"Свет всему свету" - читать интересную книгу автора (Сотников Иван Владимирович)
глава пятнадцатая С ВЕРШИНЫ НА ВЕРШИНУ
1
Свернув карту, Максим вслед за саперами направился в чащу. Даже в яркий солнечный день, показалось ему, наступили сумерки. Через несколько шагов совсем исчезла тропа, и пришлось напрямик карабкаться в гору. Ноги вязли во мху, путались в зарослях папоротника, скользили на мокрых камнях. Колкие ветви царапали лицо. Когда же крутизна достигла семидесяти градусов, низина стала похожей на бездонную пропасть, ощетинившуюся пиками скал и остроконечных елей. Разведчики тесно жались к отвесной стене, придерживаясь левой рукой за острые камни, а правой за веревку, которой они обвязаны у пояса.
— Тут и шею сломишь... — захныкал Сахнов.
— Ну, раскаркался! — оборвал его Леон и отчитал за нытье.
В упреках Самохина немало верного, и все же Максиму стало не по себе. Начальник разведки просто не терпит Сахнова и всякий раз готов поддеть его, обидеть.
— Ну виноват, не буду, — не стерпел Сахнов. — Исправлюсь, ведь не высоту сдал немцам.
Самохин помрачнел.
— Нет, я еще доберусь до тебя! — прикусив губу, пригрозил он, почувствовав в словах разведчика явный намек на давние события у Днепра. Там его рота потеряла важную высоту, и Самохин был отстранен от командования, понижен в должности.
Отчасти догадываясь, в чем подоплека такой неприязни, Якорев все равно не оправдывал Самохина. Стоит ли командиру опускаться до личных счетов с подчиненным! Однако и Максим хорош. Еще с Прута собирался не спускать глаз с Сахнова. Ведь что получается — Сахнов всегда плывет по течению, всем недоволен, во всем сомневается. Заморосил дождик — Сахнов отчаивается: «Ну, зарядил на месяц». Выглянет солнце, он снова пророчит: «Завтра опять задождит». Нажмет противник, а он уж хнычет: «Ох, устоим ли?» «Нытик разнесчастный!» — досадовал Максим. Однако проборки ни к чему не ведут. Ирония? От нее он еще больше киснет.
На пути встала скала. Ни обойти ее, ни обползти. «Уж не похож ли Сахнов на такую скалу? — с горечью усмехнулся про себя Максим. — Ведь его тоже ни обойти, ни объехать». Но тут же отказался от своей гиперболичности. Неужели ж они, с боем берущие эти кручи, бессильны выправить этого скисшего мальчишку и сделать его воином? Не может того быть!
Страхуя друг друга, саперы медленно взбирались на кручу. Забравшись на отвесную скалу, они спускали оттуда веревку, по которой солдаты по одному карабкались вверх. «Ведь вот какие скалы берем, а с Сахновым сладить не можем, — опять вернулся Максим к своим мыслям: — Что за черт! Обязательно займусь им, как надо займусь». — И, ухватившись за веревку, начал взбираться на каменную стену.
С вершины скалы, похожей на клюв орла, открылся чудесный вид. Лес внизу казался редким и очень далеким. Гребни и отроги гор напоминали корни гигантского дерева. Было похоже, лес приступом берет каменные кручи, чтоб только пробиться выше к солнцу, да вдруг так и застывает на месте, запутавшись ногами в мягких травах. Максим не сразу понял, что перед ними полонины[27]. Словно перенес кто высоко в горы чудесную цветущую степь. Невидимые руки искусно расшили изумрудный ковер замысловатыми узорами из белых и синих, розовых и пунцовых цветов. Глаз не оторвешь!
Последний подъем мучительно долог. Разведчики с трудом пробились к седловине, обещавшей заманчивый спуск. Но и за нею обрыв за обрывом. Опять в ходу веревка: без нее не спуститься с отвесных скал.
Наконец и долина! Она обнимает желанной прохладой, ласкает мягким звоном ледяного ручья, утоляет жажду кристально чистой водой.
На привале Максим подсел к Сахнову:
— Ну, как дела?
— Живем, хлеб жуем, — вяло отшутился разведчик.
