"Блэк" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

Глава VIII, В КОТОРОЙ ШЕВАЛЬЕ ДЕ ЛЯ ГРАВЕРИ ЗАВОДИТ НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА

События, последовавшие за возвращением с острова Эльба, известны.

Дьедонне, вернувшись к себе домой на Университетскую улицу, повесил крест Святого Людовика над изголовьем кровати своей жены в память о том, что этой наградой он обязан ей.

Сто дней не причинили ему ни малейшего волнения.

Дьедонне был самым счастливым человеком из всех живущих на земле.

Он был кавалером ордена Святого Людовика и не был больше мушкетером.

Настала пора второй Реставрации; барон вернулся вслед за Бурбонами и вновь вселился в свой дом на улице Варенн.

Однако он не зашел навестить брата. Он расценивал как огромную несправедливость то, что Дьедонне был награжден, а он нет.

В результате шевалье де ля Гравери, лишившись посредника, обратился со своей просьбой прямо к королю.

Он добился того, что поменял свою шпагу мушкетера на палочку церемониймейстера; обмен, доставивший ему огромную радость, так как эта новая должность, совершенно гражданская и абсолютно мирная, гораздо лучше соответствовала его склонностям, чем прежняя.

Но случилось так, что, раз разделавшись со своей амуницией, шевалье, по какой-то аномалии, довольно часто встречающейся у людей его темперамента, стал жадно искать общества тех, кто носил военную форму.

Он, казалось, поставил себе задачей доказать целому свету, что и его голову некогда украшал этот благословенный плюмаж, доставлявший ему столько неудобств в ту пору, когда он имел право его носить.

Вот почему, когда он по долгу службы присутствовал на обеде в Тюильри, он предпочитал располагаться среди офицеров военной свиты и общался с ними на дружеской ноге.

Однажды он познакомился там с капитаном конных гренадеров, который в силу закона противоположностей понравился ему с первого взгляда.

Этот капитан был намного старше де ля Гравери, которому в эту пору исполнилось двадцать пять или двадцать шесть лет; всего лишь несколько месяцев отделяли этого офицера от того дня, когда приказом министерства он должен быть отправлен на пенсию.

У него были седые волосы, и несколько ранних морщин уже избороздили его лоб. Но по складу ума, по настрою своего сердца и по своему характеру господин Думесниль — так звали капитана — по-прежнему оставался двадцатилетним; и, пожалуй, во всей гвардии не нашлось бы младшего лейтенанта, который мог бы сравниться с ним в веселости, остроумии и беззаботной беспечности.

Во всех физических упражнениях, которыми, впрочем, де ля Гравери, а точнее, старые канониссы, занимавшиеся его воспитанием, безмерно пренебрегали, капитан Думесниль всегда был первым.

О его отваге в армии ходили легенды.

Эти качества произвели на шевалье чрезвычайно глубокое впечатление как раз именно потому, что самой ими ни в коей мере не обладал; он тут же подумал, что подобный друг будет весьма ценным приобретением для такого весьма скучного жилища, каким был его дом; шевалье надеялся, что капитан развлечет Матильду, которая становилась все менее и менее общительной, оставаясь наедине с Дьедонне; он рассудил, что воспользуется хорошим настроением, которое не замедлит вернуться к его супруге, так как оно приходило к нему самому, когда шевалье слушал остроты своего нового знакомого. Вследствие всех этих соображений он немедленно стал ухаживать за капитаном так, как влюбленный ухаживал бы за желанной женщиной.

Спустя несколько часов их знакомство стало таким близким, что Думесниль, особо не заставив себя упрашивать, согласился отобедать на следующий день у шевалье дома.

Впрочем, капитан, заметим это так вскользь, принадлежал к той породе людей, что приняли бы и приглашение дьявола, если бы были твердо уверены, что жаркое там будет не слишком подгоревшим.

Не подозревая о том, де ля Гравери именно в этот момент переживал самый критический период в своих семейных отношениях.

Мадам де ля Гравери уже долгое время скучала. Скука у женщин, обладающих темпераментом Матильды, это легкий озноб, предвещающий лихорадку. Год, последовавший за второй Реставрацией, был насыщен весельем; молодая женщина пресытилась шумом и блеском, устала от танцев, ей наскучило банальное пустое кокетство: она переставала любить эти удовольствия и развлечения только ради их самих; она ощутила пустоту своего сердца, а мадам де ля Гравери в этом отношении напоминала природу: она ужасалась и не терпела пустоты.

