричал своему сыну когда-то Тарас Бульба. Но каждый знал: склоняется в это мгновенье над смертниками незримая палачам Россия. Троих забили насмерть. Их положили на асфальтовую дорожку рядом с телами тех, кто погиб сегодня на работе. Двое избитых Вилли еще оставались в живых. Их подняли так же бережно, как поднимают смертельно раненных на поле боя, и отнесли в кранкенбау. И те, кто относил их, были в полной уверенности, что там польские врачи, которые тоже оставались солдатами, сделают все возможное для спасения их жизни. Мазур направился в бекладайку. Там, на складе грязного белья, у него была назначена встреча с Ситниковым и Гусевым. В полутьме из-за вороха пиджаков, брюк, рубашек и пальто вынырнуло лицо Кости. Мазура всегда поражало его лицо, сохранившее озорное выражение. В этом парнишке из Одессы жил вечный дух Фигаро. Он всем был нужен, и он мог сделать невозможное для всех. — Порядок! — сказал Костя. Поднявшись на чердак, Мазур пригляделся. — Сюда, — позвали его из темноты. В углу сидели трое. Мазур настороженно остановился. — Подходи, — снова послышался голос Гусева. Присев рядом, Мазур старательно стал разглядывать лицо незнакомца. — Это Курт, — сказал Гусев. Мазур порывисто протянул руку. Курт ответил твердым пожатием. Лица Курта разобрать было невозможно. Впрочем, Петр Тарасович подумал и о том, что Гусев специально назначил эту встречу так поздно. Осторожность — наипервейшее правило конспирации. Мазур знал, что этому Гусев сам научился у немецких коммунистов-узников. У них в этом отношении был куда богаче опыт, опыт горький, оплаченный десятками жизней. Потому их советы по правилам конспирации выполнялись неукоснительно. За полгода пребывания в Освенциме Мазур привык быть нелюбопытным и осторожным. Однако Гусев все еще считал его чересчур горячим. Мазур пробовал с ним спорить. Гусев отмалчивался. Он умел молчать удивительнейшим образом. Только изредка посмотрит на собеседника, и тот сам почувствует — зарвался, наговорил сгоряча, поторопился, не там ищет. Шесть месяцев дум, разговоров, предположений не привели Мазура к точному решению задачи организации побега. Каждый раз риск оказывался слишком велик, а шансы почти ничтожны. Лишь последний из разговоров Гусев закончил осторожно: — Стоит подумать. Речь шла о попытке вырваться из лагеря через систему подземных коллекторов. Сегодняшнее свидание тоже не радовало Мазура. Ведь неделя прошла впустую. — Товарищи одобрили твой план, — тихо сказал Гусев. Мазур обнял товарища с такой стремительностью, что тот охнул от боли: — Тихо, тихо! Так и в кранкенбау попасть можно. А еще говорят, кормят плохо. — Да я сейчас проволоку зубами перегрызу! Столб железобетонный сломаю! — Мазуру казалось, что яркий свет вспыхнул на чердаке. — Чует мое сердце, — Гусев помотал головой, — подведет тебя твоя горячность. — Ей-богу, не понимаю тебя, Саша. Никто в жизни еще не считал меня слишком горячим. — Наверное, вы стали таким здесь, — заметил Курт по-немецки. — Здесь нетрудно стать слишком горячим. — Может быть, может быть, — согласился Мазур. — Я постараюсь стать сдержаннее. — Хорошо, — ответил Гусев. Но в тоне его Мазур не ощутил твердой уверенности в том, что это очень уж необходимо. Однажды Саша сам сказал Петру, как заразителен его оптимизм, будто частичка фронта горит в лагере. Курт спросил: — Вы знаете электротехнику? — Простым электромонтером смогу быть. Танкисту и электротехнику надо знать. И токарем и слесарем могу. Радистом — тоже. — Гут. Зер гут. — Из Штаммлага нам по трубам вырваться не удастся. — Почему? — удивился Мазур. — Не удастся. — Разве коллекторы, ведущие из Штаммлага, уже обследованы? — Да, — ответил Гусев. — Кем? Когда? — Мною и Громовым. Это сказал молчавший дотоле Ситников. — Выходы коллекторов очень далеко. Они, по-видимому, где-то за Биркенау и Буной. В них легко заблудиться, как в пещерах. Это первое. Во-вторых, пробираться по ним надо около суток. Беглецов хватятся. Где гарантия, что эсэсовцы не догадаются, куда и каким способом пытаются беглецы выйти из лагеря? Тогда им останется только перекрыть выходы из коллекторов. Беглецы окажутся в мышеловке. — Но ведь совсем без риска нельзя! Мазур прижал руки к груди, словно умоляя товарищей. Тогда стал говорить Курт: — По нашим сведениям, в Буне прокладывают подземные газовые магистрали. И электрические тоже. В руках тех, кто руководит работами, должны быть планы коллекторов. Иначе и быть не может. Иначе строители запутаются. А с завода синтетического топлива, возведение которого заканчивается, надо сбрасывать отходы. По всей вероятности, их отводят в Вислу. Гусев вздохнул: — То-то и оно! Попробуй попасть в Буну. Команд из Штаммлага туда не посылают. Пробраться в Буну не менее трудно, чем за сутки пробраться по