"В СТОРОНЕ ОТ БОЛЬШОГО СВЕТА" - читать интересную книгу автора (Жадовская Юлия Валериановна)

VI


Вот, ангел мой Машенька, - говорила Марья Ивановна, садясь за карточный стол через неделю или больше после дядиного отъезда, - теперь у нас опять женский монастырь. Шутила-то наш уехал. Рай пресветлый без него! А то страх с ним! сядешь за карты, того и гляди, что придерется, закричит. И ведь экой человек! никого не оставит в покое. Митя мой, и тот ему помешал, и того обидел.

- Уж такой несносный характер, - сказала тетушка.

- Полноте, ангел мой, это он с нами только воевал; с кем не хочет, так посмотрите, как тих. Ведь он допьяна никогда не напивается, в полной памяти.

- Как ты хочешь, Марья Ивановна, - мужчина! - возразила Катерина Никитишна. - Бывало, мой покойник; как попадет ему в голову, так святых вон неси! Вон Авдотья Петровна помнит, как я прибегала к ней с разбитой-то губой.

- Да, Катенька, потерпела ты от него!

- Царство ему небесное! - проговорила Катерина Никитишна со слезами на глазах, - иногда, бывало, всплачешь, а иногда и рассмеешься.

К вечернему чаю пришла Арина Степановна. Она пришла верст за пять. Круглое лицо ее лоснилось от жару и было красно; большие глаза глядели пугливо; смятый, подозрительной чистоты чепчик покривился.

- Да поправь, кумушка, чепец-то, - сказала Катерина Никитишна.

- Ну, матушка, хорошо. Хоть как-то 6ы-нибудь, да на голове держался.

- Как поживаешь, Арина Степановна? - спросила тетушка.

- Ой, матушка Авдотья Петровна, уж какое мое житье! с детками-то измаялась. Бедным людям плохое житье, Авдотья Петровна.

- Ну, полно, расхныкалась, - сказала Марья Ивановна, -а ты лучше скажи, не слыхала ли чего новенького?

- А что новенького-то? Вот Аграфена Сергевна дочку помолвила за Кренева, он в суде служит. Да, я чай, слышали, что в Заведово молодой помещик приехал?

- Приехал?

- Да, приехал. При жизни-то батюшки побывать не хотел, а как тот умер, так к наследству-то тут как тут.

- Да что приезжать-то было, старик помешанный.

- Да ведь и помешанный, Марья Ивановна, а все же отец.

- Да оно так, конечно.

Эта весть заинтересовала всех, не исключая и нас с тетушкой.

Заведово отстояло от нас верстах в пяти. По слухам, это была усадьба большая и запущенная. Жил в ней долго старик помещик, который, овдовев под старость, перестал заниматься хозяйством и повел жизнь уединенную и странную. Никого не принимал, никуда не выезжал и даже дома постоянно сидел в своей комнате, окна которой не отворялись и среди красного лета; читал он одни и те же старые книги, носил теплый тулуп. После смерти жены он оставил свой большой каменный дом и переселился в деревянный флигель. Никто из людей не смел входить к нему без дозволения, не смел напомнить о часе обеда или ужина, когда сам старик забывал или не хотел их потребовать. Когда же ему случалась надобность в прислуге, он стучал кулаком в стену, за которою находилась кухня, где жили кухарка и мальчик, единственные почти лица, видавшие его в продолжение трех последних лет его жизни. Исключение оставалось только за старостой, доставлявшим ему два раза в год сбор оброков. При появлении его в старике вдруг пробуждались хозяйственные заботы и интересы: он расспрашивал обо всем подробно и не забывал ничего, и это держало старосту в некотором страхе.

Помещик умер одиноким, на руках людей, оставив имение своему единственному сыну, служившему в каком-то губернском городе и почти с детства не заглянувшему под родительский кров. Был ли он в ссоре с отцом, или какие другие причины принудили его к этому, никто не знал.

Барыня, закинувшая нам весть о приезде Данарова, была уже дома и "маялась" там со своими ребятишками, когда я, гуляя в вечерний час под густым навесом деревьев, думала о приезжем. Я старалась угадать его наружность, его свойства, приемы.