— Задача несложная, там потруднее сейчас, — оглянулся Максим назад, где шел бой. — Там насмерть стоят!
— Им сегодня, нам завтра — какая разница.
— Ты, я вижу, законченный пессимист.
— Какой уж есть, — без обиды согласился Сахнов.
— А лучше б — каким должен быть: больше сделаешь.
— А что, я мало сделал?
— Меньше, чем должен.
— Не меньше многих, вон сколько пропер, от самой Волги.
— Не больше — вот беда.
— Успеется, все еще впереди.
— Дай бог, — усмехнулся, подсаживаясь к ним, Самохин.
Почувствовав иронию, Сахнов встал и ушел в голову колонны.
— Что ж, им давно пора заняться! — поглядел Максим на Самохина.
— Из ржавого железа мечи не куют, — заспорил Леон.
— Но и его переплавляют в сталь!..
Узкая дорога вывела полк к новой седловине, с которой открывался обширный амфитеатр гор. Внизу живописная долина реки с ее бесчисленными притоками, с зарослями бука и вяза. Далеко, справа — цепь безлесных и крутостенных вершин Лэкэуца. А слева — кряжистый, приглаживаемый облаками Ому. Прямо впереди почти голый Чукаш. Южные скаты его опушены лесом, который подбирается к самой макушке. Еще левее, уже за Дымбовицей, что мчит свои воды в Бухарест, выше облаков взметнулся величавый Молдовяну, гордо взирающий на горных собратьев. А меж этих великанов, как и на много километров дальше, все новые и новые громады скал и хребтов, вершин и утесов.
Это сердце Южных Карпат, или, как называли их когда-то, Трансильванских Альп.
— Туда на карачках только, — глядя на отвесные скалы, произнес Костров. — Вот где попыхтеть придется.
— Как сказать, — опустил бинокль Жаров. — Может, и обогнем, чтобы запереть немцев в каменном мешке Южных Карпат.
2
Звонка и искриста здесь Прахова. Полк подошел к реке с закатом солнца. Разувшись, солдаты осторожно опускают в ее ледяную воду побитые на горных кручах ноги. В реке зыбко качаются смутные отражения отвесных скал.
Полку предстоит захватить перевал и отрезать всю группировку противника. Но до перевала еще далеко.
Собрав разведчиков, Максим объявил приказ. Зубец и Валимовский назначены в головной дозор.
— Вот видишь, опять вместе, — хлопнул Серьга по плечу Семена. — Сам майор отпустил. Говорит, вам переводчик нужен.
Не успели дозорные опомниться, как солнце ушло за горы, стало быстро темнеть. Горная ночь чернее чернил. Ничего не видно в трех шагах. Лишь над головой слабый просвет неба, усыпанного песком звезд. Почти у самых ног звенит горный ручей. А лес и кручи по сторонам полны таинственных звуков. Где противник? Какие у него намерения? Никому ничего не известно. Полк движется ощупью, узкой тесниной, верховья которой выходят к горному кряжу, по всей видимости, занятому противником. Его засады возможны на каждом шагу. Метрах в пятистах вверху прогремел одиночный выстрел. Затем ухнул снаряд, другой. Шарахнулась ночная птица, шумно захлопав крыльями. Непривычные уху крики зверя. Потом вдруг гулко застрочил пулемет. Ага, противник на дороге. Разведчики залегли, а роты Черезова полезли в обход слева и справа. Загремели выстрелы на склонах гор. Полк продвигался все дальше и дальше и еще ночью завязал бой за лесистые склоны безвестного гребня.
Немцы глубоко закопались в землю, и сбить их не удалось. Бойцы передовых рот залегли на склонах горного кряжа, а разведчики Якорева расположились за ними. Некстати полил дождь, подул резкий ветер.
Серьга ушел к Жарову, и Семен невольно ему позавидовал. Неподалеку от Соколова вырыл себе нору глубиной с полметра, бросил туда буковых веток и, забравшись в нее, подогнул ноги. Жаль, мала, поленился. Он плотнее закутался в разбухшую шинель и лежал с открытыми глазами. Немцы лениво постреливали сверху. Почти рядом в мелком окопчике дежурил Глеб. Дождь шел не переставая. Холодные ручейки, крадучись, пробирались под Зубца и обжигали еще не совсем прозябшее тело. Эх, горячего бы чайку и кусок бы черного хлеба с солью! И лей он, этот дождик, сколь ему вздумается. Семен зябко поежился. Сейчас бы он не отказался и от ста граммов. Даже закурил бы. Закрыл глаза, пробуя уснуть, и не мог. В нору, видно, набралось воды, и под ним стало совсем мокро. Проклятый дождь. Пришлось встать.
