"Войку, сын Тудора" - читать интересную книгу автора (Коган Анатолий Шнеерович)9За несколько месяцев их разлуки Володимер словно стал на пядь выше. Румяный, с обозначившимися на щеках ямочками, плечистый и стройный, он щеголял в воинской высокой шапке, в подбитом мехом темном плаще, какие носили витязи из личной четы господаря. Однако на поясе молодца висела все та же сабля, которую подарил ему в Белгороде пан Тудор Боур. Оба молодых воина молча оглядели друг друга и остались довольны. Потом Влад махнул рукой, приглашая приятеля за собой. — Куда? — спросил Войку. — Скоро увидишь, — загадочно ответил москвитин. Увидеть, собственно говоря, пока можно было очень мало. Уже три дня как на покрытую глубокими снегами землю опустилась небывалая оттепель. Был канун крещения, по божьему календарю полагались морозы; но по всем долинам и лесам Молдовы встали плотные теплые туманы, под которыми лежали распаренные, насквозь промокшие снежные покровы, укутавшие глубоко раскисшую жирную землю. Снега стали холодными белыми болотами, — болота — безднами пострашнее морских. Под рыхлыми снежными саванами, взломав втайне лед, широко и невидимо разлились по долинам и балкам реки, ручьи и речушки. Словно настал скрытный и холодный, предательский для всего, что движется, потоп. По этому разливу и съехались сюда, на свой бешляг — условное место сбора, — четы и стяги Молдовы. По нему добрались славные секеи. И гордые ляхи. И дружины монастырей да великих бояр княжества, да его городов. Свой лагерь господарь Штефан разбил, по обычаю, среди лесов, окружив его валом из срубленных деревьев и рвом. Почти треть огороженного пространства занимал загон для лошадей, где устроили коновязи четы и стяги. На оставшейся части раскинулись сотни палаток и шатров, но больше все-таки простых шалашей, по привычке сплетенных бывалыми лесовиками из ветвей, да так плотно, что по способности сохранять тепло они немногим уступали татарским войлочным шатрам, в которых разместились многие бояре и куртяне. Между этими временными жилищами кое-где тускло светились костры. Пройдя вперед, Володимер повел товарища в тумане по одной из тропинок воинского городка с той же уверенностью, с какой Войку вел его самого недавно по ночному Белгороду. Отовсюду, из угадываемых в белой тьме кибиток, от походных очагов доносились голоса, негромкие песни, звон оружия. Люди, чувствовалось, притихли в той невольной собранности, которая наступает в каждом лагере перед битвой. Людям, как всегда в канун боя, хотелось побыть наедине, не уходя от товарищей, а место для такого уединения — молчание. — Сам по себе ходишь, — полушутя сказал Войку, в последнее время крепко привыкший к дисциплине. — Начальником верно стал. — Хожу-то сам — да от пана к пану, — в тон ему ответил Володимер. — Три господина нынче у меня. Первый — его милость логофэт. Второй — вельможный пан Албу, капитан личной сотни. — А третий? — Третий — сам государь, — закончил Володимер. Молодому человеку не хотелось признаваться, что князь в последнее время приблизил его к своей особе, да Войку, может, и счел бы это похвальбой. Но так было на самом деле. Штефан обладал завидной для вождя способностью чутьем узнавать среди своих людей преданные души. Князь, как некогда Войку, сумел увидеть честное, верное сердце в открытом синем взоре бывшего галерного гребца. Володимер оставался почти постоянно при князе, особенно во время поездок Штефана, когда выполнял обязанности личного дьяка. Почерк молодого писаря, хотя не обрел еще механической равномерности старых дьяков, вполне устраивал его господина, а умение владеть саблей он уже тоже доказал, благо и время, и характер господаря были неспокойными до крайности. Влад быстро вошел в число приближенных, но опасных недругов притом не нажил. От многой вражды уберегли пришельца скромность, молчаливый нрав и открытый, честный