Впрочем, по отношению к своему мужу она оставалась прежней или почти что прежней; благодаря привычке и воспитанию роль заботливой и внимательной супруги укоренилась в ее сознании, и какое бы направление ни принимал ход ее мыслей, это ни в коей мере не отражалось на той заботливой предупредительности, с которой она относилась к Дьедонне; но, в сущности, меланхоличная нежность шевалье раздражала тонкую нервную систему его супруги, и взгляды, которые она бросала на него, якобы строя влюбленные глазки, понемногу стали наполняться той едва сдерживаемой ненавистью, которую женщины, подобные ей, всегда потихоньку питают в отношении мужа, упрямо отказывающегося предоставить им хоть малейший повод для жалоб, а следовательно, и малейшую возможность взять реванш.

В тот же день, когда де ля Гравери привел в дом своего друга, с которым познакомился накануне, барон, первый раз после долгого перерыва навестив Дьедонне, представил своей золовке молодого лейтенанта гусарского полка, сопроводив это представление крайне лестными рекомендациями.

Этот молодой гусар на самом деле был одним из самых блестящих офицеров, которых только можно было встретить; у него была топкая и гибкая, как у женщины, талия, изящная осанка, ловко закрученные усы, самодовольный вид; короче, перед вами был готовый манекен, предназначенный для того, чтобы выгодно продемонстрировать в лучах солнца блеск золотых галунов доломана или лихо носить ташку.

Вопрос о том, какое влияние может оказать на самочувствие и настроение очаровательной молодой женщины приятная внешность и веселый, жизнерадостный нрав, пока недостаточно исследован и никогда не будет исследован до конца.

С того благословенного дня, как капитан гренадеров и лейтенант гусаров впервые расположились у домашнего очага шевалье де ля Гравери, состояние хозяйки дома значительно улучшилось: бледность, порой стиравшая все краски на ее лице, исчезла; синеватые круги, затмевавшие блеск глаз, пропали; она вновь преисполнилась веселья и очаровательной улыбкой сопровождала все знаки внимания, оказываемые мужу, которые благодаря этому были ему в два раза милее и дороже.

Нежданный, но явный успех, достигнутый ими, невольно как-то особенно сильно привязал обоих лекарей к очаровательной больной.

Они все время находились рядом с ней, и не прошло и двух недель, как они стали не просто привычными сотрапезниками, а ежедневными завсегдатаями в особняке де ля Гравери.

На всех прогулках их постоянно видели вместе; неизменной компанией они появлялись на балах и спектаклях; дело дошло до того, что, как только где-либо показывалась мадам де ля Гравери, можно было держать пари, что господин де ля Гравери следовал за ней, а позади господина де ля Гравери шли двое верных рыцарей.

Это, вероятно, было самое необычное, но и самое очаровательное семейное содружество.

Это никоим образом не была обыкновенная вульгарная семейная пара, состоящая из мужа и жены; это не был и тот любовный треугольник, так называемая любовь втроем, которую на каждом шагу встречаешь в Италии. Нет, это была семья, состоявшая из четырех человек, в которой равными привилегиями пользовались все ее члены: хозяин дома, друг хозяина дома и протеже хозяйки; все трое на редкость искусно и лояльно вели свою партию в общем хоре, каждый получая со скрупулезной точностью приходящуюся ему долю улыбок, сердечных благодарностей и признательных взглядов, все трое снискав право поочередно, в качестве компенсации, предлагать свою руку прелестной Матильде, а также нести ее шаль, веер или букет.

Мадам де ля Гравери, распределяя свои знаки внимания, выказывала при этом отменное чувство справедливости, так что ни разу никому не дала повода ни к ревности, ни к недовольству.

Но самым довольным из этого мужского трио, самым признательным не только Матильде, но и двум другим, бесспорно был Дьедонне; он был вне себя от радости, когда размышлял о том, что нашел два новых объекта, на которых мог излить избыток нежности, переполнявший его сердце в дни уединения.

Как мадам де ля Гравери удавалось поддерживать это ровное настроение и это самоотверженное самоотречение при своем крохотном дворе?