— Ты чего гомонишься? — тихо окликнул Глеб.
— Натекло.
— Накидай веток.
Когда Зубец улегся снова, оказалось высоко. Начнут стрелять — заденет шальная пуля. Но вставать не хотелось. Авось не убьют. Семен примял ветки, вроде лучше. Не убьют! И не помнит, как уснул.
Его разбудил сильный взрыв, треск, грохот. Ай, началось? Над ним свистели осколки, чиркали пули. Сейчас потянуться бы, хоть немножко поразмять руки и ноги, чтоб отошло занемевшее тело, а тут лежи и не двигайся. Обстрел скоро кончился. Семен выполз из мокрой норы и примостился у мелкого окопчика, вырытого им еще ночью. Мокро, холодно. В левом плече он ощутил вдруг легкую боль. Отлежал, что ли? Он просунул за борт шинели руку, поразмял плечо. Вроде полегчало. Но, вынув руку, оторопел. Рука в крови. Осторожно ощупал рану. Легко отделался. Пуля, видно, чуть задела плечо. «Мерин ленивый!» — ругал он самого себя. — Нору поленился углубить».
— Ступай на медпункт, — сделав ему перевязку, посоветовал Глеб.
— Зарастет и так, — отмахнулся Зубец.
Снова занялась перестрелка. Неужели не будет даже чаю? Не было и чаю.
3
На гребне горного кряжа бушует огневой шквал. В дыму и пламени разрывов совсем исчезли зигзаги немецких траншей. Осеннее нагорье сразу утратило все свои цвета и краски, и вздыбленная земля черной тучей повисла в воздухе.
— Пора! — взял телефонную трубку Жаров, чтобы передать сигнал переноса огня. Но что такое? Обрыв?
Серьга Валимовский, не дожидаясь команды, сорвался с места и со всех ног помчался на линию. Он что молния: блеснул и пропал. Андрей знал: Серьга — давний связист, на него можно положиться. Не раз барахтался в волжской воде, когда разбитая снарядом лодка уж не могла служить смельчакам-связистам. Первым протянул линию в Орел, когда на его улицах загремели бои. Раньше сроку ушел из госпиталя и поспел на Днепр и не раз отличался в боях за Киев. Но Серьга не замечал своей славы: все казалось обычной службой, боевыми буднями, ставшими нормой, к которой привыкают так же, как к ежедневному обеду, к повседневным урокам в школе, к работе у станка.
Огневой шторм все еще бушевал на склонах горы. Решили уже послать верхового, чтоб ускорить перенос огня, как дежурный связист радостно воскликнул:
— Есть связь, есть!
На позиции артиллеристов потекли слова обычных команд. Замерев на мгновение, их огонь прижал немцев к земле, и атакующие роты вырвались на гребень. Стоголосое «ура», подхваченное горным этом, стремительно покатилось под уклон, и лавина наступающих неудержимо понеслась вниз, в долину.
— Вернулся Валимовский? — спросил Жаров.
— Нет еще, — ответил Самохин.
— Убит он!.. — как выстрел, послышалось сзади.
— Кто убит, кто?
— Серьга убит, — опустил голову Самохин. Связиста нашли на линии. Распластавшись, лежал он под густыми елями на зеленой и еще мокрой от дождя траве. Один конец провода накрепко зажат в правой руке, другой намертво стиснут в зубах. А в открытых глазах будто застыла та самая решимость, с какой он полетел из окопа на линию. Жаров опустился на колени. Чуть повыше сердца пробита грудь. Изранены руки и ноги. Уберег, называется!
Врач прощупал пульс, прислушался к дыханию, попробовал уловить стук сердца. Никаких признаков жизни. Сделал укол, другой... все безрезультатно.
— В санчасть! — скомандовал он санитарам, и бездыханное тело солдата унесли на носилках.
