"Хомуня" - читать интересную книгу автора (Лысенко Анатолий)

1. Рабы

В лето 6730-е от сотворения мира,[1] в семнадцатый день июля, когда солнце, застыв посреди бездонной голубизны неба, пылало особенно ярко и камни раскалились так, что, казалось, плюнь — зашипит, по берегу Куфиса, стиснутого высокими горами, медленно двигался караван богатого сарацинского купца Омара Тайфура.

Дорога, словно проложили ее по следу пугливого зайца, растерянно и, на первый взгляд, даже бестолково металась между рекой и угрюмыми утесами. Поднимаясь встречь потоку, она то резко взбиралась на крутые склоны, тесно прижимаясь к отвесным скалам, — и тогда река как бы проваливалась куда-то вниз, глухо шумела под обрывом, на дне пропасти, — то опять неожиданно подходила к самой стремнине. Зеленоватый Куфис вскипал и пенился между огромными валунами, сброшенными сюда еще во времена хаоса, еще в те времена, когда злые джинны были заточены в глубокое подземелье и постоянно, ссорясь между собой, сотрясали горы. Тугие струи яростно наскакивали на отшлифованные глыбы базальта, разлетались на мелкие брызги, и они, подсвеченные полуденным солнцем, сверкали розоватой, с фиолетовой просинью, радугой, обдавали путников прохладой.

Разбиваясь о камни и тут же собираясь в стрежень, бурные воды стремительно скатывались с двуглавой Ошхамахо — горы счастья — и неслись на запад, в Сурожское море, до самой Тмутаракани, разграбленной и навеки уничтоженной кочевниками.

Чем круче становился подъем, тем сильнее ревела и устремлялась вниз река, тем тяжелее ступали, поднимаясь в горы, ослы, мулы, лошади и люди.

— Пошеве-еливай, человеконогие! Гы-гы-гы!..

Это трубный голос высокого и плотного, будто набитого мускулами, косматого Валсамона. Первый раб-телохранитель походя, чуть склонившись с седла, стеганул плетью зазевавшегося невольника — тот потянулся к кизиловой ветке, хотел сорвать ягоду. Не оглядываясь, Валсамон пришпорил коня и направился на свое почетное место у правой руки Омара Тайфура, ехавшего во главе каравана.

— Гы-гы-гы! — эхом катился по ущелью трубный голос. — Не отставай, счастливый!

Потирая обожженную плетью щеку, раб негромко, но злобно выругался, плюнул вслед ускакавшему Валсамону и не спеша двинулся вверх по каменистой дороге.

* * *

Полураздетые носильщики с красными, растертыми до крови плечами еле-еле переставляли натруженные ноги, обутые в сандалии на деревянной подошве, и не обращали внимания на голос грозного стража. Не хватало сил даже порадоваться, что первый раб-телохранитель на сей раз не стал всех подряд хлестать плетью, поиграл только с одним из их горемычных собратьев. Погонщики не так устало, но тоже понуро тянулись за навьюченными товаром ослами и мулами, опасливо поглядывали на телохранителей. Вооруженные саблями, ножами, луками и стрелами, стражи дремали в седлах, по очереди останавливались, пропуская караван, потом скакали вперед, лошадьми наезжали на уставших невольников, сбивали их с ног, хлестали плетьми и арапниками.

— Почему ты носильщиков зовешь «человеконогими», Валсамон? — спросил Хомуня, по возрасту самый старший в караване.

Валсамон снисходительно посмотрел на второго раба-телохранителя, снял с головы засаленный, бывший когда-то белым, как чалма у Омара Тайфура, платок, вытер лицо, водворил платок на место и лишь потом удостоил ответом.

— Ты глупый от старости или с детства? Присмотрись как следует. Ноги у них человеческие, а душа — рабская, как у тебя! Гы-гы-гы!..

Валсамон засмеялся так громко, что Омар Тайфур, ехавший впереди, обернулся и бросил на него недовольный взгляд.

Валсамон умолк.

Хомуня, расслабленный жарким солнцем, вяло покачивался в седле, чуть смежив в полудреме припухшие от усталости веки. Он ехал на сером жеребце по левую сторону своего господина, как и положено второму рабу-телохранителю, отстав на полкорпуса его лошади. Горные дороги для пятидесятитрехлетнего человека уже тяжелы, и он рад был бы остаться в Херсонесе, прислуживать отцу Тайфура, старому Хакиму, а потом вместе с ним возвратиться в Трапезунд и там коротать дни, отпущенные ему богом.

Хомуня попытался подсчитать, сколько лет он прожил в Трапезунде. Его привез туда иудей Самуил перед тем, как внуки ромейского императора Алексей и Давид Комнины с помощью войск своей тетки, грузинской царицы Тамары, заняли город и образовали империю. Время было смутное, человеческая жизнь стоила не больше упавшего на дорогу виноградного листа, наступить на него, затоптать, смешать с грязью — дело безгрешное. Самуил, опасаясь, что после взятия Константинополя крестоносцы пойдут на Трапезунд, спешно распродал имущество, товары, рабов и бежал на Кавказ. Хомуню приобрел у него богатый сарацин Хаким.

Дом Хакима стоял недалеко от моря, чуть ниже базилики святой Анны. Лавки его были разбросаны по всему городу: и в гавани, и за речкой, и даже за старыми стенами, у базилики Панагии Хрисокефалос. Сначала Хомуня лишь разносил товары благородным и влиятельным людям, постоянным покупателям купца, а потом, когда Хаким узнал, что его новый раб способен в языках, читает и пишет по-гречески, доверил ему быть сидельцем, торговать в лавке.

Хомуня умел изъясняться не только с греками, но и с арабами, аланами, тюрками. Среди какого народа жил, тому языку и учился. По свету он побродил немало. Да и Хаким оказался из тех купцов, которые дома сидеть не любят, водил караваны в Амастриду, Ираклию, Херсонес, на Кавказ. Два раза ходил в Багдад. И каждый раз брал с собой Хомуню. Однажды выделив его из множества других своих рабов, купец уже не мог обходиться без Хомуни ни в путешествиях, ни дома.

Дела у Хакима хорошо шли до тех пор, пока не нажил себе врага, повздорил с прониаром Веспасианом, влиятельным чиновником, приближенным к императору. Из-за него Хаким вынужден был переехать в Херсонес, где тоже имел торговые дома. И только теперь, узнав о смерти Алексея Комнина, загорелся возвратиться в Трапезунд. Так уж заведено испокон веков, и купец хорошо усвоил это: когда приходит к власти новый правитель, первым делом гонит в шею старых фаворитов и приближает своих друзей. Значит, и Веспасиан, бывший недруг Хакима, должен теперь остаться не у дел.

Готовился к отъезду и Хомуня. Но молодой господин, получив разрешение отца самостоятельно вести караван через Железные ворота в Багдад, забрал Хомуню с собой.

* * *

…Солнце застыло над головой, жестко обжигая и без того черную, задубелую на ветру кожу. Широкая, голубоватая от седины борода Хомуни свалялась от пыли и, раздвоившись, словно соски у молочной козы, упруго торчала в стороны. Капли пота катились со лба, собирались на кончике крупного, прямого носа, на густых бровях, сбегали к усам и бороде. Со стороны казалось, что Хомуня спит. И первый раб-телохранитель, молодой ромей Валсамон, с нетерпением ждал, когда Хомуня мешком свалится с лошади и упадет на взбитую копытами землю.

Валсамон даже зарычал от злости и скрипнул зубами, когда увидел, что по еле заметному взмаху руки молодого купца лошадь Хомуни напряглась и догнала белого иноходца Тайфура, а Хомуня, чуть склонив голову и приложив правую руку к сердцу, спросил:

— Слушаю, мой господин.