Это один из тех женских секретов, в который, признаемся в этом честно, несмотря на наши беспрестанные и постоянно возобновляемые исследования в этой области, нам так и не удалось проникнуть.

Но самое поразительное заключалось в том, что общество практически не злословило по поводу этого странного союза. Молодая немка казалась такой простодушной; столько наивности было в ее самом компрометирующем обращении с обоими офицерами; она была так изумительно естественна, что если кто-нибудь осмелился бы вдруг высказать хоть малейшее подозрение, то, весьма вероятно, мог бы быть обвинен в том, что у него злое сердце.

Барон де ля Гравери стал тем ангелом с пылающим мечом, который изгнал трех блаженных из их рая.

Однажды после полудня Матильда, чувствуя легкое недомогание, оставалась дома; господин де Понфарси — так звали лейтенанта гусаров — был на дежурстве, шевалье де ля Гравери и его друг, капитан гренадеров, вдвоем гуляли по Елисейским Полям.

И хотя обычный квартет заметно поредел, де ля Гравери выглядел бесконечно радостным; он скорее подпрыгивал, чем шел, и это несмотря на полноту, ставшую весьма солидной, принимая во внимание его возраст. Малейшее происшествие вызывало у него раскаты смеха, он беспрестанно весело потирал ладони и, следуя священным законам дружбы, капитан Думесниль целиком и полностью разделял это великолепное настроение.

Гуляя, они столкнулись с человеком, который, похоже, не был так же доволен судьбой, как они.

Этим человеком был барон де ля Гравери.

Он шел с таким угрюмым, таким озабоченным выражением лица, так низко надвинув на глаза шляпу, что они наткнулись на него, даже не узнав.

Но он, почувствовав, что его задели, поднял голову и узнал их.

— Клянусь смертью Христовой! Я рад встретить вас, шевалье, — сказал старший брат, схватив младшего за руку.

— В самом деле! — произнес тот с болезненной гримасой, так сильно барон сжал ему руку.

— Да, я направляюсь к вам.

Думесниль покачал головой, у него зародилось предчувствие несчастья.

Но быстро, вновь обретя свое хорошее настроение, шевалье произнес:

— Надо же, как странно, я только что сказал Думеснилю: «Я должен прямо сейчас зайти к моему брату, чтобы сообщить ему эту радостную новость».

— Эту радостную новость? — повторил барон с мрачной улыбкой. — А, так у вас есть для меня радостное известие?

— Да.

— Ну, что же, тогда обмен будет не в вашу пользу, так как я собираюсь поведать вам нечто весьма неприятное.

Такому тонкому и искушенному наблюдателю, каким был Думесниль, легко было догадаться, что эта новость, которая должна была так огорчить шевалье, доставляла сильную радость барону.

По телу Думесниля пробежала дрожь, а поскольку рука шевалье опиралась на руку капитана, то он вздрогнул вместе с ним, пока скорее испытывая простое сочувствие, чем предчувствуя что-либо.

— Но что же случилось? — пробормотал бедняга Дьедонне, весь побледнев, настолько был силен ужас, который он почувствовал заранее лишь при одном слабом отблеске той бомбы, с помощью которой барон собирался взорвать его счастье.

— Ничего. Пока.

— Как! Пока ничего?!

— Нет, позже я вам расскажу об этом, когда мы будем у меня в доме, если вы соблаговолите туда последовать за мной.

Думесниль видел, что барон желал бы поговорить со своим братом наедине, к тому же, поскольку первый нисколько не скрывал от второго, что собирается говорить с ним о вещах малоприятных для слуха, капитан тем более предпочел бы не присутствовать при беседе.

— Извините меня, мой дорогой Дьедонне, — сказал он, — но я вдруг вспомнил, что меня ждут у полковника.

И он протянул одну руку шевалье, в то время как другой приветствовал барона.

Но Дьедонне, оказавшись перед лицом неожиданного несчастья, был не таким человеком, который способен встретить его в одиночку, и, хотя капитан только что попрощался с ним, отняв свою руку, шевалье вновь схватил ее и просунул себе под руку.