«Эх, Серьга, Серьга! — прощался с погибшим Жаров, глядя на носилки. — Как я напишу твоей матери, что не уберег ей последнего сына?»
— Доктор... — хоть слабой надеждой хотел заручиться Леон.
— Ничего, батенька, ничего не скажу: никаких признаков.
Жаров двинулся за ротами. Пришлось пробираться по лесистым склонам, где только что бушевал огневой шквал. Всюду изрытая, изувеченная земля. Иссечены пулями и осколками буки и грабы. А на траве меж деревьев — убитые.
Наконец и гребень. Буки и грабы у командного пункта объяты пламенем и дымом. Наступающие уже далеко. Противник с разных направлений большими группами спускался вниз. Артиллеристы с трудом вытащили свои орудия на горный перевал и били из них прямой наводкой.
— Вас к аппарату, — протянул связист трубку.
— Сделали переливание крови. — Жаров узнал голос полкового врача. — Он дышит, товарищ майор, слышите, дышит!..
Андрей, обрадованный этой вестью, выпрыгнул из окопа и заспешил на новый командный пункт. Ветер раздвинул тучи, из-за них, разбрасывая косые лучи, проглянуло солнце. А внизу гремел и гремел бой, полыхал огонь.
4
— Пойми же, люблю, очень люблю тебя! — еще и еще повторял Никола, не сводя восхищенных глаз с Веры.
— И напрасно: сказала же, принимаю лишь дружеские чувства.
— А почему мне верить? — развел он руками, радостно ощущая за внешней сухостью ее слов плохо скрываемую нежность и участие. Не такие, как ты, ошибаются.
— Ты просто несносен.
— Нет, просто влюблен.
— Перестань, прошу, перестань.
Думбадзе смиренно прижал к груди обе руки и умолк. Отложив стихи, которые читала Николе, она от души рассмеялась.
Время несколько сгладило ее горе, только гибель мужа и дочери все еще отзывалась острой болью в сердце, и это мешало другим чувствам. Конечно, Никола, пожалуй, убедил ее, кручиной горю не пособишь. Будни войны, расцвеченные теперь боевыми успехами и победами, заполнили ее жизнь, дали жизни смысл. Никола ей близок, дороже всех. Она готова на самую лучшую дружбу, не больше. Как он не видит, у нее просто нет сил на любовь. Да и старая любовь что стена. За нею ей хорошо и покойно. Зачем разрушать? Ее аскетизм — не отказ от жизни, а служение ей.
Никола понимал ее и любил еще больше. Его упорство чем-то походило на бурный горный поток, который день за днем точит каменное русло, размывая все, что мешает его движению.
Думбадзе много дней подряд не видел Веру и очень соскучился. А сегодня его вывели во второй эшелон, и предстоящая встреча казалась еще более желанной. Как она отнесется к нему? Что скажет? И будет ли конец ее отказам? Он рано собрался к ней, но все расстроил непредвиденный случай.
Еще днем он отправился со своим ординарцем в штаб полка. Неожиданно грохнула мина, и осколком насмерть сразило ординарца. Весь остаток дня Никола оставался злым и мрачным. А когда пришел наконец к Вере, увидел такое, чего не ожидал вовсе.
Открыв к ней дверь, он так и не смог перешагнуть порога. Максим, подняв Веру над головой, приплясывал с ней посреди комнаты. А она, не возмущаясь, просто болтала ногами в маленьких сапожках и приглушенным голосом требовала опустить ее на пол.
— Простите, товарищ капитан, — первым заметил его Максим, спуская Веру с рук. — Увлеклись немного.
Смущенная Вера не знала, куда девать глаза, что делать с руками, и молча теребила пальцами подол гимнастерки.
В комнате на несколько минут воцарилось тягостное молчание.
— Что это? — едва сдерживаясь, тихо спросил Думбадзе.
— Глупая шутка, и ничего больше, не сердись, — подошла она к нему и ласково тронула за рукав. — Здравствуй, я очень соскучилась по тебе.
— И забавлялась с другим?
— Не надо, Никола. Он мальчик, и тут ничего нет.
— Разве ты не видишь, он увлечен тобою?
— Может, и увлечен немного, что из того?
