"Книга об отце (Ева и Фритьоф)" - читать интересную книгу автора (Нансен-Хейер Лив)

II. У БАБУШКИ САРС

То, что я написала в этой книге о детстве и юности моего отца, я узнала частично от него самого, частично из его писем, из книг и дневников, частично из рассказов других людей. Иногда мы просили отца рассказать о своем детстве, и он охотно делился с нами воспоминаниями.

Мама реже вспоминала о своем детстве. Завзятой рассказчицей была у нас тетя Малли, в этом она пошла в бабушку, не унасле­довав, правда, ее живой фантазии. Рассказам тети Малли не хва­тало драматизма и таинственности, она не умела так захватить слушателей, как это удавалось старой «матушке Сарс». У тети Малли рассказы получались простые и бесстрастные, она описы­вала все так, как оно было на самом деле, часто без всяких при­крас, просто она любила поговорить о том, что ей самой приятно было вспомнить.

Малли была на восемь лет старше Евы, и всю жизнь они были очень дружны. У них были схожие способности и увлечения, и обе впоследствии стали певицами. Но если способности Малли разви­вались в направлении юмористическом, то у Евы был ярко выра­женный драматический талант, сочетавшийся с большой эмоцио­нальностью, и этим она покоряла своих слушателей.

Мама в семье была последним ребенком, и ее появление на свет было встречено особым восторгом.

Ее мать Марен Вельхавен девятнадцати лет вышла замуж за священника и зоолога Микаэля Сарса, который был другом ее брата, поэта Юхана Себастьяна Вельхавена[28]. Ее обручение с Микаэлем Сарсом было воспринято семьей почти как мезальянс. Его отец был шкипером, а о его предках ничего не было известно. Мать была не просто «мадам», а «фру», и это различие в те вре­мена означало очень многое. И когда в один прекрасный день ее муж исчез, оставив ее без всяких средств к существованию, она открыла торговлю молоком и водкой, чтобы прокормить себя и сына, старшего брата Микаэля. Правда, через двенадцать лет шкипер вернулся и рассказал, что англичане посадили его в «ку­тузку»,— что, впрочем, так никогда и не было доказано,— и в семье опять поселились любовь и счастье. И вскоре родился Микаэль.

Марен Сарс за годы своего замужества не совершила ничего значительного, кроме рождения детей, которых теряла одного за другим: одни погибали при неудачных родах, другие — от болез­ней. В те годы в районе шхер, где находился приход Микаэля Сарса, не было больницы. Микаэль Сарс пытался совместить свою работу священника, доставлявшую ему средства к существованию, с делом, которому он посвятил всю свою жизнь,— с изу­чением морской фауны.

В 1854 году он стал профессором университета имени короля Фредерика в Христиании, семья переехала в столицу, и тут фру Марен решила, что теперь пора и ей пожить в свое удоволь­ствие, подумать о своих интересах. Ей было сорок шесть лет, к этому времени она перенесла девятнадцать родов. (7)

И вот все повторилось снова.

Впервые фру Сарс плакала при мысли о рождении нового ребенка. Но вскоре она осушила слезы и решила, что раз уж этого не миновать, то по крайней мере от этого ребенка она получит полное удовольствие. И  она кормила Еву грудью до трех лет.

Много лет тому назад я встретила в Стокгольме Эллен Кей[29], и она рассказала мне следующее. Однажды она сидела у фру Сарс и разговаривала с ней. Вдруг тихо открылась дверь, и в комнату вошла маленькая девочка. Не говоря ни слова, она прошла в угол, принесла оттуда скамеечку и поставила ее рядом с матерью. Затем Ева взобралась на скамеечку и сама расстегнула на матери блузку.

«Маленькая Ева стояла и сосала грудь матери, а та продол­жала между тем свои удивительные рассказы».

