"Свет всему свету" - читать интересную книгу автора (Сотников Иван Владимирович)
глава четырнадцатая ДОЛИНОЙ ПРАХОВЫ
1
Опустив лобовое стекло, Андрей подставил лицо встречному ветру. Он свеж и густо насыщен медовым ароматом полевых цветов и раскидистых лип, с обеих сторон обступивших автостраду, что гудит и грохочет от сотен машин, на которых мчится полк.
Быстро бегут минуты, и в воздухе неожиданно и резко возникают запахи нефтяных испарений — специфическое дыхание крекинга. Значит, близко Плоешти. Действительно, один-другой поворот — и зеленый коридор выносит машину прямо на улицу нефтяного города. Как и нефтепромысел, он весь еще в клубах пламени и дыма. Покосились трубы перегонного завода. Железными кружевами завились крыши. Почерневшие баки зияют вспоротыми животами. На улицах изможденные люди, полуразутые, полураздетые. Но глаза их искрятся радостью. Их только что вызволили из фашистской каторги, и они спешат к себе домой — на Киевщину, в Запорожье. А улицы города уже огромными метлами подметают солдаты. Андрей пригляделся к ним и расхохотался. Это же пленные немцы. Набезобразили — пусть убирают!
В Плоешти обед и короткий отдых. Затем всей дивизии Виногорова — наступать долиной Праховы и воевать уже на гребнях и кручах Южных Карпат.
Срываясь с горных круч, резвая Прахова будто нехотя смиряется в низине и замедляет свой бег. У ее берегов плодородные земли. По-над речкой холмистые предгорья, поросшие щедрым лесом. Только не эти богатства составляют гордость долины. Ее слава в недрах. В пору «нефтяной лихорадки» сюда устремились толпы стяжателей, охотников до чужого добра, слетелись матерые грабители колоний и их маклеры по черным делам, коммивояжеры хищнических монополий и спекулянты всех рангов и званий, маститые биржевики и бизнесмены мировых концернов.
Процесс капиталистической алхимии был несложен. Из подземных кладовых Праховы нефть по стальным артериям стекалась в город на перегонный завод, поступала в танкеры, приходившие в Констанцу, в цистерны железнодорожных составов, вывозивших ее на мировой рынок. Там «черное золото» немедленно обращалось в фунты и доллары, оседавшие в сейфах зарубежных магнатов. Завладев ключами от подземных кладовых Праховы, чужеземцы становились хозяевами всей страны: нередко законы, принимаемые парламентом в Бухаресте, зарождались в здешних оффисах, а министры запросто смещались и назначались при прямом посредничестве нефтяных магнатов.
С Дуная роты Чиокана двинулись на Плоешти и еще на марше влились в свой полк. К их приходу в город вооруженные нефтяники начали перестрелку с немецкими войсками и вместе с подоспевшими подразделениями румынских войск стали теснить гитлеровцев с перегонных заводов. Однако немцам удалось быстро собрать крупные силы, они снова попытались захватить город и промыслы. Но из Бузэу уже мчались советские гвардейцы. Они за несколько часов совершили семидесятикилометровый марш. В тяжелых боях опрокинули противника и первыми ворвались в Плоешти, когда еще дымились развалины города который подожгли отступающие гитлеровцы.
Гвардейцы двинулись в горы, а румынские части все еще стояли в Плоешти. С прибытием дивизии Виногорова и им предстояло наступление в Южных Карпатах. В эти дни Ион Бануш с небольшой группой солдат-фронтовиков временно покидал свой полк и уезжал в Бухарест, на месячные офицерские курсы. Он разыскал Жарова и упросил его отобедать у него дома.
Отец Иона Бануша сразу понравился Жарову. Тихий, душевно чистый и сильный человек. Он щедро угощал гостя. На столе дымилась золотистая мамалыга. Хозяйка вывалила ее из большой посудины и искусно разрезала ниткой на равные ломтики. Майор достал из вещевого мешка свои запасы и выложил их на стол. Хозяин открыл бутылку цуйки. Высокий и худощавый, с сутулой спиной, он был нетороплив в словах и движениях, степенен и сдержан.