— Ба! — произнес он. — Еще сегодня утром вы мне говорили, даже больше, чем говорили, заявляли, что свободны весь день; вы останетесь, господин скромник, и мой брат будет говорить при вас. Что за черт! Только что вы согласились разделить со мной мою радость; теперь самое меньшее, что вы можете сделать, — это взять на себя вашу часть моего горя.

— И правда, — сказал барон, — я в самом деле не вижу причин, почему бы мне не позволить господину капитану выслушать эту конфиденциальную новость, к которой он почти в той же степени, что и вы, приложил свою руку.

Капитан вскинул голову, как будто конь при звуках трубы, и слегка покраснел.

«Черт бы побрал этого старого иезуита! Он испортит нам весь день!» — прошептал он на ухо Дьедонне.

И затем произнес громким голосом, в котором одновременно звучали просьба и угроза:

— Господин барон, без сомнения, хорошо подумал, прежде чем принять решение; однако позволю себе все же ему заметить, что откровения, о которых я говорю, порой столь же опасны для того, кто их делает, сколь мучительны они бывают для того, кто их выслушивает.

— Сударь, — сухо ответил барон, — я знаю, к чему обязывает меня мой долг главы рода де ля Гравери, и предоставьте мне самому судить о том, как мне следует поступить в соответствии с требованиями моей чести.

— Что все это означает. Господи? — прошептал про себя бедный шевалье, покачивая голевой. — У Думесниля такой вид, будто он отлично знает, что собирается сообщить мне брат, а сам он мне ничего не пожелал сказать! Итак, мой дорогой барон, будьте откровенны и не тяните дольше; растерянность и смущение, в которое вы нас повергли, гораздо болезненнее и мучительнее для меня — я твердо уверен в этом, — чем та новость, которую вы хотите мне поведать.

— Тогда следуйте за иной, в мой дом, — сказал барон.

И оба, и Дьедонне, и капитан, держась по обе стороны от барона, спустились вниз по Елисейским Полям и, миновав мост Согласия и Бургонскую улицу, очутились на улице Варенн, где жил барон.

Все трое были так озабочены, что во время всей этой длинной дороги ни один из них не проронил ни слова.

Беспокойство бедняги Дьедонне удвоилось, когда он увидел, что старший брат провел их в самый отдаленный кабинет своих апартаментов и плотно закрыл за ними дверь.

Приняв эти меры предосторожности, призванные обеспечить полную конфиденциальность предстоящей беседы, барон торжественно вытащил из своего кармана письмо и правой рукой показал его своему младшему брату, в это время левой он крепко сжимал руку последнего и с глубоким сочувствием в голосе повторял:

— Бедный брат! Бедный брат! Несчастный шевалье!

Это вступление звучало так мрачно, что Дьедонне никак не решался взять в руки это письмо.

Этих мгновении растерянности было достаточно Думеснилю, чтобы бросить взгляд на письмо и узнать этот изящный, бисерный почерк. И прежде, чем шевалье принял какое-либо решение, капитан гренадеров выхватил письмо.

— Ради всего святого! — воскликнул капитан. — Он не станет его читать, господин барон! Он не станет читать ваше письмо!

Затем, выпрямившись и затянув потуже ремень своего мундира, он увлек господина де ля Гравери-старшего в угол комнаты.

— Я принимаю ваши упреки и готов нести всю тяжесть последствий случившегося, но я не позволю разрушить, раздавить счастье вашего бедного брата; есть люди, которые могут существовать лишь в идеальном мире, мире своей мечты. Подумайте об этом!

И, понизив голос, он продолжил:

— Именем Господа, заклинаю, даруйте жизнь бедному ягненку; он, несомненно, создан из самого лучшего теста, которое небо когда-либо посылало на землю в подарок.

— Нет, господин капитан, нет! — ответил барон, возвышая голос. — Нет, вопросы чести для нашей семьи превыше всего.

— Прекрасно! Великолепно! — сказал капитан, желая обернуть все в невинную шутку. — Согласитесь, честь чем-то сильно напоминает оскорбленного мужа; она остается незапятнанной, если никто ни о чем не подозревает, и слегка задетой, когда все становится известно.

— Но, сударь, есть виновный, а безнаказанность не следует поощрять.

Капитан схватил барона за руку.

— Но кто, черт возьми, просит вас о пощаде? — Глаза капитана засверкали. — Разве вы до сих пор еще не поняли, что я в полном вашем распоряжении, сударь?