Однажды, после обеда, когда все предавались отдыху, я сидела одна в зале за пяльцами, лениво стегая иголкой по канве. Я шила погон для Мити, обещанный ему за тучки полевых цветов, так часто приносимых им для меня с охоты. Солнце сияло жарко; ветер, врывавшийся в открытые окна, доносил благоухание цветущих лип (это было в половине июня) и тонкий запах резеды. Герань опустила листья, утомленные горячими лучами; скворец изредка вскрикивал и снова дрожал в клетке. Все было проникнуто благоухающею, приятно-томящею теплотой. Я перестала работать, откинулась на спинку стула и стала смотреть в окно, из которого видны были только разросшиеся кусты сирени. Ветки их касались рамы окошка и будто просились в комнату, едва качаемые ветерком; множество пчел жужжало и кружилось над ними, иные залетали в окно и бились на стеклах. Суетливые мухи весело и любопытно садились на все, что ни попадало, щекотали мне лицо и надоедали порядком. Меня одолевала дремота, но я боролась с ней; мне не хотелось закрыть глаза, перестать глядеть на зелень, облитую таким чудесным солнечным светом, на небо, которое сияло такою чистою, безоблачною лазурью…

- Барышня! - сказала торопливо таинственно вошедшая Федосья Петровна. - Заведовский помещик!

Прежде чем я успела обернуться, в комнату вошел молодой человек среднего роста, бледный, худощавый, с прекрасными правильными чертами лица; темные глаза его смотрели холодно и насмешливо. С первого взгляда вид его возбуждал участие, смешанное с любопытством.

- Данаров, - сказал он, поклонясь довольно небрежно. - Могу ли я видеть Авдотью Петровну?

Я пригласила его в гостиную, сказав, что тетушка отдыхает и, вероятно, скоро проснется.

- Я подожду, - сказал он и сел в кресло с видом усталости. Я не начинала с ним разговора - мне казалось, ему было лень говорить, и взяла с окна вязанье.

- Как это вы работаете в такой жар? - сказал он, обратясь ко мне.

Я не успела ответить, как вошла тетушка.

Гость обратился к ней почтительно и после необходимой рекомендации своей особы объяснил причину своего посещения, сказав, не обинуясь, что, кроме удовольствия познакомиться с ней, ему нужно переговорить о продаже ее пустоши, смежной с его полями. Тетушка объявила цену, на которую он легко согласился.

После этого разговор обратился на старинное знакомство тетушки с его покойными отцом и матерью. Тетушка видала его еще ребенком.

Данаров вдруг сделался разговорчив и предупредителен, рассказывал тетушке политические новости, обращался иногда и ко мне с разными замечаниями, произвел на старушку самое выгодное впечатление и уехал довольно поздно.

Обращение Данарова не пахло надутостью богатого барича, у него не было самонадеянных замашек модных львов, ни щепетильной изысканности в одежде. Но в его манерах было что-то такое, что становило самолюбие настороже, ласкало и дразнило его и затевало с ним заманчивую игру. Его суждения, взгляд, то равнодушный, то проницательный и живой; движения, то быстрые, то ленивые; улыбка, умевшая придавать особенный смысл самому простому слову, - все это осталось у меня в памяти и невольно приводило к вопросу: приедет ли он опять?

Он приехал через неделю. Это был день рождения Митеньки; соседи и я обедали у Марьи Ивановны, и после обеда решили провести вечер у нас.

Тетушка не была у Марьи Ивановны, потому что высокая лестница была для нее немалым затруднением, и Марья Ивановна в подобные торжественные дни приносила ей на дом разнообразный завтрак и считала это за визит тетушки к ней. Мы переходили гурьбой широкий двор от дома Марьи Ивановны, когда показалась коляска Данарова. Поравнявшись с нами, он вышел из экипажа и подошел свободно, как старый знакомый.

Три барышни и две поповны доставались в этот вечер на мою долю. Я должна была занимать их как девица и хозяйка, потому что в нашей стороне девушки и замужние составляли два отдельных кружка, как скоро их собиралось несколько вместе. Барышни были жеманны и недоверчивы, потому что редкие свидания и высокое, по их понятиям, положение тетушки проводили между ними непереходимую черту, которую не могли изгладить никакие усилия с моей стороны.

При малейшей попытке развеселить их и сделать откровенными они угодливо улыбались и отвечали уклончиво и осторожно. Скрытность со мною была их непреклон-ным правилом. Подобные отношения, смешанные с чувством невольной, затаенной зависти ко мне, делали их присутствие тяжелым и скучным.