Большинство рабов у Тайфура были молодые ромеи, из греков. Как и Валсамон, другого, кроме языка своей матери, не знали. Купец же по-гречески говорил не очень хорошо, поэтому чаще всего общался с Хомуней на арабском. Это особенно задевало Валсамона, с трудом выучившего десяток слов языка своего хозяина. Валсамону казалось, что Омар Тайфур недостаточно ценит его как начальника стражи, умеющего поднять на ноги даже мертвого раба, бесстрашно схватиться с любым, кто посмеет угрожать хозяину, что Тайфур хочет приблизить к себе Хомуню, эту старую развалину, уже не способную укротить дикую лошадь или бегом, не останавливаясь, взобраться на вершину горы, перенести самый тяжелый вьюк через бурную реку.

Срывая злость, Валсамон зарычал на третьего раба-телохранителя Аристина и, огрев его плетью, указал на погонщика, спустившегося к воде. Размахивая бичом, Аристин поскакал к отставшему, а Валсамон начал прислушиваться к словам Тайфура и Хомуни, но, ничего не разобрав, отвернулся.

— Моя лошадь устала, — сказал Тайфур, — не пора ли сделать привал, Хомуня?

— Как прикажешь, мой господин. Только отец твой посоветовал бы остановиться в караван-сарае. Нам осталось меньше пяти попьрищ, сразу за поворотом.

— Как ты сказал? Попьрищ? Что это?

Хомуня улыбнулся.

— Прости, господин, нечаянно вырвалось русское слово. Путевая мера. Тысяча шагов.

Купец погрузился в свои мысли, и Хомуня придержал коня. Не подобает рабу без нужды ехать рядом.

Лет десять назад, а может быть и больше, когда караваны водил еще сам Хаким, Хомуня занимал место по правую руку своего хозяина. Но годы берут свое. Вместе с Хакимом состарился и Хомуня. Поэтому он спокойно уступил место молодому и сильному Валсамону. Теперь Хомуня только называется телохранителем. Хотя и носит оружие, но саблю вытаскивает редко, при крайней необходимости. Больше прислуживает купцу, помогает ему советом. Если Омар Тайфур затрудняется при общении с половцами или аланами, служит толмачом. На охоте же нет пока равных Хомуне. Точности его глаза позавидует любой телохранитель купца. Луком Хомуня владеет не хуже степняков, а терпения и выносливости хватает — за долгую жизнь научился беречь силы, не делать лишних движений.

Караван-сарай прилепился к подножию горы, вершину которой венчали стены мощной крепости Хумара. Хомуня удивился: раньше открытый всем ветрам, теперь этот приют купцов и путешественников огорожен высоким каменным забором. Кругом тихо и пустынно. Лишь недалеко в стороне, у самого Куфиса, безнадзорно паслись десяток коз и две коровы. Но не успел караван приблизиться к воротам, как появился невысокий, в темно-зеленых салбарах и сером халате, в мохнатой шапке чернобородый алан. Хомуня еле узнал в нем постаревшего хозяина караван-сарая. Густая курчавая борода, скрывавшая почти все его лицо, длинный кинжал на боку делали Анбалана суровым и неприступным.

Хомуня выехал вперед и поклонился хозяину караван-сарая.

— Мир дому твоему, славный Анбалан, сын Анбалана. Тебя приветствует знатный сарацин Омар Тайфур, купец из Трапезунда, сын достопочтенного Хакима, который много лет назад был твоим гостем.

Анбалан с любопытством посмотрел на Омара, небрежно развалившегося в седле, на его пестрые широкие одежды, улыбнулся, подумав, что дурак всегда пестрое любит, и гостеприимно распахнул ворота.

Двор караван-сарая оказался настолько просторным, что здесь свободно могли разместиться несколько таких караванов. Пока располагались, снимали и укладывали в большой деревянный сруб тюки с товаром, в ворота въехали три вооруженных всадника. Телохранители Тайфура схватились было за рукояти сабель, но Анбалан поспешил успокоить их.

— Посол князя Бакатара, вождя крепости Хумара, — сообщил он.

Посол соскочил с коня и, неслышно пружиня по земле мягкими сапогами, подошел — будто подкрался — к Омару Тайфуру, с достоинством поклонился ему и передал приглашение Бакатара посетить крепость. Едва дождавшись, пока Хомуня переведет его слова на арабский, посол резко повернулся, чуть ли не подбежал к своему коню, вскочил в седло и, сопровождаемый слугами, отъехал к воротам.

Анбалан тронул Хомуню за руку и шепнул:

— Твоему хозяину надо торопиться. Бакатар ждать не любит. Седлайте моих коней. Ваши устали, а мои застоялись.

Омар Тайфур приказал Валсамону приготовить двух лошадей, а сам вместе с Хомуней начал отбирать подарки князю. В тороку положили парчовый халат, кинжал и саблю дамасской стали, с рукоятью, украшенной бронзовыми пластинами, расписанными арабской вязью, несколько соболей, купленных в Херсонесе у русских торговых людей, два греческих кубка с ручками в виде виноградной лозы, бусы из горного хрусталя и маленькую корчагу с перцем.

* * *

Подошел Валсамон с двумя оседланными лошадьми. Пока Хомуня пристраивал тороку, Тайфур, осмотрев поданную ему лошадь, вскочил в седло и неторопливо направился к воротам. Валсамон двинулся следом.

Омар Тайфур оглянулся и, увидев ехавшего за ним первого раба-телохранителя, от удивления — он не приказывал Валсамону сопровождать себя в крепость — широко раскрыл свои желтоватые, с густыми красными прожилками глаза и округлил тонкие, чуть потрескавшиеся губы, словно собирался свистнуть. Но не свистнул, наверное, передумал. Вместо этого поднял руку и жестом остановил раба, подозвал Хомуню и велел ему ехать вместо Валсамона.

Закипая гневом, Валсамон медленно сполз с лошади. Даже сквозь темный загар на его лице ярко проступали бурые пятна, ноздри хищно дрожали, как язык у змеи.

Валсамону легче было перенести унижение, если бы Тайфур заранее выбрал себе в сопровождающие Хомуню. Тогда он мог сделать вид, что в крепость ехать не хочется, посмеялся бы над сонным русичем и пожелал ему свалиться в пропасть. Даже пообещал бы поставить свечку в христианском храме, если таковой когда-нибудь встретится на пути. И уж, конечно, Валсамон не стал бы сам седлать лошадей, заставил бы это сделать Аристина, да еще присоветовал бы незаметно надрезать подпругу, чтобы навсегда покончить с ненавистным ему человеком. Теперь же, в присутствии хозяина караван-сарая, посла князя Вакатара, на глазах у всех ничтожных рабов — он спиной чувствовал их злорадные рожи, — приходилось уступать место своему противнику.

Валсамон, скаля зубы, чтобы скрыть обиду, подождал, пока подбежит Хомуня, отдал ему повод, сделал вид, что хочет помочь подняться в седло, а сам резко ткнул в пах русича. Застонав от боли, Хомуня с трудом взобрался на лошадь, помедлил и, собрав силы, со всего маху ожег плетью коварного Валсамона.

Лицо грека залилось кровью, но он даже не прикрыл его рукой, продолжал скалить зубы. Только прошептал:

— Ты подохнешь скоро, пень трухлявый!

Омар Тайфур издали наблюдал за своими рабами. Ему доставляло удовольствие видеть, как они изводят друг друга насмешками, дерутся, отстаивая свои маленькие привилегии, коими он наделял особенно проворных, награждал их званиями первого раба-телохранителя, второго, третьего… Выделял главного погонщика, главного носильщика, назначал к ним помощников, заставлял рабов соперничать, доносить, выслуживаться.