— Нет, — продолжал барон, все больше и больше повышая голос. — Нет, необходимо, чтобы Дьедонне знал, что его недостойная супруга и его не менее недостойный друг…

Капитан побледнел, как мертвец, и попытался рукой закрыть барону рот.

Но было слишком поздно, шевалье все слышал.

— Моя жена! — вскричал он. — Матильда! Неужели она мне изменила? Нет, это невозможно!

— Все же он добился своего, вот негодяй! — заметил капитан.

И, пожав плечами, он отошел от барона и сел в углу комнаты с видом человека, который сделал все, что мог, дабы помешать катастрофе; но видя, что, несмотря на все его усилия, она все же разразилась, безропотно покорился неизбежному.

— Невозможно? — с негодованием переспросил барон, не обратив никакого внимания на жалобные, просящие нотки в голосе брата. — Если вы мне не верите, то попросите господина капитана вернуть вам письмо, которым он завладел вопреки всем приличиям и правилам хорошего тона, и вы найдете в нем доказательство вашего бесчестия.

Капитан Думесниль, сидя в своем углу, внешне выглядел совершенно невозмутимым; но он кусал свой ус, как человек, который далеко не так уж спокоен, как хотел бы казаться.

В это время Дьедонне становился все бледнее и бледнее; несколько вырвавшихся у него слов объяснили его все возрастающую бледность.

— Моего бесчестия! — повторил он. — Моего бесчестия! Брат, но как же мой ребенок?…

Барон рассмеялся.

— Этот ребенок, — продолжал шевалье, как будто и не слышал саркастического смеха своего брата, — этот ребенок, которому я так радовался все эти два дня, после того как Матильда сказала мне о нем; этот ребенок, о котором я мечтал, просыпаясь, и думал, засыпая; этот ребенок, которого я представлял уже лежащим в колыбели с бело-розовым, ангельским личиком; этот ребенок, чье нежное воркование уже заранее звучало в моих ушах; этот ребенок может быть не моим?… О Господи, Господи! — Голос шевалье перешел в рыдания. — Я лишился разом и жены, и ребенка!

Капитан приподнялся, как будто движимый желанием обнять шевалье, но тут же сел снова, и вместо того, чтобы кусать усы, стал кусать кулаки.

Но барон, словно и не заметив ни отчаяния своего брата, ни гнева капитана, отвечал с грубой прямотой:

— Да. Ведь в этом письме, который случай вручил мне в руки и с содержанием которого я хотел вас познакомить, но вот капитан Думесниль завладел им и не отдает обратно, ваша супруга шлет своему любовнику поздравления по случаю своего будущего материнства.

Бедняга Дьедонне ничего не ответил; он упал на колени, закрыл лицо руками и судорожно разрыдался. Капитан не мог долее выносить этой сцены.

Он встал и направился прямо к барону.

— Сударь, — обратился он к нему вполголоса, — в этот момент, и вы прекрасно это понимаете, потому что сделали для этого все, что могли, я больше себе не принадлежу; но как только ваш досточтимый брат получит причитающееся ему по праву удовлетворение, я смогу по достоинству оценить ваше поведение, как оно того заслуживает, и поверьте, я не премину это сделать.

Закончив свою речь, офицер попрощался и пошел к двери.

— Сударь, вы уходите? — спросил у него барон.

— Признаюсь вам, — ответил капитан, — я чувствую, но у меня недостанет сил вынести эту ужасную сцену.

— Что же, убирайтесь! Но верните мне письмо мадам де ля Гравери.

— А почему я должен вам его возвращать? — надменно спросил капитан, нахмурив брови.

— Ну, хотя бы по той простой причине, что оно адресовано вовсе не вам, — проговорил барон.

Капитан оперся о стену, иначе бы он упал.

Действительно, капитан до сих пор думал, и читатель, должно быть, об этом догадался, что роль обвиняемого давала ему право быть более активным участником этой истории, чем предполагал барон.

Он быстро достал письмо, которое положил перед этим в один из своих карманов, развернул его и пробежал первые строчки.

По вырвавшемуся у него непроизвольному жесту, по выражению его лица барон догадался обо всем.

— И вы тоже! — вскричал он, всплеснув руками. — Вы тоже! Что ж, значит, она гораздо большая мошенница и негодяйка, чем я полагал.

