"В СТОРОНЕ ОТ БОЛЬШОГО СВЕТА" - читать интересную книгу автора (Жадовская Юлия Валериановна)VIIIЖизнь моя очень оживилась. Лиза, муж ее и брат, сопровождаемый Марьей Ивановной, являлись каждый день по желанию тетушки к утреннему чаю и оставались у нас до позднего вечера. Молодые люди нравились старушке; она с участием следила за их веселым разговором, улыбалась на их шутки, с удовольствием слушала пение Федора Матвеевича; иногда вторил ему неудачно брат его, у которого, как говорил Федор Матвеевич, к пению была охота смертная, да участь горькая. Александр Матвеевич не обижался, а смеялся вместе с другими, иногда только в отмщение сбивал с толку Федора Матвеевича в середине какого-нибудь романса. Молодые люди полюбили тетушку без памяти и наперерыв старались угождать ей. Старушка баловала их в свою очередь: заказывала любимые кушанья, подарила им тонких домашних полотен. Она немало радовалась и тому, что мне весело. К Лизе я снова начала привязываться. Надо сказать правду, замужество переменило ее к лучшему. То, что прежде казалось в ней холодностью, перешло теперь в спокойную рассудительность. Самая строгость ее к сердечным порывам смягчилась. Цель жизни была достигнута; любовь мужа и доверенность его к ней делали ее счастливою, следовательно более доверчивою, хотя все еще природная скрытность иногда брала у нее верх; но странно то, что вместе с тем скрытность других раздражала и отталкивала ее. Несмотря на то, что я была сердита на Данарова, мысль моя нередко уносилась в Заведово и следила за его хозяином. По временам я прислушивалась к каждому шуму и снова ждала его, хотя не прошло трех дней после последнего его посещения. В продолжение этого времени Александр Матвеевич был у него и, возвратясь, назвал его чудаком, хандрой, скептиком. - Да он просто не умеет пользоваться жизнью, - сказал он, - покойный старик совсем испортил и раздражил его своею скупостью… И теперь он не может еще опомниться. Бедняжка терпел столько нужды, должен был занимать, отказывать себе во всем, и теперь он как будто мстит судьбе за прошлые страдания, не берет от нее ничего. Живет в пустом старом доме, не доставляя себе никаких удовольствий, никакого комфорта. О, если б у меня было такое независимое состояние! - А, может быть, он так же скуп, как отец его, - сказала Лиза. - Кто его знает! - почти с горечью сказал Александр Матвеевич. - Не такой был он прежде… - Однако он обошелся с вами по-дружески? - спросила я. - Да, только тяжело видеть в нем это мертвое равнодушие к самому себе, это отсут-ствие молодости и откровенности. Какое-нибудь тайное, большое горе довело его до этого! - Не влюблен ли он в кого-нибудь безнадежно? - сказала Лиза. На другой день, в 11 часов утра, я одна ходила в саду; гости только что встали (что я узнала от девушки Марьи Ивановны, пробежавшей мимо забора сада), потому что накануне просидели очень долго, не желая терять чудных часов теплой летней ночи. Мы с тетушкой напились чаю одни и ждали их только к завтраку. Поворачивая из одной аллеи в другую, я увидела Данарова, который шел мне навстречу. Он поздоровался со мной холодно. Я не решалась заговорить с ним, и мы оба несколько минут ходили молча. - Прекрасно! - наконец сказал он, теряя терпение, - прекрасно! Влюбиться в первого попавшегося мужчину, в ничтожество, в семинариста; обрадоваться ему - драгоценному подарку судьбы и бросить свое сердце в лужу грязи! Влюбиться! Как вы еще в колыбели не влюбились в кого-нибудь? При первых словах страшный порыв негодования и досады закипел у меня в душе; но через минуту слова Данарова показались мне бредом горячечного, а под конец до того смешными, что я сперва отвернулась, чтоб скрыть улыбку, потом расхохоталась. Это его, по-видимому, озадачило и прохладило. - Смейтесь, смейтесь! - сказал он уже скорее печально, чем раздражительно, - если б вы могли заглянуть в мою душу, у вас не достало бы сил смеяться; вы не смотрели бы на меня этим спокойным, наблюдающим взором; то, что теперь вам кажется непонятным, имеет глубокое и правильное основание в моем сердце. Я решилась молчать до последней невозможности и стала обламывать сухие ветки с куста сирени. - Вы в самом деле не намерены сегодня говорить со мной ни слова? - сказал он, подходя ко мне. - Что вам угодно? - отвечала я. Он порывисто сломил свежую ветку. Я осмотрела ее с сожалением, отбросила и пошла домой. Он последовал за мной. - Сегодня расцвел куст белых роз, - сказала я ему, - если вы не будете ломать его, я вам покажу. - Не буду, - отвечал он, улыбаясь тихо и грустно, безо всяких признаков гнева. - Данаров! - сказала я ему строго и печально, - вы должны извиниться.передо мной; вы оскорбили меня самым странным и неприличным образом. Он схватил мою руку и крепко прильнул к ней губами. - Генечка! - проговорил он с увлечением, - разве вы не видите, что любовь к вам сводит меня с ума!.. Он весь изменился: его лицо, озаренное страстью, было прекрасно; в голосе звучало все, что было нежного и любящего в душе человека… - Генечка, - продолжал он, - неужели и теперь вы не скажете мне ничего утешительного! - Что сказать? - отвечала я, взволнованная до глубины души. - Нужны ли слова? - Желал бы я знать одно, - сказал он, снова овладев моею рукой, - любит ли меня, хоть немного, эта упрямая девушка Евгения Александровна? И не думает ли еще она о своем прежнем обожателе? - Желала бы я также знать, что этот несносный Данаров, влюблен ли еще в ту женщину, которая писала ему такие страстные записочки? Он улыбнулся и, бросив на меня горсть листов белой розы, сказал: - Он никогда не любил ее истинно. А вы? - Это было такое светлое, тихое чувство, что я вспоминаю о нем без раскаяния, с благодарностью… - От души желаю, чтоб провалились сквозь землю все семинаристы на свете! - сказал он. - Это от того, что вы теперь гораздо более заняты собственным чувством, нежели моею особой. - Это сказано зло, но несправедливо… В эту минуту на балконе раздались голоса. - Боже мой! - сказала я с испугом, - уж все собрались, пойдемте туда. Ах, Николай Михайлович! - прибавила я, -грех вам было так подкрадываться к моему сердцу, опутать и смутить его до такой степени… Ясность его духа мгновенно исчезла. - Ради Бога, Евгения Александровна, одно слово: любите ли вы меня? - сказал он тревожно. - Разве вы не видите? - отвечала я и выбежала в калитку сада. Прежде нежели я присоединилась ко всем, я зашла в мою комнату. Голова моя кружилась, сердце било тревогу, какой-то теплый, радужный туман покрыл все предметы. Все мои холодные, благие решения исчезли - я люблю его! Я чувствовала, что все сомнения, все представления рассудка не могли дать и капли того счастья, которое охватило меня теперь, когда я верила, любила, когда образ его стоял передо мной, закрывая собой и прошедшее и будущее моей жизни… Да, я любила его! Его слова, его голос проливали на меня неведомое наслаждение; сладостный трепет проникал меня при мысли, что я снова увижу его, и никто из них не будет знать, что десять минут назад этот самый Данаров, который так лениво, так холодно говорит с ними, сказал мне, что он любит меня, что он думает только обо мне, замечает только меня… Вместо того чтоб спешить к гостям, я сидела у окна в моей комнате и повторяла сердцем все, что случилось со мной в то утро… Притом же широкий двор, пролегавшая через него дорога, бревна, приготовленные для постройки флигеля, кухня, баня, худой забор, колодец с двумя покривившимися столбами, между которыми на перекладине качалась бадья, - все это казалось мне так мило, так ново, что я решительно не имела желания встать с места и идти слушать человеческие голоса, чуждые тайне моей души, видеть людей, с которыми в настоящую минуту у меня не было ничего общего. И долго бы просидела я так, если б мускулистая рука не ухватилась за подоконник и вслед за тем не упал на мои колени пучок полевых цветов и несколько веток