"Войку, сын Тудора" - читать интересную книгу автора (Коган Анатолий Шнеерович)

10

Было еще далеко до поздней зимней зари, когда отец Панаит неслышно вошел в шатер, чтобы разбудить Чербула. Но парень проснулся, как и подобает порубежному воину, — когда пришедший был еще в трех шагах. Стояла ночь, но лагерь уже просыпался, а некоторые отряды были готовы к выступлению. Медленно выползал из ворот тяжелый обоз пушечного наряда, охраняемый хоругвью куртян под командованием самого пана Иоганна Германна. Искусные пушкари из трансильванских немцев торопились пораньше доставить орудия на позиции, оборудованные и укрепленные на предполагаемом пути следования неприятеля. Массивные возы, на которых лежали склепанные из железных полос и охваченные стальными обручами пушки, увязали в талых снежных хлябях, тянувшие их могучие волы — по дюжине в упряжке — выбивались из сил и мотали, словно в отчаянии, рогастыми головами под бичами погонщиков. И многие витязи государева стяга, спешившись, вместе с пушкарями налегали плечами на неподатливые колесницы. Стояла забористая брань, густая, как банный пар, но бранились вполголоса: темнота и туман, в котором тонул шагавший рядом товарищ, усиливали настороженность и чувство опасности.

За чертой лагерного вала пустынника, Войку и пятерых белгородских витязей ждали десять войников-крестьян на мохнатых и сильных конях древней молдавской породы. Воины-пахари были в полном боевом снаряжении, при оружии, в надетых поверх овчинных шуб широких накидках из грубой, вываренной в масле и сложенной мелкими складками льняной ткани, — надежных, способных остановить стрелу, а иногда уберечь войника и от клинка. У пятерых, помимо сабель, копии и луков, к седлам были приторочены какие-то предметы, обернутые тонким войлоком, узкие и длиные, словно связки копий. Двое закинули за плечи буйволовы рога. Наконец, у троих за седлами были прикреплены большие барабаны с выпуклым днищем — походные литавры, похожие на котлы.

Обе группы в молчании соединились и двинулись дальше. Кони вязли в рыхлом снегу, но шли бодро, пробираясь гуськом между деревьями по невидимой тропе. Впереди уверенно ехал отец Панаит, за ним — Войку, следом войники; белгородские стражники замыкали небольшую колонну. Старый отшельник вел их по гребню заросшего лесом холма. Туман здесь был реже, лес — тоже, и вскоре они обогнали чету войников, неторопливо ехавших к месту будущего сражения. Молчаливые и серьезные, бойцы двигались в тишине с невозмутимыми лицами, будто не на смертную сечу, а на сенокос или жатву. Кровавая страда на поле боя и впрямь была для них привычной и непременной частью хозяйственных работ, как пахота, корчевка пней на новых вырубках, и особенно жатва. Ведь если битва приносила победу, одежда и конь, доспехи, оружие и деньги пришедшего за добычей грабителя доставались тому, кого он хотел обобрать. Войну молдаване всегда называли наиболее подходящим для нее образом, славянским словом «разбой».

— Живу у моря, — проворчал кто-то из белгородцев, — но ни разу не видел еще такого проклятого тумана.

Войку усмехнулся. Уж он-то знал, что многие сегодня, возможно, будут благословлять опустившееся на землю плотное белое облако. И мысль его вернулась к Белгороду, к отцу, к оставшимся товарищам. Будут ли они гордиться им, если узнают, какое почетное дело доверил ему вчера Штефан-воевода? Доверил, конечно, не без содействия друга, которого за эти месяцы так приблизил к себе за верность; без московитина князь, наверное, и не вспомнил бы о юноше из Четатя Албэ, еще ничего не успевшем, по малости лет, совершить. И вот благодаря Володимеру такое становится для него доступным; отныне Чербул его неоплатный должник на всю жизнь. Только сумеет ли он отблагодарить верного товарища? Ему, Войку, хорошо, у него — и отец, и добрый учитель, и дядька Ахмет. Множество друзей, родина, любимый и прекрасный город, где так вольно дышится над лиманом, на вершине крепостной стены. У Влада всего этого нет. И нет на свете человека, способного наделить всем этим смелого молодого скитальца. Только судьба. Но как сказать судьбе, что должно ей сделать для твоего друга?