Затем все вместе они добрый час колесили по улицам Плоешти.
Шофер остановил машину у одного из заводов. Андрея поразили совершенно разбитые цехи, изуродованные машины, опрокинутые цистерны, взорванные бензобаки. Среди развалин мелькали фигуры рабочих.
Грузной походкой уставшего человека к машине подошел румын в задубевшей от нефти одежде, со спутанными волосами и влажным лбом.
Это Киву — дядя Иона Бануша, старый нефтяник с завода «Тележен».
— Здравствуй, Ион, совсем или на время прибыл? — громко приветствовал он племянника.
— Кто ж теперь возвращается из армии? — засмеялся Ион, обнимая дядю. — Вот победим — тогда другое дело.
— Ах, лишь бы скорее!.. — потрепал он по плечу племянника и протянул руку Жарову: — Здравствуйте, товарищ! Мы не устанем благодарить Красную Армию.
Говорит он ладно, внушительно.
— Видите, американская работа, — указал Киву на еще дымящиеся развалины. — Разрушили, когда ваши войска уже были у города.
Ион тут же переводил каждую фразу дяди Киву, и хотя одни еще слабо знали румынский, а другие почти не понимали русского, разговор тек оживленно.
Мимо пронеслась комфортабельная машина с американским флагом на радиаторе.
— Вот они, хитрые торговцы, — зло сплюнул отец Бануша.
— Американские директора и инженеры, — сказал Киву, провожая глазами машину. — Бросили завод, едва услышав о приближении русских. А мы решили дать горючее вашим танкам. Только видите, что получилось! — И рабочий указал на руины.
— О каких американцах вы говорите? — спросил Жаров у Киву.
— О каких?.. — поморщился рабочий. — О владельцах завода, американцах и англичанах. Они всю войну жили тут и работали на немцев. Да еще какие барыши зашибали!
— И с гитлеровцами ладили, — загорячился отец Бануша.
— А узнали — приближается Красная Армия, — продолжал Киву, — приказали бросать работу. А мы не послушались. Тогда они пригрозили: вам же хуже будет. Нам и было плохо, когда налетели их самолеты.
— А где же они теперь?
— Кто? Американские хозяева? Видать, на квартирах отсиживаются.
Машина снова пересекала одну улицу за другой, пока не попала в квартал новеньких особняков, украшенных американскими и английскими флагами. Иону показалось, что звездно-полосатые флаги янки напоминают тюремную рубаху.
Машина тихо шла по улице, где живут «хозяева» нефтеносных румынских земель. У парадных подъездов особняков сидели притихшие джентльмены с красными гвоздиками в петлицах полосатых костюмов и толстыми сигарами в зубах.
— Видите вон того, горбоносого? — указал Киву на бритоголового человека в светлой сорочке и широченных брюках. — Видите, соседу протягивает сигару? Он выдавал нацистам всех рабочих, которые были против войны, саботировали работу. Его зовут Сайкс. «Я, — говорил он рабочим, — получаю от хозяина деньги, и обязанность моя — давать больше нефти. Кто мешает мне, тех буду наказывать». Сайкс считал, — продолжал Киву, — что настоящий американец плюет на политику и что он, Сайкс, настоящий американец.
У Андрея помрачнели глаза.
2
Зноен безветренный полдень. Добела раскаленное солнце словно приспустилось над горами и палило нещадно. Выбиваясь из сил, бойцы карабкались с кручи на кручу. Мокрые от пота брюки и гимнастерки хоть отжимай. Людей одолела мучительная жажда: фляжки у пояса давно пусты. Потрескались пересохшие губы, заслезились покрасневшие глаза.
Позади внизу серебрилась говорливая речушка. За нею, как и всюду, дыбились горы. А впереди за ближайшим гребнем шел бой.