смородины. Я догадалась, что это Митя воротился с охоты. У него была страсть удивить и напугать нечаянностью своего появления, и потому он часто, уходя, назначал позже срок своего возвращения, подкрадывался незаметно, чтоб предстать вдруг изумленным зрителям, и был совершенно счастлив, когда появление его встречалось криком невольного испуга. Марья Ивановна и Катерина Никитишна чаще всех доставляли ему это удовольствие: иногда в средине какого-нибудь страшного рассказа первая, повернувшись в сторону и увидав в дверях безмолвную и неподвижную фигуру своего сына, которого воображение ее, настроенное на чудесное, никак не позволяло ей узнать с первого раза,- вздрагивала и неистово вскрикивала, заражая своим страхом Катерину Никитишну, а нередко и меня. Итак, я легко догадалась, что пучок цветов был брошен Митею. - Не прячьтесь, не испугали, - сказала я, подбирая цветы и выглянув за окно, где стоял Митя, притаившись у стены. - Посмотрите-ка, сестрица! - сказал он, махая передо мной большою убитою птицей, которую держал за одно крыло, - глухарь, да славный какой! В Заказе убил, их там много. Вы бывали ли в Заказе когда-нибудь? - Можете себе представить, никогда! ведь это не так далеко? - Ну, версты две будет. А что за лес! чистый, дерево к дереву. Уж понравился бы вам. Белых грибов много, сухарок, ягод. Вот бы когда всем, компанией, туда собраться… А что, Митя, прекрасная мысль! как бы это устроить? - Так что ж, можно: маменьку подговорить да сестру. Да вот она, легка на помине. - Здравствуй! Помилуй, что ты пропала? - сказала Лиза, войдя ко мне. - Это она с Митей любезничает. - Чего ты не выдумаешь! - отозвался тот, скромно краснея. - А он и покраснел! Лиза расхохоталась и принялась дразнить бедного Митю. - Так вот как! я не знала, это новость! Генечка тебе голову вскружила! браво, братец, браво! То-то он ей и цветы приносит, и ягоды… Ай да Митя! - говорила она, как-то особенно растягивая каждое слово, и таким тоном, от которого в самом деле немудрено было покраснеть бедному Мите. Так учитель говорит ученику, пойманному в шалости; "Прекрасно, очень хорошо!". - Ну что ты его мучишь понапрасну? - сказала я Лизе, когда Митя, который сперва застенчиво отшучивался, наконец рассердился и неровными шагами отправился в кухню передать повару убитого глухаря. - Полно, пожалуйста, он радехонек… Я по себе знаю; бывало превесело, когда кем-нибудь дразнят; хоть и сердишься, а все весело… - Помилуй, это произведет принужденность в обращении. - Ну что за важность! да пойдем туда. Данаров здесь давно. - Я видела его. - Зачем же ты удалилась? - Замечталась здесь, а потом с Митей болтала. И она увела меня с собой. - Генечка, так не делают, - сказала мне тетушка, встретясь с нами в комнате, смежной с гостиной, - гостей одних не оставляют; это неловко и невежливо. - Вот тебе и выговор, - сказала Лиза. Но я находилась в таком состоянии духа, что меня было трудно огорчить или рассердить. - Соберемтесь когда-нибудь в Заказе пить чай, - сказала я Лизе, подходя к гостиной. - Прекрасная мысль! - отвечала она, можно устроить это вроде пикника. Назначим день и пригласим Николая Михайловича. Намерение наше принято было всеми с удовольствием, только исполнение его по случаю сомнительной погоды отложено было до послезавтра. Но погода, как назло, портилась все более; ежедневные дожди больше недели держали нас дома. Федор Матвеевич с братом играли в шахматы; Лиза с тетушкой, матерью и Катериной Никитишной сидели за преферансом. Данаров бывал у нас почти каждый день. Его хандра, его раздражительность часто наводили печальную тень на мою любовь. И теперь, когда он знал, что любим глубоко, он не переставал мучить меня подчас мелочными капризами, желчными выходками, перемешивая их с пламенными выражениями страсти. Лишнее слово с Александром Матвеевичем вызывало у него вспышку незаслужен-ной ревности, веселая улыбка на лице моем была предметом иногда самых горьких укоров в эгоизме и спокойствии с моей стороны, тогда как он страдает, тогда как он подавлен гнетом самых безрадостных сомнений. Его бесила невозможность оставаться со мной наедине, бесила дурная погода, бесила даже самая любовь его ко мне… Он жаловался на мою осторожность, преследовал названием малодушия мои старания скрывать чувство от посторонних. Он бросал меня попеременно от досады к грусти, от блаженства быть любимой к тоске разочарования, он томил, дразнил мое сердце с неподражаемою тиранией, и в то же время умел заставить любить себя страстно. Чего хотел он? Чего требовал? Я теряла голову. Наконец выдался ясный денек, в который положено было отправиться после обеда в Заказ. К Данарову послали с утра записку просить его обедать. После завтрака мы все, кроме тетушки, занятой хозяйственными распоряжениями во внутренних комнатах, собрались в гостиной и толковали о предстоявшей прогулке. - А вы, маменька, с нами? - спросила Лиза Марью Ивановну. - Ну нет; ведь это далеко, я устану, - отозвалась Марья Ивановна, - да и шутка ли забраться туда сейчас после обеда. - Вы приезжайте после, в экипаже Данарова, вместе с чаем и другими припасами. - Мы едем в Заказ! - сказала я весело входящему Мите. - И я с вами, - отвечал он. - Да уж как тебе не с нами! - вмешалась Лиза. - Генечка идет, а ты останешься, возможно ли это? - Сестра! ты опять! - сказал он почти грозно. Это обратило на него общее внимание; Лизу поддерживали Федор Матвеевич и брат его. Один только Данаров не преследовал Митю. Он сидел молча и задумчиво чертил карандашом по листу бумаги. - Вы рисуете? - спросила я его. - Когда-то рисовал, только очень давно. - Нарисуйте что-нибудь. Он взял чистый лист и в непродолжительном времени искусною рукой набросан был ландшафт: по крутому берегу, кое-где усеянному мелким ельником, вилась дорога; вдали, на возвышенности, виднелись крыши строений, из которых резко выдавался большой барский дом с полуразрушенным бельведером. Данаров сумел дать особенный запустелый вид этому зданию. Оно стояло в тени. Ни струйки дыма из белых труб его, тогда как другие домики топились, и свет падал на их окна. Между тем, пока рисунок переходил из рук в руки, на другом листе бумаги под карандашом Данарова явилось смеющееся лицо Марьи Ивановны. Сходство было разительное. - У вас талант, Николай Михайлович, - сказала я, подходя к нему, - и вы… - Что я? - подхватил он, - зарыл его в землю?.. До таланта далеко. Талант подавит все мелочные желания, все фальшивые стремления и увлечет человека к его назначению, даже против всех усилий его воли… Талант - то же, что страсть, неудержимая, неодолимая!.. - Неужели вы думаете, что страсть не может быть уничтожена ни силою воли, ни обстоятельствами? А время? Разве не ослабляет оно всего? притом же у судьбы есть такие средства, против которых не устоит никакая страсть. Замучит человека, исколет булавками, если не сладит с ним большое горе. - Что вы называете большим горем? - Те бури жизни, которые набегают на вас мгновенно и шумно; потери, несчастья, которых не нужно ни таить, ни объяснять, в которых всякий принимает участие, где нет места ни обвинению, ни суду людскому. - А все прочее, по-вашему, малое горе? - Малое в отношении к людскому участию. - Да стоит ли хлопотать о нем? Разве не довольно с нас участия того, кого мы любим, кто понимает нас? Я знаю, что заставить друга погоревать, пострадать нашим горем доставляет хотя горькую, но высокую отраду… По степени этого страдания узнается сила его любви… Вот отчего мне тяжело твое веселье; вот отчего я мучу тебя моими сомнениями… - продолжал он вполголоса, заметив, что нас не слушают. - Я желал бы сделать тебя счастливою только моим счастьем; но думать, что ты обойдешься без меня, эта мысль давит меня!.. - Друг мой! ты можешь быть доволен: мое счастье связано с твоим, мое спокойствие улетело… - О моя милая, не обвиняй меня! у меня вся надежда на силу любви твоей, и эта надежда