— Да, сударь, я тоже, — подтвердил капитан, понизив голос.

— Как же так?

— Да, я тоже. Я презренный человек, такой же презренный, как и она, потому что посмел обмануть этого прекрасного и достойного, этого честного малого; но скажите ему, когда он придет в себя…

Но Дьедонне, который за это время вышел из своего состояния оцепенения, прервал капитана.

— Думесниль! — закричал он. — Думесниль! Не покидай меня, мой друг; подумай, что, кроме твоей дружбы, у меня в этом мире не осталось ничего, что бы могло меня спасти и утешить.

Капитан, терзаемый угрызениями совести, колебался.

— О Господи, Господи! — воскликнул несчастный шевалье, ломая в отчаянии руки. — Неужели дружба такое же пустое слово, как и любовь?

Барон сделал движение по направлению к брату.

Это движение предопределило решение капитанам Он с такой силой схватил старшего брата за руку, что у того лицо исказилось от боли, и, глядя ему прямо в глаза, вполголоса повелительно заявил:

— Ни слова больше, сударь. Впервые приключение подобного сорта вызывает у меня угрызения совести, и эти угрызения так мучительны, что не знаю, клянусь вам, хватит ли мне всей моей жизни, чтобы искупить свою вину; но тем не менее я постараюсь это сделать, полностью посвятив себя вашему брату, окружив его заботой и нежностью, без которых он не может больше жить.

Сударь, не говорите ему больше ничего; не в вашей, да и не в моей власти перечеркнуть прошлое, но не терзайте еще сильнее это бедное сердце.

— Я ни перед чем не остановлюсь, — язвительно возразил ему барон, — чтобы заставить моего брата выгнать опозорившую его супругу и отказаться от ребенка, который похитил состояние, принадлежащее другим.

— О, скажите, состояние, принадлежащее вам, так будет честнее. И с позиций эгоизма ваше поведение, возможно, поддается объяснениям, — ответил капитан, бросая на барона взгляд, полный презрения. — Пусть будет так; но этого письма, написанного мадам де ля Гравери господину де Понфарси, будет более чем достаточно, чтобы получить, даже в судебном порядке, то, что вы желаете.

— Тогда отдайте мне это письмо.

Думесниль подумал несколько мгновений.

Потом сказал:

— Я согласен, но при одном условии.

— Условии?

— О! Это вам решать, принимать его или нет, сударь, — продолжал нетерпеливо капитан, постукивая ногой. — Итак, поспешим. Или вы даете слово, или я разрываю это письмо.

— Сударь, клянусь своей честью дворянина…

— Дворянина, — прошептал Думесниль с глубочайшим презрением. — Что же, хорошо, поклянитесь вашей честью дворянина! Ведь, похоже, хотя вы и поступаете подобным образом, вы все еще продолжаете быть дворянином. Так вот, поклянитесь мне, что вы никогда не скажете вашему брату, что его одновременно предали двое мужчин, которых он звал своими друзьями; поклянитесь мне, наконец, что вы не станете препятствовать искуплению содеянного мною; я посвящу этому весь остаток своей жизни.

— Я клянусь вам, сударь, — сказал барон, пожирая глазами драгоценное письмо.

— Великолепно. Я настолько доверяю вам и вашей клятве, что даже не стану говорить, что я сделаю с вами, если вы ее нарушите.

И капитан вручил барону письмо, написанное Матильдой господину де Понфарси.

Затем, подойдя к шевалье, сидевшему все так же без сил, он сказал:

— Ну же, Дьедонне, вставай и обопрись о меня; мы ведь с тобой мужчины.

— О, спасибо, спасибо, — ответил шевалье, с усилием поднимаясь и падая в объятия капитана. — Ты ведь меня не покинешь, правда? Ты меня не покинешь?

— Нет, нет, — пробормотал капитан, нежно гладя шевалье, как будто бы это был ребенок.

— Знаешь, — продолжал шевалье, речь которого прерывали рыдания, — я боюсь сойти с ума, так страшит меня мое будущее, до такой степени я уверен, что сравнение прошлого с настоящим сделает невыносимо отвратительным мое существование.

— Мужайся, — проговорил барон. — Даже самая лучшая из женщин не стоит и половины тех слез, что ты здесь проливаешь вот уже четверть часа об этой мерзавке.