Конечно, иногда дело заходило слишком далеко. Как у ромея с русичем. Слабый умом, самолюбивый Валсамон вполне способен убить своего противника. Сначала эта догадка вызвала у Тайфура раздражение. Но потом оно исчезло. Тайфуру опротивели навязчивые советы Хомуни, хотя и обходиться без них пока не мог. «Старая лиса, — размышлял купец, — делает вид, что подсказывает, как поступил бы Хаким. Даже в такой мелочи, как выбор стоянки для каравана, сослался на родителя. Теперь приходится тащиться к князю Бакатару, везти подарки этому ястребу, высмотревшему добычу со стены своей крепости». Омару пришла в голову мысль, что отец, с трудом соглашаясь отпустить от себя любимого раба, тем самым незаметно навязал ему соглядатая.

Тайфур снова оглянулся, увидел осунувшееся лицо Хомуни, его запавшие глаза и почувствовал, как усиливается неприязнь к старому русичу. С этим он и двинулся за ворота следом за послом князя Бакатара.

* * *

У поворота, там, где дорога огибала скалистый выступ, всадники вспугнули черного грифа. Недовольный появлением людей, гриф, лениво взмахивая крыльями, с трудом оторвался от земли, где оставался несъеденным его обед — дохлый шакал с разодранным брюхом, — и улетел. Хомуня проводил взглядом огромную голошеюю птицу и в той стороне, куда улетел гриф, увидел высокий, вырубленный из серого песчаника столб. Хомуня даже приостановил коня от удивления: настолько величественным показалось ему это необычное для глухих горных мест творение рук человеческих. Столб будто вырастал из земли и устремлялся к солнцу, которое резко высвечивало большой крест, мастерски высеченный в верхней части каменного исполина. Хомуня почтительно перекрестился, подумал о боге и о людях, сотворивших такое чудо ради укрепления своей веры.

На первый взгляд, до крепости — рукой подать, ее стены хорошо просматривались на фоне безоблачного неба. Но добраться туда было не просто. Она стояла на высокой горе, опоясанной глубокими и скалистыми балками. Крутые склоны, нагромождения камней, осыпь, отвесные обрывы у края вершины делали Хумару неприступной.

Ехали по сухому дну балки, узкой дорогой, петлявшей между зарослями кустарника. Впереди следовал посол князя Бакатара, за ним — Омар Тайфур, Хомуня. Замыкали — два молодых алана на низкорослых лошадях. И не понять, в качестве гостя ли ехал купец в крепость или пленника.

Дорога, а точнее — хорошо пробитая тропа, то поднималась на крутизну — и внизу открывалась широкая балка Шугара, на склонах поросшая синеватыми островками терновника и поблекшего на солнце барбариса, то снова опускалась в загроможденное камнями дно балки — и терновник уступал место кизилу и боярышнику, их раскидистые ветви теснили тропу так, что приходилось низко наклонять голову, а порой чуть ли не ложиться на шею лошади.

Боль у Хомуни прошла. Подзабылась, ушла куда-то, растворилась во времени и обида на жестокого и коварного Валсамона. Но сердце было неспокойным.

* * *

Хомуня смутно вспоминал начало их вражды. Это произошло у развалин Тмутаракани. Стоянку в тот раз выбрали недалеко от стен мертвого города, на холмах, рядом с тмутараканскими идолами — огромными статуями, воздвигнутыми древним божествам Санергу и Астарте. Место это чуть возвышалось над городом, хорошо продувалось ветром, комар не задерживался. И Хомуня был доволен, что Тайфур согласился. Иначе какой отдых, если комар — от него, как ни старайся, никуда не спрячешься — поминутно впивается в тебя острым жалом. И будь ты трижды усталым, без сил упадешь на землю — все равно не уснешь, всю ночь будешь хлопать себя по голому телу.

Трава на холме была сочной и мягкой. Пьянило от запахов ромашки, чабреца и донника. Пока рабы ставили шатер для Омара Тайфура, Хомуня рвал чабрец, чтобы себе и купцу подложить под голову.

— У нас на Руси чабрец зовут богородскою травою. Сон на подушке из чабреца дает здоровье и долголетие. Она целительная, травка эта, всякую заразу от человека отводит, — пояснил он Тайфуру.

Для себя постель Хомуня мостил рядом с шатром Тайфура. Легкий ветерок подувал с моря, нес прохладу, и Хомуня надеялся, что ночью будет хорошо. Он бросил на землю охапку травы и с удивлением отметил, что плотная широкая тень каменной Астарты падала на шатер и делила его на две равные части. На левой, прикрытой тенью стороне, краски совсем поблекли, ткань стала серой, будто слегка присыпанной пеплом, а справа — сияла на солнце, выглядела яркой, как голубой, с розовыми и желтыми цветами, праздничный халат Тайфура.

Хомуня подошел к каменному изваянию и посмотрел вверх. Подсвеченное солнцем, красноватое, с белым пушистым козырьком, небольшое облако золотой короной повисло над Астартой. Словно живое, оно постоянно меняло окраску и, казалось, вот-вот опустится на голову богини любви и плодородия.

Может, от предвечернего света, а может, так привиделось Хомуне, но лицо Астарты дрогнуло, тень недовольства пробежала по ее каменным щекам.

Хомуня протер глаза. Видение оставалось. Но теперь Астарта спокойно смотрела на Санерга, стоявшего на соседнем холме, и дальше, в глубь степи.

— Хомуня! Ты что, оглох?

Голос Тайфура прозвучал так неожиданно, что Хомуня вздрогнул и тут же почувствовал, как неприятный озноб пробежал по его телу, будто купец дохнул на него холодом. В ту же минуту солнце скрылось за тучами — статуя снова стала серой, потеряла краски. Золотое облако сместилось.

— Я хочу осмотреть развалины города. Возьмите с Валсамоном оружие. Аристин пусть присмотрит за табором.

* * *

Тмутаракань встретила кладбищенской тишиной. Улица, на которую ступили Хомуня, Валсамон и Тайфур, была покрыта раскидистыми зарослями цикория, широкими листьями лопуха; небольшие полянки устлались мягким ковром полевицы, осочного пырея и тонконога. По обеим сторонам заросшей дороги, скрытые кустарниками, таинственно выглядывали остатки стен и заборов. На месте былых садов сквозь бурьян пробивалась молодая поросль вишен, орешника и яблонь; выше — диковинными зверями, драконами и лешими рогатились полузасохшие сучья старых умирающих деревьев.

У поворота, откуда хорошо была видна крыша дворца князя Мстислава и поросший бурьяном купол церкви святой Богородицы, прямо на дороге одиноко раскинула ветви молодая яблоня с мелкими чуть желтоватыми плодами.

Валсамон наклонил ветку и потянулся за яблоком.

— Карр-р-р, карр-р-р! — неожиданно закричал ворон, неслышно опустившийся почти рядом, на сухое дерево.

Валсамон отдернул руку и выругался.

— Испугал, дьявол. Я тебе каркну, перьев не соберешь, падаль вонючая!

Валсамон поискал камень — не нашел. Потянулся за яблоком.

— Карр-р-р, карр-р-р!

Валсамон вздрогнул и снова отпустил ветку, но тут же решительно наклонил ее, сорвал яблоко и швырнул в ворона.

Птица улетела.

Доверху увитый густыми переплетениями хмеля, княжеский дворец, казалось, намеренно притаился в глубине двора и настороженно, через пустые ворота, выглядывал на улицу, словно боялся, что может войти в него кто-нибудь незванный и помешать его тихой, загадочной жизни. Чудом сохранившаяся дверь, которая вела во внутренние покои дворца, была приоткрыта, и каждый раз, как только налетал сильный порыв ветра, она жалобно скрипела, хлопала о стену и тут же возвращалась на место. При этом воробьи, собравшиеся у крыльца, испуганно вспархивали, будто кто-то стоял за дверью и постоянно отгонял их, не пускал внутрь. Перед крыльцом, на выложенной каменными плитами площадке, лежали промытые до ослепительной белизны кости быка или коровы, серые потрескавшиеся рога обломились и валялись рядом с черепом.