Войку вспомнил одну из бесед у костра, за чаркой красного вина, когда трое витязей делились воспоминаниями о доме, о родных местах. Он задал тогда Володимеру неосторожный вопрос, почему тот не едет домой, на Москву, не вступает на службу к великому князю Ивану. У Москвы ведь лютых врагов не меньше, чем у Молдовы. Влад ответил ему тогда странным взглядом.

— Был я тогда в степи, — начал он рассказывать, — служили мы ватагой то одному пану, то другому, и провожали как раз посольство великого князя из московских земель через Поле в Крым. Бояре-послы, надо сказать, охотнее набирают в охрану казаков, ибо кто от степного волка лучше обережет, чем они, казаки? И вот, заночевав у кургана, услышал я сквозь сон чью-то тихую речь. То сам великий посол подышать звездным духом из шатра вышел с дьяком, да возле меня, не приметив, остановился. Спал я по привычке — вполглаза, но как услышал их разговор — пробудился совсем. Посол учил помощника, боярского же сына, уму, и толковал с ним, как получше выполнить государев наказ. А каков тот наказ был — не забыть мне уже до смерти.

Влад отпил большой глоток тигечского.

— Приказал им великий князь Иван, как прибудут в Крым, побуждать хана на новую войну с Литвою и Польшею. Чтобы еще до зимы шли татары на Подольщину да к Киеву, в великое княжество Литовское, да больше жгли на этих землях и полонили, дабы ворогу его Казимиру крепче урон был. Слово в слово на веки вечные врезался мне в память повторенный послом наказ православного государя. «Говорить накрепко царю, то есть хану, чтоб пожаловал, правил великому князю московскому по своему крепкому слову и по ярлыкам, королю шерть-клятву сложил да и рать свою на него посылал бы. А так станет царь посылать свою рать на литовскую землю, то посол должен говорить царю о том, чтобы пожаловал царь, послал свою рать не куда в иное место, а на Подольскую землю и на киевские места.»

— Это понятно, — серьезно кивнул присутствовавший при той беседе пан Бучацкий, — Подолье и Киев — плохо защищенное брюхо польско-литовской державы.

— Плохо защищено, да людей на нем густо, — кивнул московитин, хорошо помнивший те места. — Как ни зорят Подолье да Киевщину проклятые ордынцы, — все не могут вконец опустошить. Хан, конечно, тогда послушался, — невесело усмехнулся Володимер, — послы привезли ему великие поминки — дары. И в тот же год татары взяли Киев. Половину жителей рабами угнали в Крым, половина задохнулась в пещерах над Днепром, куда спрятались от бесерменов. Кабы не вольные люди, по Днепру сидящие, сгинули бы все. Да спасибо казакам, отбили часть полона у нехристей.

— А ты ведь, Владек, тому делу пособняк, — заметил пан Велимир, вертя перед глазами полный кубок. — Сам же подарки князя охранял, сам послов берег от разбойников Поля.

— Я в ту же ночь от ватаги ушел, — мрачно возразил Влад. — До сих пор грызу себя: зачем змею-боярина не убил.

Пан Велимир тихо засмеялся.

— Зря ты, добрый молодец, на князя Ивана обиду затаил. То есть политика, высокая политика. Я — поляк, по крови тоже киевлянам близкий, род наш тянется от русинских князей Галича, однако же вполне могу думу московского государя уразуметь. Казимир-король ему сосед, а значит — враг. Хан Казимира грабит, войска его от рубежей Москвы отвлекает, значит, Ивану хан — лучший друг. Плох был бы государь, который мыслил и поступал бы иначе. Князь Иван к тому же Русскую землю под единую руку свою собирает, великую силу копит. От этого его вражда с Казимиром еще лютее. Князь рушит новгородское своеволие, а Казимир ему в том мешает, вольности новгородцев помощь подает. Князь великий теснит и грабит малых своих князей, а король принимает их с лаской, когда к нему бегут. Чем недругу моему досаднее, тем лучше мне. В том политика государей, хлопец!

