"В СТОРОНЕ ОТ БОЛЬШОГО СВЕТА" - читать интересную книгу автора (Жадовская Юлия Валериановна)VIIЗима уже установилась. К хандре присоединилась скука. Однообразие сумрачных дней; вечера, посвященные картам; вечно одни и те же Нил Иваныч и Антон Силыч, порою две-три пожилые гостьи в темных капотах; по воскресеньям визитные карточки да какая-нибудь вычурная афиша заезжих акробатов с обыкновенными рисунками необычайных скачек и поз, на которых изображенные люди походят на фантастических гномов в волшебных сказках, а лошади имеют вид животных, не существующих на земном шаре, или театральная афиша с названием драм и водевилей, большею частью неизвестных мне, сколько и самая сцена, которой я никогда не видала, потому что не бывала ни разу в театре. Мне иногда детски хотелось повеселиться, и душе моей, утомленной внутренними разнообразными ощущениями, оставался еще нетронутым источник жизни внешней, мир искусств и удовольствий общественных; он представлялся мне как бы в тумане, неверно и неясно, самою неизвестностью маня меня к себе. Во мне говорила молодость, слишком рано придавленная преждевременным развитием и страданием. Она требовала прав своих, несправедливо отнимаемых печальным сиротством и бедностью. Иногда же мне вдруг становилось легко и хорошо, как будто уже исполнялись все мои желания и будто в будущем должно было прийти счастье и возвратиться все утраченное. Это работала та же молодость, которая живет, дышит и надеется до тех пор, пока время не умчит ее вместе с золотыми надеждами. Однажды вечером неожиданно приехали Душины, Лукерья Андревна с Танечкой. Последней я обрадовалась чрезвычайно. Мы бросились друг к другу в объятия, как давнишние искренние подруги. - Ах, душка моя, как я рада тебя видеть! - сказала она, и это непривычное ты, вылившееся безо всяких уговоров и просьб, было для меня приятно. - Какой добрый дух принес тебя сюда? - Кучер наш Артамон… - важно отвечала она. - Веди меня в твою комнату, - сказала мне Танечка, поздоровавшись с Татьяной Петровной и посидев немного в гостиной. Мне хочется поговорить с тобою. Мы вошли в мою комнату. - Ай-ай! какой сарай! - сказала она, - ну, не великолепно же помещает тебя тетушка! Ведь мы уж здесь узнали, что она замуж вышла. Маменька обиделась, что ее не известили, и ехать не хотела, да я уговорила. А Павел-то Иваныч! - получил место учителя при здешней гимназии. - Неужели? Стало быть, я его буду видеть у вас? - У нас! он познакомится с Татьяной Петровной, он говорил мне… Ах, душка! - продолжала она, помолчав, - как я рада, как я счастлива, что наконец вижу тебя, могу говорить с тобой! Мне так хочется открыть тебе всю душу!.. знаю, что ты добра и примешь во мне участие… - Не сомневайся в этом. Я часто думала о тебе, часто мысленно старалась угадать твои страдания, чтоб сочувствовать им. Давно ли ты не получала от него писем? - Получила недавно. Я все так же люблю его и вечно буду любить! Он мой дорогой, ненаглядный друг! - Что, он жених твой? - Слушай. Я от тебя ничего не скрою: я, может быть, никогда не буду его женой, никогда не доживу до этого счастья. Он горд и беден; притом же он не может так любить меня, как я его люблю; но он обещал всегда остаться моим братом, другом, и я всегда буду обожать его. Его никто так не понимает, как я; он открывает мне все, что у него на душе; у него не будет друга вернее меня. У него чудный, благородный характер, но он не может долго, страстно любить одну. Что же ему делать - он и сам не рад. Притом же он так хорош, имеет такую чудную манеру, что против него не устоит ни одна женщина. Но он всех забывает скоро, одну меня помнит и любит, как сестру, за это и я его буду вечно обожать. Я не хочу разлюбить его, без любви к нему - я мертвый человек. Теперь, по крайней мере, я могу думать о нем, вспоминать о тех минутах, когда он был со мной… И какие письма пишет он! Ах, вот ты увидишь, что нельзя не любить его… Какие у него глаза! страстные, чудные… Какая манера! Когда он сядет, бывало, против меня, вот так (она облокотилась на стол и посмотрела, загнув слегка голову, с выражением гордой, самонадеянной страстности), то я забывала все на свете… Ах, - прибавила она, вдруг заливаясь слезами, - все прошло, и уж я не буду так счастлива! - Давно ты любишь его? - Скоро три года. Я расскажу тебе все, только не обвиняй его: он не виноват. Я одна понимала его: его все обвиняют, потому что не знают его души так, как я знаю. Слушай. Три года тому назад мы переехали в Москву на зиму, чтобы определить старшего моего брата на службу (у меня есть еще брат). Папенька был еще жив, и мы жили очень весело; у нас часто бывали