Две из них были дочери известной уже Арины Степановны, существа бледные и бесцветные; третья, Маша Филиппова, личность более замечательная, со смуглым, худощавым личиком, с прекрасными черными глазами, полузакрытыми густыми длинны-ми ресницами, с тонкими губами, сжатыми постоянною и какою-то неопределенною улыбкой, с выдавшимся вперед слегка заостренным подбородком, с манерами вкрадчивыми, не лишенными своего рода кокетства. Ей было двадцать четыре года; она нередко гостила у родных в уездном городе, а после отъезда Лизы - часто и у нас, была довольно развязна и смела. Вообще, вся физиономия ее обращала на себя внимание, но, как мне казалось, никогда не могла внушить доверия. Название "цыганочка", втихомолку данное ей почти общим голосом, шло к ней как нельзя более.

При появлении незнакомого молодого человека глаза ее любопытно сверкнули и щеки вспыхнули легким румянцем. Лишь только он приблизился ко мне, как она, взяв под руки дочерей Арины Степановны, отошла в сторону и шла вдали до самого дома, громко разговаривая и смеясь, что заставило Данарова несколько раз посмотреть в их сторону.

Через несколько минут гостиная тетушки наполнилась, и Федосья Петровна засуетилась за самоваром. Тут я пригласила девиц в сад, где еще целы были качели, устроенные тетушкой для потехи моего недавнего детства.

Митенька в качестве любезного кавалера стал усердно работать своими мощными руками, раскачивая трех девиц, усевшихся на узенькую дощечку. Поповны помогали ему в надежде, что дойдет очередь и до них. Машенька, считавшаяся первою певицей в околодке, затянула звонкую русскую песню; все общество подстало к ней и составило хор, который хотя и не отличался музыкальным искусством, но и не терзал уха фальшивыми нотами.

Едва только показался Данаров в густой рябиновой аллее, как голос запевалы пресекся и прочие невольно умолкли.

- Не я ли помешал вашему пению? - сказал он, подходя к Маше, успевшей сойти с качелей.

- Уж какие мы певицы, - отвечала она, немного жеманясь и оправляя платье.

- Не верьте-с, - сказал Митя, - у них голос очень хорош…

- Вы хотите, чтоб я ушел? - сказал ей Данаров.

- Зачем же уходить? будто уж без песен нельзя?

- Нельзя ли спеть?

Я присоединила мою просьбу к просьбе Данарова. Маша отвечала мне: "Да извольте, пожалуй!" - и затянула, наклонив голову и потупив глазки:


Леса, поля густые, зеленые луга…


В ее напеве была странная смесь простонародного с искусственным и дикая грусть, не лишенная прелести, невольно захватывала душу при звуках этого чистого, звонкого голоса. Я взглянула на Данарова. Он стоял неподвижно у столба качелей; последняя тень румянца сбегала с лица его; глаза будто стали темнее и глубже.

- Как это действует на душу! - сказал он.

- Что? - спросила я.

- Песня.

- А певица?

- И певица… а на вас?

- И на меня тоже…

- Что то же? певица?

- Не угодно ли покачаться? - спросил нас Митя.

- Садитесь, Евгения Александровна, - прибавила Маша,- Не угодно ли и вам? - обратилась она к Данарову.

Я отказалась. Данаров сел на качели и пригласил Машу.

Не то беспокойство, не то грусть, не то досада скользнули у меня по сердцу; но в ту же минуту мне стал смешон такой каприз чувства. Я улыбнулась невольно. Маша и Данаров мелькали перед моими глазами, будто призраки; белое кисейное платьице Маши развевалось точно облако, и мне показалось, что вот сейчас они поднимутся на воздух и исчезнут в пространстве… Но они не исчезли и сошли на землю.

У Данарова от непривычки к качелям кружилась голова. Он сел на траву.

- Сядем и мы, - сказала Маша, и мы сели в кружок. Качели находились в конце широкой аллеи, прозванной нами с Лизой долинкой. Эта долинка была местом наших общественных увеселений; здесь мы, бывало, в Семик и Троицын день, с позволения тетушки собрав дворовых и горничных девушек, пригласив заранее ту же Машу Филиппову и дочерей Арины Степановны, завивали венки, затевали хороводы и горелки и завтракали в саду, что казалось нам верхом увеселения.