— Наш Хехцихер покруче будет, ходили ж, однако, — запрокинув голову, сказал Амосов.
— Погоди, Фомич, — отозвался Голев. — Обвыкнем, еще дивоваться станем, как одолели эти Альпы.
— Что, Бедовой, трудно? — участливо спросил Березин, наклонившись к солдату у горячего голого камня.
— Ой тяжко, товарищ майор, аж внутри печет.
— Да будь эти кручи еще круче, пройдем! — скаламбурил Глеб.
Наконец и гребень. Внизу голубеет тонкая змейка реки. Справа сильная перестрелка, разрывы мин. Там уже наступают роты Чиокана. Дивизия румынских войск действует правее.
Батальон Кострова первым одолел гребень. При спуске в долину, когда до реки оставалось метров двести, внизу затрещали частые выстрелы, и по рельсам узкоколейки прогремел небольшой состав грузовых вагончиков. Батальон с ходу принял бой и оттеснил немцев.
Голев распахнул двери первого же вагона. В нем полно женщин и детей. Испуг парализовал людей, их лица кажутся окаменелыми. Прямо у двери женщина с черными косами качает на руках ребенка и обреченно глядит перед собой. Лицо девчурки в крови, и мать едва ли сознает, что ребенок мертв.
— Выходите, товарищи! — крикнул им Голев по-румынски.
Никто не двинулся с места.
— Выходите! — повторили бойцы. — Раненых сейчас перевяжем.
Опять молчание. Только женщина крепче прижала к себе тельце мертвого ребенка:
— Лучше тут убивайте...
— Не бойтесь, это ж советские люди.
— В нас и стреляли советские... — прошептала женщина.
— Это какая-то провокация.
Пошли расспросы. Узнав, что поселок лесорубов в руках румынских войск, партизаны собрали скрывавшихся в горах женщин и детей, усадили в пустой состав и повезли домой. Но только прибыли, как весь состав попал под огонь. Пока машинист дал задний ход, многие в вагонах были убиты и ранены. Сами женщины видели: люди в русской форме.
Костров недоумевал, что же случилось? Лишь много часов спустя все выяснилось.
Прибыв на место, капитан Кугра свою оборону построил в низине. Ионеску настаивал занять высоту, но Кугра заупрямился. Никого же нет. Ионеску все же забрался на поросшую лесом высоту. А в полдень послышался шум танков.
— Русские! — вскинув к глазам бинокли, обрадовались румыны.
На броне машин они различали уже людей в защитных гимнастерках и пилотках с красноармейскими звездочками.
— Русские! — по телефону передал Кугра Ионеску.
Танки на полном ходу влетели в селение и, проскочив передовой рубеж, открыли огонь.
— Провокация, немцы! — закричали румыны, разглядев наконец замаскированные ветками белые кресты на танках.
Остатки роты Кугры Костров застал на восточных скатах горы, которую нужно теперь брать с бою.
3
Горы и горы — ни конца им, ни краю. Могучи и причудливы ветвистые кряжи. Чист и прозрачен теплый воздух, несущий снизу пряные запахи долин. Непривычно резки контуры деревьев и скал.
— Какие горы! — вздохнул Голев. — На Урал похожи.
— А воздух, — вторил ему Якорев, — как нарзан.
Узкая горная дорога повела разведчиков сначала вниз, потом, обогнув небольшой остроспинный кряж, чем-то напоминающий ископаемого ящера, запетляла по крутому нагорью, поросшему молодым буком.
Самохин вдруг приостановился и поднял руку. Ни ветра, ни голоса, ни выстрела. Трудно поверить, что из-за каждого уступа может грянуть смертельный залп.
— Что такое? — шепотом спросил Якорев.
— Тс-с... — погрозил Леон пальцем.
Послышался глухой вскрик, чуть погодя он повторился уже душераздирающе громко.