вечера, на которых танцевали наши знакомые. Брат познакомил с нами многих своих товарищей, в том числе и его. Я была еще тогда такою глупою девочкой. Когда он вошел с братом к нам вечером, сердце у меня замерло, я не могла отвести от него глаз - так хорош он был! У нас в тот вечер было много знакомых. Я танцевала с одним офицером, была рассеянна и все глядела в ту сторону, где был он. Кавалер мой, смеясь, спросил меня, нравится ли мне он, и прибавил: "Берегитесь, он опасный человек, вроде Дон-Жуана". Это еще больше заинтересовало меня. Сердце мое замерло каким-то сладким страхом. Наконец он подошел ко мне и просил на кадриль, а сам взглянул на меня чудным, невыразимым взглядом. Не помню, что мы говорили, - я слушала только очаровательные звуки его голоса. После мы играли в вопросы и ответы, потому что дама, игравшая для нас на фортепьяно захворала и уехала. Когда я отошла, кончив игру, к фортепьяно и стала перебирать ноты, в надежде не подойдет ли он, - он подошел. "Нравится вам игра в вопросы и ответы?" - спросил он. "Да, - отвечала я,- только тут и спрашивают и отвечают неискренно".- "А вы ответили бы искренно на один мой вопрос?" - "Ответила бы. Спросите". - "Я спрошу вас через неделю", - сказал он. В это время я уронила носовой платок; он поднял его и, подавая, схватил мою руку и пожал, сказав так нежно, с таким чудным выражением: "Вы меня простите?..". Я не понимала себя, у меня в глазах темнело. Всю ночь я не спала, продумала о нем. С этих пор он стал часто бывать у нас. Маменька его очень полюбила, он очаровал ее своим обращением; веришь ли, он иногда и с ней кокетничал своими взглядами. Со мной при других он не говорил ни слова, с братом был очень дружен. Прошла неделя, я напомнила ему о вопросе… Он взял карандаш и на лоскутке бумажки написал: "Можете ли вы любить меня?". Я написала на другой стороне: "Не могу не любить". Ну уж с этого времени, душка, я потеряла голову и отдалась ему всей душой. Я была его другом, рабой, я все прощала ему. Были минуты, когда он почти ненавидел меня и употреблял все средства, чтобы истощить мое терпение. Я все переносила: его вспыльчивость, измены, холодное обращение. Стоило только ему попросить прощения у меня тем нежным, чудным голосом, которого я никогда не забуду, и я готова была отдать ему жизнь. Наконец он признался мне, что уже не может любить меня страстно, что это не в его силах, но поклялся, что я всегда буду для него доброю, милою сестрой, которую он никогда не забудет, просил меня писать к нему, не забывать его. Я счастлива и этим. Вот вся моя история. Я уже не могу никого любить; сердце мое умерло для всех, кроме него. Неприятно подействовал на меня этот рассказ. Несмотря на всю безграничность самоотвержения подобной любви, я не сочувствовала ей. Нет! меня возмущало такое самоуничтожение, такие жертвы кумиру, недостойному их. Я могла жалеть бедную Танечку, как неизлечимо-больную, но, вместе с тем, мне досадно было за униженное достоинство женщины… Мне казалось даже грешно подавлять так безумно все силы души одним таким случайным и неверным чувством… Я высказала мои мысли Танечке; она поцеловала меня и сказала: - Если бы я встретилась с тобой раньше, прежде чем узнала его, ты, может быть, спасла бы и поддержала меня, а теперь поздно… Он заставил меня произнести страшную клятву, что я не буду принадлежать никому. Странно! хотя он любит меня не больше как сестру, он страшно ревнив. Мы обе замолчали, волнуемые различными ощущениями. Танечка отошла к окну и запела с печальным выражением: Он меня разлюбил! - Ну как же, - сказала она, снова подходя ко мне, - как же ты поживаешь здесь? Весело ли тебе? Ты, верно, тоже любишь, тоже страдаешь? Люби его, душка, - он чудный, благородный человек! - О ком говоришь ты? - Не грех ли тебе хитрить и скрывать от меня! Клянусь тебе, что ты найдешь во мне верного друга! Я открыла тебе всю душу, а ты платишь мне недоверием. Будто ты не знаешь, что я говорю о Павле Иваныче! - Мне кажется, я люблю его, как брата. Она посмотрела на меня с удивлением. - Правда, - сказала она, подумав, - он не может внушить такой пламенной, безумной страсти, как мой Виктор, но все-таки я думала, что ты влюблена в него. - Не влюблена, хоть и очень люблю его. Да, вероятно, и он питает ко мне одну дружбу. - Конечно, он не глядел на тебя таким страстным взглядом, как способен глядеть Виктор, но это оттого, что у него другой характер, другая натура. После нашей встречи в монастыре я замечаю, что он сделался печальнее, задумчивее. Мы хотели уже идти, как в дверях моей комнаты показалась закутанная фигура, в которой через минуту я узнала Марью