коллекторам туда и не заблудиться. Вот как. — Опять тупик… — проговорил Мазур. — Не горячись, — сказал Гусев. — Да, — протянул Курт, — попасть в Буну очень трудно. Но не невозможно. В конце концов Штаммлаг — это Освенцим-I, Биркенау — Освенцим-II, а Буна — III. Все равно Освенцим. Значит, может представиться возможность из Освенцима-I попасть в Освенцим-III. — Когда? — не выдержал Гусев. — Мы не можем сказать точно. Потом Курт сказал: — Мы постараемся сделать это как можно быстрее. Ушел Мазур первым. Меж казармами дул сырой промозглый ветер. Мазура познабливало. Неожиданно мелькнула мысль, что он может простудиться. И Мазур быстрее засеменил в блок. Он прошел и почувствовал себя так, словно не был здесь давно, и удивился сумраку, мрачности, дикости окружавшего его мира. Ноги подкашивались. Точно лунатик двигался он по проходу между нарами. Подошел Громов: — Что с тобой, Петро? — Не знаю. Он слышал вопрос сквозь ватный туман, и ответил, и повторил: — Не знаю. Ничего. Под утро, когда проемы окон проступили легкой, едва уловимой голубизной и вот-вот должен был раздаться сигнал подъема, Мазур вдруг вспрянул, затаил дыхание, но сердце застучало так сильно, что он проклял его стук. Мазур уловил в предрассветной тишине ночи нечто знакомое, но несообразное, не вяжущееся со всем, явно противоречащее известному для него, но в то же время явственное, четкое. Мазур услышал звук канонады. Очень, очень далекий, похожий на гром и в то же время непохожий. Стояла ранняя весна. Грома и быть не могло. Взрывные работы? Не похоже. Может, слышится, чудится? Резким движением Мазур толкнул соседа. А тот спросил: — Слышишь? — А ты? — Я думал, сплю. Проснулся вдруг во сне, а сам сплю. — Тише. Звук будто растворился, перестал быть слышимым. Потом возник опять. Непонятно почему, но Мазур ощутил: в блоке проснулись почти все. И с каждым мгновением просыпаются все новые узники. В то утро вошедшие в блок капо были поражены, что не надо поднимать людей дубинками. Они встали сами. Капо догадывались о многом. Они стали заметно смиреннее. В то утро, когда узники то и дело останавливались на мгновение, чтобы уловить в тугом воздухе весны звук канонады, многие потеряли жизнь. Эсэсовцы свирепствовали с особенной жестокостью. А узники почти забыли об осторожности. Но невозможно было понять, почему канонада слышна. Всего день назад польские подпольщики сообщили о взятия Львова. До Освенцима частям Советской Армии оставалось пройти еще много. Намного меньше, чем когда бы то ни было, но еще много. Ждали вечера, чтобы получить хоть какие-нибудь известия. Сразу после возвращения с работ Мазур бросился разыскивать Гусева, но тот словно сквозь землю провалился. Только перед самым отбоем Костя-одессит подошел к Мазуру и сказал, чтобы тот прошел к шестнадцатому блоку. Мазур тщательно присматривался ко всем встречным, чтобы не притащить никого «на хвосте». К Гусеву, прогуливающемуся как ни в чем не бывало, Мазур подошел сзади и пристроился сбоку, как бы обгоняя его. — Товарищи решили как можно скорее выпустить из лагеря группу советских и польских офицеров для связи с польскими партизанами, — сквозь зубы проговорил Саша. — Будь готов. — Что за стрельба в стороне Малых Татр? — Толком не известно. Мазур промолчал. — Похоже, что карательная экспедиция против партизан. — Судя по звукам, это перестрелка. И сильная. — Все может быть. — А Янек? Ты спрашивал у Янека? — спросил Мазур. — Совинформбюро ничего не сообщало по этому поводу. Они разошлись. С наступлением ночи отдаленный гул канонады словно приблизился, а потом стих. И не возобновлялся. На другой день капо вымещали злобу за свой испуг. Погода стояла серая. Ветер, перемешанный с дождем, выдувал из чахоточных остатки жизни. Проблески надежды, мелькнувшие было в душах узников, сделали лагерную обыденщину еще страшнее. Двое из блока Мазура сами бросились на проволоку. Через неделю на утреннем аппеле блокфюрер выкрикнул двадцать номеров. Мазур услышал свой, и гусевский, и ситниковский, и громовский. Мазур шагнул вперед. Сердце екнуло: неужели их действительно переводят в Буну, как обещал сделать Курт? Потом их построили отдельно. Смотрели на них с состраданием. Никому еще подобные вызовы не сходили добром. Конвоир крикнул: — Форвертс! Они шли отдельно от других колонн узников, маленькой группой, их повели в сторону Буны. «Так и есть! Сколько же труда стоило товарищам сделать это!» — подумал Мазур. Они прошли мимо стоявших у брамы эсэсовцев. Как всегда, Гесс с поднятым воротником шинели находился на шаг впереди остальных. И череп на тулье его фуражки виделся четче и яснее, чем само лицо. За воротами Мазуру открылся вид всего пространства, занимаемого лагерем, длинные, нескончаемые колонны людей, идущих по дорогам. |
||||||
|