В комнатах пахло плесенью. С потолков грязными клочьями свисала паутина. Пол, покрытый толстым слоем пыли, дышал под ногами, густые облака ее поднимались вверх, окутывали купца и его телохранителей. Пыль остро щекотала в носу, и Валсамон, шедший впереди всех, расчихался так громко, что, казалось, ветхие стены и провисший потолок вот-вот обрушатся и навечно похоронят здесь путников.

Хомуня посмотрел на Омара Тайфура. От брезгливости и отвращения лицо его перекосилось, лоб сморщился, губы оттопырились. Купец потерял интерес к развалинам и уже повернул было назад, но дикий возглас Валсамона, заглянувшего в угловую комору, остановил его.

— А-а-а-а! — завопил Валсамон и отпрянул от дверного проема. — Спаси и защити меня, святой Павсикакий!

— Что там? — испуганно спросил купец.

Валсамон побледнел, уронил на пол саблю, истово крестился дрожащей рукой и не мог произнести ни слова.

— Говори же! — приказал Тайфур.

— Там… ведьма… сидит.

— Откуда ей взяться, днем-то? — спросил Хомуня и подошел к коморе.

Заглянув внутрь, Хомуня вздрогнул, но быстро справился с испугом, перекрестился и вошел в комору.

В углу, на скамье, Хомуня увидел скелет человека. Длинные густые волосы удерживались на черепе серебряным ободком и свисали до самой скамьи. Между ребер скелета, там, где должно быть сердце, торчала стрела.

Выждав минуту, в комору вошел купец, а следом и Валсамон. Все молча смотрели на останки.

— Женщину поразили стрелой.

Не успел Хомуня произнести эти слова и перекреститься — все вокруг осветилось яркой вспышкой молнии и грянул оглушительный гром.

Валсамон, а за ним купец и Хомуня выскочили из княжеского дворца. Над мертвым городом клубилась тяжелая, будто налитая свинцом туча. Небо беспрестанно рассекали огненные полосы. Поднялся сильный ветер. На землю упали первые капли дождя.

Бежать к табору было уже поздно, но и оставаться в княжеском дворце никому не хотелось. Решили заскочить в церковь и там переждать дождь.

В глубине церкви, рядом с остатками иконостаса, Хомуня обнаружил старое кострище, кучу поленьев и хвороста. Вокруг лежали четыре толстых обрубка, служившие кому-то вместо скамеек. Хомуня достал кресало, кремень, трут, и вскоре костер тускло высветил потемневшие от копоти своды храма. Омар Тайфур и Валсамон сели на бревна, подставляя огню влажные полы халатов. Из небольшого мешка, пристегнутого к поясу, Валсамон достал яблоки, подал купцу и Хомуне.

— Я ничего не боюсь, даже смерти, — хрумкая яблоком, оправдывался Валсамон за недавний испуг во дворце, — а вот нечистых, колдунов… Перед ними я…

— Ха-ха-ха! — раздалось где-то недалеко от церкви.

Валсамон умолк.

— Ха-ха-ха! — послышалось еще ближе. И тут же смех сменился плачем.

— Что это? — тихо спросил Валсамон и с надеждой, словно просил защиты, посмотрел на Хомуню и Тайфура.

— Филин. Да, это — филин.

Через минуту снова послышался стон, теперь у самого входа. Хомуне показалось, что какая-то тень мелькнула в проеме дверей и снова исчезла. Все трое вскочили почти одновременно. Валсамон, сидевший чуть в стороне, подошел ближе и стал рядом с Хомуней.

Освещенная слабым мигающим светом костра, в церковь вошла женщина. Ее длинные мокрые волосы, прикрывая часть лица, тяжелыми космами спадали поверх легкого плаща.

— Это она, — прошептал Валсамон, — та самая, из дворца.

Женщина подошла ближе и долго, широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрела на Омара Тайфура. Она была молода, на вид — лет двадцати пяти, не более. Тяжело вздохнув, присела на обрубок.

— Наконец-то я вас нашла, — сказала она. — Потом добавила: — Как я устала.

— Откуда ты взялась? — спросил Хомуня.

— Из моря. Разве ты не видишь, старик, я вся мокрая. Волны сегодня высокие. Мне было очень трудно справиться с ними. Вода смывает зло. Ты не бойся, я добрая. Поэтому море и выпустило меня. Каждый вечер я выхожу на берег и гуляю по городу. Почему вас так долго не было?

— Кто ты? — спросил купец.

— Разве ты не узнаешь меня?

Женщина поднялась с бревна, подошла ближе к Омару Тайфуру и снова пристально посмотрела ему в глаза. Купец не выдержал и потупился.

— Я — Астарта. Когда-то была девой. А еще — птицей и рыбой морской. Ты всегда звал меня так. Но с тех пор, как тебя убили, я опять стала Астартой.

Женщина подошла к побледневшему Валсамону, провела рукой по его лицу.

— Успокойся, раб. Я знаю, не ты убивал моего мужа.

Валсамон готов был бежать прочь без оглядки, но страх удерживал его на месте. Астарта повернулась к Омару Тайфуру.

— Ты набрал себе новых рабов? — спросила она. — Тех, которые тебя убивали, отпустил? Ты благородный. Справедливый перед богом и перед людьми. И перед сыном. Ты подобен богу, воскресшему из мертвых. Только не сердись на меня так сильно, как в тот раз, когда я застала тебя на конюшне. Ты прелюбодействовал, и поэтому я так грубо ругалась и царапала тебе лицо. Поверь, мне было очень больно. Так же больно, как нашему сыну. Он был красивый мальчик. Как он кричал. Ты любил и рабов своих. Они же, несчастные, сговорились и убили тебя. Тело твое поглотила морская пучина. Но теперь все позади. Вода очистила тебя от зла. И ты будешь снова любить меня. Я по-прежнему красива. Ты не забыл моего тела?

Астарта отошла к бревну и начала раздеваться. Сначала сбросила с себя плащ, потом разорванное на боку мокрое платье и нательную сорочку.

— Она безумна, — шепнул Хомуня купцу.

Астарта стала перед костром, медленно обеими руками откинула за плечи подсохшие волосы и, прекрасная, как Афродита — ее статуи когда-то так поразили Хомуню, — осторожно ступая босыми ногами, снова подошла к Омару Тайфуру.

— Посмотри на меня, мой любимый Санерг. Потрогай — и ты убедишься, что грудь моя не менее упруга, чем прежде. Что же ты медлишь, прикоснись.

Астарта взяла руки Тайфура и приложила их к своим грудям.

— Ты весь горишь. В твоих ладонях столько тепла, что я уже совсем согрелась, — сказала она. — Только не отпускай меня, Санерг. Проведи руками по животу. Вот так. И по бедрам.

Астарта вдруг нахмурилась, отступила от Тайфура и приблизилась к Хомуне. Долго стояла молча, затем подняла руки и погладила ему бороду.

— Сколько сострадания я вижу в твоих глазах, старик. У тебя доброе сердце. Скажи, оно так же страдает, как и мое? И болит так же?

Хомуня не ответил. Он подумал о том, что все его страдания ничего не значат по сравнению с теми бедами, которые, по всему видать, пришлось пережить этой душевнобольной женщине, назвавшей себя Астартой. Даже то малое, что можно было понять из ее бессвязной речи, ни в какое сравнение не шло с его, Хомуни, собственными испытаниями. И разве можно физические боли мужчины сравнить с душевными муками матери?

Женщина как-то сразу потеряла интерес к Хомуне, не дождавшись его ответа, снова подошла к Омару Тайфуру.