Горелки были для нас почти то же, что олимпийские игры для греков. Здесь каждая старалась превзойти своих соперниц в быстроте бега, в уменье поймать для себя пару. Бегать я считалась мастерицей и в былое время гордилась этим.

Я заговорила с Данаровым, сидевшим между мной и Машей, о моем прошедшем детстве со всем эгоизмом ребенка, рассказывающего взрослому о своих куклах. В половине речи я спохватилась и поспешила кончить рассказ.

Вероятно, улыбка выразила мою мысль, потому что он сказал мне:

- Вы думаете, это не интересует меня?

- Я в этом уверена.

- Ну, как хотите, - возразил он, и брови его нахмурились. Это выражение досады, почти гнева, подействовало на меня так странно, так магнетически, что я на минуту смутилась, сама не знаю отчего.

В это время Катерина Семеновна, самая молодая и веселая дама из оставшихся в гостиной, соскучившись сидеть на одном месте, приближалась к нам, вея своим пестрым шарфом, надушенным мускусом.

Я встала и быстро пошла к ней навстречу. Катерина Семеновна поцеловала меня, назвала ангелом и, обвив рукою мою талию, подошла со мной к оставленному мною кружку.

Катерина Семеновна была несчастлива в супружестве, терпела по временам нужду; но умела так беззаботно перемешивать слезы со смехом, песни с горем; сохраняла, несмотря на свои сорок лет, такую юность души и характера,- юность, в которой не было ничего вынужденного, придуманного, начало которой было в ее натуре, а не в смешном желании казаться моложе. И потому, когда она присоединялась к молодежи, пела или бегала в горелки, никому не приходило в голову сказать: "Ну под лета ли ей?" - как говаривали иногда об одной помещице, незнакомой с нами, которая белилась и румянилась и танцевала у знакомых со всеми притязаниями пленять и блистать… Катерина Семеновна пела и веселилась и имела право применить к себе слова поэта:


Ich singe, wie der Vogel singt*.


Она была очень моложава на лицо. Рыжеватые волосы вились от природы, но она тщательно приглаживала их и позволяла выбегать только двум тоненьким локончикам за ушами. Она берегла свой пестрый шарф и приданые платья; любила приодеться не для того, чтоб нравиться, а для того, чтоб соседки сказали: "Какая ты сегодня нарядная!".

История ее жизни была грустная: она воспитывалась в доме одной богатой помещицы, которая, чтобы избавиться от лишней заботы, постаралась выдать ее замуж за одного из мелкопоместных дворян в нашем соседстве, и он, в чаянии будущих благ от воспитательницы своей жены, считал себя счастливым женихом. Благодетельница Катерины Семеновны дала ей в приданое несколько старых платьев из своего гардероба, пуховик и две подушки да тем и заключила свои милости… Заботы супружества рано захватили поток ее молодых надежд и удовольствий, придавили развитие ее понятий и оградили ее печальным, тесным кругом, безвыходность и бесцветность которого помогал ей выносить беззаботно веселый характер и тот же застой развития; но гораздо более и надежнее помогала уверенность, что уж так Богу угодно. На этом краеугольном камне крепко и твердо стояли почти все окружавшие меня лица, борясь с житейскими невзгодами, как со злом, столь же необходимым в жизни, как ненастные дни и зимние метели в природе.


____________________

*Ich singe, wie der Vogеl singt - Я пою, как птица (пер. с нем.)


- Да что же вы, барышни, хоть бы песни пели или играли бы как-нибудь, а то сидят, как кукушки, и носики повесили.

- Да запевайте, Катерина Семеновна, - отвечала ей Маша.

Катерина Семеновна запела: "Не белы снеги" - тонким, немного визгливым голосом. Маша и поповны подтягивали ей.

- Ну, теперь хоть в горелки бы, что ли, - сказала она, кончив песню. - Вот и этого барина надо растормошить, - прибавила, она, указывая на Данарова. - Нет уж, батюшка, попали к нам, так нечего делать, прошу не отставать; у нас попросту.

- Я очень рад, будьте моею парой, - сказал он.

- Ну уж что я вам за пара! вы выбирайте молоденьких; уж что вам ловить таких старух, как я!

- Разве вы старуха?

- Да уж не молоденькая, только на лицо-то молода, да характер у меня такой веселый: на свет с таким родилась.

