"Избранное в двух томах. Том второй" - читать интересную книгу автора (Ахтанов Тахави)ИНДИЙСКАЯ ПОВЕСТЬТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
Ощущение заграницы начинается совсем неподалеку от Москвы. Как только ты миновал, барьер контрольного пункта на международном аэродроме Шереметьево, тебя тут же охватывает тревожное щемящее чувство расставания, и рядом с мечтой о дальних странствиях возникает мечта о том дне, когда ты снова перейдешь этот барьер уже в обратную сторону. Кто-то сказал, что в заграничных поездках самый увлекательный момент — это возвращение на родину... Неплохо сказано! Однако эти соображения ничуть не уменьшали нашей досады в связи с тем, что проводы из Москвы сильно затянулись. А долгие проводы, как известно, — лишние слезы... Поездка наша, запланированная сначала на октябрь, многократно отодвигалась то на ноябрь, то на январь, то на конец февраля. И уже после прохождения всех медицинских процедур, связанных с резкой переменой климата, заветная дата снова ускользнула от нас, переместившись на десятое марта. Я сидел довольно уныло в номере гостиницы «Россия», пытаясь отвлечься то приемом таких добрых друзей, как Юрий Казаков, любимый мной за его яркую талантливость, то просто созерцанием из моего окна удивительной гармонии Василия Блаженного и Спасских ворот. И как раз в такой момент, когда я уже и ждать перестал, раздался телефонный звонок. Меня приглашали на званый вечер к советнику индийского посольства по культурным связям господину Маданджиту Сингху. Это был явный знак близкого отъезда и конца томительного ожидания. Именно так восприняли это приглашение и мои будущие спутники: писатель Леонид Почивалов — спецкор «Правды», драматург Майя Ганина и редактор журнала «Советская женщина» на языке хинди Исаак Голубев. И вот я мечусь в поисках приличных цветов для жены советника... Увы, это канун восьмого марта, и очереди даже за самыми чахлыми букетиками протянулись, как говорят у казахов, на расстояние лошадиных скачек. Только при помощи дотошного таксиста я раздобыл несколько свежих хризантем. Они были красивы, но, выражаясь высоким стилем, — красота их меркла перед красотой встретившей нас женщины. Пожалуй, можно сказать, что знакомство с чудесами далекой Индии началось для нас еще в Москве... Глядя на хозяйку этого посольского приема, я впервые глубоко понял слова поэта: «благоговея богомольно перед святыней красоты...» Она была совершенна, как произведение искусства, эта маленькая хрупкая женщина в розовом сари. Безупречность пропорций, пластичность движений, пленительность взгляда... Я прислушивался к речам господина советника, оказавшегося живописцем и знатоком гималайского искусства, а взгляд мой то и дело обращался в ту сторону, где сверкала почти неправдоподобной красотой его жена. В голове моей вставали с детства привычные образы восточного фольклора: «... Губы твои, как лепесток, кожа, как зрелый персик». Нет, всего этого тут недостаточно. И видит бог, охватившее меня чувство было чистейшим эстетическим наслаждением, которое, кстати, разделяла со мной и моя будущая попутчица Майя Ганина. А уж если женская красота вызывает отклик в другой женщине, то о чем тут можно еще говорить... Молодые индийцы, сотрудники посольства, довольно сносно объясняясь по-русски, высказали нам немало добрых пожеланий. Но все это разбилось о лаконичное сообщение, полученное нами через день: по просьбе правительства Индии наша поездка опять отодвигается, на этот раз до 27 марта. Снова возвращение в Алма-Ату, снова утомительные расспросы знакомых: «Ну, как там Индия? Ах, еще не ездил?» Новый вызов в Москву, такой долгожданный, как ни странно, застал врасплох. Начались мелкие неприятности из серии «черт попутал». То неизвестно куда задевался фотоаппарат «Зенит», предусмотрительно приобретенный для индийских снимков, то уже перед посадкой в самолет вдруг обнаруживается, что проездной билет потерян. Ну, будем считать, что это жертва богам, подобная той, что приносили, отправляясь в поход или в дальнее плавание, древние греки и римляне. Да ведь и наши казахские предки жертвовали святому Карасану барана, а святому Аулие — коня. «Чтоб святые хранили, чтоб чума не брала...» Будем же считать все неприятности искупительными жертвами богам! Ведь все это пустяки сравнительно с тем фактом, что наш ИЛ-62 поднялся в воздух и взял курс на Дели. Пять с половиной летных часов. Столько же, сколько от Москвы до Алма-Аты. Но как много вмещают в себя эти короткие часы, лежащие между нами и той неведомой многоликой страной, куда мы летим, страной, о которой в любой книге можно прочесть, что она, отгороженная от других Гималаями и океаном, представляет собой некий особый мир. Никто в самолете не дремлет, никто не принимает в креслах расслабленных удобных поз. Всеми владеет сдержанное возбуждение, все напряженно всматриваются в иллюминаторы, стараясь с высоты в десять тысяч метров разглядеть землю. Мы долго летим над Казахстаном. Территория Казахстана незаметно сливается с узбекскими землями, а огни Самарканда и Бухары, отделенные друг от друга полуторастами километров, засверкали одновременно. Мы уже летели над Афганистаном, остро всматриваясь в очертания гор, когда раздались возгласы: — Комета! Смотрите! Вот, вот, слева! Я увидел светлый круг величиной с небольшую деревянную чашу с белесым хвостом, напоминавшим луч прожектора. Это и была знаменитая коварная комета Беннета, стремительно приближавшаяся к Земле, хотя казалась неподвижно стоящей на месте. Удивительное чувство овладело мной. Точно какая-то прапамять ожила в моем сознании, и я физически ощутил тревогу своих предков, испокон веков боявшихся «хвостатых звезд». Комета — это всегда предвестие черного дня, это напоминание о безбрежности мирового океана и о тех