— Зачем же даешь ему повод надеяться на что-то?
— Ну, пришел... Ну, шутили, смеялись... Говорю, ты еще мальчик. А он — какой мальчик, хочешь, подниму под потолок. А я чего-то разбаловалась. Подними, говорю. Он и подхватил. Откуда у него только сила... а тут ты... Право, ничего нет...
Голос, глаза ее, губы, ласковые руки — все дышало вниманием, заботой, неясной надеждой.
— Ладно, здравствуй, — сказал он еще не остывшим голосом.
— Вот тебе и награда, — бросилась Вера к нему и, чмокнув в щеку, отскочила обратно. — Нет-нет, больше нельзя! — запротестовала она, когда он, расставив руки, шагнул за нею.
Они вышли на улицу, пошли в палисадник. Уселись на лавочку и долго молчали. Мир и согласие были восстановлены. За изгородью высился телеграфный столб. Провода на нем порваны, связисты глубоко обкопали его со всех сторон и сейчас дружно раскачивали, пытаясь свалить. Столб не поддавался. А они все раскачивали и раскачивали. Казалось, еще усилие, и все! Вера с Николой невольно загляделись на связистов, словно от того, вынут или не вынут они столб, что-то зависело в их жизни. Столб вынули и увезли.
— Смотри, что я тебе покажу, — вдруг наклонилась Вера над асфальтированной дорожкой у скамейки. — Смотри.
Никола увидел травинку с тремя крошечными, но, видно, крепкими листочками. Они пробились через асфальт.
— Видишь, какая сила жизни! — улыбнулась Вера.
Никола перевел взгляд на старое высокое дерево, вывороченное снарядом. Оно лежало у дороги, как павший воин.
— Да, жизнь и смерть всегда рядом, — сказал он, обернувшись к Вере, и только теперь рассказал ей про своего ординарца.
Вера переполошилась. Она с участием и испугом выслушала Николу. Могли и его убить! Каждый день, каждый час его тоже может сразить шальная пуля, любой осколок. Она сжалась от ужаса.
Совсем спустились сумерки, и с гор повеяло сырой прохладой.
— Пойдем в комнату, — сказала она, и Никола почувствовал в ее голосе нежность и участие. А он, дурной, еще ревновал. Она казалась необыкновенно привлекательной и красивой, его Вера. Она всегда напоминала ему молодую елочку, немножко грустную и колкую. Сейчас же она походила больше на ласковую березку в тихом лесу.
— Пойдем, — обрадовался Никола.
Не зажигая огня, Вера подошла к нему и потом, чего ни разу не было раньше, положила ему на плечи руки и щекой прижалась к груди.
— Я просто истосковалась по тебе, — едва слышно прошептала она. — Веришь, там, на Цифле, даже всплакнула не раз.
Никола не верил своему счастью. Он порывисто разжал ее руки и обнял Веру, с силой притянул к себе. Казалось, налетела горячая волна, подхватила обоих, высоко подняла на гребень, и уже ничему не хотелось противиться. Пусть несет!
5
Однажды еще на Молдове передний край немцев вдруг вспыхнул выстрелами, и все увидели, как человек, выскочивший из вражеской траншеи, стремительно понесся к советским окопам. Несколько раз он валился на землю, вскакивал и бежал снова. В него стреляли, но ему удалось все же проскочить узкую открытую полоску и скрыться в высоких травах ничейной земли. Прошло немного времени — он выполз и, окровавленный, свалился в траншею прямо на руки Максима Якорева. Но, собравшись с силами, тут же встрепенулся и, бросившись к брустверу, застрочил из своего автомата в сторону противника. Минуту спустя он с сожалением поглядел на пустой магазин.
— Ты кто, откуда? Как тебя зовут? — расспрашивали перебежчика.
Но он молчал, беспомощно разводил руками. А пытался заговорить — лишь раздавались нечленораздельные звуки. Неужели глухонемой? Нет, оказывается, слышит.
Это был молодой солдат, с живыми острыми глазами, очень подвижный и беспокойный. Со лба его струйками стекала кровь. Красным пятном взмокло плечо. Но лицо светилось радостью.