- Что ж? это счастье. Вы и при горе меньше страдаете, чем другие.

- Ах, Николай Михайлыч! ведь веселье да песни всякий разделит, а поди-ка с горем-то к чужим людям, помочь не помогут, а только надоешь; так я и благодарю Бога, что у меня такой характер. Поплачу дома, а как в люди, так ровно и все прошло… Зато куда ни покажусь: Катерина Семеновна, песенку спой; Катерина Семеновна, игры затей; ты у нас разгула, ты нам соловей… А поди-ка с длинным-то лицом - всякий отвернется.

Пары уставились. Кавалером моим был Митя; горела Маша, но она скоро поймала Катерину Семеновну, и Данаров остался гореть.

С невольным и странным чувством страха я летела стрелой по мягкому дерну; за мной с ожесточением гнался Данаров. Митя довольно неповоротливо поспешал ко мне на помощь; я, как могла, ободряла его словами и жестами. Наконец, чтобы сократить круг, я бросилась в середину пихтовой рощицы, зацепилась платьем за сухую ветку и осталась неподвижно во власти моего преследователя. Смешно вспомнить, но какое-то томитель-ное чувство овладело мной на мгновение; чтоб скрыть это, я рассмеялась, подавая руку Данарову, и присоединилась к играющим.

Мы сели на траву позади всех.

- Все ваши усилия убежать от меня остались напрасны, - сказал он, - и стоило ли так долго мучить и себя, и меня?

- Напротив, это очень весело; и если б не досадная ветка, поймать бы вам меня.

- Ну что ж из этого? Я устал и не буду больше бегать.

- Я тоже устала.

- А, может быть, ветка играла роль судьбы, - сказал он. Я засмеялась, что, как мне показалось, не совсем было приятно ему.

Горелки, кончились. День вечерел; гости собрались домой. Мы возвратились в комнаты.

Когда кончилось прощанье гостей с тетушкой, Данаров тоже взялся за шляпу.

- А вы что так торопитесь? - сказала ему тетушка, - еще рано; им идти пешком, оттого я их и не удерживаю. Если вам не скучно, сделайте нам удовольствие, останьтесь, вечер прекрасный.

Данаров поблагодарил и остался. Маша осталась ночевать у нас.

Вечер в самом деле был прекрасный, так что даже для тетушки вынесли кресло на балкон. Мы с Данаровым, Маша, Катерина Никитишна и Марья Ивановна поместились на ступеньках.

Сквозь сеть деревьев алела заря; легкий туман подымался в аллеях; из цветников неслась струя благовонного воздуха. Было столько неги и прелести в полудремлющей природе, столько страстного упоения в песне соловья, что можно было забыться и поверить вечности счастья, любви и молодости.

- Экая благодать! - сказала Катерина Никитишна, - что за погодка стоит! с сенокосом без горя управимся.

- Не худо бы дождичка, - промолвила Марья Ивановна.

- Не худо бы, конечно, да ведь росы большие, - травку-то и поправляют. У вас где косят, родная? - спросила она тетушку.

Зашел разговор о хозяйстве и других близких к нему предметах.

А сад между тем темнел да темнел; глубина аллей становилась беспредельнее: какая-то притягательная сила лилась из этой глубины и мрака; одни кусты воздушных жасминов, облитые белыми цветами, стояли, как привидения, под тенью густых лип и будто призывали меня, распространяя в тишине свой раздражающий запах.

Я не утерпела и сошла с балкона, чтобы нарвать букет. Маша последовала за мной. Вскоре подошли к нам и Марья Ивановна с Данаровым. Маша сорвала цветок и приколола к платью.

- Какие цветы любите вы больше? - спросил ее Данаров.

- Незабудки, - отвечала она, - и эти люблю: так хорошо пахнут. А вы какие любите?

- Не скажу, - отвечал он.

Она засмеялась своим тихим, будто сдержанным смехом.

- Разве это секрет? - сказала она.

- Именно секрет.

- Да какой же тут секрет? не понимаю. Вот я люблю незабудки, так и говорю, что люблю.

- А вот видите ли что? я теперь уж знаю ваш вкус, ваши мечты и многое могу угадать из тайн вашего сердца.

- У меня нет никаких тайн сердца, да и угадать вы не можете. Мое сердце нельзя скоро угадать.

- Попробую.

- Понапрасну будете трудиться.