опасностях, которые грозят нашей маленькой планете, летящей куда-то в беспредельной и безмолвной пустоте. А что, если столкнутся? Вдруг живо представилось, какая оглушительная тишина воцарилась бы после подобного столкновения в нашем «прекрасном и яростном мире», где выращивают цветы и мастерят водородные бомбы, где живут поэты к военачальники. Утренняя заря растворила в своем все крепнущем свете эти странные космические тревоги. Медленно угасая, удалялась комета. Вот в последний раз мелькнул ее лучистый хвост, потускнел огненный диск. Исчезли под нами смутные очертания земли, и вот мы уже летим по самой кромке светотени, и хотя там, внизу, еще глухая ночь, но над нами уже день с его трезвыми дневными заботами. В течение всего пути нас заботила тоненькая белокурая молодая женщина с ребенком, сидевшая впереди меня. На ее мягкое лицо ярко выраженного славянского типа то и дело набегала тревога, которую она неумело пыталась скрыть. Ее нервное состояние передавалось маленькому сынишке. Он не хотел спать, то сползал с материнских колен, то снова забирался на них. Мальчишка был настолько смугл, черноволос и кудряв, что казалось, будто он рожден непосредственно своим индийским папой, без всякого участия светлоглазой русской мамы. Чем ближе к концу полета, тем напряженнее становится взгляд молодой женщины. Понятно! Она приближается к кульминационной точке своей судьбы. Удастся ли ей, как задумано, уговорить своего мужа, индийца, получившего образование в Москве, поехать на работу в Советский Союз? А если нет, то что ждет ее и ребенка в этой таинственной стране, где все иначе, чем у нас, где из простой свойской «гражданочки» она сразу превращается в иностранку, в чужеземку, зависящую от того, как еще на нее взглянут. Толчок. Земля. Аэропорт Дели. Который же час? Я вдруг путаюсь в поясах времени и определяю его, взглянув на небо так, как это делали мои прадеды: солнце поднялось на высоту конских пут. Как важно для человека, чтобы его встречали на вокзалах, пристанях, в аэропортах! Особенно в чужой стране. Лица работников нашего посольства, ждущих нас у таможенной заставы, кажутся нам давно знакомыми. И мы все волнуемся за молодую женщину с ребенком, которая не находит — да, определенно не находит своего мужа среди встречающих. Мы помогаем ей перенести вещи и беспомощно толчемся вокруг нее, не решаясь взглянуть на ее убитое лицо. Как оставить ее одну, без друзей, без языка, с ребенком на руках? Тем более, что таможенный пункт не пропускает ее в город, требуя какое-то свидетельство, которое должен был представить ее муж. И вдруг на наших глазах происходит чудо — лицо молодой матери загорается ярким румянцем, она стаскивает с шейки ребенка пеструю косыночку и отчаянно машет ею в воздухе, сигнализируя кому-то, еще не видному нам. — Пришел! Стройный, высокий человек, энергично расталкивая всех, пробирается к нам из-за таможенного второго барьера. — Пришел! Но что это? Он, кажется, больше рад встрече с Исааком Голубевым, которого знавал в Москве, чем приезду своей семьи. По крайней мере, так думает наша Майя Ганина. — Жена за тридевять земель летела с мальчиком. А он даже не поцеловал. Жмет руку, как на дипломатическом приеме, — ворчит тихонько Майя, укоризненно качая головой. — На Востоке не принято публично лобызаться с женщиной, — авторитетно разъясняю я, сам в глубине души взволнованный за нашу милую спутницу. — А ребенок? Сынишку-то он мог поцеловать, не нарушая восточного этикета? — не успокаивается Майя. — Вообще на Востоке принята сдержанность в проявлении чувств. Это я успокаиваю не только Майю, но и самого себя. Здесь, в чужом, еще не раскрывшемся перед нами городе, мне остро жаль эту беленькую нашу русскую девчонку, ставшую индийской матерью. Я чувствую какую-то смешную грусть при расставании с ней, какую-то ответственность за ее судьбу. Я вспоминаю казахскую поговорку о девушках — «Для чужой сторонушки родилась»... И еле сдерживаю себя, чтобы не обратиться к незнакомому индийцу с просьбой быть верным другом нашей Наташе... А может, Вале... Или Аленушке. Мы ведь даже не знаем, как ее зовут. Однако солнце уже поднялось на высоту аркана, а мы еще только-только прошли через контрольный пункт. Первая наша задача — приспособиться физически, вписаться в эту высокую небесную синь, в этот зной, пока еще по-утреннему милосердный, но обещающий к полудню стать неистовым. Ведь всего каких-нибудь шесть-семь часов тому назад мы ежились от пронизывающей сырости и злых порывов ветра на московском взлетном поле. Внутренне я подготовился к необычному, и потому меня удивляет, что дорога, по которой нас катит широкий приземистый «форд», вызывает во мне ощущение чего-то уже виденного, знакомого, пережитого. И тут я вспоминаю чье-то выражение: «Самарканд — хорошее предисловие к Индии». Вот в этом-то все дело! Это высокое голубое небо, это раннее утро, затихшее в предчувствии наступающей жары, сам воздух юга — все это напоминает мне советскую Среднюю Азию. Во всяком случае, я не ощущаю пока особой экзотики. Единственное экзотическое явление, что поразило и даже как-то травмировало меня на улицах индийской столицы, — это левостороннее движение машин. Я весь напрягаюсь каждый раз, когда встречная машина вдруг резко забирает влево. Это как острый нож в мое шоферское сердце. В гостинице мы с наслаждением сменили одежду. Но даже и в летних костюмах мы с каждым часом все ощутимее познавали дыхание раскаленного воздуха. Очень тянуло сразу же отправиться бродить по улицам, с которых доносились звуки, не похожие ни на что привычное. Шуршанье сотен велосипедных колес, негромкий говор людей и очень резкие птичьи голоса. Говорили, что здесь прямо на улицах много зеленых попугаев, которые ведут себя с такой же непринужденностью, как наши воробьи. Все это очень