кажется мне обманчивою!.. Ты опутана такими крепкими сетями ложных поня-тий; я боюсь, что страх людского суда вскоре станет между нами неодолимою преградой. Вместо ответа я посмотрела на него с тоской, желая понять все, что казалось мне в любви его темным и загадочным… - Неужели ты не веришь? - продолжал он с каким-то отчаянием. - Чему должна я верить? - Тому, что живет здесь, в моем сердце - любви моей, Генечка! - А что же, если не это, дает мне силы выносить тяжелые минуты безнадежности? - Когда голодный волк душит овечку, его проклинают, а виноват ли он, судя по истинному порядку вещей?.. Простишь ли ты человека, - прибавил он после некоторого молчания, - у которого причиной вины была одна только любовь к тебе? - О, конечно; но все же лучше овечке не заходить в лес и быть поближе к пастухам. И я отошла со стесненным сердцем к игравшим в шахматы Федору Матвеевичу и брату его. - Вы умеете играть в шахматы? - спросил меня Федор Матвеевич. - Нет, поучите. - С удовольствием. Вот видите, - продолжал он, расставляя выточенные из кости старинные фигуры, где ферязи представляли рыцарские головы в шишаках, пешки - миниатюрных вооруженных воинов. - Вот видите, это король, здесь королева, здесь офицеры или ферязи и так далее. Здесь великая наука жизни, уроки, как избегать ухищрений врагов, отражать их нападения, главное, предвидеть их, выпутываться из стесненных обстоятельств и выходить из боя победителем. - А я, - заговорил Александр Матвеевич, - часто на месте короля воображаю молодую девушку: ряд крупных фигур представляет родных и знакомых, ряд мелких - всю прочую житейскую сволочь. Все они стараются изо всех сил предохранить ее от искушений молодости, оградить от влияния первого, по их мнению, врага ее - мужчины; они хлопочут, суетятся, перебегают с места на место; она сама, хотя действует лениво и медленно, а все-таки помогает им вследствие неизбежных законов приличия. Но, увы, все труды, все старания рано или поздно кончаются неизбежным шахом и матом… - Неужели неизбежным? - Конечно, бывают исключения; иногда обе партии остаются ни при чем. У хороших игроков это редко случается. - Вы хороший игрок? - Не совсем, иногда делаю неверные ходы. - А что, пойдем мы в Заказ? - спросила Лиза, входя. - Непременно. - Кажется, дождя не будет, - сказала она, подходя к окну,- ветер разнесет облака. Что вы еще рисовали? - обратилась она к Данарову. - Ах, Боже мой, что вы сделали! Посмотри, Генечка, он зачеркал и затушевал свой рисунок, так, что ничего не видно. В это время пришла тетушка и пошла к обеду, ласково пригласив нас следовать за нею. Во время обеда пришла Анна Степановна с одною из дочерей и Маша Филиппова. Они уже пообедали дома, потому что их утро начиналось очень рано. - Вы не устали, Маша? - спросила я ее после обеда. - Нет, а что? - Мы надумали идти в лес и даже пить там чай. - С удовольствием. Мы совсем не устали. Далеко ли прошли - двух верст не будет. Я ведь к вам от Арины Степановны; я у них сегодня ночевала. Катя! вы пойдете? - обратилась она к дочери Арины Степановны. Та изъявила свое согласие. - Николай Михайлович с вами? - спросила меня Маша. - Давеча он хотел идти с нами. Маша засмеялась. - Давеча хотел, - сказала она, - а теперь, пожалуй, и передумает. - Отчего вы так полагаете? - Ведь он такой, как на него найдет. - Вы его хорошо знаете, Маша? Она мгновенно придала своему лицу выражение совершенного равнодушия и сказала: - Да где вам так знать, как мы узнаем; мы ближе живем к его усадьбе, да и жизнь наша не такая - всякий слух до нас скорее доходит. Это о празднике, ихние люди были; ну ведь не запретишь, под окнами гуляют, говорят между собой - слышишь. Домишка наш маленький, низенький. Неопределенное чувство сомнения и недоверия скользнуло у меня по душе. Я взглянула на Машу. Никогда я не видала ее такою хорошенькою: худенькая, стройная, в розовом холстинковом платье, стянутом черным кушачком; ее постоянно бледное личико разгорелось от движения, черные глазки блестели бриллиантами и полузакрывались ресницами, с выражением какой-то внутренней, скрытой неги; нельзя было равнодушно смотреть на нее. Тонкие, черные как смоль брови, то слегка хмурились, то приподнимались, будто тайная, сжатая насмешка шевелилась у нее в голове. К нам подошел Данаров. Маша с каким-то капризным кокетством скрестила руки, наклонила на сторону головку, повернулась и отошла. По лицу его пробежала едва заметная улыбка. - Как она хороша сегодня! - сказала я, показывая на нее вслед. - Да, - отвечал он, - в этой девушке много оригинального. Когда вы стоите с ней рядом, то сравнение ночь и день приходит на ум; в вас все, начиная с вашей души до наружности, - все озарено спокойным, теплым светом; нет обманчивых призраков, не томится душа безотчетным страхом. Смертельный враг ваш может спокойно спать на краю пропасти в вашем присутствии. А там, - продолжал он, указывая взглядом в ту сторону, где стояла Маша, - там все неверно, все полумрак, полуправда; взор тонет в этих черных глазах наугад, не различая ничего, встречая повсюду сомнения. - Право, - сказала я, - по вашим словам, мы с Машей годились бы в героини романа; только из меня вышел бы характер бледный и скучный, а из нее - одно из тех увлекательных лиц, за которым читатель следит с любопытством и нетерпением. - Но в жизни… Ах, если б могли вы быть такою, какою воображаю я вас в те минуты, когда бледнея убегают все пустые страхи глупых приличий и сердце гордо и смело вступает в свои права… Воспитание старух испортило вас; лучшая половина вашей жизни пройдет в бесплодной борьбе и грустных лишениях… а после… Он остановился. - Что же после? - Кто может знать будущее! Часто целая жизнь зависит от одной минуты, от какого-нибудь, по-видимому, ничтожного обстоятельства!.. А вы не шутя рассердились на меня за невинное сравнение, и ваше пылкое воображение тотчас нарисовало меня в образе голодного волка. - Нет, скорее глупая роль овечки испугала меня. - Не хитрите: вы очень хорошо знаете, что сравнение с овечкой никак не может идти к вам. Во всяком случае я люблю, когда вы сердитесь… к вам это так идет. - Вы испортите мой характер, сделаете меня раздражительною и несносною. - Полюбите Александра Матвеевича. У него такой мягкий характер. - Благодарю за совет. Постараюсь… - А кто знает?.. - Пора идти, все уже готовы, - сказала Лиза. И мы отправились в Заказ. День был теплый, но ветреный. Пыль поднималась по дороге, густые облачка плавали по небу; солнце то скрывалось, то обливало все яркими лучами. Мы пошли лугом, чтоб избавиться от пыли. Трава была скошена и убрана; полевые цветочки поднимали вновь по покосу свои головки. Мелкие гвоздички, или петушки, как называют их у нас в народе, сверкали пунцовыми звездочками; стаи бабочек кружились над анютиными глазками; изумрудный жук важно заседал в полевой астре. Кроме нас, ни души не было видно ни в полях, ни на дороге. На всем лежал пустынный простор; мысль гуляла по нему неясно, неопределенно, но с особенною отрадой. Но вот и темно-зеленая стена леса становилась ближе, ветер стал менее ощутителен, а шум гуще и сильнее. Мы вошли в лес. Стройными колоннами возвышались стволы елей, обнаженные почти до самых верхушек; земля, лишенная полного света, не была покрыта травой, а изредка украшали ее бархатные клочки моха да зелень черничника; верхушки дерев качались и шумели глухо и будто лениво, между тем как внизу царствовала почти совершенная тишина, не ше-велились даже узорчатые листы папоротника. Это был какой-то особенный, волшебный мир, где невольно приходили на мысль все предания о леших и ведьмах. Казалось, точно должны были обитать духи в этом полумраке и уединении, лелеять тишину, заводить обманчивыми отголосками смелых посетителей в глушь и дичь, мелькать блудящими огоньками; перекликаться фантастическим "ау!", хлопать в ладоши и зло смеяться. Вступив под эти таинственные, недосягаемые, движущиеся