— Посмотри, Санерг, как больно было моему сердцу. — Астарта повернулась ближе к свету, подняла рукой левую грудь — и все увидели рваные рубцы. — Я вытащила отсюда стрелу. А тебя спасти не могла.

— А-а-а-а! — завопил Валсамон. Увидев шрам на груди женщины, он снова вспомнил скелет из коморы княжеского дворца. — Нечистая сила!

Валсамон крестился, читал молитву, а женщина удивленно на него смотрела.

— А где же мой мальчик, что же это я? Он же не умеет плавать. Мне надо в море, а волны сегодня особенно высокие. Я боюсь за своего мальчика! — громко застонала она и бросилась к выходу.

— Куда же ты, Астарта, вернись! — кинулся следом Хомуня. — Пропадешь!

Хомуня выскочил из церкви — женщины уже не было.

Дождь перестал. На небе сияли яркие звезды. Луна, взобравшись на княжеский дворец, готова была покатиться по крыше. Ветер утих.

Постояв немного, Хомуня повернул в церковь. Но не успел сделать и двух шагов, как почти рядом, в траве, услышал слабый стон Астарты. Хомуня подхватил мокрое от дождя холодное тело и понес в церковь.

Омар Тайфур расстелил у костра плащ Астарты, и Хомуня осторожно опустил на него потерявшую сознание женщину. Валсамон подбросил в костер хворосту. Пламя разгорелось сильнее. Астарта открыла глаза, но взгляд ее был уже не живым, потухшим. Хомуня хотел подложить ей под голову валявшийся рядом мешок Валсамона, но, едва прикоснулся к Астарте — почувствовал, как мелкая дрожь пробежала по ее телу. Астарта приоткрыла рот, судорожно, со стоном вдохнула воздух и тотчас затихла. Она умерла.

Хомуня перекрестился, прикрыл обнаженное тело мокрым платьем, взглянул на Тайфура. Купец стоял, уронив на грудь голову, и беззвучно, одними губами, читал молитву.

* * *

Возвратились в табор поздней ночью. Аристин не спал, ждал Омара Тайфура и не давал погаснуть костру. Каменная статуя древней богини Астарты, подсвеченная красноватыми всполохами, смотрела на Санерга и дальше, в степь, в бездонное звездное небо.

Утром Омар Тайфур долго не выходил из шатра. Хомуня успел подогреть воду — купец имел привычку и в жаркие дни умываться только теплой, — приготовить ему завтрак, но Тайфур не спешил вставать. Хомуне, сидевшему подле шатра, с противоположной стороны от входа, где еще держалась неширокая полоса тени, слышно было, как Омар Тайфур поминутно ворочается в постели и горестно вздыхает. Хомуня предполагал, что купец так тяжело переживает встречу с Астартой, ее неожиданную смерть. Но это было не совсем так. Хотя все, что произошло с Астартой, не оставило Тайфура равнодушным, расстроился он не столько из-за ее смерти, сколько из-за того, что мужа этой женщины убили собственные рабы. Тайфур боялся, что здесь, вдали от городов и селений, его невольникам тоже несложно будет расправиться со своим хозяином.

Тайфур лежал в шатре и чувствовал себя самым несчастным человеком на земле. Ему рисовались ужасные по своей жестокости картины. Представлялось, что рабы давно сговорились убить хозяина, но прежде чем сделать это, непременно будут всячески издеваться над ним, наслаждаясь его муками. Тайфур порой воспалялся так сильно, что наяву бредил, даже чувствовал, как острые ножи телохранителей с хрустом вонзаются в его тело. Он готов был кричать от воображаемой боли, но не смел этого делать, боялся, что рабы, догадавшись о трусости своего господина, наверняка поспешат приступить к задуманным ими кровавым замыслам. Тайфур так разбередил душу, что уже не видел никакого выхода из положения, созданного собственным воображением, и совсем пал духом. Ему казалось, что если даже сейчас встанет, выйдет из шатра и разделит между рабами свое имущество, то и тогда не избежит смерти.

— Они не преминут вам вредить, они хотели бы того, чтобы вы попали в беду, — шептал он строки из Корана.

Тайфур услышал, как кто-то тихо подкрался к шатру и начал осторожно развязывать тесемки, соединявшие его борта, чтобы проникнуть внутрь. Купец поднял голову, сунул руку под подушку и с ужасом обнаружил, что на этот раз там не оказалось кинжала. То ли он сам забыл его положить, то ли выкрал кто. Тайфур бессильно уронил голову на подушку и, путая слова, тихим голосом начал читать предсмертную молитву.

— Аллах творит, что желает. Когда он решит какое-нибудь дело, то скажет ему: «Будь» — и оно бывает. Пользование здешней жизнью недолго, а последняя жизнь — лучше…

В шатер просунулась косматая голова Валсамона.

— Горе им за то, что они приобретают, — еле слышно прошептал Тайфур и приготовился к самому худшему.

— Доброе утро, мой господин, — улыбнулся Валсамон. — Как ты себя чувствуешь? Не заболел ли? Пусть все твои несчастья падут на мою голову.

Тайфур не ответил, но облегченно вздохнул и расслабился — не увидел злого умысла на лице своего раба.

— Носильщики обрадовались, думали, что ты заболел, господин мой. Прикажи наказать их. Гы-гы-гы! — затрубил Валсамон.

— Бейте их по шеям, бейте их по всем пальцам! — ответил Тайфур словами Корана. Потом высвободил из-под одеяла ногу и что есть силы двинул ею в лицо Валсамона. — Берите их и избивайте, где бы ни встретили вы их. Над этим мы дали вам явную власть.

Валсамон исчез из шатра и, может быть, не слышал, как Омар Тайфур крикнул ему вслед:

— Солнцу не надлежит догонять месяц, и ночь не опередит день!

Если бы даже и услышал Валсамон последние слова Омара Тайфура, все равно бы не разобрал, потому что купец произнес их по-арабски.

Хомуне показался неожиданным гнев хозяина. Не понравился ему и донос Валсамона. «Зря он это сделал, — подумал Хомуня, — к хорошему это не приведет».

* * *

Лишь к полудню купец появился перед рабами и сразу велел Хомуне взять Аристина, двоих носильщиков, пойти с ними в церковь и похоронить Астарту. К этому времени Тайфур, наконец, придумал, как сделать, чтобы рабы свои злые намерения, если таковые зреют в их душах, направляли друг против друга и всеми силами старались добиться расположения хозяина.

Прежде всего он велел хорошо накормить каждого невольника, выдать новую одежду тем, у кого она сильно изорвалась, а вечером наделил лучших своих рабов особыми полномочиями, чинами и званиями. Вот тогда-то Валсамон и был возведен в степень первого раба-телохранителя. Он тут же с наслаждением выпорол носильщика, нечаянно уронившего на землю незавязанный бурдюк с водой. Оно и понятно: сел дурак на лошадь и думает, что уже господином стал.

Все, что сделал Омар Тайфур, Хомуня поначалу воспринял как невинную забаву молодого купца. Единственное, что вызвало неприятное чувство, — самым низшим по званию рабам, если они обращались к Омару с просьбой, полагалось за десять шагов становиться на колени, на четвереньках ползти к стопам хозяина и только потом просить его о милости. Если кто противился, рабы, наделенные на то полномочиями, палками заставляли в точности исполнять ритуал.