хотелось разглядеть. Но нас приглашали прямо-таки с корабля на бал — в Литературную академию Индии, где уже ждала группа писателей, возглавляемая ученым секретарем академии господином Крипалани. И тут опять загадочная Индия обернулась к нам совсем не загадочной, а наоборот, привычной, повседневной для нас проблематикой. После первых взаимных вежливостей наша беседа пошла о принципах художественного перевода. Мы сразу почувствовали, что вопрос этот не меньше важен для индийских литераторов, чем для нас в Советском Союзе. Пятьсот пятьдесят миллионов индийцев говорят на многих языках. Литературная академия и занята главным образом координацией усилий этой многоязыковой литературы, организацией литературного процесса в стране. — Главная проблема Литературной академии — это сближение, сплочение разноязычных литератур, в первую очередь тех шестнадцати, которые пользуются наиболее распространенными языками, — объясняет нам господни Крипалани. Завязывается живой спор о принципах перевода, и выясняется, что здесь по этому вопросу ломают не меньше перьев, чем у нас. Переводить ли непосредственно с оригинала, мирясь с тем, что при такой практике число переведенных произведений будет незначительно? Или прибегать к помощи языка-посредника, каким у нас является русский язык, а здесь — английский? После многолетнего колониального существования индийцы особенно ревниво относятся к языковой проблеме. И вопрос о ежегодных премиях, присуждаемых академией произведениям шестнадцати разноязычных литератур, часто превращается в вопрос большой политики. Такую же щепетильность приходится проявлять и в структуре самой академии, ее управления. Многоступенчатые выборы, представительство от каждой национальной литературы, от семидесяти университетов Индии, от правительства страны — все это призвано обеспечить справедливую пропорциональность, высокую объективность в оценке произведений. Академия носит имя Рабиндраната Тагора, и это высокое имя как бы распространяет вокруг себя свет мудрого спокойствия. Наши собеседники полны доброжелательного терпения по отношению к инакомыслящим. Их аргументы лишены какой бы то ни было запальчивости, и, даже не соглашаясь с вами, они высказывают уважение к вашему мнению. Например, требуя обязательного знания языка переводимого оригинала и отвергая роль языка-посредника, господин Крипалани все-таки считает долгом подчеркнуть мой опыт переводческой работы. — Вам многое, вероятно, виднее, мистер Ахтанов, — деликатно говорит он мне, — ведь и у нас были случаи, подтверждающие вашу точку зрения. Например, перевод вашего великого Льва Толстого на языки народов Индии. Находились литераторы, переводившие непосредственно с русского. Но из-за ограниченности своих возможностей они жестоко обедняли несравненные произведения. И наоборот, переводы, сделанные нашими талантливыми писателями, не знающими русского и прибегавшими к английскому как языку-посреднику, индийцы и сегодня читают с наслаждением. Однако в принципе... Спор продолжается, радуя обе стороны сходством проблематики, совпадением интересов. Здесь, в доме, носящем имя великого Тагора, нам вспоминаются его мудрые слова: «Дело не только во взаимных влияниях, дело и в общности человеческих представлений...» Я волнуюсь, видя неподдельную радость, с какой здесь принимают привезенный мной подарок — пластинку с записями избранных казахских песен и кюев, с каким интересом наши хозяева разглядывают макет домбры. — Музыка в переводчиках не нуждается. А тому, кто лишен счастья воспринимать ее, и переводчик не поможет. Но нам, индийцам, казахская музыка, безусловно, покажется близкой. ...Этот наш первый индийский день, битком набитый впечатлениями, завершился встречей с давним знакомым. Нас пригласил провести вместе вечер известный поэт Саджад Захир, пишущий на языке урду. В начале шестидесятых годов это имя не сходило со страниц газет. Его сопрягали тогда с именем другого крупнейшего поэта современного Востока — с именем Фаиза Ахмад Фаиза. Оба поэта были тогда заключены в тюрьму. Их поэтическая продукция, создаваемая в камере, пересылалась на волю под флагом писем к семьям, и прогрессивная пресса охотно печатала эти свидетельства несломленного человеческого духа. Тогда коммунист Саджад Захир был первым секретарем коммунистической партии Пакистана. Сейчас, живя в Дели, он активно участвует в прогрессивном движении писателей Азии и Африки. Всего несколько лет тому назад мы принимали его и его жену у себя в Алма-Ате. С ними был тогда и многоизвестный литератор Амрит Рай, сын большого индийского писателя Према Чанда. Встречались мы и позднее, на симпозиуме писателей Азии и Африки. С тех пор Саджад Захир немного погрузнел, да и седины прибавилось. Но все те же мягкие ровные манеры, все тот же негромкий грудной голос. В этом проявляется индийский национальный характер. Уже через два-три дня, проведенных в этой стране, путешественник замечает, что люди здесь не шумливы, хотя есть в них и живость, и общительность, и непосредственность. Атмосфера доброжелательства, неподдельного интереса к личности гостя создается не только хозяином, но и хозяйкой. Гость ощущает оригинальность этой семьи, слитность ее духовных запросов. Как писательница, как автор интересных проблемных романов на языке урду Разия Саджад Захир пользуется большой популярностью. Она очаровывает собеседника не только содержательностью и глубиной своих мнений, но и внешним обликом. Это пример того, как душевная красота влияет на красоту физическую. Выразительность глаз, их блеск, вызванный воодушевлением, доброта улыбки — все это делает Разию-ханум очаровательной, заставляет забывать о ее возрасте позднего лета. Смуглая Мадонна... Жилье супругов Саджад Захир стирает у нас ощущение заграницы. Потому что главное убранство этого