Чем выше взбирались разведчики по склону, тем явственнее слышались крики, все более напоминавшие вопль о помощи.
— Убивают, что ли? — гадал Глеб.
— Придем — увидим, — спешил вверх Якорев. Неподалеку от вершины деревья будто остановились и обступили ее зеленый купол. Над ним возвышался стрельчатый трезубец скалы. Вопль повторился, и Зубец первым разглядел того, кто кричал. За низким бруствером желтого окопчика виднелись его плечи и голова, а в руках винтовка. Человек в окопе заметил разведчиков, когда они ползли в гору, и вскрикнул, как всем показалось, радостно, поставив винтовку ложей на бруствер.
— Рус, совет, рус! — кричал он сиплым голосом.
Первым встал Зубец и смело пошел на окоп. Едва поднялись остальные, как со скал ударил пулемет.
— Вот гады, — зло сплюнул Семен, прижимаясь к земле.
Леон решил атаковать засаду противника. К удивлению разведчиков, немцы бежали. Человек же в окопе остался на месте.
— Все понятно, — негодовал Глеб. — Решили отвлечь и спровоцировать!
Приблизившись к незнакомцу, все оторопели: никакого окопа не было, а человек почти по плечи зарыт в землю.
— Сунт рекрут, сунт рекрут[26], — всхлипывал он осипшим голосом, тыча пальцем в свою грудь. — Сунт партизан!
Узкое лицо его с впалыми щеками, обросшее и изможденное, выглядело крайне истощенным. Он жадно припал губами к протянутой фляжке. Левая рука и плечо изранены, его белая холщовая рубаха набухла от крови.
— Откопаем, что ли?.. — заторопился вдруг Голев, вытаскивая из чехла саперную лопату.
— Давай! — махнул рукой Якорев.
Но закопанный так отчаянно замахал рукой, что разведчики переглянулись в недоумении.
— Мина, мина, — твердил он, указывая пальцем в землю.
— Ага, мина? — присев на корточки, уставился на него Зубец.
Бойцы уже встречали заживо закопанных и заминированных, и было — не обходилось без жертв. Избегая ненужного риска, Якорев разместил разведчиков поодаль, в неглубокой балочке. А Голев с Зубцом, осторожно выбрасывая землю, негромко выспрашивали у румына:
— Зовут-то тебя как?
— Петру Савулеску... Петру...
— Как, как? Савулеску? — даже привстал с земли Якорев, вспомнив пуржистое утро за Сучавой и горящую хату Василе Савулеску, которому они потом строили новый дом, и стал расспрашивать Петру.
— Последний из Савулеску! — сострил Глеб.
— Не последний, а первый, — поправил Якорев, — первый из Савулеску, который сам взялся за оружие.
— Как же они закопали тебя, а? — допытывался Голев. — Плохи были бы твои дела, Петюшка, не заверни мы на эту гору. Каюк бы тебе, капут...
Савулеску не сводил глаз с бронебойщика. Голев в свою очередь поглядывал на примолкшего пленника. На лбу у него густо выступили крупные капли пота и одна за другой скатывались по обросшим щекам и бороде, а зрачки стали неестественно огромными.
Осторожно откопали до пояса, наглухо перетянутого цепью. Другой конец цепи уходил в землю, где, видимо, был прикреплен к мине. Стоит чуть потянуть — и взрыв. Голеву стало не по себе. Чаще и сильнее застучало сердце. Расстегнув ворот, взглянул на Зубца и увидел: лицо его судорожно напряглось, словно поднимал он непосильное. Еще бы! Ведь где-то совсем рядом — страшная черная смерть. Одно неверное движение — и конец всему.
Стало тесно, и Зубца пришлось отослать. К чему рисковать обоим? Дело подвигалось медленно. Но вот наконец показались колени пленника, его ступни. Как страшны эти последние сантиметры могильной земли! Право, страшнее всех танков, что мчались тогда у Молдовы прямо на Голева.