взгляд. — Скажи тогда войнику, пане дьяче, — продолжал Чербул, следуя за приятелем, — правда ли, что поганые уже близко и завтра будем биться? Но тот остановился и приложил палец к губам. Впереди на тропе слышались чьи-то осторожные шаги. Шедший перед ним человек то останавливался, прислушиваясь, то снова пробирался вперед, стараясь не шуметь. И вдруг, повернув обратно, неожиданно для себя вынырнул из тумана, оказавшись перед обоими друзьями. Незнакомец выругался. Молодые люди не ответили и не сдвинулись с места. — Где тут стяг боярина Пырвула, братья-войники? — спросил неизвестный по-молдавски. — Стяг боярина? — переспросил Володимер, внимательно разглядывая встречного. — Вон там, — он указал в противоположную сторону лагеря. — Что же тебя от него, милостивый пан, так далеко завело? Незнакомец засмеялся. — Тигечское, друзья, тигечское красное. Говорят, турки только ради него и пожаловали к нам. Дайте пройти, братья-войники. Боярин, земляк мой, давно меня ждет. Молодые люди слегка посторонились, пропустив гуляку, от которого действительно попахивало вином. — Боярин, значит, его земляк, — задумчиво сказал Войку. — Откуда же у человека из Фалчинского цинута такой выговор? Ты слышал, Влад, как он чуть шепелявил, как говорил, словно хотел присвистнуть? — Слышал, кажется, хотя с вашей речью я еще мало знаком. Ну и что? — Это мунтянский выговор, так говорят в Валахии, — промолвил Войку. И, увидев, как встревожился его товарищ, добавил: — Впрочем, фалчинцы часто ездят в Мунтению. И мало кто шляется ночью по лагерю! — То-то, что мало, — нахмурился молодой дьяк. — Надо было его завернуть… Ну, пошли. Несколько минут оба двигались в молчании. И вдруг из молочной пелены проступила громада большого шатра. У входа маячила фигура рослого часового, ничем, однако, не отозвавшегося на их приближение: воин, видимо, хорошо знал московитина и пропустил его без пароля. Влад откинул край полога и вошел вместе с Войку в роскошный государев шатер, почетный дар крымского хана. Широкое, залитое щедрым светом факелов в серебряных подставках пространство, в которое они попали, было устлано дорогими коврами, медвежьими и волчьими шкурами. Большой военный совет закончился еще до сумерек, и в шатре остались лишь ближние из ближних капитанов и вельмож, собравшиеся вокруг Штефана. Господарь сидел на простом табурете у некрашенного крестьянского стола, странно выглядевших среди шитых золотом шелковых внутренних полотнищ шатра, среди отделанных серебром, изукрашенных резьбой опорных его шестов. С ним был Кома, сын Шандра, бывший пыркэлаб Нямецкой твердыни пан Маноил, Оана, сын Жули, Костя Орош, пан Оцел, Ходко, сын Крецула, Миху Край, Штефан, сын Дэмэнкуша — друзья юности князя, его сторонники еще со времени изгнания, правнуки первооснователей страны. Были здесь также менее родовитые, но столь же богатые могущественные бояре, соратники господаря по отвоеванию его отчины — Гоян-ворник, Збьеря-стольник, Станомир-казначей, Тудор-чашник и комис Ион. Тут же, прямые и строгие, возвышались родственник Штефана боярин Мушат, боярин Гангур — пыркэлаб Орхея, Тоадер-дьяк, капитан Албу и другие магнаты и воины. За стеной бояр маячила огромная и черная тень Хынкула. Сбоку, поближе к ним, чернела длинная мантия Исаака, еврея-лекаря. Перед господарем на таком же плохо отесанном табурете восседал безусый бритый человек в шитой золотом малиновой шубе на соболях, с массивной золотой цепью на короткой крепкой шее. На третьем табурете, по правую руку воеводы, сидел полный, скромно одетый некрасивый юноша с печальным и умным лицом, с толстыми простецкими губами и большими добрыми глазами. Это был сын господаря Богдан. На четвертом — молодой красивый вельможа в роскошном платье, с которым Войку предстояло еще свести знакомство. И стояли, несколько особняком, Петрикэ, сын Иоакима, сводный брат князя по матери, Шендря, его