небольшого коттеджа — книги и рукописи. Масса книг... И стол, буквально заваленный рукописями. Это так знакомо, так привычно, так соответствует нашему быту, что ты забываешь о тысячах километров, лежащих между этим кабинетом и твоим собственным. Да и сама беседа — это как бы продолжение наших московских, ташкентских, алма-атинских долгих разговоров, в которых хоть и нет особой последовательности, и даже, может быть, немало разбросанности, но в которых зато сквозит богатство мыслей и чувств, желание щедро обменяться ими с друзьями, с теми, кто живет и дышит интересами художественного слова. Я доволен, что могу порадовать Разию-ханум новостью: ее роман «Дочь куртизанки», опубликованный на русском языке, скоро выходит и на казахском. — Что вы пишете сейчас, Разия-апай? — интересуюсь я. — Ничего существенного. Дети, домашние хлопоты... — Разия-апай лукаво улыбается. — Оказывается, даже муж-коммунист не в силах избавить женщину от кухни. За ужином мне преподносится небольшой урок языка урду. — Как переводится «казах» на урду? Какой смысл вкладывается в это слово? — лукаво щурясь, спрашивает хозяин. — Ох, кажется, что-то не особенно лестное... Не то лиходей, не то разбойник... — Нет, главным образом, удалец! Удалец, храбрец, молодец... Так что сыну такого удалого народа не к лицу разбавлять виски водой... И Саджад Захир мягко отводит мою руку, протянувшуюся было к бутылке с содовой... Возвращаемся мы в свою гостиницу уже поздним вечером. Гирлянды разноцветных огней на яркой зелени деревьев радуют глаз. Красиво выглядят и белые, оттененные густой зеленью невысокие дома, напоминающие здания наших санаториев. — Что-то уж очень все обычно, — с оттенком разочарованности вздыхает кто-то из моих спутников, — хотелось бы экзотики побольше. — Как? А сикхи-швейцары у подъезда гостиницы! Какие чалмы с султанами! Как в балете «Бахчисарайский фонтан»! А бороды? Держу пари, что они не брились с самого сотворения мира! И все-таки экзотики нам явно не хватало в этот первый вечер нашего знакомства со столицей Индии Дели так и остался для нас пока нераспакованным. Открытие Индии было еще впереди...
Не знаю, пропагандируется ли в Индии забота о человеке или глубокая человечность настолько органична для этой страны, что и пропагандировать не приходится, но на каждом шагу вы ощущаете деликатное ненавязчивое внимание, искреннюю заинтересованность вашими делами, готовность ежеминутно оказывать вам всяческое содействие. Напрасно я боялся проспать ранний час отъезда в Агру. Ровно в четыре утра в моем номере гостиницы «Джан Пахт» мелодично зазвонил телефон и чей-то негромкий голос напомнил мне, что пора вставать. Именно тогда, когда я уже был одет — ни раньше, ни позднее, — бесшумно вошел официант с легким завтраком на подносе. Нам предстоял недолгий перелет, всего сорок пять минут. Один из нас, Леонид Почивалов, не раз бывавший в Индии, предпочел, остаться в Дели, и в самолет мы сели втроем: Майя, Исаак и я. Несмотря на то, что уже третьи сутки нам не удавалось толком, досыта выспаться, — мы были бодры и оживленны. И не удивительно! Ведь мы летели сейчас, чтобы собственными глазами увидеть одно из чудес света — тысячекратно описанный, тысячекратно прославленный мавзолей Тадж-Махал. Нам казалось, что мы уже когда-то видели его, настолько объемными и выпуклыми были многие описания. Но все равно — пока не сравнишь объективную реальность с тем хрупким образом, что создался в твоем воображении, ты не успокоишься. Недаром народная мудрость гласит, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. После большого воздушного путешествия этот маленький перелет мы переносим шутя. Тем более, что, еще не добравшись до красоты, созданной человеческими руками, мы уже здесь, в самолете, любуемся красотой, созданной самой природой. Я имею в виду нашу стюардессу в голубом сари. Можно бы, конечно, сказать, что она красива, как выточенная статуэтка, изображающая индийскую баядерку. Но я не скажу так. Потому что баядерки, благодаря массовому производству, уже превратились в псевдонациональные сувениры. Красота их стандартизировалась и стерлась от тысяч любопытных туристских рук. А та живая красота, которую мы видели сейчас, воплощала в себе и душу народа и индивидуальное своеобразие... Для нашего Исаака Голубева, редактирующего советский женский журнал на языке хинди, интервью с такой девушкой — это просто кусок хлеба с маслом. Парадоксальное сочетание традиционного индийского наряда с вполне современной работой стюардессы уже само по себе — отличное начало для очерка. Только как подойти к девушке, чтобы не спугнуть? И Голубев просит Майю завязать беседу. С женщиной она будет говорить свободнее. Но опасения напрасны. Наша стюардесса в голубом сари с очаровательной непринужденностью и простотой, тактично придерживаясь доверительного, но отнюдь не фамильярного тона, отвечает на все вопросы Исаака. Выясняется, что ей двадцать два и зовут ее Мухабудой. Родилась в мусульманской семье. Рано осиротела. Остался только старший брат. Но он в Америке. Мухабуда собирается съездить к нему. Почему работает? А как же не работать? Если бы она даже была богата, все равно она работала бы, потому что только работа дает женщине настоящую независимость в современном мире. Во всяком случае до тех пор, пока она не станет женой, пока не появится главная задача — воспитание детей, — она будет работать... Майя, которая любуется девушкой и просит Исаака переводить ее ответы, с улыбкой предлагает: — А что, если спросить ее про любовь?.. Есть ли у нее любимый? Но Исаак категорически отвергает этот вопрос. Он знает местные нравы. Насчет добрачных любовных связей здесь строго. Такие слухи о девушке могут оттолкнуть от нее всех женихов. Так что эмансипация ее касается только права на труд, но никак