Когда Тарас нащупал металлический корпус мины, снова понадобилась помощь Зубца. Савулеску не шевелился. Выражение безмолвного ужаса не сходило с лица румына, пока его осторожно не вытащили из черной могилы. Он даже стоять не мог: так онемело все тело.
На привале, когда подоспел полк, бойцы с интересом окружили откопанного в горах «романешти». Еще прошлым летом Петру собрал семерых рекрутов, получивших повестки, и подался с ними в горы. Отсиживаться стало трудно. Стихийно возникли небольшие группы сопротивления. Все слышали о партизанских отрядах, слышали о гуцулах, о чехах и словаках, что с оружием в руках бились с немцами. Петру и пробивался к одному из таких отрядов, да вдруг угодил в плен. С неделю держали взаперти, а потом закопали с миной как приманку. Двое суток он взывал о помощи, изредка постреливая из оставленной ему винтовки и совсем не подозревая, что за его спиной размещена засада.
— Русских никогда не забуду, — говорил, прощаясь, Савулеску. — Я еще отомщу гитлеровцам.
4
Третьи сутки шли бои за поросший лесом гребень, а Костров не продвинулся ни на шаг. Метался с фланга на фланг и не мог поднять роты. Жаров застал его уже отчаявшимся. Комбат отдавал приказ за приказом, но убийственный огонь парализовал роты. Чувствовалось, сам комбат изверился в успехе атак.
— Ну как, Костров, возьмешь гребень?
Комбат опустил глаза:
— Не знаю, товарищ майор. Видите, не подступиться.
— Тогда выводи роты. Командиру нельзя сомневаться.
— Товарищ майор!..
— Выводи, наступать будет Думбадзе.
— Хоть еще раз разрешите попробовать?
— Выводи.
Весь день Жаров провел в батальоне Думбадзе. Кострова он вывел было в резерв, но потом передумал и направил в глубокий обход противника, чтоб перерезать горную дорогу. Комбат воспрянул духом — бездействие в резерве могло свести с ума.
К себе в блиндаж, лишь утром отбитый у немцев, Андрей возвратился поздно ночью и долго ходил из угла в угол. Почему все-таки не взят этот гребень? Чего недостает батальону: умения или сил? Конечно, тут не только Костров повинен. Остановившись у стола, Андрей развернул карту и долго стоял над нею.
Принесли почту, и майор на минуту отвлекся. От письма жены повеяло теплом. Будто присела рядом, заглянула в глаза, и ожесточившееся сердце сразу оттаяло. Родной пышнозеленый город сейчас в осеннем багрянце. Он быстро оживает, хотя выжженные врагом кварталы все еще чернеют остовами покалеченных зданий.
Читая письмо дочурки, Андрей попытался мысленно представить, какая она теперь. Сегодняшняя пятиклассница перед глазами вставала девчуркой-малышкой с челочкой на лбу и ярким бантом в волосах, какой он оставил ее, уходя на фронт. Письмо ее полно детской живости. Она писала, как одним духом прочитала книгу и сделала альбом о героях.
Вести из дому растревожили. «Вот и нам, — подумал Андрей, — одним бы духом взять этот чертов гребень!» Ему вспомнился вдруг разговор с Максимом в окопе. Лес кругом, друг друга не видать, а огонь отовсюду. Вот и теряешься. Кажись, приглуши его, сразу бы на гребень вымахнули.
Да, не с того конца начинали. Нужен общий натиск, дерзкий, внезапный! Вызвав еще раз комбатов, он заново уточнил весь план утреннего наступления. Запутать противника! Огневые удары и атаки с фронта будут сочетаться с обходом вражеских позиций. Сильнее и сильнее зрела уверенность: завтра гребень будет наконец взят.
Отпустив командиров, Андрей задумался. Как трудно и сложно все в эту войну. Схватка миров! И на плечи тебе — преогромная тяжесть. Хочешь не хочешь, а ищи и находи свое настоящее место и полной мерой отвечай за все, что выпало на твою долю.