шурин, спатарь Кэлнэу с Фетионом Валахом, тоже родичем. И рядом с ними — любимец государя крещеный татарин Федор, приехавший к нему на службу из Крыма, капитан конного стяга, пожалованный богатыми угодьями в Фалчинском уезде. И выделялись гордой статью бывший пыркэлаб Белгорода, один из первых бояр страны Станчул и его сын Мырза, оба — храбрецы и капитаны собственных стягов. — Мы благодарны вам, мессер Огнибен, — говорил Штефан, — за то, что вы отклонились от своего пути и посетили нас в этот трудный час. Мы узнали, что дорога для вас была тяжелой и опасной. Говорят, близ черкасских гор на вас напали лотры и вы своей рукою, как истинный рыцарь, зарубили троих. — Поневоле, ваше величество, — с поклоном развел руками дипломат Паоло Огнибен, — поневоле. Пришлось сделать эту работу за пятерых бездельников, мох слуг, которые с воплями разбежались, как только появились разбойники. — Что же делает теперь наш славный друг и союзник Узун-Хассан, к которому посылала вас блистательная венецианская синьория? — Узун-Хассан, — как известно вашему величеству, разбит войсками Сулеймана Гадымба, великого визиря султана. Теперь этот храбрый союзник христиан, удалившись в восточные степи Анатолии, собирает новые рати и залечивает раны, полученные в бою. Персидский шах Узун-Хассан еще поднимется грозой на востоке державы османов. Не скрою, однако, от вашего величества, это случится не скоро. — Жаль, — уронил Штефан, — надо бы сейчас. Посол Огнибен прижал обе руки к раззолоченной груди. — Победы вашего величества ограждают землю Молдовы волшебным кругом мужества, — проникновенно сказал он. — Все христианство верит, что так будет и на сей раз. Штефан бросил на него насмешливый, быстрый взгляд. — Мы получили ответ святейшего отца папы. На то письмо, которое вы, мессер Огнибен, согласились отвести в прошлый раз. Его святейшество со всей своей учтивостью изволил сообщить нам, что помощи от него ждать нечего. То же самое отвечает могущественная синьория Венеции. Так что наша земля, в сущности, очерчена совсем иным кругом — равнодушием единоверных держав. Так и скажите, рыцарь, синьории, когда вернетесь домой. Неверный бесермен Узун помог нам борьбе с турками в эти годы больше, чем все христианские страны во главе с его святейшеством папой. — Моя республика сражается, государь, — с достоинством возразил посол. — Война с султаном ведется нами уже несколько лет. — Со всей осторожностью, которою издавна прославила себя сиятельная синьория, — жестко усмехнулся господарь. — Говорю не в обиду вам, мессер Паоло, — добавил он более дружелюбно, — вы делаете для общего дела все, что можете, и опасности вам нипочем. Посол поклонился. — Но больше всего, — продолжал Штефан уже обычным, неофициальным тоном, — больше всего меня удивляет, что вы, итальянцы, все еще торгуете. Скажем — генуэзцы в Каффе. Османский ятаган у самого их горла, а они по-прежнему увлечены продажей и куплей. А ведь это умный народ. В чем же дело, ваша милость? Неужто жажда золота может так ослеплять? Или это страх, простой страх, при котором люди закрывают глаза, чтобы не видеть опасности? Посол улыбнулся. — Каждый делает свое дело, ваше величество, у каждого — своя храбрость. Вы сражаетесь до последнего вздоха, мы — торгуем до конца, пока наши корабли и склады не охватит пламя. Вы слышали, государь, наверно, историю гибели древнего мудреца? В час, когда враги ворвались в его город, он делал свое дело — он чертил. — Но он чертил камнемет, — нахмурился Штефан. — И умер, верю, сражаясь. Мессер Огнибен обратил на бесстрашного князя восхищенный взгляд. — В этих словах я снова слышу беспримерную доблесть вашего величества. Но вы, государь, все-таки слишком строги к нам, мирным мореплавателям и купцам. Торговля — основа нашей силы, из нее вырос наш флот, богатство; сама прекрасная Венеция, лучший город Средиземноморья, выросла из