- А вот я уж знаю, что голубые глаза часто видятся вам во сне.

- Вот и не угадали! - и она опять засмеялась.

- Ну так черные.

- И не черные… никакие!

- Неужели вам не нравятся или не нравились никакие?

- Мало ли хороших глаз на свете!

- Так вы никогда не были влюблены?

- Никогда.

- Вы говорите неправду.

- А может быть и правду.

Мы пошли по аллее. Марья Ивановна нашла, что в саду сыро и воротилась на балкон.

- Маша, вы говорите неправду, - сказала я, - верно, вы были влюблены.

- А вы сами, Евгения Александровна? Этот вопрос смутил меня; я не отвечала.

- Желал бы я послушать, как вы говорите неправду, - сказал мне Данаров.

- Я не доставлю вам этого удовольствия.

- Молчание - знак согласия, - смело сказала Маша.

- Знак очень двусмысленный, - отвечала я.

В это время испуганная стая галок шумно поднялась над нашею головой и полетела на другое место. Маша вскрикнула и в страхе схватила руку Данарова.

- А вы не испугались? - спросил он меня.

- Нет, я так часто гуляю здесь одна по вечерам, что уж привыкла к таким неожиданностям.

Мы поворотили к дому.

- Запах от этих цветов слишком силен; у вас разболится голова, - сказал мне Данаров, - дайте, я донесу.

Я подала ему цветы; принимая их, он слегка коснулся моей руки, и будто огненная струя пробежала по всему существу моему.

Мы уже снова стояли перед жасминовым кустом против балкона. Данаров попросил позволения нарвать для себя жасминов; когда в руках у него были оба пучка цветов, он подал мне тот, который сам нарвал.

После ужина он уехал.

Когда мы пришли в нашу спальню, Маша подошла к зеркалу и с какою-то особенною негой прищурила свои глаза и поправила волосы.

- Я думаю, вы скучаете, Евгения Александровна; все одни да одни, - сказала она.

- Да, иногда скучно… А вы редко скучаете?

- Дома-то скучно, а как в городе, у родных гощу, там весело. А здесь ужасно скучно. Маменька все охает: бедность, недостатки; братья надоедают, шалят.

- Выходите замуж, Маша, - сказала я.

- Да за кого? женихов-то нет. За бедного выйти, что хорошего? а с состоянием ищут приданого; ведь нынче все на интересе. Вы почем платили за эту кисею?

- Не знаю, это тетушка у разносчика купила.

- Хорошенькая. Я хотела на прошлой неделе купить себе голубой, да денег не было… Как хорошо пахнут! - сказала она, подходя к цветам, поставленным в стакан с водою. -Николай Михайлыч и себе такой же пучок нарвал. Видно, он охотник до цветов. Он у вас часто бывает?

- Всего два раза был.

- Какой он веселый, не гордый и собой недурен. Какую это вы книжку читаете? французскую? хороша?

- Да, хороша. Тут описано, как одна девушка из простой мещанки сделалась знатною дамой.

- И это правда?

- Правда.

- Вот счастливица? такое счастье редко бывает.

- А бывает.

- Нам такого счастья не будет… - сказала она, распуская свои длинные черные волосы.

- А как знать, Маша? может быть, вас ожидает прекрасная участь.

- Уж какая моя участь! - проговорила она со вздохом. - Да вы уж легли, Евгения Александровна?

- Да, потрудитесь отворить окно.

- Ведь комары налетят.

- Опустите кисею.

- А свечу погасить?

Она подошла ко мне вся в белом. Смуглое лицо ее так резко выдавалось из оборок спального чепчика; глаза горели двумя яркими звездами; тонкие губы полураскрылись и выказывали ряд жемчужных зубов; тонкие стройные руки были обнажены; она казалась мне прекрасною; но в этой красоте было что-то колючее и одуряющее, как в ядовитом запахе тропических цветов… В одно время хотелось и смотреть, на нее, и закрыть глаза.

- Прощайте, покойной ночи, приятных снов! - сказала она, наклонясь поцеловать меня. - Какие вы беленькие, хорошенькие! А я-то! - продолжала она, подходя со свечой к зеркалу, - точно муха в молоке!

- А глаза-то у вас, Маша, - прелесть!

- Да ведь уж только глаза-то и есть порядочного. Покойной ночи, Евгения Александровна!


VII