своды, казалось, что уже находишься в чужом владении, что без спросу хозяина пробираешься вперед по запрещенной дороге и будто ждешь, что вот насмешливый или строгий голос остановит тебя. Я никогда не бывала в этом лесу. Он назывался Заказом, потому что запрещено было рубить его. При донесении приказчика Заказ нередко служил предметом хозяйственных толков. Иногда, зимой, в прихожую являлся мужик в полушубке, занесенный снегом, умолял доложить о нем "ее милости", то есть тетушке, и когда ее милость допускала его к себе, он ей кланялся в ноги и просил отдать топор, отнятый старостой, по его словам, понапрасну, потому что дерево, с которым он ехал по Заказу, было срублено не там, и проч. Тетушка называла мужика мошенником, призывала старосту и после многих обвинений со стороны последнего и слабых оправданий первого отдавала топор его владельцу с необходимою угрозой, что вперед ему не простят. Мужик снова кланялся в ноги, говорил: "Дай Бог тебе, матушка, здоровья!" - и уходил довольный и счастливый. Лес, в котором мы прежде гуляли с Лизой, был совсем другой: сосны и березы разрастались в нем не высоко, но курчаво и развесисто; пересеченный лужайками, небольшими болотами и заваленный местами ломом, он имел характер веселый, цветущий; оглашался пением птиц, наполнялся ароматом цветов; солнечные лучи спорили с трепетною тенью дерев, ярко озаряли густую траву и разливали теплую душистую сырость в воздухе. О, совершенно не похож он был на этот мрачный, будто очарованный Заказ! Походив несколько времени, Лиза разостлала на землю свой бурнус и легла. Маша с Данаровым и дочерью Арины Степановны поместились возле нее. Федор Матвеевич с Митей ушли искать дичь. - Отправлюсь и я собирать растения для моего гербариума, - сказал Александр Матвеевич. - Возьмите и меня с собой, - сказала я, - вы мне расскажете что-нибудь еще о жизни цветов и растений. - Едва ли! с вами, пожалуй, захочется говорить о другой жизни, о жизни сердца. - Будем, пожалуй, говорить о жизни сердца. - Ну, давайте же говорить, - сказал Александр Матвеевич, отойдя со мной молча несколько шагов. - Нет, скучно, прощайте! Идите собирать травы, а я пойду бродить одна. - Прекрасно! покорно вас благодарю! Впрочем, - сказал довольно раздражительно всегда добрый и веселый Александр Матвеевич, - я очень хорошо знаю, что вы из меня сделали пугало. - Каким это образом? - Так… Вы очень ловко грозите мною вашему Данарову; когда на него сердитесь, тогда особенно любезны со мной в егo присутствии. Я не так глуп, чтоб не заметить этого, и не так мало самолюбив, чтоб не оскорбиться. Слова эти были для меня странны и горьки, тем более что в них было несколько правды: в самом деле, когда Данаров досаждал мне, я невольно обращалась к Александру Матвеевичу, ища рассеяния в его веселом нраве и всегда оживленном разговоре, но оскорбить его мне никогда не приходило в голову. Я посмотрела на него с невольным упреком, пожала плечами и пошла в другую сторону. Мысль, что никто мне не сочувствует и не понимает меня, что и сам Данаров любит меня как-то порывисто и раздражительно, закрывая от меня свою душу, высказываясь темно и сбивчиво, что нет между нами ясного, покойного, доверчивого счастья, - эта мысль тяжело налегла на меня. Я вышла к небольшой сече*, по которой густою зеленою массой разрастались молодые, еще невысокие елочки; солнце ярко освещало это место, оно было самое веселое в сравнении с мрачными сводами строевых дерев. Я села на срубленное дерево, окруженная со всех сторон густою зеленою стеной. Через несколько минут я услыхала голоса Данарова и Маши. * Сеча - просека. Я проскользнула в густоту ельника и притаилась с неодолимым любопытством послушать их разговор. - Да как же поверю я вам, что не забудете! - говорила Маша, садясь на оставленное мною место. - Вы говорите одно, а думаете другое. - Что же я думаю? - Знаю я, что вы думаете и о ком. - О ком бы я ни думал, это не помешает мне находить глазки твои хорошенькими. Поцелуй меня, Маша! - Что это, право, даже досадно! Вы просто без стыда, без совести! Узнала бы Евгения Александровна! - Э, Маша, ничего ты не понимаешь! - Очень понимаю, что вы влюблены в нее. Не влюблены что ли? Ну-тка, солгите… - Ох ты, всезнающая! - Да уж все знаю, все! Знаю то, чего вы и не воображаете! - Что же такое? - Хорошо, притворяйтесь. Если б Евгения Александровна знала все, что я знаю, она и думать-то о вас перестала бы. Ведь не много таких дур, как я… Нет, ведь воспитанные-то барышни любят с оглядкой, не по-нашему… - Ты думаешь, что она не может любить? - А я почему знаю… Мне и при ней-то тошнехонько, а тут и без нее только и речи, что об ней. А что, ведь ничем не кончится, так только! - Полно, что об этом толковать! - Ну вот, что голову повесили? Не тоскуйте: тоской не поможешь. Ведь экой чело-век, - прибавила она ласкающим голосом, от которого у меня повернулось сердце, - зна-ешь, что не стоит, а жалеешь. И чего, кажется, не сделаешь, чтобы только развеселить его! Она поцеловала его и взяла за руку. - Пойдем, нас хватятся, - и они отправились далее. В чувстве, наполнившем меня тогда в первую минуту, не было ни досады, ни ревности: это было какое-то горестное изумление, поразившее меня так сильно, что несколько минут я оставалась как оцепенелая. По мере того как я собиралась с силами, в душе поднималось целое море тягостных ощущений; бессознательное томление сменилось жгучим чувством бессильного, бесполезного отчаяния и невыразимой обиды сердца. Наконец я встала и пошла. Голова моя горела, в ушах раздавался звон, земля будто колебалась подо мной… Наконец мне показалось, что я падаю в пропасть… Ничего подобного не случилось, я просто лишилась чувств. Когда я открыла глаза, я лежала на земле, и мне показалось, что я проснулась от тяжкого сна. Сердито шумели надо мной верхи елей; какая-то птичка распевала вблизи; стволы дерев, освещенные косвенными лучами солнца, показывали, что день уже клонился к вечеру. Я чувствовала слабость, как будто после сильной усталости, и снова закрыла глаза в намерении уснуть и забыться, как послышались знакомые голоса. Все они громко произносили мое имя: - Генечка! M-lle Eugenie! Евгения Александровна! - раздавалось по лесу. - Что им до меня за дело? - подумала я, - отчего они не оставят меня в покое? и как было бы хорошо, если б я лежала теперь в могиле, никто бы не звал меня, никто бы не потревожил моего спокойствия. Разве бы в какой-нибудь большой праздник тетушка зашла бы после обедни на мою могилу и поплакала бы. Вот это бы было тяжело; да, тяжело было бы не откликнуться, не утешить ее! - Да вот они, вот! - вскричала Маша, явившаяся в нескольких шагах от меня; вслед за ней я увидела и все наше общество. Я собрала силы и пошла к ним навстречу. - Мы вас ищем, ищем, - сказала Маша. - Да что же вам вздумалось лежать тут? Вы, верно, уснули? - Помилуй, Генечка, ты нас с ума свела! - заговорила Лиза. - Два часа ждали тебя. Маменька уж приехала, самовар готов, а тебя все нет как нет. Наконец мы отправились искать тебя. - Да вы видите, что они преспокойно спали здесь, - сказала Маша. - Прекрасно! - сказал Александр Матвеевич, - а хотели мечтать. - Я заблудилась. - Вас, должно быть, леший обошел, - сказал Александр Матвеевич. - Вероятно. Он отмстил мне за вас. - И поделом! - Зачем вы пошли одни? могли бы в самом деле заблудиться! - сказал мне Данаров. Мне было горько, мне было обидно, что Данаров, заставивший меня так много и глубоко страдать, не сделался мне ненавистен; что я ни минуты не могла бы пожелать ему зла; что его слова, его голос по-прежнему были мне приятны; что он теперь был для меня то же, что для измученного невыносимою жаждой путника чаша отравленного, но сладкого питья. - Что с тобой случилось? отчего ты так бледна? отчего у тебя рука дрожит? - сказал он, подав мне руку и пропустив всех вперед. Я молчала. - Где ты пропадала? - Ах, Боже