Ивановну. Это был вечер сюрпризов. Я бросилась к ней и почти со слезами обняла ее. - Марья Ивановна! как это вы надумали сюда приехать. - Еду к своим гостить. Какой у нас, друг мой, пожар был! и моя хата сгорела. - Неужели? - Вот я и еду гостить, пока не выстрою новой. Тяжеленько, да как-нибудь Бог поможет, Яшка Косой будет строить. Уж я его на совесть подрядила. Вот был страх-то! Ведь в Амилове-то и дом, и флигеля сгорели. Загорелось, мать моя, в ткацкой, вечером. Ветер был сильный. Мы все обеспамятели; чем бы выносить - суемся в разные стороны… Катерина Никитишна у меня сидела. Как сидела, выбежала на двор с прялкой да: "Ай, батюшки, ай, батюшки!" - кружится на одном месте… А Федосья вынесла из дому подушку, да уж до того испугалась, что забыла, что покойницы маменьки давным-давно нет на свете, кричит: "Барыню-то не испугайте!". Такой переполох был! Я горько заплакала. - Ну вот, я думала насмешить ее, а она расплакалась… Ты-то как поживаешь? Похудела что-то. Видно, ах! прошли, прошли наши красны дни… Помнишь, как бывало Федя это пел, так за сердце и хватало! Да, моя радость, опустело Амилово… и дом сгорел. Смотреть тошно. А знаешь ли, кто покупает его? - Данаров. Уж и доверенного прислал. А сам, как слышно, в Петербурге. Татьяна Петровна очень рада была Марье Ивановне и вскоре прислала просить ее к себе. Марья Ивановна приоделась и вышла в гостиную. Через несколько времени она уж сидела за картами и оживляла своих партнеров неизменною веселостью своего характера. Душина просила ее познакомиться с ними, потому что Татьяна Петровна решительно объявила, что она ее не отпустит скоро в дорогу. Я передала Марье Ивановне о том, что Павел Иваныч находится здесь, и просила ее держать втайне то, что мы знали его прежде. Она торжественно обещала мне это. Душины наняли квартиру в двух шагах от нас, и на другой день, после обеда, мы с Марьей Ивановной отправились к ним. Танечка встретила нас в прихожей и, целуя меня, шепнула, что Павел Иваныч у них. Хозяйка была нам очень рада, особенно Марье Ивановне, которая при встрече с Павлом Иванычем умела ловко и незаметно дать ему знать, что он должен смотреть на нее, как на незнакомую. Хозяйка, Марья Ивановна, да еще какая-то подслеповатая старушка с безжизненною физиономией составили партию в преферанс; мы, то есть Танечка, я и Павел Иваныч, ушли в залу, довольно слабо освещенную одною лампой. Танечка села за фортепьяно; она играла хорошо и большею частью серьезные, печальные пьесы, которые шли к расположению ее души. Мы с Павлом Иванычем сидели поодаль. До сих пор нам не удалось еще сказать друг другу ни слова. - Здоровы ли вы, Евгения Александровна? - спросил он, устремив на меня взор, полный участия. - Вы так изменились, так бледны… - Я не хворала. - Но отчего же изменились вы? Вы страдали, у вас было какое-нибудь горе? - Говорить о печальном - почти все равно что дважды переживать его. - О, в таком случае не говорите, не рассказывайте… Странно, - сказал он, - я напротив рад был бы облегчить мою душу передачей другу того, что тревожит меня. Что это? скрытность с вашей стороны или недоверие? Во всяком случае простите меня, что я так неловко напросился на вашу откровенность! Но вы сами обещали ее, вы сами сказали в последнее наше свидание: "Вам будет принадлежать дружба взрослой…". Неужели прошло время даже и дружбы? Грустно! Впрочем, и я безумен… - Наконец и между нами появились недомолвки, недоразумения! Это не только грустно для меня - это досадно. - Кто ж виноват? я все тот же. - Знаете ли вы, что иногда, несмотря на все желание высказаться, открыть все, что на душе, не достает сил, не достает уменья? Вы хотите знать, страдала ли я? Да, я страдала и измучилась одною самою странною, самою нелепою неприятностью. - Опять любовь? - Бог с ней, с любовью! - Вы уж не верите в это чувство? - Что до того, верю я или не верю? Но вы сами, любите ли вы кого-нибудь? - Да, я люблю всею силой души моей… - Дай Бог вам счастья, дай Бог вам не ошибиться! - Счастье далеко; ошибке нет места, потому что я люблю безответно! - А кто проповедовал Танечке? - Проповедовать легко… - Но тяжело то, что ваше сердце не оценено, не понято. Он посмотрел на меня с выражением кроткой нежности и грусти. Когда мы уезжали домой, Танечка и Павел Иваныч вышли провожать нас в прихожую. Последний подал мне мой салоп, очень нещеголеватый, и хотел непременно сам застегнуть его; при этом руки его слегка коснулись моей шеи - он вспыхнул, потом побледнел. Он проводил нас на крыльцо и, несмотря на холод и наши просьбы не выходить, усадил нас в сани и смотрел нам вслед, пока мы не выехали за ворота. |
||
|