Ева стала не только любимицей матери, но и баловнем всей семьи. Когда в 1869 году умер отец, старшие братья заменили ей отца. Все любили ее и как могли ограждали от трудностей и неприятностей. (8)

У Евы рано обнаружилась тяга к искусству. Как и большин­ству ее братьев и сестер, ей легко давалось рисование. Они уна­следовали этот дар от отца, который сам иллюстрировал свои труды по зоологии, причем блестяще. Но Ева к тому же была очень музыкальна. Первой это заметила тетя Малли. В детстве Ева брала уроки музыки у Иды Ли, сестры Эрики Ниссен и Томасины Ли. Маленькой девочкой она посещала художественную школу  Эйлифа  Петерсена  и  одновременно  брала  уроки  пения у своего шурина, Торвальда Ламмерса, и было время, когда она колебалась, кому из учителей отдать предпочтение. Победило пение, оно принесло ей известность. Раз сделав выбор, Ева сосре­доточила все свои силы на музыке. С тех пор она никогда больше не рисовала, я могу припомнить только один случай, когда она разукрасила розами какой-то шкаф на нашей даче в горах в Сёркье.

Религии в семье Сарсов никогда не придавали особого значе­ния. Хотя Микаэль Сарс и был священником, но о религиозных вопросах в семье говорили редко. Требовалось лишь уважать тра­диции, следовать заведенным обычаям и порядку, а в остальном всяк был волен думать и верить как ему угодно, это считалось личным делом каждого. Духовенство из семьи Вельхавенов взи­рало с ужасом на религиозную терпимость Сарсов. У фру Сарс был брат, Юхан Андреас Вельхавен, приходский священник в Несоддене, относившийся к религии с величайшей серьезностью. Его дочь Мария жила в столице, и он писал ей, что ничего не имеет против ее визитов к Марен, но просит ее не ходить туда по воскрес­ным дням после церковной службы. Это-де слишком «нехристиан­ский дом».

Молодая девушка не могла ослушаться наказа строгого отца. Но очень трудно было устоять против соблазна и не приходить на знаменитые воскресенья Сарсов.

Когда пришло время конфирмации, Ева впервые задумалась над тем, почему в христианской религии так много темных мест. Сказочник Йорген My, который был тогда приходским священ­ником в Вестре Акер, собрал своих конфирмантов и предложил им задавать вопросы обо всем, что им неясно в прочитанном. Ева смущенно подняла руку: «А я не понимаю учения о Троице!»

В ответ My привлек ее к себе и по-отечески ласково сказал: «Ну что ж, дитя, ты не одинока, это очень многие не могут по­нять».

Ева вполне удовлетворилась таким ответом, он так соответ­ствовал атмосфере, царившей в ее собственном доме. Там никто не пытался делать из пустяков неразрешимые проблемы.

Ева пользовалась всеобщей любовью дома и вне дома; каза­лось бы, она должна была расти эгоистичным и избалованным ребенком. «У нее от природы был хороший характер,— говорила тетя Малли.— Она всегда оставалась славным ребенком».

Сестра Евы, Элиза, была старше на двенадцать лет и задолго до того, как Ева выросла, вышла замуж за учителя гимназии Эмиля Николаусена. Она часто осуждала свою мать за неразум­ное воспитание младшей сестры. И не без оснований. Зато когда у Элизы появились свои дети, она баловала их не меньше, чем матушка Сарс Еву, и Ева очень смеялась над этим.

Мне просто не верилось, что тетя Элиза может кого-то осуждать. Она была тишайшим, смиреннейшим существом, а ее старший сын Петтер был моим самым любимым кузеном. Он был славным, человечным, мягким, у него, несомненно, тоже был «от природы хороший характер».

Из родственников матери самым примечательным был дядя Оссиан[30], профессор зоологии, человек какой-то изумительной доб­роты. Я думаю, что ему ни разу не приходила в голову ни одна дурная мысль, и никто никогда не сказал о нем ни одного дурного слова. И совершенно справедливо мать называла его «прелестью» до конца своей жизни. Ходило много историй про то, как он при­нимает экзамены в университете. Он просто не мог причинить кому-то зла, и даже за скверные ответы студенты получали у него хорошие оценки.

Как-то одной студентке достался билет, в котором спрашива­лось, почему птицы поют весной. Она долго обдумывала ответ и наконец заявила: «Они воздают хвалу Господу». С самой привет­ливой улыбкой профессор Саре ответил: «Едва ли». И конечно, она, как все остальные, получила единицу с плюсом[31].