мой, в лесу… - Генечка! не беси меня, я наделаю глупостей… - Ваш гнев теперь уже не испугает меня. - Ради Бога, не мучь меня!.. - сказал он с живым беспокойством. - Так и быть, скажу для вашего успокоения, что я долго сидела на сече, вот в этой стороне, где на маленькой площадке, окруженной мелким ельником, лежит толстое срубленное дерево… - А, теперь начинаю понимать!.. Генечка, милая моя! как ты измучила себя по-пустому! - сказал он с тою глубокою, грустною нежностью, какую только он умел придавать своему голосу. - В чем еще хотите вы меня уверить? - Да, я хочу вас уверить во всем, чему я сам верю с полным и ясным убеждением моего рассудка… Трудное это дело для меня. Я начинаю с вами душевную тяжбу, где все доказательства основаны только на инстинктах сердца и тайных, неуловимых оттенках человеческой натуры, полных своей особенной, но непогрешительной логики. Никогда бы не взялся я за это, если б не надеялся на ваше сердце, на вашу душу. - Вам так же весело играть моим сердцем, как огорчать и сердить меня поминутно. - Слишком опасная и дорогая для меня игра! Мне хотелось бы говорить с тобой много и долго, но мы постоянно окружены - ни минуты наедине! Неужели тебя не тяготит это? а я с ума схожу… Ты называешь меня капризным, раздражительным: я выношу адские муки. Ради Бога, смотри на мои странные желчные выходки, как на крики больного, которому делают мучительную операцию. Где и как могу я видеть тебя одну? Я вздрогнула и остановилась. - Знаю, - продолжал он, - знаю, что трудно и страшно решиться тебе на такой подвиг; но это необходимо, уверяю тебя, - необходимо для нашего общего спокойствия, особенно теперь, когда ты готова подумать, что Маша… Это имя в устах его подняло с души моей всю горечь, пробудило страдание ревности, начинавшее уже засыпать при звуках его голоса, под неотразимым влиянием его взгляда, его прикосновения. - Я вас ни в чем не обвиняю, ничего не предполагаю, ничего не требую, - сказала я гордо. - И какое право имею я на это? Между нами нет и не будет никаких обязательств: мы ничего не обещали друг другу. - А все-таки вы любите меня… - О, у меня достанет сил и разлюбить! - Не мучьте себя понапрасну. Придет пора - разлюбите без усилий… Пройдет год, два, другой будет на моем месте; другой будет уверять вас в любви и преданности и заставит, может быть, сильнее и сладостнее биться ваше сердце… Другой так же пожмет вашу руку, и дай Бог, чтобы взор его устремился на вас с таким же искренним и глубоким чувством, как мой! и вы ему, этому другому, поверите во всем, скажете полнее и задушевнее, чем мне, слово любви и счастья… - Никогда, никогда! - сорвалось у меня нечаянно и необдуманно с языка. Он не сказал ни слова на это восклицание, но лицо его, едва ли в первый раз во все время нашего знакомства, озарилось такою ясною улыбкой… - Могу ли же видеть тебя одну? - заговорил он, отставая от других. - Выходи сегодня, когда все улягутся, через сад к мельнице, я буду тебя ждать. Никто не увидит, не узнает… не пугай себя нелепыми фантазиями: в этом свидании, уверяю, не будет ничего опасного для тебя. Мне нужно высказаться, я теряю терпение, жизнь становится невыносима… Ты придешь, Генечка, если считаешь меня не совсем дурным человеком, исполнишь мою просьбу! после располагай по воле твоими чувствами… Придешь ты? О, не откажи мне в этой жертве, в этой милости! - Приду… После чаю мы собрались домой. Я, чувствуя себя не совсем здоровой, села в экипаж Данарова с Марьей Ивановной; прочие пошли пешком. - Генечка! не рассердись ты на меня, - сказала мне Марья Ивановна дорогой, - ведь ты уж даже скрыть не можешь, так влюблена в него! побереги ты себя, посмотри, на что ты стала похожа, краше в гроб кладут; ведь эдак ты все здоровье расстроишь… Я не могу постичь, чего он ждет, что не делает предложения?.. Остерегись, радость моя! смотри, не тешит ли он только себя… Эти слова были для меня то же, что прикосновение к свежей ране… Я не выдержала и горько заплакала; Марья Ивановна заплакала вместе со мной. - Ты видишься с ним тайно? - спрашивала она меня, отирая глаза, - целуетесь вы? Я отрицательно качала головой, чувствуя, что вся кровь бросилась мне в лицо от этих вопросов. - Что тебе, моя радость, так сокрушаться! Бог милостив, еще все уладится. Вскоре после прибытия нашего домой Данаров уехал. Лиза с Марьей Ивановной, простясь с тетушкой, пришли в мою комнату и долго утешали меня и толковали о моей судьбе. Теперь любовь моя к Данарову не была уже для них тайной. Они обе принимали во мне самое искреннее участие. В десять часов все разошлись; в доме с каждою минутой становилось тише. По временам еще Федосья Петровна вскрикивала на девок, которые укладывались спать. Я с невообразимым волнением и беспокойством прислушивалась к этим последним звукам засыпающей обыденной жизни; ходила взад и вперед по комнате, посматривая в окно, в которое глядела ночь, темная от набегавших густых облаков, да врывался ветер, обдавая меня волной довольно прохладного воздуха. Наконец пробило одиннадцать. Я осторожно вышла из комнаты, остановилась у затворенной двери тетушкиной спальни и слышала, как она громким шепотом читала вечерние молитвы. "Что, если б она знала? - подумала я, - что бы с ней было! что было бы со мной? Горе свело бы ее в могилу… И я могу быть причиной ее смерти!". Дрожь пробежала по мне при одной мысли об этом и душа замерла.. Я от всего сердца раскаивалась, что неосторожно обещала это свидание Данарову, мной овладело было сильное желание воротиться в свою комнату… но вместе с тем воображение представило мне всю досаду, всю муку напрасного ожидания, которые он перечувствует. Да и притом меня увлекала тайная надежда, что он снимет с души моей тяжелый камень сомнения и недоверия, что он оправдается в глазах моих; мне так горько было считать его недобросовестным человеком, так тяжело любить его не уважая; а не любить я не могла, любовь моя к нему быстро и незаметно для меня самой дошла до того, что я могла все простить ему сердцем, вопреки обвинениям рассудка. Я прошла коридор, залу и остановилась еще раз на минуту в гостиной перед выходом на балкон… Наконец задвижка повернулась под рукой, и сад встретил меня сердитым шумом… Мне показалось, несмотря на темноту, что тысячи глаз глядят на меня, что все соседи и домашние высыпали на балкон, кричат, ахают, с укором и насмешкой указывают на меня, грозят пересказать все тетушке… С трудом отогнала я от себя страшные видения и нашла силы продолжать путь. Сад казался мне бесконечным… вот я дошла еще только до половины… вот густая аллея из орешника… как темно. Боже мой, как темно! ветки задевают меня по лицу. Вот глубокий вздох раздается над моей головой… нет, это полуночник махнул своим тихим крылом… вот чьи-то шаги следят за мной… нет, это птицы шевелятся в просонках. - Здесь я, Генечка, здесь я! - произнес в нескольких шагах от меня слишком знакомый мне голос, и в ту же минуту рука моя была в руке Данарова. - Как нарочно, такая темная и холодная ночь! как ты дрожишь, Генечка! бедненькая! - Я боялась; так страшно было идти! Вы, я думаю, сами сомневались, что я приду? - Ни минуты! я знал, что сдержишь слово. - Вы что-то хотели сказать мне, очень важное… - Да, очень важное: во-первых, то, что я люблю тебя больше всего на свете, во-вторых… больше я ничего не помню… - А во-вторых, мне кажется, вы хотели доказать мне, что, уверяя меня в любви, вы делаете очень хорошее и доброе дело, уверяя в то же время Машу в вечном нежном воспоминании. Я пришла вас спросить, Данаров, как честного и благородного человека, что это значит? как перевести на слова подобные поступки? - Как ты понимаешь любовь, Генечка? в старинных романах она представляется какою-то сердечною кабалой, где имеющий несчастье влюбиться должен умереть для всего прочего, ослепнуть для всех других предметов жизни, изнурять себя постоянным, натянутым благоговением к