не на отдых от сложившихся норм девичьего поведения. Однако наш самолет уже пошел на снижение. На нас надвигается яркая зелень. Это огромный, заботливо ухоженный сад вокруг аэропорта. Агра... Неожиданно мы погружаемся в тишину. Давно не слыханная желанная тишь нарушается только птичьими голосами. Наверху, над головой — незамутненная голубизна и раннее солнце, еще щадящее людей. Воздух так чист, что кажется колдовским напитком, восстанавливающим силы. На короткий миг я вдруг остро ощущаю свою сыновнюю слитность с природой. Может быть, мне только во сне привиделись все эти гулы и грохоты современных городов, их удушливая копоть, смрад выхлопных труб, треск бесчисленных моторов? Здесь, в преддверии великого памятника индийской культуры, я вдруг с любовью вспоминаю строку русского поэта: «Тишина! Ты лучшее из всего, что слышал...» В нашем ежедневном беге мы часто забываем, как нужна эта тишь, как она целительна для нас... Но вот и конец передышки. Двадцатый век властно напоминает о себе голосом самолета: его двигатель сердито воет, призывая нас вернуться к реальности. И вот мы уже опять в широком приземистом сером автомобиле, везущем нас по улицам Агры в гостиницу, и господин Ума Шанкар Шарма, наш гид, инспектор местного отдела народного образования, любезно объясняет нам все то, что надо объяснять туристам на подступах к несравненному Тадж-Махалу. Он очень старается. Его энергичное темно-коричневое лицо поблескивает капельками пота. Он даже несколько повышает голос, что, как я уже приметил, несвойственно индийцам. Однако его хвалебная ода как-то не очень доходит до меня. У меня сложное отношение к предстоящей встрече с Тадж-Махалом. Я боюсь разочарования. Когда видишь что-нибудь так часто в изображении, начинаешь опасаться: совпадает ли с действительностью твое представление, выработанное копиями? Ну, хоть собор святого Петра в Риме. Или химеры на парижском Нотр-Даме. Или вот купол мавзолея Тадж-Махал и четыре минарета по углам... Все эти достопримечательности планеты так примелькались нам на цветных лакированных открытках, захватанных тысячами пальцев, что первоначальное восприятие красоты притупилось, поблекло. Иногда даже возникает кощунственный образ идеально красивой, но всем доступной женщины. И вот сейчас, перед самой встречей с Красотой, я волнуюсь, сомневаюсь в самом себе, в своей способности разглядеть ее душу сквозь приторность лакированных открыток и деловитость бесчисленных функционеров туристского бизнеса. ...Путь оказался короче, чем я предполагал. Наш автомобиль уже на зеленом лугу, окруженном со всех сторон стеной из красного камня. Оглядываюсь — и сразу узнаю хорошо знакомые черты мусульманской архитектуры. Среди гигантских, в три обхвата, старых деревьев высится увенчанный куполом дворец, напоминающий мечеть. Мусульманством веет и от сплошных двухэтажных келий — худжар. Весь ансамбль, называемый первыми южными воротами, — это и есть вход в Тадж-Махал. Смотрим налево. Там, словно в зеркальном отражении, повторяется сказочный дворец с куполом. Однако, приглядевшись, замечаешь, что этот дворец больше размером сравнительно с первым, что в нем выпуклее представлена декоративность мусульманской архитектуры. Портал дворца украшен изысканным орнаментом, изречениями из Корана, выполненными тончайшей арабской вязью. Это основной парадный вход.
Ниже его по обе стороны раскинулись два крыла. Они симметрично повторяют в уменьшенном виде основной рисунок ворот. Все четыре угла строения завершаются мощными колоннами. И над каждой колонной возвышается белый купол с острым шпилем, вонзающимся в небеса. Удивительная пластичность и гармоничность всей композиции подчеркивается одиннадцатью белыми куполами над центральными воротами. Их изящно отточенные острые шпили тоже устремлены в далекую высь. Наш гид Шанкар Шарма замечает восторженные взгляды туристов и оживленно комментирует: — Они великолепны, эти одиннадцать куполов, не правда ли? Если вы посмотрите с обратной стороны, перед вами откроется точно такой же вид. Еще одиннадцать куполов. И мы получаем цифру двадцать два. Они, эти двадцать два купола, служат венцом сооружения и в то же время символизируют те двадцать два года, что строилась гробница Тадж-Махал. Я околдован окрестностями Тадж-Махала. Я вижу их впервые. Их куда реже фотографируют, рисуют, демонстрируют в кино, чем сам мавзолей. И свежести восприятия ничто не мешает. Мне не навязывают чужих ракурсов. Чем ближе к самой гробнице Тадж-Махал, тем больше я медлю. Делаю вид, что завязываю ослабший шнурок на ботинке. Боюсь, боюсь встречи, как боятся ее тогда, когда долгими годами не виделись с кем-то близким и представляют себе его только по снимкам. Ах, Тадж-Махал! И зачем только твоя тень дошла до меня раньше, чем твоя живая плоть! — Подойдите, пожалуйста, сюда, — приглашает нас Шанкар Шарма. — Вот эта линия проходит как раз по самому центру ворот. Если идти по ней дальше, не сворачивая, то через ближние ворота вы увидите, словно в раме, весь Тадж-Махал... Я следую приглашению. И в пронзительной голубизне утреннего неба передо мной всплывает мавзолей. Легчайший купол его как будто невидимыми нитями подвязан к небу. Мне доподлинно известно, что передо мной много тысяч тонн каменных глыб. Откуда же берется это ощущение удивительной легкости, крылатости всего сооружения? Точно не камень, а лебяжий пух принял такие совершенные очертания и устремился ввысь. А пропорции! Этот одинокий купол посередине и четыре минарета по углам. Как идеально они соотнесены друг с другом! Как будто не человеческие руки, а сама земля индийская породила это чудо. — Тадж-Махал — грандиозное сооружение, — методично продолжает между тем наш гид, — высота его от основания до вершины купола — семьдесят девять метров. Это выше, чем современное