"Собиратели трав" - читать интересную книгу автора (Ким Анатолий Андреевич)

МОЕЙ ДОРОГОЙ МАТЕРИ

СОН ЮНОСТИ В ИЮЛЬСКИЙ ЗВЕЗДОПАД

Эти глубокие, бездонные ночи! Ночь пытается внушить свою правду, сердце человека ее не приемлет. Отвращаясь от тьмы, он следит за огненной неспешной каруселью звезд и планет. А потом он уснет, закрыв усталые глаза, и тогда за сомкнутые веки его просочится ночь, пошлет в горячую пустыню безвольного мозга служку, летучего отрока, имя которому Сои. Махнет лучом фонарика Сон — и представится скорченному на постели старцу, что он мощный воин, только что победивший дикого льва, и улыбнется во сне старик и удовлетворенно подумает: «Нет, меня нельзя одолеть, все же я непобедим». А в следующее мгновенье старик увидит что он слабый старик, по вполне счастлив, потому что лежит на чистой циновке, заботливо укрытый одеялом, и рядом Стоит медная плевательница, куда можно плевать, не двигаясь с места.

Молодой женщине снится страсть, струйка горячей влаги скользнула из ее пухлого рта и достигла подушки, попранной ее красивой головою. Во сне женщина не помнит, как ее зовут, но помнит, что она теперь золотистая раковина на дне моря, ласкаемая дождем льющегося сверху солнца; и она дрогнула створками, как бабочка крыльями, и раскрылась навстречу свету — во имя радостного постижения всей глубины силы бытия.

А на берегу моря волны гудят во тьме, видно призрачно взлетающую пену, и кажется, что из моря вдруг вынырнут сейчас черные великаны, покажутся по плечи и тряхнут косматыми головами, отчего разлетятся крупные брызги по всему берегу и падут с мягким и частым стуком на сонные кровли прибрежных домиков. До Хок-ро видит во сне, как двое рабочих в спецовках вытаскивают клещами ржавые гвозди из брюха начальника Шина. Начальник лежит, словно пьяный или в обмороке, а рабочие орудуют над ним, непочтительно уместив его меж своих расставленных ног. До Хок-ро слышит ужасный скрежет, когда лезет гвоздь из брюха, и только теперь старик догадывается, что круглое брюхо начальника было выточено из куска дерева, обтянутого сверху для обмана живой белой кожей.

Женщине снится любовь, старику — всякая ерунда, а человек, сидящий в одиночестве у ночного моря, но спит, но все равно он словно во сне, он тихо радуется сам с собою, и внутри у него звенит и дрожит от этой радости. Он взял радость у этой ночи лишь силой теплого своего сердца, потому что ночь молчит, богов нет — и разум пустеет, когда вплотную приблизится к человеку его предел. И все люди отходят куда-то недостижимо далеко. «О, рука моя кажется черно й…» Рука его, лежащая на песке, кажется черной, будто в мазуте. Великаны ухают и влажно шлепают в темноте, белые кудри их взметываются над морем.

Масико вздрагивает на своей постели, она вдруг чувствует неясную, полусонную тревогу, подымает голову с подушки. С головы ее струятся черные волосы. Масико придерживает их, затем прикрывает рукою грудь.

— Кто здесь? — громко, хриплым голосом произносит она.

— Это я. Тише! — отвечает темнота.

— Чего тебе надо, Эйти? — сердито спрашивает Масико.

И вдруг что-то жесткое, большое, остро пахнущее мужским потом наваливается на нее, она борется и с отвращением отталкивает это лезущее к ней бесконечно чуждое тело. Гневно вскрикнув, она бьет ногою, и тело, охнув, сжимается и сваливается с нее, женщина еще бьет ногою, яростно оскалившись.

Эйти, сброшенный с кровати на пол, видит метнувшуюся у белой стены тонкую фигуру, затем, ослепленный вспыхнувшим светом и собственным стыдом, корчится на полу. Эйти видит, как стоит у стены, все еще держа палец на черной чашечке выключателя, вожделенная женщина с Полуголой грудью и открытыми нежными, стройными ногами. И он подползает к ней на коленях и со стоном обнимает эти ноги.

— Масико, о Масико… Я хочу, — шепчет он. — Не кричи так.

— Уходи, а то сильнее закричу, опозорю тебя перед твоей женой, — говорит Масико, усмехаясь и раздувая ноздри, и она за волосы отводит от себя устремленную к ней голову мужчины.

— Масико, погоди… Вот ты даешь, — шепчет Эйти, он вырывается, сильно тряхнув головою, и вновь приникает лицом, целует горячую ногу и чувствует, как напрягается она под его губами.