предмету страсти, а предмет этот разыгрывал роль царицы, дарил по временам благосклонным взглядом верного поклонника, ободряя его на большее терпение, на высшие подвиги самоистязания… Так бывает в старинных романах, дитя мое… Читатели восхищались этим, но в жизни случалось и случается иначе: в жизни такая любовь скоро бы надоела, она была бы или притворство, или жалкие сумасшествие. Для меня любимая женщина не царица в мишурной короне, не ложное божество, требую-щее непрестанного поклонения, для меня она только выше, милее, дороже всех женщин в мире; для меня она добрый друг, прибежище в горе, двойная радость при радости. И если б передо мною была не только Маша, но первая красавица в свете, то и тогда,та, которую люблю я, ничего не потеряла бы в моем сердце, потому что люблю я только ее, а к прочим увлекаюсь не больше, как минутным капризом… Вот как вы любимы мной, иначе любить не могу. Если довольны вы этою любовью, не отворачивайтесь от меня; пусть эта тревожная, пылкая головка склонится ко мне с доверием и лаской; если же нет, поступайте, как знаете… О, как могли бы мы быть счастливы, мой ангел, если б… - Если б что?.. нМ не отвечал, а только с тяжелым вздохом схватил себя обеими руками за голову. - Данаров! какое-то несчастье тяготит вас… Я не знаю в чем состоит оно и терзаюсь неопределенною мукой. Между тем мы незаметно подвигались по направлению к калитке; я бессознательно переступила за нее… - Да где ему, струсить! - послышался голос Александра Матвеевича в огороде Марьи Ивановны, отделявшемся от нашего сада только узким прогоном, тем самым, по которому птичница когда-то гнала стадо гусей во время моего разговора с Павлом Иванычем. - Да уж не струшу, - отвечал Митя, - только вы не поверите. - Он на половине аллеи упадет в обморок, - говорил Федор Матвеевич. - А вот обегу кругом всего сада и принесу вам с балкона горшок с резедой. - Эй, Митя, смотри, - прибавила Лиза со смехом, - ничего нет хуже, как хвастовство… - Струсишь, окунем в реку! - говорил Александр Матвеевич, скрипя отворяемыми воротами. У меня подкашивались ноги; я готова была упасть. Данаров почти перенес меня через гать… Я не противилась, мной овладела отчаянная храбрость. Так человек, уносимый бурным потоком, истощив все силы бесплодной борьбы, отдается на волю его течению с мыслью - будь, что будет! Широкое поле, залитое мраком, имело что-то страшное, беспредельное… Облака, точно тени, двигались в высоте, принимая какие-то неясные формы, ни одна звезда не проглядывала из-за них! Иногда порыв ветра проносился с тихим воем, и редкие капли, будто слезы, падали на наши лица. Мне показалось, что я, перейдя земное поприще, нахожусь в загробном мире, что надо мной произнесен приговор и я бесконечно буду носиться с тем, кого люблю, по беспредметному и беспредельному полю вечности. Мы оба молчали; наконец он прервал это тяжелое молчание. - О, если б ты могла гордо и равнодушно презирать людское мнение и твердо перешагнуть через цепь глупых предрассудков!.. Мы могли бы еще быть счастливы… - Скажите мне, ради Бога, что у вас за цель вести меня таким тяжелым, неверным путем к счастью, о котором вы так часто поминаете? Что вам за радость терзать, томить мою душу бесплодными, мучительными жертвами? Тешит ли это ваше самолюбие или так уже вы созданы? Простите меня, Данаров. Я верю, что вы благородный человек, но все-таки плохо понимаю вас… Неужели при встрече со мной вы ни разу не подумали, что я должна буду перечувствовать, передумать, перестрадать, тогда как все могло бы пойти иначе?.. Называйте меня глупою, неразвитою, а по моему мнению, любить человека, который не может или не хочет жениться, - почти преступление… Он побледнел и устремил на меня взгляд, в котором выражалась такая душевная мука, что я невольно взяла его за руку. - Ну, продолжай, Генечка, продолжай! карай меня до конца… - Ради Бога, отпустите меня поскорее! - Еще минуту… Жить с тобой под одною кровлей, не страшась ни разлуки, ни измены; называть тебя с гордостью женой моей, ввести тебя хозяйкой в мой старый дом, который превратился бы для меня в великолепный замок… Ах, милая Генечка! скажи, не правда ли, ведь это было бы неизмеримое счастье?.. Глаза его блистали так ярко, голос дрожал и прерывался. - Скажи, не так ли?.. И что же, моя милая, - продолжал он все тише, все ближе склоняясь к плечу моему, - ничего этого не будет, не может быть… по очень, очень… простой причине: я… женат… - Боже, помилуй нас! - вырвалось у меня от всей полноты внезапного, неожиданного удара… Несколько минут мы не могли произнести ни слова; будто железная рука сдавила мне грудь и горло. Он лихорадочно прижал меня к груди своей. - Я теряю тебя навсегда! Неужели ты уже не любишь меня? Неужели благоразумие твое достигает таких страшных пределов?.. Этого не может быть! - Друг мой! То ли теперь время, чтоб пытать, люблю я вас или нет?! Теперь, когда надо думать о разлуке… о том, как пережить страшное горе… Ах, Данаров! что вы наделали! Зачем скрывали, зачем не сказали прежде! обоим было бы легче! - Сперва, когда еще я не знал тебя, я не находил нужды объявлять о том, что для меня тяжело и печально, а после… Генечка, после… сил у меня не было… - Но ты любил и ее… твою жену? - Вот как все было. Отец мой, человек сурового, страшного характера, был скуп и мерял всех на аршин своих понятий. В довершение всего, он никогда не любил меня; во-первых, потому, что заподозрил мать мою в какой-то интриге; во-вторых, потому что я был довольно заносчивый, гордый мальчишка. Однажды, еще в детстве, на слова его: "И видно, что не мой сын" - я позволил себе сказать ему: "Я и сам был бы рад иметь другого отца…". С этих пор совершенная холодность, которую не могла уничтожить даже смерть моей бедной доброй матери, поселилась между нами. Несмотря на это, он никогда не мог решиться лишить меня наследства, потому что я был последняя поддержка нашего угасающего рода. Окончив свое образование в университете, я вступил на службу… Внимание общества и собственное самолюбие заставляли меня невольно исполнять все его требования. Я должен был прилично содержать себя: щеголеватый экипаж, удобная квартира, хорошее платье казались мне необходимыми, тем более что все знали, что я единственный сын богатого отца, хотя никто не знал, что отец не давал мне почти ничего. Ложный стыд заставлял меня занимать и тратиться. Когда терпение моих кредиторов истощилось, некоторые из них писали к отцу и получили отказ; другие стращали меня неприятною публичностью, даже возможностью посидеть в тюрьме… Я пришел в отчаяние и уже собирался застрелиться. О моей крайности проведала хозяйка дома, где нанимал я квартиру, богатая вдова, которая была неравнодушна ко мне. Она предложила мне свою руку и готовность заплатить мои долги. Несмотря на свою не первую уже молодость, она была еще недурная и свежая женщина. Сердце мое было свободно, и объятия влюбленной в меня женщины, не лишенной ни ума, ни образования, показались мне гораздо приветнее и приятнее холодных объятий преждевременной смерти. Не думая долго, мы обвенчались. Я находился в той туманной поре молодости, когда еще всякое чувство рисуется в обманчивых красках. Впоследствии вместо нежной, снисходительной любовницы я нашел взыскательную, ревнивую жену; я очутился в кабале; я почувствовал себя купленным за слишком дешевую цену, между тем как жена хотела, уверить меня в каком-то страшном пожертвовании с ее стороны. При первом ее укоре я уверился, но поздно, что сделал страшную, неисправимую ошибку, и измучил себя бесплодным раскаянием. Ревность и раздражительность характера жены моей достигали крайних пределов; все отношения между нами сделались до того натянутыми, что необходимо должны были порваться от малейшей случайности. Тут умер мой отец. Получив независимое состояние, я отдал жене заплаченную за меня сумму с большими процентами и предложил