Дядя Эрнст[32], профессор истории, был более земным. Он был, что называется, с огоньком и мог в сердцах стукнуть кулаком по столу. Седовласый, с длинной бородой, карими глазами и орлиным носом, он, точно ветхозаветный пророк, восседал за своим пись­менным столом. Смолоду он был красавцем, и тетя Малли расска­зывала, что многие дамы на него заглядывались. До последних дней жизни он был окружен поклонницами.

Никто не знал, каким добровольным лишениям подвергали себя эти старые холостяки в молодости. Несомненно только, что ни тому, ни другому и в голову не пришло, что они вовсе не обя­заны жить по-прежнему вдвоем в старой своей детской комнате и отдавать все свое профессорское жалованье матушке Сарс. Вдвоем они содержали мать, младших братьев и сестер.

В их доме собирались ученые, писатели, артисты и политики. Душою общества, собиравшегося по воскресеньям в салоне гос­пожи Сарс, был Эрнст. Сама она умела занять гостей интерес­ными рассказами, а Ева и Малли пели. Началось все с того, что у дядюшек стали бывать коллеги, которых они принимали в своей комнатке, беседуя о политике и науке. Фру Сарс заинтересовалась этими беседами и тоже захотела в них участвовать. Она стала приглашать всех в гостиную. Я была слишком мала, чтобы бывать в бабушкином салоне, но слышала о нем от тети Малли; она го­ворила, что время от времени его посещал брат бабушки, поэт Вельхавен, правда, он только стоял в дверях, саркастически огля­дывая общество, и не принимал участия в спорах.

Сарсы были пылкие венстре[33], и само собой разумеется, что весь круг собиравшихся в салоне придерживался таких же поли­тических взглядов.

В те времена, как известно, хейре[34] (правые) и венстре (ле­вые) были отнюдь не в добрых отношениях. «Когда историк-хейре До встречал историка-венстре Сарса, он багровел от злости и круто сворачивал в сторону,— рассказывает «Сфинкс»[35].— По-латыни и по-норвежски обрушивался он на историю Норвегии, написанную Сарсом».

Я не могу разделить чувства «историка-хейре», потому что и родители мои, и их друзья, под влиянием которых я росла, восхи­щались и дядей Эрнстом, и делом его жизни — историей Норвегии. Между отцом и родственниками моей матери были прекрасные отношения. Отец любил их всех, семья Сарсов стала и его семьей, он чувствовал духовное и культурное родство с ними. Дядя Эрнст и дядя Оссиан на всю жизнь остались его лучшими друзьями. Отец и дядя Эрнст имели в основном одинаковые политические взгляды, и общение с ним было для отца радостным и полезным; он был также одним из немногих, с кем дядя Оссиан мог говорить о своей профессии.

Отец боготворил свою тещу — ее вольнодумство и протест про­тив традиционного образа мышления и бюрократизма чрезвычайно ему импонировали, а в ее доме он находил любовь и тот домашний уют, которого ему так не доставало с детства, с тех пор как умерла его мать. Поэтому он называл фру Сарс мамой, и это было естественно; так он обращается к ней и в письме, посланном из Кьёллерфьорда перед отплытием «Фрама».

«Фрам», Кьёллерфьорд, Финнмаркен, 16 июля 1893 года

Дорогая, милая мама!

Вот я и вдали ото всех вас, так странно, пусто делается, как подумаю, что нескоро увижу вас снова; но хотя и пришлось мне отправиться так далеко, сердце мое и помыслы остались дома, мысленно я никогда не по­кидал Готхоба, ты сама это знаешь, а по воскресеньям, вот как и сегодня, я буду мысленно отправляться вместе с Евой из Готхоба в Скарп-Сно и проводить чудесные часы в твоем светлом доме, где жизнь впервые предстала предо мною во всей своей красоте.

Я не мог отплыть из Норвегии, не послав тебе последнего привета. Через несколько дней мы покидаем последнюю нашу гавань и направ­ляемся к Новой Земле. Прежде чем отправиться в путь, я хочу за многое поблагодарить тебя. Тебе я обязан самым дорогим, но не только этим. Я еще должен благодарить тебя за твою любовь и за многое другое. Я отложу это, до иных времен, когда я вернусь домой из неизведан­ных краев и когда, веселые и здоровые, мы соберемся снова в Готхобе и опять будет всеобщее ликование, чему я заранее радуюсь. Но я на­деюсь, что во время моего отсутствия ты будешь часто навещать Еву и Лив. Летом ты ведь собиралась пожить у них. Я так рад этому! У Евы там достаточно друзей, но если бы там была только ты, я знал бы, что время пройдет быстро; твое общество для нее дороже, чем все прочие вместе взятые.