Перед каждым серьезным боем Андрей любил размышлять о большом и высоком, и, как бы далеко ни уносили его эти раздумья, он знал, они незримо организуют его сознание, собирают силы и, обостряя мысль, подсказывают решения и действия. Ему захотелось вдруг поговорить, поспорить, и он отправился к Березину.
Григорий только что возвратился с передовой и сидел за столом, просматривал свою статью. Фронтовая газета заказала. Дни и ночи одолевают мысли. Истинно героическое время. Самые простые люди вершат великое. Вот Румыния. Извечная трагедия. А пришли мы, и люди сами себе хозяева. Сколько стран ни пройдем — будет то же. Разбудить народы для новой жизни, снять с них оковы — вот она, великая миссия!
Они то тихо беседовали, то спорили и горячились, и их уже не привлекала ни закуска, ни чай. Говорили, о войне, о боях на своем участке фронта, о командирской и партийной работе, о чувстве ответственности, о власти командира и об умении пользоваться ею.
Андрей первым высказал свои претензии. Вот Григорий дорожит людьми, каждого вверх тянет. Хорошо. Но не мирится ли он иногда с их недостатками, не портит ли кое-кого своей снисходительностью? Есть и примеры. Хмыров, скажем. Был неплохим командиром взвода. Послали на курсы. Дали роту. А он все делает вполсилы.
— Для взвода он все же вырос, — возразил Григорий. — Настанет срок — справится и с ротой.
Потом высказал претензии и Григорий. Не слишком ли Андрей крут и суров в обращении с людьми? Можно понять суровость к разгильдяям. А если человек тянет изо всех сил, чрезмерная строгость такому не всегда на пользу. Можно согласиться, твердость — хорошо. Но плохо, когда Андрей пробирает человека, и тот аж гнется от его твердости. Зачем же так подавлять людей? Лучше их научить сначала. Примеры? Их много, примеров. Взять хотя бы Моисеева. От Андрея он часто уходит мокрый. А службу несет неплохо. Поддержи его, подбодри — еще лучше потянет. Или взять Черезова. Тих, скромен, воюет неплохо. И его Андрей за каждый промах, гнет и гнет. Командиру не только кнут нужен.
Да, Григорий заставил Андрея задуматься. Может, он кое в чем и перегибает. Тем не менее истинная доброта командира совсем не в ласковых и сердечных словах, хотя не бывает и без этого, а чаще в строгости, в твердости по отношению к людям. Тогда они и растут по-настоящему. А что касается Моисеева — Андрей рад за него: он быстро повернулся к людям. Не будь требовательности, Моисеев и остался бы незаметным середнячком.
— Но речь у нас о другом, — поправил Березин, — о сердечности, которая не размагничивает человека, а, поощряя в нем хорошее, придает ему сил.
— Учту, Григорий, присмотрюсь и учту, — встал Жаров и распахнул окно: над горами занималась заря...
А через час грянули первые залпы. Артподготовка была необычной. Последовали сильные налеты: три минуты по гребню, потом две — по тылам, снова три — по гребню и пять — по тылам. Лишь после седьмого переноса огня роты бросились в атаку. Немцы не успели опомниться и были смяты. А Костров, обойдя их с фланга, уже закрыл пути отхода. Общий натиск «одним духом» оправдал самые лучшие надежды.
5
После рейда по немецким тылам Леон все чаще и чаще думал о своем положении. Как офицером штаба им довольны. У Жарова нет к нему особых претензий. За рейд его наградили орденом. Да и в дни Ясско-Кишиневской операции его разведка была на высоте. В полку его любят и ценят. Чем же недоволен он? Почему в душе его нет радости?
Вот командовал он ротой, потом армейскими разведчиками, и все было на месте. Сюда сам напросился, а результаты? Или все потому, что он из тех офицеров, которые лишь в строю могут развернуть свои способности, а штаб для них что обруч — только сковывает?