— О! Вы не знаете, вы не можете знать, — прервал его Дьедонне, — кем для меня была эта женщина! У всех у вас есть салоны, двор, честолюбивые мечты, которые занимают вас; почести и награды, которых вы добиваетесь; у вас есть развлечения, которые наряду со сплетнями о работе обеих палат занимают свое место в ваших сердцах; у вас также есть новые назначения, награды и отличия, которые получают ваши противники. У меня же в этом мире была только она, она одна; она была моей жизнью, моим счастьем, моей радостью, моими честолюбивыми надеждами. Только те слова, которые я слышал из ее уст, только они одни имели для меня значение; а сейчас, когда я чувствую, что все это внезапно уходит у меня из-под ног, мне кажется, что я вступаю в пустыню, где нет ни воды, ни солнца, ни света и где отныне мерилом времени будут лишь мои страдания! О Господи, Господи!..

— А, ерунда, — сказал барон. — Все это чепуха!

— Сударь! — Голос капитана звучал почти угрожающе.

— Вы не помешаете сказать мне брату, — повторил барон, не теряя из виду свое наследство, — вы не помешаете мне сказать ему, что ради чести своего рода, чье имя он носит, он не должен допускать, чтобы это родовое имя было унижено и втоптано в грязь; перестав уважать женщину, недостойную вас, вы перестаете ее любить.

— Все это, брат мой, софизм, парадокс, заблуждение! — вскричал шевалье с отчаяньем в сердце. — В этот самый миг, слышите ли вы, в то самое мгновение, когда ее вина разбивает мне сердце, когда краска стыда заливает мне лицо, так вот, в это мгновенье я люблю ее! Я ее люблю!

— Друг, — проговорил капитан, — надо быть мужчиной; надо жить!

— Жить! Зачем мне теперь жить?… Ах, да, чтобы отомстить за себя, чтобы убить ее любовника. Да, по законам света, по законам чести один из нас, я или он, должен теперь умереть, потому что Бог создал ее женщиной, а значит, вероломной, коварной и бесчестной; и из-за того, что она, вероломная и бесчестная, нарушила супружескую верность, нарушила свои обязательства, должен погибнуть человек, и все это ради удовлетворения света, ради чести, как будто бы свет волновало то, каким образом у меня украли мою радость, как будто бы честь когда-либо тревожилась о моем блаженстве или моих невзгодах. Но и свет, и честь заботит лишь одно — кровь. Они как должное воспринимают то, что оскорбление должно быть смыто кровью. Эта кровь их не пугает.

— Неужели вы боитесь, брат мой? — спросил барон.

Взгляд, которым шевалье посмотрел на брата, выражал полную отрешенность.

— Я боюсь только одного: оказаться на месте того, кто убьет… — ответил он.

Воодушевление и решимость, с которыми он произнес эти слова, доказывали, насколько искренен он был.

Затем, сделав усилие и положив руку на плечо капитана, шевалье сказал:

— Пойдем, мой бедный Думесниль. Помоги мне отомстить за себя, потому что я не могу доверить эту миссию Богу, не прослыв трусом.

И, повернувшись к барону, добавил:

— Барон, я клянусь честью, что завтра в это время один из нас, господин де Понфарси или я, будет мертв. Это все, чего вы требуете, защищая честь семьи?

— Нет, ведь я знаю вашу мягкотелость, брат мой. Я требую юридических полномочий представлять вас на официальном бракоразводном процессе, который будет начат против вашей недостойной супруги.

— И этот документ, эта доверенность, соответствующим образом подготовленная и составленная, конечно же, у вас при себе сейчас, брат мой?

— На ней не хватает лишь вашей подписи.

— Я так и думал… Перо, чернила, доверенность.

— Вот все, что вы требуете, мой дорогой Дьедонне, — сказал барон, одной рукой подавая брату документ, а другой перо и чернила.

Шевалье подписал без единой жалобы, без единого вздоха.

Но при этом его рука так дрожала, что подпись можно было разобрать с большим трудом.

— Тысяча чертей! — вскричал капитан, увлекая за собой своего друга и бросая на барона прощальный взгляд. — Скольких людей повесили, хотя они и заслуживали этого гораздо меньше, чем этот негодяй.