Это напоминало Хомуне далекие времена, когда его — молодого, строптивого, не умеющего смириться и привыкнуть к злу, к постоянному унижению, — больше всего травили, растаптывали душу те, кто рядом с ним изодранными до костей окровавленными руками, в изнурительных до отчаяния трудах добывали камень в каменоломнях, строили дома, рыли оросительные каналы, носили вьюки с товаром, растили хлеб, ковали железо, с кем доверчиво делился мыслями, кого покрывал от расправы, — они же доносили на него хозяину, врали, плели небылицы о непокорном русиче. Если рабовладелец или управитель наказывал Хомуню, они радостно смеялись. Избитого, оставляли без пищи, без одежды, заставляли голыми руками убирать дерьмо, шпыняли, бросали в него камнями и палками, не упускали малейшей возможности унизить, превратить его в скота, в падаль. Ни хозяева, ни рабы не могли понять желания русича и в неволе сохранить человеческий облик, независимость и достоинство. Правду говорят, что ближняя собака скорей укусит. Чем дольше жил, тем больше Хомуня поражался способности униженных унижать себе подобных, с волчьей хваткой и свирепостью рвать горло слабому, если почувствуют, что хозяин, будто псам, отстегнул им ошейники.

Люди, сумевшие сберечь в себе доброту и сострадание, — и такие попадались ему на пути, — не раз советовали смирить гордыню. Египтяне говорили: «Раб — это живой убитый, если господин пнул тебя ногой в живот, стань на колени и поцелуй ударившую тебя ногу».

Хомуня не мирился, пытался бежать на Русь — его ловили, бросали в темницу, заковывали в кандалы, возвращали хозяину, тот тоже избивал его и в конце концов перепродавал другому. Из половецкой степи Хомуня попал к ромеям, из Константинополя в Египет, Персию, Антиохию, Крит, Иерусалим, Никею, снова в Константинополь. Откуда и привез его иудей Самуил в Трапезунд…

Хомуня ехал следом за Омаром Тайфуром, вспоминал свою трудную, неудавшуюся жизнь и пытался найти корни, от коих и произрастают зло, алчность, — все то, что заставляет людей грабить и убивать друг друга. «Может, человек всасывает свои пороки с молоком матери? — размышлял Хомуня. — И если в груди женщины не хватает молока, то и сын, мучимый голодом с первых дней своего существования, растет алчным и жадным, всю жизнь добывает себе богатство, не жалея для этого ни своей, ни чужой крови. Но тогда как быть с Омаром Тайфуром? Почти двадцать лет Хомуня прожил в доме его отца, хорошо помнит, что мать купца была женщиной исключительно молочной, хватало не только Омару, но и Аристину, сыну умершей рабыни, ее служанки. Тому Аристину, которого Омар Тайфур истязал постоянно, хотя и пожаловал ему звание третьего раба-телохранителя, будто и не вскормлены они молоком одной матери. А может, эти пороки переходят из поколения в поколение, как божья отметина за грехи предков?»

Снова вспомнился Хаким. Тот за двадцать лет ни разу не ударил, разговаривал без надменности, можно сказать, даже уважительно, как с равным. А разве Хомуня не допускал оплошностей? Допускал. Было за что и наказывать. Но старый купец, видно, понимал: плетью бояться себя заставишь, а любить не принудишь.

Тайфур же будто и не родной — ни в отца, ни в мать не пошел. Добротою бог обделил. Жена старого Хакима родила сына, а сердца ему не дала.

* * *

После Тмутаракани шли быстро. Задержались лишь в большом предгорном селении, торговали с касогами. Когда пришло время двигаться дальше, собрали товар, свернули и упаковали шатер, подготовили лошадей, Тайфуру вздумалось попрощаться с местным князем. И носильщики снова сбросили с себя вьюки, телохранители спешились, расседлали коней.

Время приближалось к полудню. Воздух стал гуще, плотнее, словно в него подмешали подогретого пару. Солнце палило нещадно — и рабы, довольные, что Тайфур и Валсамон ушли в селение, скрылись в тени на окраине леса.

Прислонившись спиной к шершавому стволу могучего дуба, Хомуня сидел на мягкой траве и смотрел на путников, которые приближались к табору. Их было двое. Один — высокий, худой, с длинной седой бородой, в широком голубом халате и в белой войлочной шапке. Он опирался на посох, но шагал широко и бодро, так что его спутнику, мальчику лет десяти-двенадцати, приходилось часто семенить рядом, а то и бежать вприпрыжку. За спиной мальчика болталась котомка, у старика — домра, с округлым, как обрезанная луковица, кузовком. Не доходя до табора, они свернули к одинокому тополю, стоявшему неподалеку, у родника.

Присев под деревом, старик развязал котомку, достал две лепешки. Одну отдал мальчику. Но увидев, как тот жадно на нее набросился, отломил ему от своей еще половину.

Хомуня встал, достал из своих запасов хлеб, сыр, небольшой кусок вяленого мяса и отнес путникам. Присел напротив.

Мальчишка обрадовался, громко засмеялся.

Старик принял подарок сдержанно, отломил немного сыру и хлеба, пожевал. Мальчик, взглянув на деда, подвинул к себе котомку и положил туда половину принесенного Хомуней хлеба и сыра.

Потом старик спросил:

— Ты кто?

— Я — из каравана сарацинского купца. Раб, — медленно, подбирая слова, ответил Хомуня. Касогов он понимал хорошо, а вот говорил на их языке с трудом.

— Ты только одеждой походишь на них, — старик кивнул туда, где находился табор.

— Я — русич, из северной страны.

Старик улыбнулся.

— У нас, у адыгов, есть песня о русичах, о том, как наши воины разбили их Тамтаракай. Если душе твоей не обидно, я бы спел для тебя.

— Недавно я видел развалины Тмутаракани. Спой, я послушаю твою песню.

Старик взял домру, ударил по струнам, прикрыл глаза, тихо запел:

Старый Инал умирал на лугу, под зеленой, покрытою лесом горою, вечно стоявшей меж морем и пастбищем. Все сыновья из набегов вернулись, их раны слезами кровавят на лицах, горечью горькой и печей печальной. Юные внуки стоят и на вечный покой провожают сурового деда, кровью залившего недругов сёла. Каждый из них был достоин оружья великих адыгских воинственных предков, славой покрывших горы и долы. Старый Инал отдал саблю и власть над князьями любимому внуку Идару, барсоподобному храброму воину. Кречетом быстрым летал над землею, чтимый богами удачливый воин, саблею предков искусно владевший. Люди соседних равнин и далеких ущелий ясак уплатили Идару, главному князю храбрых касогов. Лишь не склонились пред ним непокорные, вольнолюбивые, гордые русы, жившие в Тамтаракае, у самого моря. Их покорить поручил он дружинам своим во главе с великаном Ридадей, многосчастливым и сильным. В поле тот встретил одетые в бронь и кольчуги полки Удалого Мстислава, телом дородного русичей князя. Зубром могучим встал гордый касожский силач пред веселым и храбрым Мстиславом, любым дружине и смелым в походах. «Выбери, князь, среди русичей самого сильного, пусть он со мною сразится, громко сказал благородный воин Идаров Мстиславу. — Так сохраним мы дружины свои. Если он одолеет — возьмешь мою землю, щедрую, добрую, людям родную. Ежели я одолею — возьму все твое: и детей и жену молодую, светловолосую, голубоглазую». «Пусть так и будет, — степенно ответил Мстислав Удалой великану Ридаде, воину храброму, зуброподобному. — Сам я бороться согласен с тобою сегодня, счастливый и храбрый Ридадя, лучший и верный воин Идара».

Хомуня смотрел на изрезанные морщинами бледные руки старика, неторопливо перебиравшего струны, вслушивался в слова песни и чувствовал, как она все больше и больше захватывает его, заставляет вспоминать неудачный военный поход, в котором довелось участвовать ему в молодые годы.

Иногда Хомуня поднимал голову и встречался с взглядом адыга. Глаза у старика были добрыми и немного озорными, их, показалось Хомуне, никогда не покидала улыбка.

А старик потому и улыбался, что чувствовал, как сидящий перед ним человек, раб из далекой страны русов, для которого он пел, с участием слушает песню, волнуется. И это радовало старика, голос его становился крепче, пальцы увереннее перебирали струны.