Мне хотелось бы сказать еще многое, да не находится подходящих слов, я, пожалуй, могу добавить только, что за нас не нужно бояться, мы вернемся домой целыми и невредимыми, и это так же точно, как то, что я сейчас сижу в моей каюте и пишу. На это может, конечно, потре­боваться некоторое время, но — рано или поздно — мы вернемся, да и время это, как бы долго оно ни тянулось, пройдет.

Эрнсту и Оссиану передай от меня большой привет. Я часто думаю о них, тоскую по ним и заранее радуюсь встрече с ними. Они всегда были  так  добры  и  милы  со   мной,  мои  мысли  становятся  радостными и светлыми, как только я вижу их или думаю о них. Передай привет дорогой Биен и тетушке Лизе.

И наконец, желаю тебе всего хорошего, будь всегда весела и здорова, будь такою, какою ты всегда бываешь. Я знаю, ты время от времени будешь посылать дружеские мысли на Север, во льды.

Прощайте, прощайте. Твой преданный зять фритьоф Нансен»

У семьи Сарсов были свои боги, которых они чтили. Приход П. Хр. Асбьёрнсена[36] был праздником, даже младшие дети знали, что это король сказки, который написал и о принцессах Голубой Горы, и о Золушке, и о троллях, и все прочее. Асбьёрнсен был крупным и статным человеком и вполне соответствовал детским представлениям о короле сказки. Но когда Ева, совсем еще ма­лышкой, остановилась у ног Асбьёрнсена и её мать спросила: «Ева, кого это ты видишь?» — она ответила: «Живот».

Одним из богов кружка Сарсов был Бьёрнстьерне Бьёрнсон. Он был кумиром молодежи, а семья Сарсов была молода душой. Они просто упивались его речами. А что до фру Сарс, то она заходила в своем восхищении так далеко, что, упоминая Ибсена, говорила, что у него взгляд угрюмый. Разве же это поэт по сравнению с Бьёрнсоном?

Когда Уле Булль[37] давал концерт в столице, фру Сарс при­ходила слушать его со всеми своими детьми.

«Я увидел две сияющие звезды, они вдохновили меня»,— ска­зал Уле Булль в гостях у Сарсов после одного из концертов. Этими звездами были глаза старшей дочери Ютты, которая потом всю жизнь помнила комплимент знаменитого артиста и им только и жила. Через много лет она умерла совершенно внезапно — с именем Уле Булля на устах. Так утверждала тетя Малли. Она любила сестру Ютту и охотно рассказывала о ней.

Отец любил рассказывать о тетушке Лизе и барышне Корен. Он всегда смеялся от души, вспоминая этих двух старых девиц. Тетя Лиза была сестрой бабушки Сарс и жила у нее до самой смерти, а барышня Корен была из тех «серых кошек», что сло­няются целыми днями по дому. Они всегда препирались, особенно по поводу своих семей. Малли и Ева мастерски умели поддразни­вать их, а бывало, что и матушка Сарс грешным делом поощряла представление, когда и ей хотелось немного поразвлечься. Они все больше разъярялись, а вся семья принимала участие в споре и подзадоривала то одну, то другую. В конце концов они взрыва­лись обе — и цель была достигнута.

«О, поцелуйте меня в зад! — восклицала тетушка Лиза на своем звучном бергенском диалекте.— Ишь какая нашлась, гово­рит, что какой-то там неизвестно кто может сравниться с моим великим братом, поэтом Юханом Себастьяном!»

Но тетушка Лиза была совершенно одинока в своем слепом по­клонении Вельхавену, и это было горько. Для всех остальных пред­метом поклонения был Хенрик Вергеланн[38]. Я хорошо помню тетушку Лизу. Она знала, помнится, множество историй, в которых я мало что понимала, а еще она подбрасывала меня на ко­ленях и пела жуткую песню, которая кончалась тем, что гадкая кошка переловила всех милых маленьких мышат.