За время рейда он истосковался по Тане. А возвратился — и поговорить некогда. Все бои и бои. Мимолетные встречи не в счет. Таня ласкова, внимательна. И все же как далека она! Ох, Таня, Таня! Кто бы мог подумать, что такая малышка, кроха-недотрога, как ее ласково прозвали в полку, сможет взять его в руки, его, Леона, который никогда и никому не подчинялся. Ничего не скажешь, умеет любить! И как он не оценил ее любви!
Главное сейчас — обрести настоящее место. Нужно проситься в строй. А как на это посмотрит Жаров? Поймет ли правильно?
Леон застал его за чтением «Войны и мира». Усадив офицера, Жаров закрыл книгу:
— Вот перечитываю. Как он умел понимать человеческую душу! Нам бы, командирам, вот так же.
За чаем они разговорились.
— Все мы любим кнут, — сказал Андрей, — подстегнул — и дело с концом. А ведь крепкие вожжи лучше.
— С кнутом легче, конечно, — сказал Леон.
— Легче, а не лучше! — возразил Жаров. — Слишком любим мы стращать. Вот ты скажи, Леон, боишься меня?
— Откровенно говоря, побаиваюсь.
— Ну и чудак, — Жаров встал из-за стола и заходил по комнате.
— А вас все боятся, и про вас даже анекдот сложили, — проговорился Самохин, и сразу пожалел об этом.
— Какой анекдот?
Делать было нечего, пришлось рассказать.
— Вы только не сердитесь, шутка же...
— Говори, говори, не буду.
— Рассказывают так, — начал Самохин. — Дали офицеру вводную: «Идешь по дороге, а навстречу — танк и за ним — Жаров. Твое решение?» — «Под танк!» — не задумываясь, решает офицер.
Вводная Жарову не понравилась, но, отдавая должное фронтовому остроумию, он весело рассмеялся.
— Ничего не, скажешь, остро и зло. Хочешь не хочешь, а вывод делай. Только не люблю боязливых, и я с них не для страха требую. Для дела. У меня сегодня Моисеев был. Начну пробирать — раскраснеется и сразу весь мокрый. Спрашиваю, чего боишься? Сам не знает. Говорю, не смей бояться. И тебе запрещаю. Командир не зверь. А пробрал за дело — исправляйся. Заслужил награду — получай. Верно говорю?
— Верно, товарищ майор.
— Ты зачем пожаловал? — меняя тему, спросил Жаров.
— За советом к вам, с просьбой, — и пространно рассказал обо всем, что передумал.
— Знаешь, Леон, сочувственно заговорил Жаров, — мы как-то говорили о тебе с Березиным. Верно, не на месте ты. Душа у тебя командирская, не штабная. Но вот беда — должностей нет, отпускать же тебя из полка не хочется. А ты как, хочешь уйти?
Уйти? Расстаться с Таней? С полком, где он сроднился с людьми?
— Нет, уходить не хочу.
— Тогда жди — дам роту. Надеюсь, со временем и батальон потянешь.
Ушел Самохин в приподнятом настроении. Рота, батальон! Нет, он еще сумеет развернуться во всю силу, сумеет!
Ужинал он у Якова. О разговоре с Жаровым Леон промолчал, так как делиться своими сомнениями и горевать о незадачах он не умел. Однако заговорил сам Румянцев.
— Ты как-то остыл, Леон, — сказал он после ужина. — И задору в тебе меньше. Во всем норовишь по-своему, а часто не выходит.
— Да ведь на Руси не все караси, есть и ерши.
— А ты не ершись, за другими поспевай.
— Знаешь, скорый поспех — людям не смех. Что ты меня все подстегиваешь и подстегиваешь? Я не сижу сложа руки. А на ретивого коня, говорят, не кнут нужен, а вожжи, — вспомнил он разговор с Жаровым.