Разом схватили друг друга за плечи могучие витязи в схватке смертельной, Мстислав Удалой И Ридадя Счастливый. Горы сошлись и земля содрогнулась, шакалы примолкли, взревели медведи, честные витязи — славы достойны. Лисы сбежали, попрятались в норы, застыло на месте горячее солнце, ясное, теплое, жизнь стерегущее. Ветры притихли, слетелися вороны, стиснули зубы Ридадя с Мстиславом, воин касожский с воином русским. Беркут могучий парит над горами, спешат под утес молодые козлята, дети невинные сильных отцов. Стрепет пугливый в траве затаился, дрогнуло юное сердце у девы, любящей витязя самого лучшего. Боги следили за схваткой жестокой и втайне гордились своими сынами, русичем храбрым и сильным касогом. Рыба в пучине — стрела серебриста, но в цепкие лапы попала орлану, быстро летящему рядом с волною. Кровью полита земля молодая, повержен Ридадя дородным Мстиславом, сыном Владимира, светлого князя. Плакали девы над телом холодным, сникли от скорби знамена Идара, славного князя храбрых касогов. Семьдесят лет и два года прошло, а у внуков в сердцах кровоточили раны, горькой обидой и мщеньем желанным. Войско собрали большое они и на помощь призвали шесть тысяч аланов, конников быстрых и смелых в бою. Серну настиг леопард длиннохвостый, трепещется горлинка в лапах сапсана, сокола быстрого с когтем железным. Стаи волков словно тучи клубились, под древними стенами Тамтаракая, светлого города русичей храбрых. Черный могильник взлетел к облакам и широкие крылья расправил над степью, алой зарею залитой, стоном наполненной. Сабли ломались, и гибли в боях сыновья молодые, и плакали вдовы, страшным объятые ужасом. Хаты горели, младенцы в дыму задыхались, в крови захлебнулась надежда, к жизни желанной у русичей. Солнце померкло, погасли зарницы, лишь ветер полощет ковыль на дороге, память стонала песней былинной.

Хомуня сидел, низко уронив голову. Песня старого адыга совсем растревожила душу. Хотя в ней и рассказывалось о событиях давно минувших, Хомуне стало обидно, что здесь, в Тмутаракани, так нескладно все получилось. Где теперь они, потомки тех русских людей, которые жили когда-то на берегу моря? Может быть, они, проданные, как и Хомуня, в рабство, уже позабыли и язык свой или так же, как и он, тоскуя по своей земле, до сих пор мыкают горе где-нибудь на чужбине?

Хомуне показалось, что старик не окончил песню, оборвал ее на полуслове. Он поднял голову и в ту же секунду вскрикнул — тонкая плеть со свистом словно ножом, остро полоснула его по спине. Хомуня вскочил и увидел Омара Тайфура. Купец замахнулся еще раз, но не ударил, вяло опустил руку и молча пошел к каравану. Там все были готовы к дороге.

Старик зло посмотрел вслед Омару Тайфуру и громко сказал:

— Да постигнет тебя участь Тамтаракая, сарацин паршивый. — Старик поднял голову и сочувственно взглянул Хомуне в глаза. — Я буду молиться, чтобы судьба к тебе была благосклонной, русич.

— Спасибо на добром слове. У нас на Руси говорят: было бя счастье, а дни впереди.

Хомуня быстро набросил седло на спину своей лошади и догнал караван…

* * *

Радостные возгласы посла князя Бакатара возвестили об окончании пути. Хомуня, следом за Омаром поднявшись на вершину, где стояла крепость Хумара, увидел грозные башни с темными глазницами узких окон, высокие — саженей пять — стены крепости, увенчанные парапетом с частыми проемами бойниц, мощные, окованные железными полосами, деревянные ворота. Рядом — два облаченных в легкие кольчуги стражника. Ворота тяжело, со скрипом, открылись, и всадники, не останавливаясь, въехали на небольшую, тесно заставленную строениями площадь.

Хомуне сразу бросились в глаза даже не строения и не детинец, возвышавшийся справа, а родник на краю площади, у самой башни, недалеко от ворот. Неведомым путем вода сумела пробиться из каменных недр в самую высь и прозрачной струей вытекала из небольшой глиняной трубы в деревянное корыто, а затем отводилась такими же трубами куда-то в глубь крепости.

К детинцу, где находились дом князя и небольшая церквушка, прямо от ворот было не проехать, все завалено камнями — подновляли стену, — и посол Бакатара повел гостей кружным путем, по узким улочкам, между приземистыми, но длинными домами, протянувшимися вдоль крепостной стены, и княжескими конюшнями. В дальнем углу располагалась покрытая копотью кузница, тут же стояли двухколесные арбы, груженные плетеными сапетками с рожью, ячменем, просом и кукурузой, тушами заколотых животных, бревнами. Напротив, под навесом, скорняки выделывали бараньи шкуры, оттуда тянуло острым запахом кожи.

То ли посторонние люди редко бывали в крепости, то ли аланов привлекли яркие, роскошные одежды Омара Тайфура, но кузнецы и скорняки прекратили работу и молча уставились на иноземного купца.

Чуть в стороне Хомуня увидел еще один небольшой родник. Вода вытекала прямо из небольшого углубления между камнями и слабым ручейком уходила мимо скорняжной под стену крепости. У родника, присев на корточки, женщина в черных строгих одеждах ковшиком наливала воду в большой кувшин. Она лишь мельком взглянула на приезжих.

Через узкие ворота въехали в княжеский двор. Бакатар, встретивший гостя у порога, оказался веселым и гостеприимным человеком. То и дело приглаживая широкие усы, он громко смеялся, и смех этот был довольно приятным. Князь часто заглядывал гостю в глаза, будто хотел удостовериться, правильно ли понял его собеседник. После взаимных поклонов и приветствий пригласил Тайфура к столу, уставленному дымящимся мясом, фруктами и напитками.

Во время обеда Хомуня стоял позади Тайфура, часто сглатывал слюну, толмачил машинально, почти не вникая в смысл беседы. Омар рассказывал князю о Херсонесе и Трапезунде, о землях, расположенных в низовьях Куфиса, о людях, населявших эти земли. Бакатар слушал внимательно, лишь изредка задавал купцу вопросы, интересовался обычаями народов, их правителями. Но когда узнал о намерении сарацина идти в Дербент, встревожился:

— Тебе не следует идти в Дербент, — торопливо перебил он гостя. — Потеряешь не только караван, но и жизнь.

Омар Тайфур вопросительно посмотрел на Бакатара.

— Ты мой гость. Я не могу желать тебе зла. К Железным воротам сейчас идти опасно. Дербент пал. Его разрушили монголы — кочевники, пришедшие с востока. Я не знаю людей более жестоких, чем они. Убивают не только мужчин, способных держать в руках оружие, но и женщин, стариков и детей, грабят жилища. Что не в силах унести с собой, предают огню. Их тумены уже вторглись на земли степной Алании. Мы готовимся наглухо закрыть монголам путь в горы.

— Что же мне делать? — пораженный известием, тихо спросил Тайфур.

Князь пожал плечами.

— Может быть, тебе повернуть на север, через половецкую степь — на Русь? Я знаю купцов, которые выбрали именно этот путь. Считают, что с Русью торговля выгодна. Да и половцы сейчас не опасны, купцов не трогают. Хоть и кочевники они, а ищут союз против монголов с нами и русичами.