Пожалуй, сидеть на коленях у бабушки было лучше.

У мамы были еще и другие братья и сестры. Это была тетя Биен, которая жила у бабушки и, кажется, никогда не улыбалась. Она без конца ходила по дому, вечно суетилась и все время что-то вышивала для меня. Еще она рисовала троллей и карликов и де­лала для нас красивые елочные украшения, поэтому я очень ее любила. Дядя Улаф, младший из братьев, был очень добр и лю­бил шутить. Он был управляющим в страховом обществе, его жена, тетя Андреа, часто болела. У них было двое детей, Микаэль и Ингеборг, с которыми я играла и у бабушки, и у тети Малли.

Да, тетя Малли! Она была самой любимой нашей теткой и возилась со всем выводком детей. Она приглашала малышей в гости, играла с ними, прятала массу забавных вещиц для нас в самых невероятных местах, а мы должны были их разыскивать. В ее светлой гостиной всегда было солнечно и уютно, неслышно ходила по ней Майя Миккельсен и поливала гортензии и другие цветы, которые дарили тете Малли ее ученики. Тетя Малли вся как бы излучала тепло и сердечность. Мне казалось, что самое лучшее в ней — ее волосы, блестящие, всегда изящно и красиво уложенные. Я помню их седыми, помню также и ее слова о том, что искусству прилежно ухаживать за волосами она научилась у итальянок, которые утверждали, что волосы — лучшее украше­ние женщины. У нее был умный открытый взгляд, как у большин­ства Сарсов.

У нее не было детей, но зато был дядя Ламмерс. Он был доб­рый и славный, но порядочный ворчун, как мне казалось. И еще ребенком я открыла для себя, что тетя Малли умеет подлажи­ваться к нему, а он к ней — нет. Профессор Софус Торуп[39], или Доддо, как я окрестила его, будучи маленькой, и как с тех пор стали его звать все, произнося однажды тост в ее честь, сказал: «У Малли талант быть женой».

Это до известной степени объясняло все. Во всяком случае, они были образцом счастливого брака. Одно омрачало их счастье — у них не было детей. Эдвард Григ, побывав у них однажды, сказал: «Да, дом этот чудесен, но не хватает малыша». Тетя Малли горделиво рассмеялась, услышав ответ дяди Ламмерса: «Нам всего хватает, потому что у меня есть Малли, а у Малли есть я».

Великим днем для семьи и друзей был день рождения ба­бушки, но в год возвращения отца из экспедиции к Северному по­люсу она должна была разделить этот праздник с отцом. Ее одинаково сердечно поздравляли и с возвращением зятя, и с вось­мидесятидвухлетним юбилеем. Письма и телеграммы потоком устремились со всех концов Норвегии и из-за границы, и на устах у всех ее гостей было только что полученное потрясающее из­вестие.

Между прочим, говорили и о том, где встретит отца маленькая Лив. И одна только бабушка настаивала на том, что, вернувшись после трехлетнего отсутствия, он должен увидеть меня в Готхобе.

Бабушка была права. Отец потом еще долго досадовал, что встретился со своим ребенком во дворце, среди чужих людей.

Сначала был большой прием при дворе, масса народу, и когда он наконец разделался с этим, «то с лестницы скатился коло­бок» — так рассказывал он сам.

Конечно, мне заранее подробно втолковали, как следует себя вести, но все-таки я потерпела полное фиаско. Весь этот шум и уговоры, масса людей, стоявших вокруг и глазевших на нас, да еще чужой дядя, поднявший меня на руки и прижимавший к себе,— это было слишком много для меня. Я подняла крик. Нет, я была еще недостойна чести появляться при дворе.

Поздно вечером, когда отец и мать наконец вернулись с празд­ника во дворце, состоялось колоссальное факельное шествие по Драмменсвейн[40] в Люсакер. Когда все кричали «ура», и в честь маленькой Лив тоже, отцу пришлось взять спящую дочку на руки и вынести на всеобщее обозрение. Но сама я об этом почти ни­чего не помню.