После перевязки, несмотря на недовольные взгляды врача, разведчики наперебой предлагали раненому то закурить, то воды, то что-нибудь из съестного. Своего автомата черноволосый солдат не выпускал из рук. Как ни уговаривали и ни просили его, он не отдавал оружия. Увидев на стене карту, рванулся к ней. Карту сняли, поднесли к раненому. Он восторженно показал на Болгарию, снова пытаясь что-то сказать. Но с его губ срывались лишь нечленораздельные звуки.
Кто же он таков? Может быть, болгарин?
Принесли бумагу, карандаш, и сразу многое выяснилось. Действительно, болгарин, и зовут его Коста Киров. Был партизаном, попал в концлагерь. Бежал и снова стал партизаном, уже в Чехословакии. А попался немцам вторично — его забрали в обоз. Даже обрадовался: легче бежать. Он вовсе не немой, а контуженный, оттого и потерял дар речи.
Разведчики зачастили к нему в санчасть.
Коста Киров оказался на редкость сильным, жизнерадостным и смышленым юношей. Стал быстро поправляться. Речь его постепенно восстанавливалась. За короткий срок он научился сносно объясняться по-русски, и в разговоре с ним многое понималось и без перевода — настолько болгарская речь близка русской.
Теперь у Максима стало двое подшефных: Ярослав и Коста.
На всем пути наступления, когда выпадал свободный час. Максим не прекращал занятий с ними.
Вылечился Коста довольно быстро. Молодой организм в короткий срок справился с легкими ранами, хоть их было немало. Из медсанбата он возвратился в полк и запросто, будто отлучался на день-два, заявил:
— Здравейте! Коста Киров пришел.
Разыскав Якорева, он объявил вдруг, видно считая, что иначе и быть не может:
— Вот начальник на Коста Киров.
Было в нем что-то дерзкое, самобытное, что привлекало и радовало. Максим полюбил молодого болгарина, и не без его стараний тот оказался в полковой разведке. Правда, уполномоченный «смерш» долго противился, и пришлось заручиться поддержкой политуправления армии.
Косту сразу прозвали орленком, и песня «Орленок» сделалась у разведчиков самой любимой.
Воевал Коста дерзко и отважно, и бойцы полюбили его за мужество, за чистую светлую душу, за буйный веселый нрав, в котором сказывался неистовый темперамент юга. Он ни в чем не знал удержу: ни в атаке, ни в пляске. Петь он готов был днем и ночью. Разведчикам полюбились болгарские песни, которых он знал великое множество.
Чаще всего Коста пел про чишму: родник был чудесен, свеж и чист. Юноши, склоняясь над ним, черпали в нем силу и вдохновение, девушки, заглядывая в него, превращались в красавиц.
Но еще больше нравилась песня про глаза. Каждому вспоминались ласковые глаза любимой, что пристально следят за ним издалека. Максим перевел песню на русский, и бойцы увлеченно распевали ее вместе с Костой:
Твои черные глазаМне как солнце светят,А милее солнца нетНичего на свете.
Сам он с мыса Калиакрия, из Булгарево. Их деревня не то что на всю страну, на весь мир славится своим изумительным танцем на горячих углях.
Казалось, такое невозможно. Фантастический танец — не что иное, как легенда, красивое предание далекой старины. Но Коста обещал, что сам исполнит такой танец.
Как-то вечером в полковом тылу сложили громадный костер. Часа три палили и нажгли гору пламенеющих углей. Разгребли их тонким слоем и, когда они еще играли всеми цветами побежалости, на раскаленные угли выскочил Коста. Почти нагой, невообразимо стремительный, сам как пламя на сильном ветру, он исполнял танец в таком бешеном темпе, что за ним не успевали глаза.
Танец пленил, захватывал, восхищал. Живая молния!
Когда же кончил и выпрыгнул из огненного круга, ошеломленные бойцы долго еще стояли не шевелясь. Затем бросились к солдату и, схватив его, взметнули в воздух. И долго-долго не опускали на землю.