— Такую политику, — Володимер отставил кубок, — я видел и у степных атаманов, по степям скитаясь. Когда ватага на ватагу идет, каждый норовит третью в помощь себе позвать.

— Спору нет, — кивнул Бучацкий, — только так ведь и до кумушек-соседок, через плетни сварящихся, дойти можно: у тех тоже своя политика, в сущности — такая же. Только все это зря, не мы с вами, панове, переделаем мир, каков он есть от римских цесарей, а может быть, и раньше. И ты, братец Чербул, напрасно завел этот разговор. Рыцарь — человек вольный, и государя, кому служить, выбирать себе по нраву волен же. Служат ведь польские воины французскому королю, французские — венгерскому, немецкие и итальянские — султану. И винить их никто не смеет, на то — шляхетская воля. Так что и ты, Владек, волен служить палатину Штефану, моему государю на этот поход. Может быть, — хитрый лях неопределенно ухмыльнулся, — князь Штефан окажется лучше князя Ивана.

Эта усмешка невесть почему внезапно вспомнилась Войку. И больно кольнула его теперь. Иван и Степан, великий князь Иоан Васильевич и господарь Штефан, сын Богдана… Неужто его князь тоже — лишь орудие, послушный раб жестокой и бесчестной силы, которую вельможный пан Бучацкий назвал непонятным словом политика?

Ехавший перед ним лихой старец внезапно остановил коня.

Пока молодой начальник маленького отряда терзался трудною думой, воины спустились с холма на дно широкой долины. Туман на время поредел, и сквозь его просветлевшие клубы бойцы увидели, что лес в этом месте кончался.

Деревья небольшим клином врезались тут в плоскую низину, образуя крохотную, но довольно густую, опушенную кустарниками рощицу, в которую и повел их отец Панаит.

— Там и там, — монах махнул рукой перед собой, — трясины. За ними — дорога. А там, — он махнул вправо, — там их ждут.

— Подождем и мы, — отозвался Войку, слезая со своего вороного жеребца. — Гарштя, веди коней в лес.

Все спешились. Войники развернули свои длинные сверстки, и из под войлока показались бучумы, по-русински — трембиты, долгие и тонкие, словно копья, трубы с неширокими зевами и сильным, резким звучанием. Бучумы в то время были громким голосом Молдовы, перекликаясь от дола к долу, от леса к лесу, от одной крепости к другой. Освободились от заботливо намотанных сверху шкур и воинские бубны троих барабанщиков. Затем странные музыканты начали уминать мокрый снег, готовя в нем плотные гнезда для своих инструментов и для себя. Пятеро белгородцев в любопытством следили за действиями негаданных боевых товарищей.

Войку шагнул было к опушке. Но сквозь сгустившийся опять туман послышались чьи-то голоса. По мановению руки молодого командира все замерли, всматриваясь в белесую муть. Голоса приблизились, гортанные, нерешительные. Затем совсем близко показались неясные тени людей.

Двое белгородцев сноровисто отцепили от поясов свернутые змеи арканов. Но властный шепот Чербула остановил смельчаков.

— Назад! Хоронись!

Люди припали за кустами, почти не дыша. Войку был прав: задача маленького отряда, которую теперь все поняли, была слишком серьезной, чтобы рисковать ради случайного «языка». Однако юный командир не мог преодолеть внезапной острой тревоги. Он вынул привешенную к поясу луковицу дорогих часов, врученных ему накануне самим воеводой. Единственная стрелка показывала латинскую девятку — было слишком рано. Что же это было — главные силы врага или особый полк? Или отряд, замысливший коварный маневр?

Неожиданно выплывшая из тумана одинокая фигура разрешила его колебания. Человек шел прямо на них, осторожно раздвигая ветви кустарника одной рукой; в другой воин держал обнаженную саблю, готовый к защите. Однако уже мгновение спустя он лежал, без оружия, в самой гуще зарослей, вдавленный в рыхлый снег дюжими руками людей Чербула, с кляпом во рту.