А вот возвращение отца и матери из заграничной поездки с лекциями помню хорошо. У отца в руках был большой сверток, в котором оказалась кукла неописуемой красоты в розовом шелко­вом платьице. Он сказал, что кукла из Парижа, от Ротшильда, и я решила, что Ротшильд, видно, богатая персона, потому что в наших краях я таких кукол не видела. Однако жизнь куклы, полученной от Ротшильда, рано оборвалась. Однажды я уронила ее на пол, и она разбилась вдребезги. Отец утешал меня, говоря, что это ведь только кукла, и скоро у меня появилась новая. Но ни одна из кукол нашего производства не могла сравниться с парижским чудом, и с тех пор у меня навсегда пропал всякий интерес к куклам. Все мое детство прошло преимущественно в иг­рах с мальчиками. Мы играли в снежки, в индейцев, бегали на лыжах, катались с гор на санках.

Такие игры любил и отец, и время от времени он выходил из дома и включался в нашу игру. Он учил нас ходить на лыжах и, спускаясь с горы, делать изящный поворот «телемарк». Он учил нас делать луки и стрелять в цель. В этом искусстве он был мас­тером и, к собственному восторгу, всегда выходил победите­лем. Весной он вырезал отличные дудочки из ивы и играл на них. Он умел подражать голосам птиц и рассказывал нам, как их зовут.

Весной самой большой радостью было разыскать и принести маме первые подснежники, первые фиалки и первые ландыши. Мама их очень любила. Очень интересно было спускать на воду лодку. Сначала отец с кем-нибудь из взрослых вытаскивал ее на берег из сарая и оставлял лежать вверх килем. Потом, надев какие-нибудь старые брюки, смолил ее, это занятие приводило его в прекрасное настроение. Наконец наставал день спуска на воду. Тогда мы уплывали на остров Ладегошеен и там выходили на берег. Помню, однажды отец уплыл на лодке, взяв огромный сачок для ловли рыбы, и возвратился назад с кадушкой, пол­ной живых креветок. Креветок тут же сварили и съели за ужи­ном. Все лето лодка стояла на привязи у нашей маленькой пристани, сделанной из двух досок, уложенных на стоящие в во­де сваи. И часто по вечерам, когда фьорд был тихим и блестя­щим, мать с отцом уплывали на лодке, и я слышала, как мама пела вдали.

Отец всегда держал в Готхобе одну или двух охотничьих собак, а у матери были кошки. Я очень любила собак, а маминых кошек избегала из-за того, что у них когти и с ними нельзя баловаться, к тому же они ужасно орали по ночам. Ночь за ночью мне снился один и тот же сон: огромный огненно-рыжий кот сидит на острове Ладегошеен и смотрит на меня. Я с криком просыпалась и видела отца в одной ночной рубашке возле моей кровати. Почти всегда он брал меня на руки и уносил к себе в кровать, где я снова засы­пала, уже без сновидений.

У нас в Люсакере — и у детей, и у взрослых — был свой соб­ственный «тон». И не все его понимали. Когда приезжала тетя Эйли, жена дяди Александра, и привозила с собой своего старшего сына Эйнара поиграть с нами, то договориться с ним бывало не­легко. Эйнар был городским мальчиком, а я «беспризорница из Люсакера». Так, не моргнув глазом, он окрестил меня. Позже, когда мы стали старше, игры пошли лучше. Но я так и оста­лась «беспризорницей из Люсакера». А небрежную речь, ко­торой мы пользовались, он не переваривал. Для тети Эйли, англичанки, понять наш язык было еще труднее. Даже «при­личный» норвежский был для нее испытанием, а привыкнуть к норвежскому характеру и норвежским условиям ей было еще труднее. Это пришло много позже. Настроения у дяди Алека — как и у отца — были очень изменчивы, так что ей приходилось нелегко. Позднее я услышала, что мать отца обладала такой же лабильностью и что все ее дети — и от Бёллинга, и от Нан­сена — унаследовали ее темперамент. Но моя мать умела подбод­рить любого.

«Веселей, моя девочка!» — говорила она тете Эйли и подталки­вала ее в спину. Да, именно это она и делала! И серьезное лицо Эйли озарялось довольной улыбкой, так что, наверное, это было не так уж плохо.

Тетю Эйли огорчало, что у ее мужа не хватало терпения зани­маться детьми. Мама, та примирилась с этим — откуда было отцу взять время заниматься всем на свете? Зато сама она занима­лась нами как можно больше, была своего рода буфером между нами и отцом.