Живой, подвижный, темпераментный, он стал своим в полку. Любили его самозабвенно. Но случалось, Коста как бы уходил в себя, становился грустным и задумчивым. Тогда от него слова не услышишь. Молчит и молчит и на все вопросы отвечает жестами или кивком головы. А с этими жестами тоже свои причуды. Спрашивают, идет ли ужинать, в ответ кивает головой: «Нет», а сам идет. Зовут сыграть в шахматы — головой кивает: «Да, согласен», а сам ни с места, и игра срывается. Лишь потом разобрались, в чем дело. Оказывается, когда болгары хотят сказать «да», то кивают так же, как у нас «нет», а когда «нет» — наоборот.
Довольно сносно объясняясь по-русски, Коста любил свою яркую самобытную речь. Обычно его хорошо понимали и без перевода, хотя в болгарском языке немало слов, весьма отличных по значению от русской речи.
Иногда Коста рассказывал советским друзьям о своей земле. И они запомнили его чудесную легенду. Распределяя среди людей земли, бог забыл про болгар. Все получили свое, а болгарам ничего не осталось. Они возопили. Как же мириться с такой несправедливостью! Бог и сам видит, получилось нехорошо. «Ладно, — сказал он, — живите!» — и отколол им кусочек рая.
Но сколько лет их благодатная земля была сущим адом! Почти двести лет под властью Византии. Почти пять веков под игом турок! А уже в наши дни — фашистский террор. Невыносимые муки. Кровь. Смерть. Хочешь не хочешь, а станешь отчаянным! Среди болгар тысячи и тысячи героев — и все отчаянные. Коста тоже хочет быть таким же.
Коста будет командиром своей народной армии. Зубец ему день и ночь читает боевой устав. Коста все знает, и команды.
У него восприимчивый ум, цепкая память. Он очень смышлен, Коста Киров. И Максиму верилось, получится из него молодой командир новой болгарской армии.
Однако Коста не только радовался, но и страдал. У него все время было как бы две жизни, каждой из которых он отдавал все силы, всю страсть души. Здесь он воевал, постигал настоящую дружбу. Это была большая жизнь, она высоко поднимала его. Но эта жизнь звала его туда, в Болгарию. Звала настойчиво и властно. Там семья, отчий дом, любимая девушка, черные глаза которой неотступно следят за ним с Балканских гор. Там родина, там друзья, они с оружием в руках бьются с врагом, и Коста хотел, страстно хотел воевать там, в общем родном строю. И в этих стремлениях домой была его вторая жизнь.
Так Коста думал, радуясь и страдая. Радовался он на виду у всех, страдал молча и гордо. Но долго так не могло продолжаться, и Коста снова удивил Максима своими замыслами.
— Коста уйдет скоро.
— Как уйдет, куда? — ахнул Максим.
— За Дунай, в Болгарию уйдет.
— Что ты еще придумал? Это же будет похоже на дезертирство.
— Коста не дезертир, — сказал он. — Коста уйдет свою Болгарию строить, в болгарскую армию служить.
— Слушай, Коста, так нельзя, — доказывал Максим. — Ты подумай только, что станет, если все начнут уходить...
— Коста один уйдет, все останутся.
— И одному нельзя. Не торопись. Подожди.
— Коста не может ждать. Там воевать надо. Коста уйдет...
— Не торопись, так и погибнуть можно.
— Умереть за родину Коста не боится. Сколько героев погибло за Болгарию. Их тысячи и тысячи. Смертию смерть поправ, они обрели бессмертие. Это о них верно сказал наш Христо Ботев: «Тоз, който падне в бой за свобода, той не умира!» Чего же бояться!
И он ушел. Сколько ни искали, как сквозь землю провалился. Уполномоченный «смерш» с ног сбился, все поднял на ноги. А что, если?.. Максиму досталось и от Жарова. Почему недоглядел? Забруцкий тоже наседал на командира полка. Что за бдительность, если из полка так просто уйти солдату? Порой страсти вокруг Косты так разгорались, что становилось нечем дышать. Нашли виновных, и каждый получил свое.
Лишь много позже страсти все же улеглись. Коста дошел. Он снова воюет, но уже в болгарской армии. Стал командиром. А тихими вечерами, когда стихают бои, он и его болгарские друзья поют русскую песню: «Орленок, орленок, мой верный товарищ...»
Да, он был истинным сыном орлиного народа. Максим все простил ему, своему орленку, который не захотел остаться в гнезде, а полетел сам пробовать свои крылья. И верилось, крылья эти выдержат любые испытания.