Едва князь произнес слово «Русь», у Хомуни тревожно забилось сердце, ладони покрылись потом, задрожали колени. Он еле сдерживал себя, чтобы не упасть Тайфуру в ноги и молить, молить купца повернуть на север. Только бы ступить на родную землю, подышать ее воздухом, услышать русскую речь, а там — свобода или смерть… Слезами наполнились глаза Хомуни. «О, святая Одигитрия! — беззвучно шевелил он губами и, просунув руку под рубаху, прикоснулся к висевшему на шелковом шнурке бронзовому кресту — энколпиону с изображением богоматери Одигитрии с младенцем. — Спасительница, заступница моя! Дай силы рабу твоему выдержать и это испытание».

Хомуня острой гранью креста резко, сколько силы было в руке, царапнул по груди. Боль помогла подавить слабость, собрать волю и спокойно, не дрогнувшим голосом, перевести на арабский слова князя. Хомуня толмачил и ощущал, как его собственная кровь из раны медленно стекает по животу.

Бакатар мельком взглянул на Хомуню, чуть замешкавшегося с переводом, и продолжил:

— Можно отправиться и на юг, через горы. По Инджик-су поднимешься на плато Аркассара, через урочище Пхийя и перевал Ачарар выйдешь в ущелье реки Гумисты и спустишься к Севастополису. А там — рядом и Трапезунд. Но для каравана это слишком трудный путь. Можешь много потерять и рабов и ослов. Если вьюк упадет в пропасть — не достанешь. Да и торговли хорошей предсказать не могу. В Севастополис много морем привозят товару всякого, — Бакатар помолчал немного, заглянул в глаза Омару Тайфуру и добавил: — Через Клухорский перевал идти легче. Но ты не ходи туда. Выше по ущелью правит кровожадный Пазар, мой враг, он убьет тебя.

— Спасибо за совет, князь, — Тайфур встал из-за стола, — я подумаю, какую дорогу выбрать. Только скажи мне, за что Пазар может убить меня?

Бакатар усмехнулся, пригладил усы.

— За то, что я принял тебя как гостя и оставил в живых.

* * *

На обратном пути Хомуня жевал лепешки с сыром, которые сунул ему на прощанье слуга Бакатара, и все молил и молил бога, чтобы купец пошел торговать на север.

В караван-сарае после краткого сна Тайфур велел Аристину, охранявшему покой своего хозяина, позвать к себе русича.

Хомуня вошел и молча поклонился Омару Тайфуру.

— Садись, — купец указал на коврик, разостланный у входа в комнату. — Расскажи мне о Руси, какая она?

— Прости, мой господин. Сумею ли? Тридцать семь лет прошло, как продали меня в рабство.

— Вспомни о городе, в котором жил. Все, что помнишь, о том и рассказывай. Время у нас есть. В путь тронемся только завтра.

Хомуня, обрадованный надеждой, поклонился Тайфуру.

— Слушаюсь, мой господин.

Купец подложил под локоть подушку, подтянул ближе кувшин с шербетом, приготовился слушать.

Хомуня тяжело вздохнул.

— Правду говорят, что раб — это живой убитый. Жизнь моя прекратилась еще там, где набросили на меня аркан. И если душа моя до сих пор не рассталась с телом, то только потому, что не порвались нити памяти с тем далеким временем, когда я твердо ходил по родной земле.

Казалось бы, что я сделал для Руси? Ничего. Даже меч свой как следует не обагрил кровью ее врагов. Русь же до сих пор щедро питает меня все эти годы. Питает надеждой, дает стойкость душе, помогает вынести все муки, не сломаться.

Порой мне кажется, будто земля обширна, как пустыня, и холодна, как снег в горах. Все, что происходит со мной и вокруг меня, — длинный и тяжелый сон, в который я погружен Дивом, умыкнувшим мою душу и удалившим ее от бога. И только изредка, чтобы усилить мои страдания, он переносит меня памятью на Русь — сказочную и великую, теплую и ласковую, как руки матери. И тогда я воочию вижу землю, пропитанную запахами моего детства и юности, поросшую злаками и травами; Залесье, стольный град Владимир, а рядом — село Боголюбово, светлое, словно умытое водами тихоструйной Нерли и Клязьмы; и людей, приветливых, добрых и сильных; вижу и другие города с величественными церквами и высокими теремами, сотворенными искусными руками русских мастеров. И снова туман застилает глаза. Что есть мочи пытаюсь разорвать пелену, но тщетно. Лишь сердце стонет от тоски и бьется, как у малой пичуги, зажатой в ладони.

Разве можно понять, где сон, а где явь?

В эти минуты я снимаю с груди крест — он один остался у меня светлой памятью о Руси, об отце и матери, под его створками — кусочек земли и засохшая травинка из села Боголюбова, — и целую отлитое киевским мастером изображение богоматери Одигитрии и успокаиваюсь, снова обретаю веру — путеводительница поможет разорвать путы Дива, даст силы выдержать испытания и вернуться на родную землю. Только надежда и способна продлить дни нашей жизни. Иначе каков смысл в мучениях?

Этот и еще один почти такой же крест привез из похода на Киев отец мой, Козьма, летописец и словутный воин, старшой дружины Андрея Юрьевича, великого князя владимирского, прозванного у нас Боголюбским. Хоть и не боярского рода мой отец, но близким был человеком великому князю. И не только ему. И князю Игорю Святославичу. В те годы Игорь еще не получил удела на княжение, водил в походы чужие полки. На Днепре отец с воинами обоих князей бок о бок бился против киевской рати, «согжоша и грабиша два дня весь град Подолье и Гору, и монастыри, и Софью», — так после похода записал он в летописи.

Почему князь Андрей воевал Киев? Хотел самолично править Русской землей, чтобы все удельные князья по его воле ходили, а они-то сами желали быть великими и чинили раздоры. Князя Андрея страшила «тьма разделения нашего». По молодости он считал, что лучше добрая война, чем худой мир. Вот и старался мечом примирить непокорных. Только одного не разумел он: когда друг о друга слоны трутся, то между собой комаров давят.

Второй крест достался брату моему, Игнатию, одногодку Юрия, сына великого князя Андрея. Дружны были в детстве княжич с Игнатием. Вместе играли, ходили учить грамоту в церковь Покрова, поставленную Боголюбским против княжеского дворца, на реке Нерли. Позже и я постигал там книжную мудрость.

Я любил эту церковь. Небольшая, с золотою маковицей и узкими, словно прорезанными в камне, окнами, она легко вознеслась над высоким холмом, насыпанным мастерами у самой воды.

Весной, когда Нерли выходит из берегов и холм превращается в остров, церковь становится похожей на большую нарядную ладью, и плавно парит над спокойной гладью реки. А кругом — одетые в буйную зелень, с голубыми, красными и желтыми цветами, поречье, широкие луга, темные ельники и дубравы.

Рядом с храмом тихо и покойно. А в солнечные дни он светится особенно ярко, будто зовет к себе русичей, стремится укрыть их под своими сводами — то ли пришли они с разоренного половцами юга, то ли с холодного севера — и напомнить всем, что «путь их един, как един и язык».

Имя свое этот храм носит в честь особого праздника, который ввел Андрей Боголюбский во славу победы над булгарами, не пускавшими вниз по Волге ладьи с товарами русских купцов в Грузию. Эту победу он одержал первого октября лета 6672-го вместе с рязанскими, муромскими и смоленскими князьями. Говорят, что князю Андрею привиделось, будто Богородица сняла с головы свое пурпурное покрывало и простерла его над Залесьем, над Владимиром и Суздалем, и даровала победу над булгарами. С тех пор-то и начал звучать во всех русских церквах в молитвах и песнопениях призыв к единству Русской земли, в коем осуждалась, как говорил князь Андрей Юрьевич, «тьма разделения нашего».

Первую смерть я увидел, когда мне минуло пять лет. Все мы жили при дворе князя Андрея. В доме у него постоянно теснились дружинники, мастеровые, художники, холопы, наезжали бояре, послы удельных князей, иноземные гости. Но перед той кровавой ночью лета 6682-го было тихо и пустынно…