двадцатиэтажное здание... Пусть он рассказывает что угодно! Эти полезные сведения не имеют никакого отношения к тому чувству, которое наполняет меня сейчас. Я приобщаюсь к Красоте. Мои опасения оказались напрасными. Встреча с мавзолеем, в котором воплощена душа Индий, прошла замечательно. Ни рекламы туристских бюро, ни эрудиция всех гидов мира не смогут помешать мне увидеть Тадж-Махал по-своему. Я увидел его по-казахски. Разве этот белый купол с вонзившимся в небо полумесяцем не напоминает своей округлостью просторную белую казахскую юрту? А эти удивительные геометрические очертания верхней части, разве не похожи они на деревянный круг потолка юрты? Ведь точно так же он изящно сужается и завершается красивой отделкой. Нижняя часть полушара своим плавным сужением вызывает у меня привычный образ тонкого девичьего стана, туго перехваченного широким позолоченным поясом. — С чем бы ты сравнил это чудо? — спрашивает меня кто-то из попутчиков. Я ограничиваюсь неопределенными междометиями. Ведь не говорить же вслух о том, что все это сооружение почему-то будит во мне память о выстоенной поджарой скаковой лошади, напрягшейся перед первым прыжком. И вообще лучше помолчать, чтобы не обнаружить своей растроганности, не прослыть сентиментальным. Тем более, что в голову приходят самые необычайные мысли. Например, я думаю про себя, что вся эта бессмертная архитектурная композиция имеет в своем строении нечто общее с казахской песней, с тем ее моментом, когда мелодия перед крутым взлетом как бы набирает силу в упругих, величаво-спокойных сдержанных звуках... Однако, чтобы приблизиться вплотную к мавзолею, нам предстоит еще пройти метров триста. Мы идем мимо фонтанов. Они дарят блаженную прохладу. Они, а вместе с ними и священная река Джамна, текущая за мавзолеем, оберегают белоснежный лик Тадж-Махала от зноя, от раскаленных солнечных лучей. Ведь белый мрамор, как и белолицая красавица, не любит ослепительного солнца. А мы сейчас как раз входим в царство белого мрамора. Светящегося белого мрамора. Впервые вижу такое скопление этого благородного камня. Из него целиком сделан не только сам мавзолей, но и все вокруг. Оказывается, мрамор полон тайн. Он может быть одновременно монументальным и легким, плотным и ажурным. Может восприниматься как непробиваемый металл и как нежный платок из белого шелка. Он осчастливливает глаз и возвышает душу. У самого входа в гробницу мы задерживаемся, чтобы еще раз выслушать объяснения гида о том, как тонко чувствовали законы перспективы художники тех времен. В самом деле, размер букв в изречениях из Корана, венчающих обе стороны входа в Тадж-Махал, кажется одинаковым с теми буквами, что у самой стенки, внизу. Еще наш гид говорит о том, что в искусстве орнамента мусульмане — непревзойденные мастера. Ведь они специализировались именно на орнаменте, поскольку ислам запрещает изображение бога и человека. Гид спрашивает нас, что мы думаем о красках, которыми выполнены рисунки цветов по внутренним стенам и высоко-высоко над входом. В ответ на наше заверение, что это замечательные краски, наш гид, торжествуя, сообщает, что никаких красок тут вообще нет. Это тончайшая инкрустация из разноцветных драгоценных камней. Да, именно о таких мастерах казахи говорят: «Он из дерева узлы вяжет». Только зодчие Тадж-Махала вязали узлы не из дерева, а из камня. И не только узлы, но удивительные ювелирные узоры. Такие, например, как на мраморной белой ограде, оторачивающей надмогильные камни Мумтаз и Шахджахана. Не железные прутья, а нежно сплетающиеся стебли цветов держат эту ограду. Узнаем от гида, что вначале надгробие Мумтаз было ограждено золотой решеткой. Но верховный визирь Шахджахана осмелился подать властелину совет: не искушать злодеев, которые могут позариться на золото. Лучше — мрамор. Внутри мавзолея, под глубоким сводом купола, — две могилы, а под малыми куполами, в четырех углах мавзолея, — четыре просторных зала, молельни. И многие наши современники и индийцы, стирая грани эпох, приходят сюда и молятся за давным-давно усопших. Вот юноша-индиец, стоявший до сих пор молча у могильной ограды, неожиданно прокричал что-то пронзительным голосом муэдзина, и шестикратное эхо взволнованно откликнулось на возглас. И вообще на дорогах, ведущих к Тадж-Махалу, видны далеко не одни туристы. По ярко-зеленому бархатистому газону великолепными цветовыми пятнами выделяются легкие грациозные фигуры женщин в красных и синих сари. На их смуглых тонких руках — тяжелые браслеты, в ушах — искристые разноцветные серьги. Мужчины-индийцы — все в белом — куда медлительнее, чем женщины. Вся их манера держать себя подчеркнуто сдержанно полна достоинства, но в то же время и предупредительности по отношению к гостям. Ко всем гостям. Даже вот к этим странным молодым существам в живописных лохмотьях, с грязными засаленными космами до плеч, с непроходимыми зарослями бород. Они шлепают босиком по воде фонтанов Тадж-Махала. Это хиппи — посланцы современного цивилизованного мира. В странах Запада, где они бродят уже давно, никого больше не поражает и не эпатирует эксцентричность их одеяний и поведения. Но на фоне индийского пейзажа и нравов, на фоне Тадж-Махала, этого чуда, созданного человеческим гением, фигуры западных хиппи царапают глаз, наводят на размышления о парадоксах нашего времени. Ведь эти хиппи — внуки и правнуки тех высокомерных западных «цивилизаторов», что двести лет жили за счет богатств Индии и в то же время снисходительно третировали ее, толковали о ней как о нищей и грязной стране. Теперь они ищут здесь некую истину. Наряду с хиппи, здесь можно увидеть и мусульманских паломников, бредущих на поклонение древней святыне. Это почти черные, насквозь прокаленные неистовым солнцем, изможденные старики и старухи. Они еле волочат