расстаться. Тут, разумеется, последовали неприятные сцены обмороков, упреков, оскорблений - я всем пренебрег и вырвался на свободу. Цепь супружества порвана, Генечка, но не снята. Я прикован к самой тяжелой ее половине, я все-таки раб, без воли и силы… Ах, милая Генечка! как я наказан за то, что струсил перед смертью! - Не трусьте перед жизнью, и я буду уважать вас. - Уважать! уважать! - сказал он, вздрогнув, - вот слово, которое мне так дико слышать от тебя, одно, без слова любить! - Вы знаете, что последнее здесь, в моем сердце. - О, дай Бог, чтобы это было так!.. Он печально улыбнулся и отвечал с прежнею нежностью: - Если ты захочешь, я поверю. Утренняя заря начала заниматься. - Никого не видно; я провожу тебя. Все еще спят, - продолжал он, - никому нет дела, что бедный Данаров теряет надежду на счастье, видя тебя, может быть, в последний раз!.. - Ты уедешь? - с трудом могла я произнести. - Да, я уеду куда-нибудь дальше; не могу же я оставаться в здешней стороне… Ведь так нужно, так должно по-твоему? не так ли? Мы вошли в сад. Пройдя несколько шагов, я остановилась, прислонясь к знакомой старой березе. Бледный, взволнованный, он устремил на меня взор со странным выражением грусти и досады. - Я угадал! ты не отвечаешь… - Виновата ли я! - Нет, этого не может быть! - Чего не может быть? - Не может быть, чтоб ты решилась расстаться со мной; нет, мы уедем вместе, далеко отсюда. Что нам за дело до них, до твоей старой тетки? в ее годы от горя не умирают. Пусть о нас забудут, как мы забудем обо всех. Мы устроим чудную жизнь, мы окружим себя полным счастьем… Уедем, моя милая! не рассуждай, если любишь! Нам нельзя так расстаться! Назло судьбе мы будем счастливы… Не так ли? Сегодня вечером все будет готово. Я снова буду ждать тебя здесь, счастливый выше всякого выражения. Я приму тебя в мои объятия, чтоб никогда, никогда не расставаться!.. Его слова поражали меня горестным удивлением. Мне остановилось страшно, будто чье-то проклятие невидимо пронеслось надо мной. - Нет, лучше умереть, - сказала я. - И с вашей стороны жестоко так пытать мои силы. - Скажите, зачем же вы давали святое имя любви вашим ребяческим чувствам? И лицо его приняло при этих словах холодное и суровое выражение. - Что же они такое были? Боже мой! что же они были по-вашему? - сказала я, подавленная страшною тоской невыносимого страдания. - Увлечение мечтательной девочки, каприз ее тщеславного сердца… Не думаете ли вы, что я способен быть игрушкой подобного каприза? что я буду безнадежно умирать у ног ваших? Нет! подобная роль не по мне… Не думайте видеть во мне отчаянного возды-хателя… с этих пор я холодный поклонник вашей добродетели, вашего высокого благоразумия. - Я думаю, что вы жестокий, гордый, себялюбивый человек, - сказала я. - Прощайте! мне пора домой. - До свидания! - отвечал он голосом, который звучал язвительным равнодушием, и вышел из сада. Я бессознательно смотрела ему вслед, пока он не скрылся за шумящею мельницей, и тихо пошла к дому. Любви моей был нанесен удар, потрясший ее до основания… В доме все еще спали, когда я тихо прошла в свою комнату, озаренную первыми лучами утренней зари. Только ночь прошла с тех пор, как я покинула ее, а я пережила годы… Ведь могла же я видеть во сне все случившееся со мной. О, с какою отрадой сидела бы я теперь, проснувшись и уверившись, что тяжелый сон миновался!.. Я бы встретила утро мыслью о нем и надеждой его увидеть… Правда, и теперь я думала о нем. О, если б Можно было не думать, если б у человека была счастливая власть одним мановением воли вычеркнуть из памяти все печальное и мучительное, вырвать из сердца томительное чувство!.. Удары судьбы не убивают, а увечат душу и повергают ее в долгое, болезненное бессилие. Узнать, что он женат, было для меня, конечно, ужасно, но я чувствовала, что главное горе не в том… Самое воспоминание было отравлено. Душа моя ныла и болела чувством, похожим на то, как если бы у гроба милого человека вы вдруг уверились, что не стоит он ни любви, ни сожаления!.. О, это было страшное чувство!.. Быстро сменялись в голове моей мысли, так быстро, что начинали уже терять всякую стройность; я не могла ни удержать, ни удалить их. Всяким усилием к этому причинялось мне непонятное страдание. Я хотела было встать и пройтись по комнате, но почувствовала такую слабость во всех членах, что с трудом добралась до постели… Тут забегали и запрыгали передо мной такие странные образы, такие необыкновен-ные превращения, что я сперва совершенно растерялась, а потом и сама приняла в них участие… Когда я проснулась, около моей постели сидели Лиза, Марья Ивановна и Катерина Никитишна и что-то шепотом говорили. Это меня изумило. Никогда не бывало, чтоб они собирались в моей комнате встречать так тихо и осторожно мое пробуждение. Я вставала довольно рано, а если и случалось, что просыпала, то Лиза всегда будила меня своею обычною фразой: "Вставай, соня!" - а Марья Ивановна трепала меня слегка по плечу, тоже, по обыкновению, приговаривая: "Вставай, невеста, женихи пороги обили…". Теперь же они сидели так важно, так серьезно, так многозначительно… - Что со мной было? - спросила я нерешительно, осматривая свою голову, обвязан-ную листами соленой капусты. - Который час? - Десять часов, моя радость, - отвечала Марья Ивановна. - Ну, как ты себя чувствуешь, Генечка? - спросила Лиза. - Неужели я была больна? Но я почувствовала это при первом движении, по сильной слабости и кружению головы да по какой-то странной усталости во всем существе. - Я была без памяти? долго? - Да, Генечка, - сказала Лиза, - ты три дня была без памяти. Всех нас перепугала, а уж Авдотья Петровна на себя была не похожа. Бог услышал ее молитвы. - Бредила я? Марья Ивановна улыбнулась. - О чем я бредила, Марья Ивановна? - И смех, и горе было с тобой, - отвечала она. - Меня называла просвирней*; говорила, что мы все оборотились в птиц и улетели на кровлю; Авдотья Петровна была у тебя танцовщица… и на корабле-то ты ехала… да мало ли? и не припомнишь… - А меня, - примолвила Катерина Никитишна, - так все прогоняла от себя да бранила, что я всю холодную воду и весь квас выпила, весь лед съела. А я тебе все пить теплое приносила. - Уж хотели за доктором посылать, - сказала Марья Ивановна, - да, слава Богу, что не послали! что эти доктора - уморят скорее. - Ну, когда уморят, а когда и помогут, - отозвалась Катерина Никитишна. Вскоре пришла тетушка; она плакала и целовала меня с беспредельною нежностью. - Помучила же ты нас! - сказала Лиза, - мы вот три поочередно сидели с тобой все ночи. Что, как бы ты умерла! Господи помилуй! - прибавила она со слезами на глазах. - Какие вы добрые! Дай вам Бог здоровья и счастья! - * Просвирня - женщина, занимающаяся выпечкой просвир сказала я, заливаясь слезами, за что Марья Ивановна сделала мне строгий выговор. Через несколько времени Лиза осталась со мной одна. - Кто тебе сказал, что Данаров женат? ты бредила об этом,- сказала она. - Уж не от этого ли ты захворала? Мы боялись, чтобы Авдотья Петровна не догадалась. Слава Богу, она не слыхала твоего бреда; хорошо, что глуха. Я рассказала ей все. И странное дело! рассказ этот не произвел в душе моей никакого сильного потрясения; точно целые годы прошли после моего свидания с ним и сгладили всю живость настоящих впечатлений. Чувство будто улетело… Я было попробовала даже насильно воротить его -, напрасно! воспоминание о Данарове отзывалось в моем сердце только легкою грустью, не более. Телесный недуг, если не убил, то до крайности ослабил нравственную болезнь. Лиза пришла в ужас от моей истории с Данаровым и сказала, что если после всего этого я буду еще любить его, то сама сделаюсь не лучше его. Напрасно хотела я смягчить резкое ее мнение, оправдывая всеми силами его поступок. Раз высказавшись, она никогда ничего не изменяла из своих приговоров. Я узнала от Лизы, что Данаров приезжал один раз во время моей