— Мне не правится, ты легко уступаешь себе, — говорил Яков, подсев к нему ближе, — оттого и разбрасываешься. Сил в тебе уйма, а дела по этим силам нет. Я друг тебе, и мне виднее.
— Нет, ты подавай примеры, — требовал Самохин.
— Их сколько угодно, сам знаешь. Да возьми хоть Таню...
— Таню не трожь.
— Я не ее, тебя. Не умеешь же доказать ей свою правоту.
— А ты умеешь?
— Тут другое. Я не боюсь отказа, а не хочу отказа. Потом я все-таки друг тебе. Нет, соперничать не буду. Вот если она сама полюбит, тогда... а сам я шагу не сделаю. Все очень сложно. Ты знаешь, не любить не могу и сказать об этом не могу тоже.
— Тогда чего же поучать других?
Леон сегодня особенно несговорчив, и, сколько ни спорили, он оставался при своем. Спать легли поздно, и оба долго лежали с открытыми глазами, возбужденные и растревоженные. Из-за чего их дружба стала столь непримиримой? Из-за Тани? Из-за разных взглядов на долг, на свое назначение? У них нет былой близости. Или дружба не признает непримиримости, и ей ближе снисходительность? Нет, совсем не то. А что же? Что?
Леон снова и снова перебирал в памяти события военных лет. Бои и бои — он не сидел сложа руки. Курск, Киев, Корсунь. Пройдена вся Украина, вся Румыния. Четыре ордена — это не шутка. И все же сейчас он незаметен, и Яков прав.
Утром он долго искал Таню. Если б знала она, как плохо ему. Зачем отгородилась? Почему не хочет понять Леона? Он же любит ее, любит по-настоящему. Ну, промахнул. С кем не бывает. Ведь год же прошел, целый год. Пора бы понять и простить. Нет, нужно объясниться. Либо — либо.
Он нашел ее в обозе за стиркой белья. Таня смеялась. Ей весело с кем угодно, только не с ним. Леон терпеливо ждал, пока не остался один на один с нею. Заговорил горячо. Если они любят, они не могут огорчать друг друга. Кто знает, что завтра? Война, она никого не щадит.
Таня и обрадовалась и огорчилась. Сначала даже подобрела, но, услышав эти слова, нахмурилась. Потом тряхнула головой и заговорила тихо-тихо, но так, что Самохин порой не находил слов для возражения. Таню нельзя погонять.
— И на войне нужно жить правильно, хорошо. Знаю, не так просто. Знаю, трудно. А я не хочу плыть по течению. Потом не выплывешь, куда надо. Что, мало, говоришь, удовольствий? Слабым, может, лучше и по течению. А я сильная, Леон. Знаю, и ты сильный. Вот твердишь — люблю и люблю. Но любовь должна поднимать человека, возвышать. Не так ли? Любовь — это восторг, это борьба за человека. Знаю, не бывает и без обид, без мук. Но главное — не киснуть. Любовь — сила. А у тебя ее нет. Не спорь, нет. Ты подумай, почему? Ты торопишься, боишься, мало достанется удовольствий. Я по-другому смотрю. Как, спрашиваешь, по-другому? Любовь — не утеха, а счастье.
— А ты без конца мучишь меня.
— Не знаю, Леон, может, и мучаю. Только не я, а ты подорвал нашу любовь. Не меня, а тебя прельстили мелкие утехи.
— Я не могу, Танюша. Не могу так. Или — или!
Таня улыбнулась и тут же помрачнела. Что это — угрозы, ультиматум? И все же на миг она заколебалась. Может, и вправду она не права? Ведь что ни говори, а они любят друг друга. И Леон дорог ей. Разве подойти и протянуть руку? Сейчас самая ничтожная ласка помирит их и сблизит. Но зачем он грозит? Или — или?
— Вон как тебе дорого все, — тихо проговорила она, и повлажневшие глаза ее вдруг отчаянно заблестели: — Тогда иди, Леон!