ноги, продвигаясь как бы прямиком из какого-нибудь четырнадцатого или пятнадцатого века... А здесь смешиваются с западными хиппи, прокламирующими всем своим видом возвращение во тьму первобытных времен. Однако и на солнце есть пятна. В несказанной гармонии Тадж-Махала мы обнаруживаем изъяны, нанесенные временем. В одной из молелен мы примечаем небольшие трещины на стене и безжалостно делимся своими наблюдениями с нашим добрым Шанкаром Шармой. Он смущен. Он так оправдывается, точно начальником строительства этого здания, возведенного триста пятьдесят лет тому назад, был он сам. Он обстоятельно объясняет, что стены под мраморной облицовкой сделаны из обожженного кирпича. Кирпичи скреплены железными прутьями. От зноя железо расширяется — и вот эти трещинки... Господа русские туристы должны понять, что уровень научных знаний, которыми располагали строители три с половиной столетия назад, был далеко не нынешний... Мы уже и не рады, что подняли вопрос о трещинах, и успокаиваем нашего доброго гида, снова выражая восхищение совершенством Тадж-Махала. А трещины эти — такая мелочь. Но Шарма все продолжает объяснять неизбежность мелких просчетов в строительной технике тех времен, и я бормочу ему какие-то утешительные слова насчет того, что, мол, и Цицерон порой заикается, и Брумель порой спотыкается. Наконец нам удается отвлечь внимание господина Шарма от этих злосчастных трещин другим серьезным вопросом. — Почему могила Шахджахана, по приказу которого был построен Тадж-Махал, выглядит как-то несимметрично? В то время как могила его супруги Мумтаз, память о которой он увековечил, расположена в самом центре, под куполом, за восьмигранной оградой, — могила самого Шахджахана примостилась слева, и ее громоздкое надгробье, едва вмещаясь в отведенное ему пространство, явно нарушает целостность всего ансамбля. Почему это столь могущественный владыка нашел свое последнее успокоение в таком узком уголке? Глаза нашего гида загораются, и он начинает негромко, но с заметным воодушевлением вводить нас в мир человеческих страстей, отшумевших, отпылавших три с половиной столетия тому назад. Потрясенный кончиной возлюбленной супруги, Шахджахан находил некоторое утешение в раздумьях о том, как увековечить память своей возлюбленной Мумтаз. Прежде всего надо было избрать для мавзолея достойное место, а это оказалось совсем не просто. Было неоспоримо, что Тадж-Махал должен быть возведен на берегу Джамны — одной из двух священных рек Индии. Но русло Джамны на этом месте крайне извилисто. С большим трудом удалось выбрать ровную площадь длиной около километра. В дни скорби Шахджахан думал и о своей собственной близкой кончине. И его воображению рисовалась другая усыпальница, соединенная с мавзолеем Мумтаз белым мраморным мостом — символом вечной любви, неподвластной смерти. Тот, второй Тадж-Махал, был задуман в черном цвете. Недаром среди предков Шахджахана был поэт Бабур. Свое поэтическое видение мира он передал Шахджахану, а тот старался передать его строителю Тадж-Махала Устаду Ахмеду. Я вдруг выпукло, объемно представил себе второй мавзолей, который так же взмывал бы ввысь, как и первый. Только отливал бы черным блеском. Это было бы великолепно! Черный двойник нынешнего Тадж-Махала, соединенный с ним белым мраморным мостом, символом слитости супругов, преодоления вечной разлуки. Увы... Я видел только полуразрушенные следы начатого давным-давно сооружения. Эти обломки фундамента... Они как зачеркнутые строки недописанной второй части великой поэмы. Почему же так и не был построен второй, черный, Тадж-Махал? А потому, что и здесь, под ослепительным мирным небом, пылали роковые извечные человеческие страсти. Местным Макбетом оказался четвертый сын Шахджахана — Аурангзеб. Терзаемый демоном властолюбия, он убил трех своих старших братьев, наследников престола, а престарелого отца своего лишил власти и навеки заточил во дворце. Из двух дочерей злосчастного Шахджахана одна перешла на сторону удачливого злодея-брата. Зато другая трогательно ухаживала за узником-отцом до самой его смерти. Вот почему некогда всевластный царь оказался вынужденным после смерти тесниться на маленьком клочке земли, как придаток к величественной могиле своей обожаемой супруги. Вот почему остался одиноким несравненный Тадж-Махал из светящегося белого мрамора. В этот день нам предстояло еще продвинуться вверх от Тадж-Махала вдоль священной реки Джамны. Там, на крутом обрывистом берегу, алели стены древней крепости. Еще издали мы залюбовались величественным видом этих стен из красного камня, вздымающихся на крутоярье. Я начал было мысленно прикидывать их протяженность, пользуясь, стародавней казахской мерой — лошадиными скачками. Но тут снова заговорил наш гид Шанкар Шарма. Этот спокойный и в общем-то немногословный молодой человек заметно воодушевляется всякий раз, когда представляется возможность поговорить о духе древнего индийского искусства, об его устремленности в бесконечное. И эта нескрываемая гордость за искусство своей страны привлекает к нему сердца. Ведь и действительно — все это несравненное великолепие есть проявление гения индийского народа, несмотря, на то, что цари-владыки, по чьему повелению возводились эти памятники, были пришельцами, тюркского происхождения, чужими здешнему народу и по языку и по вере. Древняя крепость. Сделав круг, мы подходим вплотную к стенам из красного камня и останавливаемся в изумлении. Неужели прошло четыре столетия? Стена выглядит так, точно ее возвели вчера, Прочна, гармонична по цвету и форме, красива. В чем же суть этого кричащего противоречия между примитивностью тогдашней жизни и этим высоким, почти непостижимым умением? Может быть, те таинственные озарения, которые вспыхивают в душе архитектора, скульптора, художника, нельзя просто