болезни и сказал в разговоре при всех, что он женат, что это всех неприятно удивило. После этого она все допытывалась, люблю ли я еще его; когда я уверяла ее в противном, она успокаивалась, но когда я задумывалась или вздыхала, она очень тревожилась, даже сердилась и старалась показать любовь мою унизительною для моего самолюбия. - Вздыхай, мать моя, больше, тоскуй, есть из-за чего! - говорила она раздражительно, - советую убежать с ним и сделаться его любовницей. Я оправлялась довольно быстро и была уже почти совершенно здорова, когда пришло время расстаться с нашими гостями. Отъезд их оставил страшную пустоту в нашем уголке. Не слышно стало веселых голосов, прекратились прогулки и разговоры; нет более любви в моем сердце… Как будто за ними по дороге ушло мое счастье… Нет более любви!.. Так, по крайней мере, думала я, провожая глазами их удалявшийся экипаж… Но слишком рано зарадовалась я своему сердечному спокойствию. О болезни говорят, что она входит пудами, а выходит золотниками, то же самое можно применить и к чувству… Когда, спустя несколько времени, в один ясный сентябрьский день пришла я к дерновой скамейке, у которой узнала от Данарова о приезде Лизы, когда вспомнила его сон наяву и все подробности этой сцены, - сердце мое заныло, и горячие слезы полились по щекам. Старая рана открылась и заболела… С невыразимою нежностью припоминала я милые черты и голос, звучавший для меня такими сладостными нотами… И вспомнила я, что все это прошло, миновалось, что какая-то невидимая злая рука задернула светлую картину непроницаемою тканью. Не будет ни тревожно-радостных встреч, ни полных прелести ожиданий; не вспыхнет он более ни страстью, ни гневом, ни ревностью на упрямую, своенравную, по его мнению, Генечку… Что, если б явился он передо мною теперь нежным, любящим, как бывало прежде, в те короткие, немногие минуты навсегда утраченного счастья… Что было бы со мной, что?.. Мне стало страшно за себя; я невольно ускорила шаги, как будто желая бежать от своего собственного сердца… Но не явился он, к счастью, в такую минуту, а приехал позже, дня через два. Я была с Марьей Ивановной в своей комнате, когда увидала в окно знакомую коляску… Я невольно затрепетала и, видно, очень изменилась в лице, потому что Марья Ивановна бросилась ко мне со стаканом воды, приговаривая: - Генечка! Генечка! не бережешь ты себя!.. Я мысленно поблагодарила судьбу, что при мне не было ни Лизы, ни тетушки. - Не выходи ты к нему, говорила Марья Ивановна, - ну как ты при нем-то этак побледнеешь, моя радость. Эх, до чего ты влюбилась в него! - прибавила она со вздохом сожаления. Пойду туда, а ты покуда оправься… Выйдешь ты? Я отвечала утвердительно. - Смотри, выдержишь ли? Я успокоила ее. Уже Данаров успел сесть за карточный стол, уже Марья Ивановна начала что-то рассказывать, когда я, успокоившись, решилась выйти в гостиную. Он поклонился мне сухо, холодно спросил о здоровье, спокойно собрал карты и начал сдавать. Маленькая рука его ни разу не дрогнула, на губах: играла равнодушная улыбка. При такой встрече я вдруг почувствовала себя гордою и сильною и поняла, что не уступлю ему ни на шаг в равнодушии и видимом спокойствии. Я села против него между тетушкой и Марьей Ивановной, ни разу не опустила глаз, встречаясь с его взором; раза два поймала его наблюдательный, изумленный взгляд и была довольна… Темная вещь - сердце! Кто объяснит его капризные требования?.. Если он уж не любил меня, тем лучше было для меня и для него; что могла принести такая любовь нам обоим, кроме страданий? Не должна ли я радоваться по всем правилам благоразумия, что излечение близко?.. Так нет - звучит и натягивается какая-то беспокойная струна в глубине души нашей и заставляет вас держаться крепко за ускользающее чувство… Наконец улучилась минута, когда он мог говорить со мной: Марью Ивановну позвали домой по хозяйству, но она обещала скоро воротиться; к тетушке пришел священник потолковать о средствах к некоторым улучшениям в храме; Катерина Никитишна с великим усилием сводила счет выигрыша и проигрыша своего и Марьи Ивановны, неутомимой своей преследовательницы в картах. Я удалилась к окну и взяла работу. - Вы хворали? - спросил меня Данаров довольно небрежно. Я утвердительно кивнула головой. - Вероятно, простудились. - Вероятно. - Это худо. - Ничего, поправлюсь… - О, конечно! душевное спокойствие, сознание исполненного долга - это лучшее лекарство. Можно вас поздравить? - С чем? - Я слышал, вы выходите замуж за Александра Матвеевича. Он хороший человек, вы будете счастливы. - Я не заметила в нем и тени намерения жениться на мне. - А вы пошли бы за него? - Может быть. Он точно хороший человек. - За что же вы сердитесь? Виноват не я, виноваты обстоятельства. - Вы непременно хотите навязать мне что-то такое, о чем я не думаю. - Я сделал все для вашего спокойствия: объявил, что я женат, и оставил притязания на ваше сердце. - Очень вам благодарна. - Ваше благоразумие подействовало на меня заразительно. - Я рада за вас. - Вы так удивительно приказываете вашему сердцу: этот человек не может быть моим мужем, не люби его, и послушное сердце сейчас исполняет ваше повеление… Я не хотела возражать ему, потому что чувствовала припадок вспыльчивой досады. Он смотрел на меня пристально, губы его слегка дрожали; я знала, что это было признаком начинающейся грозы… - Я теперь думаю, как я ошибся в вас! - сказал он. - Вы можете думать, что вам угодно; совесть моя покойна! - Какая расчетливость, какая положительность в ваши годы! - Напрасно вы хотите казнить меня вашими приговорами: я не буду даже защищаться… - Желаю вам счастливой и блестящей будущности, - сказал он язвительно. - Мне приятно надеяться, что через несколько лет я, может быть, встречу вас доброю хозяйкой, мирною помещицей, окруженною полдюжиной детей, занятою соленьем грибов и нравственностью горничных… - Прощайте! - сказала я, вставая, - я чувствую себя нездоровою, ухожу в мою комнату и, в свою очередь, желаю вам счастья по вашему вкусу. - Мы еще увидимся? - Ведь вы приехали проститься? - Может быть. - В таком случае я постараюсь избегать встреч с вами до тех пор, пока вы не уедете отсюда. - Эти встречи вы считаете опасными? - Нет, скорее неприятными. На лице его выразилось изумление и неудовольствие. - Вот как! - сказал он, - а давно ли было иначе! Вы любили меня до тех пор, пока не узнали, что я женат… Это делает честь вашему сердцу. - Нет, до тех пор, пока не узнала всю глубину вашего эгоизма. - Так уж в таком случае, пожалуйста, не думайте, что я уезжаю отсюда для вашего спокойствия, - я вступаю в службу и уже получил назначение. Если б каждая влюбленная в меня, девочка требовала, чтоб я бежал от нее за тридевять земель, мне вскоре не нашлось бы места на земном шаре… Это было уже слишком. Оскорбленная до глубины души, я в последний раз с чувством самого искреннего гнева посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла. Придя в свою комнату, я предалась порыву бессильного отчаяния, долго сдерживаемой горькой досады. Я открыла окно, сорвала висевший над моею кроватью сухой букет воздушных жасминов, нарванный для меня Данаровым вечером, во время второго его посещения; судорожно мяла и рвала засохшие листья, с каким-то безумным оцепенением смотрела несколько минут, как ветер уносил их и они исчезали в полусвете осеннего заката, обливавшем предметы каким-то зловещим, багряным отблеском. Потом, бессильная, глубоко несчастная, бросилась я в кресло и долго, громко, тяжело рыдала. Это были первые слезы, не облегчившие меня. Я уже не плакала, когда шум и голоса в коридоре дали мне знать об отъезде Данарова; я слышала, как вскричал он кучеру своим металлическим, звучным голосом: "Пошел!",- видела, как мимо окон моей комнаты пронеслась его коляска, и что-то похожее на ненависть родилось в моей душе. Вскоре дошла до нас весть, что Данаров уехал в Петербург! |
||
|