Спереди, сбоку, со всех сторон слышались голоса, осторожные, хоть и явно встревоженные. Теперь сомнений не было: то был чуждый говор, то были турки. Враги, видимо, искали пропавшего спутника, бродили вокруг рощи, и только чудо удерживало их в трех-четырех шагах от затаившихся в ней бойцов. Войники и витязи сжимали оружие, готовясь к достойной гибели, но удача и туман в то хмурое утро оказались на их стороне.

Тени недругов отступили. Было слышно, как они вполголоса совещаются. Войку, говоривший по-татарски, понимал и турецкую речь.

— Он сбежал, — сказал властный голос за чертой тумана, обрывая спор. — Придется идти без него.

— Но мы не знаем дороги, ага-эффенди, — возразил другой.

— Аллах проведет правоверного и под землей кяфиров, — насмешливо ответил прежний голос. — Чего тебе бояться, о презренный? Позади болото, без проводника обратно не пробраться. Вперед!

Потом было слышно, как большой пеший отряд, ступая осторожно, в молчании проследовал мимо и углубился в лес. Войку успокоился: турки уходили влево и не могли напороться на коней, стреноженных справа от рощи.

Пальцы на рукоятках топоров и сабель расслабились, самые бывалые из воинов вздохнули с облегчением. И взоры обратились к пленнику, которого освободили от кляпа и поставили на колени.

— Я свой, братья, свой… — в страхе шептал неизвестный. — Пустите руки, дайте сотворить святой крест.

— Не ври, гадюка, — осклабился один из белгородцев, — полумесяц тебе милее. Сейчас мы вырежем его у тебя на лбу. Нет, под бородою, от уха до уха.

— Братья, не надо! Все расскажу, все, видит Христос!

И пленник рассказал, как попал сюда.

Это был мунтянин из верных людей валашского господаря Раду, союзника и данника султана. Сам князь с войском следовал за приближавшейся армией визиря, и каждый турецкий полк имел мунтянина-проводника, хорошо знавшего местность еще с прошлых набегов на Молдову. Пленник шел с крупным отрядом янычар, выделенным визирем для того, чтобы нащупать войско Штефана и, при подходе главных сил, ударить молдавскому воеводе в тыл.

— Теперь ты им не нужен, — сказал Чербул. — Ты указал дорогу, они пройдут лесом сами.

— Заблудятся, боярин, непремено заблудятся! — зачастил вражий проводник. — Вы же слышали, они ушли не в ту сторону. Да и со мной им не попасть было к месту. Одна была у меня мысль — завести поганых подальше в дебри да сбежать к христианам, к братьям. Не забыл я доброты благочестивого государя Штефана, отца нашего, не забыл святого креста! Да вот он, на мне! — мунтянин рванул ворот, кровеня пальцы о кольчугу. — Вот он, крест, смотрите!

— Так. — Войку уперся в него взглядом. — Ты все сказал?

— Все, вельможный пан! Клянусь пречистой, все!

— А о том, что делал в нашем лагере вчера вечером? Близ государева шатра? Забыл, как встречались? Или тигечское память отбило?

Лазутчик окаменел. Дело, он знал это, поворачивалось для него совсем плохо.

По знаку Войку пленника скрутили опытные руки, приготовив немой и неподвижный живой тюк, удобный для перевозки на крупе боевого коня. Потом опять потянулось долгое ожидание. Пока со стороны дороги, за пологом тумана, не послышался глухой шорох тысяч ног, месящих грязь и снег, скрип колес, ржание коней — тревожный и грозный шум, рождаемый походными колоннами неисчислимой армии, вторгающейся в сердце страны.

Пустынник Панаит упал на колени, лицом к востоку, и начал истово творить молитву. С горящими, не видящими ничего глазами он изливал вдохновенную мольбу, в которой были все слова, обращения и просьбы, повторяемые его единоверцами с малых лет до смертного часа перед своим богом и святыми. — Спаси, господи, люди твоя, — шептал старец, — и благослови достояние твое. Дай, господи, одоление рабам твоим верным над нечестивыми слугами диавола!

Был десятый день января, лета тысяча четыреста семьдесят пятого от рождества Христова.