Каждый день рождения у меня бывали гости — все соседские ребятишки. Среди них были два больших мальчика, которые мне казались особенно интересными. В старшего я, пожалуй, даже была немного влюблена. Он был красив, высок ростом и ничуточки не важничал, хотя был гораздо старше меня. Они были такие воспитанные, говорила мама, и не шумели, как другие ребятишки. Я это запомнила, потому что, мне казалось, гости отца и матери часто шумели куда больше, чем мы. Однажды у нас был Бьёрнстьерне Бьёрнсон, и уж он-то вел себя совер­шенно невоспитанно, по моему мнению. У нас в доме только что появился новый столовый сервиз — темно-синий фарфор с золотым узором, и мама сказала, что он слишком хорош, чтобы из него есть. Бьёрн тотчас же отодвинул свою тарелку и на­чал есть прямо со скатерти! Стоя за маминым стулом, я тара­щила на него глаза. Разве можно так! Но все взрослые только смеялись. «Здорово!» — сказал Эрик Вереншельд[41], сидевший возле матери. Но я была уверена, что Вереншельд никогда не совершил бы такого ужасного поступка. Хотя и он, и другие люди из Люсакера были мастера посмеяться и рассказать что-ни­будь забавное.

Вереншельд часто бывал у нас и рисовал меня. Во время работы он разговаривал со мной, чтобы я сидела тихо. Его од­ного я помню изо всех живших в то время в Люсакере семей. Он уже в 1893 году — наверняка по заказу отца — сделал ка­рандашный портрет матери со мной на руках, который потом отец взял с собой на «Фрам». В том же году он написал мой портрет. Мать и отец подарили его бабушке, а после ее смерти он висел у моих дядей в Бестуме. Я много раз позировала Вереншельду, и он даже разрешал мне провести несколько черточек на рисунке.

Исследователь народной старины Мольтке My[42] — сын Йоргена My — тоже принадлежал к обществу, собиравшемуся в Готхобе. Я считала его своим вторым отцом и очень его любила. По моему мнению, он был так же хорош и добр, как дядя Оссиан, толь­ко более общителен и прост. И хотя он был так глух, что нам приходилось кричать у в ухо, не было лучшего собеседника, чем он.

Изо всех праздников в Готхобе лучше всего я помню праздник Святого Ханса[43]. В саду много народу, а бабушка, одетая в на­циональный костюм, с кружевами, с селье[44], в шапочке, расши­той жемчугом, сидит на ступеньках веранды. Фьорд тих и спокоен, он сверкает, отражая светлое летнее небо. В бухте много лодок, на лодках люди с гармониками, все поют, а над водой белые па­руса. Костры на шхерах, костры на нашем мысу, костер за кост­ром вдоль всех берегов.

Отец устроил фейерверк на лужайке перед домом. Он хохочет от радости, когда ракета взлетает вверх, а гости кричат: «О! Ах!» — и следят за ее полетом и взрывом с каскадом звезд. Поды­мают бокалы с шампанским. Я отпиваю глоток из бокала матери, очень вкусно. Мне запомнилось, как дядя Эмиль Николаусен с бокалом в руке держит речь. В речи все время повторяется «Ева и Фритьоф». Это прекрасная речь. Все чокаются, когда он заканчи­вает, и кричат «ура». Затем дядя Ламмерс становится в позу, от­кашливается и запевает «Прекрасная долина, ясное лето», так что сотрясается воздух. Затем они с тетей Малли поют дуэты, из ко­торых мне лучше всех запомнился «Спор между мужиком и ба­бой». Я и после часто слышала, как они пели этот дуэт, и всегда вспоминала праздник Святого Ханса в Готхобе.

Ночью, уже в доме, мать пела Кьерульфа[45] и Нурдрока[46], Грига, это было самое прелестное из всего, как думалось мне по­том. В те чудесные часы я была в мире грез.

Когда осенью 1897 года появился на свет мой брат Коре, я была несколько разочарована. Я понимала, что что-то должно слу­читься. Соседские ребята намекали уже много раз, что скоро к нам прилетит аист, так им сказали родители. «Фу,— думала я презрительно,— аист! Как они могут верить такой чепухе!» Хотя мне было только четыре года, я больше их представляла, что к чему.