Масико бьет его по лицу, бьет в кровь и придушенно кричит, с ненавистью глядя на него:

— Ты хочешь, скотина?! А я хочу? Я хочу? Ты спросил у меня? Прочь отсюда, и больше не приходи, не дам тебе играть на аккордеоне. Иди в клуб, запишись, там учись играть. Уходи, Эйти, а то сейчас в стенку к соседям стукну.

И Эйти уходит, зажимая ладонью разбитый нос, и алая хмельная кровь течет по его руке. Он перешагивает через низкий подоконник раскрытого окна и исчезает в черной ночи, откуда пришел. Масико гасит свет и бессильно опускается на пол у стены, щекою приникает к гладкой крашеной доске и шепчет:

— Ну и пес! Зачем он пришел? Как вор, через окно. Я ему, кажется, дам теперь аккордеон. — И она плачет, долго, горестно плачет, лежа на прохладном полу.

Затем встает, накидывает легкий халатец и идет в другую комнату, где в хорошенькой пижамке, разметавшись, спит на кроватке маленькая дочь. Масико долго стоит, склонившись к дочери, словно молясь на нее и прося защиты.

Но какую защиту может дать беспомощное дитя? Вчера дочь заболела, отравилась чем-то, ее рвало и ломало судорогами, нежное тельце было горячим, как утюг. Ее хотели из детского сада отправить сразу в больницу, но Масико не дала. Потому что дочь с такой болезнью могли продержать там очень долго, тогда с кем же останется Масико? О, эти долгие, долгие вечера и одинокие ночи… А дочку прижмешь к себе и успокоишься. Теперь девочка спит, головка у нее еще горячая, сухая, но спит крепко, не проснулась даже на шум…

Лоно темного поля всего лишь глина да песок, но чудо возникает там, если падут в него зерна, — и тревожная сырая земля жаждет этого чуда. А глаза женщины яростно плачут, потому что поле ее жизни помнит чистое тепло солнца и тень хозяина на себе. Масико кусает острыми зубами мягкие губы, она берет кофту и тоже перешагивает через подоконник. Тут ее маленький огород — лук да редиска. Масико притворяет окно и крадучись выбирается за ограду.

Там прохладная трава касается ног Масико. В траве, словно огни звездного неба, светятся зеленые фонарики светляков. Масико видит только это падшее вниз небо, по которому можно ступать ногою, и не в силах она поднять голову к сверкающему, настоящему небу. Выйдя на железную дорогу, Масико глубоко вздрагивает и надевает кофту. Рядом с дорогой, чуть освещенные далеким фонарем, громоздятся высокой стеною бревна, Масико идет вдоль них направо. Идти в домашней обуви по щебню и шпалам неловко, Масико теряет с ноги тапочку, долго ищет ее, нагнувшись в темноту, ухватывая рукою какие-то длинные холодные камни. Она не знает сама, куда идет, но ей кажется, что это не шпалы железной дороги под ногами, а перекладины лестницы, ведущей к блистающему вышнему небу. И, взобравшись до конца лестницы, думает Масико, она прыгнет оттуда в море.

Масико идет к морю, на дне которого она будет лежать, как на дне глубокого колодца. Свет верхней жизни будет далеко, но подойдут дочка или старик До Хок-ро, кому она нужна еще, заглянут через край морской испуганными глазами. «И я протяну из тьмы длинную руку и подам им счастье. Дочке все, чего ей захочется, а старику много денег, он любит деньги. Все спят, а я не сплю». Волны гудят — о, страшные волны! Видно белую пену.

Три искры, вылетев из одной точки неба, разошлись по трем огненным дорожкам и канули в море. И вздрогнула Масико: три человеческие души сгорели, ударившись об одно место, как сталь о камень. Что случилось? Может, авария на шахте или машина разбилась на дороге, а в машине находилось трое?

И тут увидела Масико черную и тонкую тень человека, который стоял на берегу и простирал к морю руку, как недавно сама горевавшая Масико.

— Эй! — крикнула она, ибо узнала эту тень: как могла она забыть, что на свете мается и этот несчастный, странный человек! Три упавших звезды — это она, Масико, старик До Хок-ро, который скоро умрет, и этот больной человек. Как она не догадалась сразу! Три судьбы обломились и пали на пустынный Камарон, песчаную длинную косу.

— Кто здесь? Ты, Машенька? — удивленно произнес человек радостным голосом и подошел к ней.

Ударила волна о берег, и покатый берег дрогнул, длинно зашипел.