торговли. Сваи ее дворцов забиты не в дно лагуны, а в основы всего обмена золотом и мирскими благами, на котором покоится благополучие мира. В торговле — наша мощь, наш хлеб, сама наша жизнь. Да и могло ли быть иначе? — посол взмахнул златотканными рукавами подбитой куньим мехом мантии. — У моего народа нет многого, чем наделила судьба другие, более удачливые племена. Нет у нас золотоносных гор, прекрасных садов, тучных нив, нет и самой земли. Венеция — даже не остров, просто город среди моря. Все, что у нас есть, — это наш разум и руки. И мы научились строить лучшие в мире суда, водить их по самым дальним морям, возить товары, а главное — выгодно покупать и продавать. Можно ли презирать нас, государь, за то, что мы делаем, пока не перестанет биться сердце? — Нет, презрения вы не заслуживаете, мессер Паоло, — проговорил Штефан. — Но мы уверены: гоняясь за прибытком в ущерб военным делам, Венеция и Генуя теряют гораздо больше, нежели наживают. Синьориям наших двух республик пора это понять и поставить на первое место не аршин, но саблю. Посол Огнибен выслушал последние напутствия князя, поцеловал, преклонив колено, руку господаря и покинул шатер. Этой же ночью он уезжал в Сучаву, чтобы через Венгрию вернуться в Венецию. Большая часть присутствовавших тоже вскоре разошлась по своим стягам. В шатре князя осталось человек пять военачальников и чернявый Хынку, чутко дремавший в углу. Тогда господарь поднял взгляд на обоих молодых витязей. Штефан сделал им знак приблизиться, и Войку был во второй раз допущен к княжьей руке. — Здравствуй, сын Тудора Боура, — молвил князь. — Знаешь ли, зачем зван? — Не ведаю, государь. — Повинуясь безмолвному приказу воеводы, Войку поднялся с колена и подошел к столу. Там стоял рослый седой крестьянин в медвежьей шубе и широкой кольчужной накидке на плечах, с огромным топором за поясом. — Это отец Панаит, здешний пустынник, — сказал Штефан. — Не смотри, что глядит лесным вепрем, отец Панаит — человек святой. Завтра перед боем возьмешь пять человек из стяга пана Молодца да десять войников из орхейского стяга пана Гангура, которых они приведут с собой. Больше дать не могу, на каждого из наших завтра будет трое бесерменов. Благочестивый отец проводит тебя и твоих людей на место. А там… И господарь подробно объяснил Войку, что и как надлежит сделать в разгар сражения их маленькому отряду. — Теперь иди, спи, — отпустил юношу князь. — Может, больше не свидимся, так что помни: на тебя завтра надежда моя. И отца твоего, и Зодчего, воспитавших тебя. — Воевода, в молчании присутствующих, отечески перекрестил и обнял смущенного великой честью молодого воина. Володимер безмолвно проводил товарища до его шатра. Оба понимали, что это, возможно, последние их шаги по одной тропинке. — Посидишь у нас? — спросил Войку. — Нет, тебе скоро вставать. Выполняй государев наказ, поспи. Будем живы — свидимся. Витязи обнялись. И молодой москвитин поспешил обратно, куда звала его служба. Войку, скинув плащ, устроился в углу теплой войлочной юрты, добытой белгородскими порубежниками у заднестровских кочевников, может быть, еще до его рождения. Было душно и дымно. На шкурах, кошмах и овчинах, укрытые плащами и шубами, лежали бойцы завтрашней великой схватки. Двое пожилых войников еще сидели у угасающего огня. Люди не спали, рассуждая между собой о предстоящем деле. Войку вытянулся под теплым плащом. Но сон не слушался княжьего приказа, не шел. — Побили мы их тогда крепко, — вспоминал старый воин, галицкий русин Федько, первую встречу с турками тридцать лет назад. — Как сейчас помню: сам зарубил троих. Да одного добил раненного: все равно кончился бы, до выкупа бы его не додержать. И скажу правду, хоть и поганые, но люди как люди. Так же умирать не хотят и так же дохнут, если достанешь их топором или мечом. Бьются добре, но мрут, как все. С тех пор прошло много