И вот однажды я услышала в доме звуки, похожие на детский крик, и затаила дыхание. Неужели? Нет, крик не повторился. Это, наверно, всего-навсего глупая кошка. Но тут появился отец, весе­лый и довольный, и сказал, что у меня теперь есть маленький бра­тец. Полная нетерпения, я поднялась вместе с отцом по лестнице в комнату матери. Она лежала на широкой двуспальной кровати и улыбалась. Возле нее, в люльке, был крошечный сморщенный  малыш. Какой же это брат? Такой малюсенький! Ведь он только и умеет, что кричать!

Отец и мать, напротив, были в приподнятом настроении. Осо­бенно радовались они тому, что это мальчик. Я почувствовала укол ревности, и это чувство удерживалось долго.

Когда Коре было полгода, он заболел скарлатиной, и мать была вне себя от страха. Отец тотчас же вызвал лошадь и ко­ляску из Люсакера и отвез меня к бабушке на Фрогнерсгате (те­перь эта улица называется Нобельсгате). За всю поездку он не сказал ни слова и, сдав меня на попечение бабушки и тети Биен, бросился назад домой. Скарлатина в те времена была нешуточной болезнью, и отец не отходил от матери и мальчика, пока опасность не миновала.

Мне в то время прекрасно жилось у бабушки, меня совершенно избаловали, и, когда за мной приехал отец, я не разделила его радости по поводу возвращения домой. Отец был в приподнятом настроении, сияющий. Он обнял бабушку, взял меня на руки и вынес в коляску.

В этот же год, осенью, бабушка умерла. Это было мое первое настоящее горе. Когда я однажды вошла в столовую, мать стояла там, рыдая, а отец обнимал ее. Он гладил ее по плечу и пробовал утешить, но у него самого на глазах были слезы.

«Подойди сюда, дружок»,— сказал он мне, голос его был очень мягок. Он осторожно рассказал мне о том, что бабушка ушла от нас, но ей хорошо и плакать не надо.

Конечно, я заплакала, хотя бы потому, что плакала мама. Потом я убежала в лес, чтобы побыть одной. Я долго ходила по лесу и думала, что никогда уже больше не увижу бабушку. Я ни­как не могла этого понять. Совсем недавно она была у нас, и я сидела  у  нее  на  коленях,   играя  длинными  звенящими  сёлье.

В лесу не было цветов, только заросли брусники. Я нарвала букет и пошла с ним домой. Но когда я сказала, что это для ба­бушки, мама заплакала еще сильнее и всеобщая печаль лишь усилилась.

Коре подрос. У него были золотистые локоны, он носил остро­конечную красную вязаную шапочку и был ужасно мил, как гово­рили все. Мне же казалось, что он глуп и совершенно не умеет играть.

Когда Коре было два с половиной года, холодным ветреным зимним утром мать одела нас и сказала: «Ну, дети, погуляйте часок во дворе!»

Мы мерзли и дрожали от холода и много раз стучались в дверь, просясь домой. Но отец, побывавший в походе к Север­ному полюсу, безжалостно выталкивал нас назад, на мороз: «Че­пуха, малыши, не сдавайтесь!»

Когда отец некоторое время спустя — видно, его начала грызть совесть — вышел посмотреть на нас, он обнаружил, что Коре исчез, а я у соседей в саду. Отец бросился на розыски в чем был. Я слышала его крики с дороги: «Коре! Коре!»

Он шел по следу детских саночек все дальше с холма к фьорду, по льду к мосту у впадения реки во фьорд. Там он увидел толпу. Несколько парней перегнулись через перила моста. Отец подумал, что они разыскивают Коре, что Коре провалился под лед. Он за­кричал в отчаянии: «Коре! Коре!»

Но тут люди стали показывать на берег, и там среди деревьев отец увидел красную шапочку. У него камень с души свалился, и он так обрадовался, что после обеда до самого вечера играл с нами в гостиной. Мы строили башню из кубиков и разрушали ее. В конце концов мы опрокинули красивую китайскую вазу. Она с грохотом упала на пол. Мгновенный испуг, а мама сидит на стуле, складывает лорнет и хохочет: «Нет, вы невозможны, все трое!»