— Ты почему ходишь? — спросила Масико; она бросила тапочки на землю, ощупью, по одной вдела в них ноги, отвела назад упавшие на плечи волосы, и отвороты халата распахнулись, выпустив на волю дрогнувшую круглую грудь.

— Тебя жду, Машенька, — сверкнув во тьме зубами, улыбнулся человек.

— Не обманывай! Ты не знал, что я приду, — сурово возразила Масико; дрожь коснулась ее плеч и холодной струйкой соскользнула по ложбинке спины.

— Не знал, и все же ты пришла, — радостно произнес человек и, подняв лицо, уставился куда-то в небо.

Да, пришла, думала Масико, чтобы утопиться в море.

Поцелуй Эйти горел, словно постыдная язва, на ее теле. Если женщина одна, думала Масико, то каждый мужчина, пахнущий зверем, смотрит на нее тайным безжалостным взглядом. И так будет теперь всегда: мужа посадил ив тюрьму на восемь лет, и он к ней, наверное., не вернется, потому что прошло уже два года, а от него ни письма. «И если так, то не надо ничего мне, пусть все идет прахом. Ты, сахалинский бродяга! Судьба у нас с тобою злая, нехорошая, а мы назло будем хуже ее».

— Эй, иди сюда! — повелела она хрипло. — Чего смотришь в небо, как дурак? Ну, поцелуй меня.

Он поцеловал ее, и рот у него был прохладный, свежий, словно он только что попил ледяной родниковой воды. Масико обхватила широкое мужское тело и прижалась лицом к теплой груди. И вдруг услышала, как в глубине чужого человека раздаются знакомые глухие, могучие удары. Но не все ли равно, чья тень падет на пустое поле. Пахарь, идущий за плугом, издали всегда один и тот же — задумчиво и покорно согнутый над ручками плуга. А себя, жизнь свою, Масико увидела теперь как бы издали. И в отдаленности этой была такая невнятная сиротская печаль, что Масико не вынесла ее и заплакала у чужой груди, как у ствола немого дерева. Затем, подняв лицо к вершине этого дерева, Масико хотела что-то сказать — и вдруг упала на песок, сжалась в комочек. Она иссякла, как бы уснула мгновенным глубоким сном, и земли под собою больше не ощущала.

Прохладный песок под руками, шелковистые складки песка. Рядом тьма моря, из которого встают, держа друг друга за плечи, черные морские великаны, встряхивают белыми кудрями и вновь пригибаются вниз, во тьму, загадочно и долго шипят: ш-ш-ш-ш-ш-ш! Затем выходят на землю вереницей, друг за другом, и, нависая огромными, как горы, черными телами, вознесясь головами к небу, раскачиваются и пляшут, тяжко топчут берег. Но вдруг они застывают на миг и стоят, выкатив замершие негритянские глаза, — и, отдав тишине ночи это странное мгновенье, великаны вновь пляшут, осыпаемые звездными искрами, а затем уходят обратно в море. И тогда встают огромные волны, будто выходя из берегов, ревут, но волны падают на сырой песок, разбиваются и затихают, и тогда слышно становится, как где-то вблизи шуршит под песчаным ветром брошенная на берегу сухая бумага.

Нет. Это может быть только лишь однажды. Верность любви не придумана, Масико это знает. Есть вещи, которые отпущены на долю человека всего по одному разу. Одно рождение и одна смерть, и между ними — всего лишь одна жизнь. Юность уходящая — одна, одна и любовь. Другой не может быть, другое— это муки, и стыд, и боль подмены.

Нет, если было у тебя т в о е, то ничего больше и не падо, решает Масико. Когда теряешь любовь, ее место стремится занять смерть. И если боишься ее, не хочешь ее, то ищешь подмену. И научишься грызть руки и плакать, когда никто этого не видит. И полюбишь, как пьяница вино, далекие сны юности. «Я несчастливая, — думает Масико. — Боже, так неужели я потеряла то, что дается всего лишь однажды? Как быстро…»

— Садись, — приказывает Масико стоящему рядом человеку. — Давай поговорим. Скажи, ты шофер? Как ты мотор починил?

— Нет, не шофер. Но у меня, Машенька, была своя машина. Стоит сейчас, наверное, там в гараже…

— Значит, ты богатый. Я всегда знала, что ты непростой. Скажи, а жена у тебя есть?

— Нет, Машенька…

— Я не верю! — погрозила Масико пальцем. — Вы всегда говорите «нет». Не верю — и все. Скажи, а как ты сюда попал? Ну, говори правду, наконец.