лет, — добавил русин, — от тогдашних белгородских ватаг мало кто остался, и опять стали османы всем казаться вурдалаками ростом до неба. — Вурдалаки не вурдалаки, — возразил из полумрака чей-то голос, — но что колдуны они все — спору нет. И самый главный — султан. Он, проклятый, имеет черную кошму, подарок самого пана черта Скараоцкого, а на той кошме и по воздуху летает, и по воде плавает. Добрые христиане, стамдульские пленники, своими глазами видели. Стрелы и пули его не берут, если не смочить их, конечно, святой водой. Да еще, братья, дано ему бесовское умение отводить христовым воинам глаза в бою: тем кажется, что бьют по султану, а это, оказвается, простой чурбан, султан же безбожный уже ушел, не достать его ни саблей, ни копьем. То же самое могут поганцы поменьше — визири, аги, беки, паши. — Это ты, Казя, сказал! — гулко отозвался кто-то из ближайших соседей Чербула. — Где же видано, чтобы добрый рубака, если он сам не чурбан, не мог поганого ворога от полена отличить! — Брось, брат Уля, брось! Бесермены все — чародеи, это известно каждому. Мой сосед, как убежал от них из неволи, перед всем миром крест целовал: поганые турки — мастера заговаривать и лесное зверье, и пещерных гадов, и даже морских рыб. Пошепчет-пошепчет, призовет на помощь Аллу, и здоровущие рыбины из моря сами в его челнок сигать принимаются. Даже вшей, клопов и блох заговаривают турки, чтоб не кусались. В шатре послышался смех. — Много в этом, конечно, врак, — сказал кто-то негромко, да так, что расхотелось бравым витязям смеяться. — Только правда одна: не выстоим мы завтра на битве — не быть и родной земле. И будет на Молдове править поганый паша, святые монастыри и церкви, как в Царьграде, превратят в мечети, а сыновей наших — в янычар. И возьмут нечестивые дьяволы в чалмах наших дочерей, сестер и юных жен, испоганив на наших глазах, себе в наложницы и рабыни, как делали во многих иных землях. И будет земле и людям ее срам, позавидуют живые убиенным. — Не первый раз над землей нашей дыбятся вражьи кони, — возразили с другой стороны шатра. — Даст бог, одолеем и на сей раз. — Аминь. Только уж больно силен нынешний-то супостат. И пошла, бередя в душах тревогу, беседа о том, что опять стал встречаться людям на лесных дорогах конник без головы. По преданию, то был войник, охранявший некогда государев брод выше старой Тигины, в одном переходе от Лапушны. Коварные татары взяли его, сонного, в плен и казнили смертью. А он, мертвый, встал, поднял отрубленную голову, вскочил перед оцепеневшими от страха врагами на коня и пустился в путь по всей стране, оповещая воинов о близкой опасности. И Войку вспомнил слова Зодчего. Со всех сторон окруженная могущественными врагами, каждый год под угрозой вторжения из Венгрии и Польши, из Мунтении и с Дикого Поля, Молдова должна быть втройне сильнее, чем позволяло ее редкое население и невеликое богатство. Ее людям, говорил мастер, мало было простой любви к родине, той умеренной и расчетливой храбрости, которую защита отечества и очага требовала от любого европейца — немца, бургундца или испанца. Молдаванину было не до гонора ляха и расчетов генуэзца, не до воинственных забот мадьяра и забот домовитого богемца, не до религиозных споров, занимавших немца. Он должен был быть отчаяннее в бою, чем фанатичный турок, выносливее и быстрее, чем татарин, храбрее, чем венгр, искуснее в рубке, чем драчливый поляк. И еще — хитроумнее и дальновиднее в отношениях с другими странами, чем итальянец и грек, вместе взятые. Иначе его вольность не устоит и недели. А ведь вместе со свободой он утратит и самого себя, какой он сегодня есть, каким восхищаются им от степей Узун-Хассана до владений храброго бургундского герцога. Может быть, после такой беды жители страны и будут еще зваться молдаванами. Но это будут другие люди, неспособные даже постичь доблесть предков. |
|
|