Он оглянулся вокруг — и словно увидел близкие неясные окраины своего сна, в котором была июльская звездная ночь, плескались великапы в море, а на берегу сидела женщина с черными, распущенными по плечам волосами, которая пожелала вдруг, чтобы он ее поцеловал, и тут же словно позабыла об этом поцелуе. Какую правду он мог ей поведать?

— Не хочешь говорить — не надо, — спокойно ответила она на его молчание. — Только я все равно знаю, кто ты.

— Кто?

— Ты тоже несчастливый.

— Я врач… Был врачом, — заговорил после долгого молчания человек. — Была у меня жена, ты угадала. Теперь нет ее.

— Развелись?

— Нет. Просто ушел сам потихоньку… Знаешь, Машенька, я неплохо лечил. Были у меня свои лекарства, для одного из них я брал ламинарию, которую теперь собираем со стариком для тебя. Был я таким добрым доктором, с широкими манерами, научился даже говорить солидно, баском. Мне низко кланялись, хотя был я и платный врач, и довольно дорогой. Жена у меня была журналистка, очень красивая; прожили мы с нею восемь лет.

— Дети есть?

— Не было. Нас считали хорошей парой. И я так думал. Я считал: у меня красавица жена, красивая жизнь, деньги—и все потому, что я такой особенный, способный. Но есть, Машенька, один непреложный закон жизни: что ты для людей, то и люди для тебя. И как ни хитри, каким обманом ни окутывай свое настоящее отношение к ним, ты получишь свое сполна. Это я узнал потом, когда сам заболел и попал в больницу. Жена приходила навещать, а по ее глазам я видел, что ей жутко и нехорошо бывать у меня: она, конечно, все знала о болезни. И только тут я стал понимать, что жена моя такая же, каким был и я. То есть она жила, считая, что у нее красивый муж, привольная жизнь, машина и все прочее лишь потому, что она всего этого была вполне достойна. Я-то считал, что она моя заслуженная награда в жизни, а она, оказывается, точно так же смотрела на меня. И в общем, выходит, мы друг друга стоили. Когда она поняла, что я безнадежен, то я, Машенька, стал ей не нужен. Может быть, я что-нибудь и преувеличил, но тогда подумал именно так. И я решил расстаться с ней, уйти…

— Вот ты какой, оказывается! — воскликнула Масико. — Знаешь, про такого, как ты, я знаю одну сказку. Я тебе потом расскажу…

— В больнице меня нашпиговали лекарствами и выпустили. Но я-то знал, что через месяц все равно вернусь и тогда уж лекарства не помогут… И вот я здесь, рядом с тобой. Ничего не понимаю! Месяц прошел, чувствую себя в общем неплохо и никак не могу протянуть ноги. Ощущение у меня такое, будто обманул кого-то, даже стыдно порой: уж больно торжественно я был настроен, когда ехал сюда. Ха-ха! — Человек рассмеялся, откидываясь назад на руки и запрокидывая лицо кверху. — Машенька, я сам врач, я знаю: при этой болезни крови так долго не может тянуться.

— Эй, врач! — вдруг тоже оживилась Масико. — А ты можешь мою дочку полечить?

— Что с нею?

Масико рассказала. Человек внимательно выслушал, затем молча принялся собирать по берегу щепки, палки и разжег костер, почиркав спичками. И когда огонь разгорелся, он взял пылающую смолистую головню.

— Подожди здесь, — сказал он, — а я пойду травки наберу. Сделаешь лекарство для девочки.

— Только скорей! — забеспокоилась Масико. — А то дочка может проснуться.

— Я мигом.

И он ушел в темноту, направился вдоль берега, и Масико издали видела его факел, рисующий в воздухе красные дуги и зигзаги. Вскоре он вернулся и протянул Масико снопик трав. Среди них она узнала мелкую ромашку, тысячелистник и метелки зрелого конского щавеля. Он объяснил ей, как приготовить лекарство.

— Что же ты, врач, здесь гуляешь? — сказала Масико. — Врач должен людей лечить.

— Вот я и полечу твою девочку, — ответил он, улыбнувшись.

Потом он проводил ее в город, до самого дома. И пока они шли, Масико рассказала ему любимую свою сказку, сказку о верной жене и недостойном муже, и сыпались сверху звезды, и взлетали навстречу им огненные змейки искр над оставленным костром, и во сне, вернувшем ему давний сон юности, заливался тонким смехом старик До Хок-ро, и ухало во тьме море, полное черных великанов, и Масико умолкла, рассказав сказку, а человек тихо произнес:

— Какая странная, грустная сказка.

— Тебе нравится? — спросила Масико.

— Знаешь, если приглядеться, то всякая жизнь и есть сказка.

— Нет, — тихо возразила Масико. — Очень похоже, но нет.

«Может быть, и нет, — думал человек. — Но в сказку мы прячем все, о чем не осмеливаемся мечтать всерьез. Побеждаем чудищ, достаем живую и мертвую воду».

До Хок-ро снилось, что он молод, у него крепкие, быстрые ноги, ловкие руки. Он стругает рубанком пахучую липовую доску. На окраине Осака, куда он приехал из Кореи на заработки, под железнодорожным мостом находится мастерская, в которой изготовляют шкафчики для игрушек и кукол. Хозяин ценит и любит такого хорошего работника и придумал новое имя для него — Мацумото. А он, Мацумото, или До Хок-ро, знай почесывал острым рубанком свистящую доску, пока не брызнула из нее кровь. И тогда он испугался: как бы не рассердился на него хозяин. Он и то сердится, хозяин, что Мацумото — Хок-ро поглядывает на молодую клейщицу, имя которой уже давно позабыто. То была кудрявая, худенькая, большезубая девушка, очень бедная родственница хозяина. Наверное, за то, что она нравится бездомному работнику, хозяин вогнал ее каким-то образом в доску, поставил доску в угол мастерской, а он, не зная того, взял ее и стал обстругивать. И вдруг появился толстый полицейский. «Мацумото!» — закричал он с порога. «Да, господин!» — «Мацумото, ты должен идти в солдаты, на войну!» — «Но я ведь старый уже», — отвечает Хок-ро и хихикает. Он действительно старый, весь сморщенный, и стоит он, прижимая спиною к стене липовую доску. Ему неловко и страшно: надо бы поклониться полицейскому чину, но нельзя, потому что тогда упадет доска и все откроется. «Но я ведь старик», — вдруг снова вспоминает он, и ему становится совершенно безразлично, упадет доска или нет. И он чуть отодвигает спину от стены. Доска падает.

До Хок-ро проснулся, поворочал глазами в темноте, ничего не видя вокруг, и вскоре заплакал. Он вспомнил, что клейщицу ту звали Тэруко, она однажды загнала себе в руку щепку, и он бросился к ней на помощь, но никак не мог вытащить занозу из-под посиневшей кожи. Тогда он нагнулся к ее руке и зубами выдернул эту занозу. И только тут хлынула кровь из раны. Тэруко зажала ее рукою и посмотрела на До Хок-ро так, как никто после ни разу не посмотрел на него. А заплакал старик потому, что вспомнил свадьбу Тэруко. Хозяин выдал ее за рыбника, и на свадьбе было весело, и До Хок-ро веселился, суетился и усердствовал больше всех. Прошло много времени после свадьбы, и однажды она пришла в гости к хозяевам. Когда ей пора было возвращаться домой, пошел дождь, и хозяйка отправила До Хок-ро проводить ее с зонтиком. И они шли по мокрой улице, а он держал над нею раскрытый зонт. «Мацумото, — сказала она, — ты же весь вымокнешь». — «Ничего, госпожа», — ответил он, и далее они не произнесли ни слова. Она была в праздничном, ярком кимоно, на высоких колодках — гета. До Хок-ро шел босиком, закатав до колен штанины… С тех пор прошло уже около полувека, наверное, и он много раз забывал ее имя и вновь вспоминал, как вот и сегодня ночью.

Но вполне может быть, что и это ему приснилось: что он вспомнил имя Тэруко и заплакал. Потому что было совершенно темно и тихо, и непонятно, на самом ли деле он проснулся или продолжает спать. Пройдет еще немного времени, и явь, и сон станут для него совершенно неразличимы, и он снова забудет облик и имя Тэруко, и увидит он вместо нее двух лягушек, скачущих возле лужи верхом на палочках, или какую-нибудь другую кошмарную чепуху.

На рассвете протяжно заскрипела дверь, затем стукнула, и До Хок-ро опять проснулся и на этот раз увидел в серой полумгле неясную высокую фигуру человека и не понял сначала: кто это? Память его была временно пуста после многих сновидений, улетучившихся в миг глухого удара двери, и лишь постепенно стал понимать До Хок-ро, кто он такой, где находится, на чем спит… Его зовут До Хок-ро. Он старик, в молодости пожил в Японии, там звали его Мацумото, теперь он в заброшенном доме, на песчаной косе. Рядом с косою широкая полоса светло-серого песка, туда в жаркий день приходят из города сотни людей, никого из них не знает старик, а если и знает, то и это все равно ни к чему, потому что он ходит среди них ни на кого не глядя, — смотрит всегда себе под ноги. И этот вошедший был одним из них.