механически сопоставлять с развитием науки или с социальным прогрессом? Дворец, огражденный этим красным камнем, его залы показались нам довольно скромными сравнительно с Тадж-Махалом. Здесь нет ни ошеломляющего фасада, ни особых архитектурных украшений. Здесь все потускнело, все дышит мраком и тленом, запущенностью и забвением. Мелькнула мысль, что тогдашние властители были, видимо, больше озабочены местами своего посмертного увековечения, чем комфортом и роскошью земного своего странствия. Но эту мысль тут же опроверг наш гид, указавший нам на карниз одной стены огромного полуразрушенного зала. Здесь сверкала, как огонь в ночи, яркая свежая краска. Оказалось, что на этом небольшом клочке, не больше метра, был восстановлен прежний колорит стены. Это было сделано когда-то по распоряжению вице-короля Индии лорда Керзона. Да, если мысленно раскрасить этой ослепительной золотистой краской все стены и потолок этого зала, то первоначальное мое предположение об аскетизме древних владык отпадает само собой. А если еще дать волю воображению и представить себе украшения, орнаменты во всех залах и лоджиях, на всех балконах и переходах, представить себе мебель из сандалового дерева, инкрустированную слоновой костью, нарисовать в своей фантазий золотую вышивку на бархате портьер и занавесы из тончайшего индийского шелка — то вам сразу станет ясно: нет, они кое-что понимали в земных усладах, эти потомки первого из великих моголов — Захиридина Бабура, около трех веков властвовавшие в Индии. Они старались не только обеспечить себе жизнь вечную — Баки, но и устроиться со всеми удобствами в этом бренном, суетном мире — Фани. В большом красном зале Шарма обращает наше внимание на изображения лотоса, украшающие верхнюю часть полукруглой двери и карниз потолка. Это уже отход от отвлеченности мусульманского орнамента. Это элементы чистого индуизма, традиционные образы индийских украшений, которые при всей склонности к гиперболизму, к монументальности, все же реалистичны в своей основе. Шарма повествует нам о широте вкусов и терпимости Акбара. Когда строили этот дворец, Акбар вовсе не настаивал на соблюдении всех канонов мусульманской ортодоксии и охотно допускал элементы чисто индийского искусства. Может быть, потому, что одна из жен всемогущего Акбара была индуской. Вот как раз этот зал и служил ей жилищем. Зал огромен и полон спасительной прохлады, как, впрочем, и весь дворец, построенный сплошь из камня. И все же нельзя позавидовать бывшим обитателям этого дворца. Они, правда, были защищены от зноя, даже от самого нестерпимого, но зато совсем не защищены от недоброго человеческого глаза. Дворец — точно музей, а не место для повседневного существования. Он весь распахнут. Дверей в обычном смысле слова здесь вообще нет. В залах — три стены. Вместо четвертой — огромный балкон, а то и просто выход на площадь. Ни на минуту не скроешься здесь от посторонних глаз. Таков весь красный дворец. Но вот он неожиданно обрывается, и наше зрение, уже приспособившееся к красному цвету, погружается в успокоительный океан белизны. У наследника Акбара — его сына Джахангира — был вкус, отличный от отцовского. Он расширил и достроил дворец, прибегнув к белому мрамору. Здесь явно красивей и удобнее. Залы второго этажа не соединяются между собой, а отделены, воспринимаются как самостоятельные жилища. Правда, и здесь нет окон, свет проникает через отверстия в потолке или через открытую стену, по все-таки человек не лишен возможности уединения. На одной из открытых площадок перед нами вдруг появляются два маленьких изящных дворца из белого мрамора. Они принадлежали некогда двум дочерям властелина. Рядом с огромными залами дворцы кажутся игрушечными, зато в них настоящие двери и окна. В сказочный мир вводит нас зеркальная комната. Пучок света, струящийся через небольшое отверстие в потолке, рассыпается по стенам, состоящим сплошь из зеркал. Но это не обычные стеклянные зеркала, а чистое серебро, покрытое сверху еще каким-то блестящим металлом. Поверхность этого металла не зеркальна в нашем смысле, то есть она не ровна, не гладка, а наоборот — вся из множества граней. Преломление лучей на этих гранях и создает феерическую атмосферу восточной сказки. В центре зеркальной комнаты — бассейн. Так легко себе представить, что и три столетия тому назад солнце так же сверкало, падая на этот бассейн, к которому по трубам направлялась свежая вода, а солнечные блики играли на телах юных невольниц, когда они нежились здесь, стараясь соблазнить своей обнаженной красотой пресыщенные очи владыки. Возникают и другие картины. Когда рухнула Великая империя моголов, восставший народ ворвался в эту обитель тиранов и, в ярости круша все вокруг, развел в залах невиданные костры, расплавившие все золото на стенах и потолке. Нам предложили подняться на крышу дворца. Это огромная ровная площадь, украшенная крохотными, как игрушки, домиками, с куполами и кружевными стенами из белого мрамора, с беседками, похожими на казахские юрты для молодых. Но что за вид открывается с крыши дворца! Священная Джамна, убегая за высокий крутояр, выводит свои воды из таинственных извилин, а потом исчезает совсем в темно-синем мареве. Нескончаемы долины за рекой. И главное — куда бы ни обернулся, над всем пейзажем царит Тадж-Махал. Строго говоря, он находится справа от нас, на возвышенном берегу Джамны. Именно тут стоит он, словно белый лебедь, распластавший крылья перед полетом. Но и слева, и впереди, и позади — везде перед вами возникает чудесное видение. Это создается его отражением в маленьком зеркальце, вправленном в колонну. С поразительной четкостью это зеркальце величиной с пятачок передает очертания великого мавзолея. Однако, как ни подчеркивает наш гид элементы чисто индийского стиля во всем этом ансамбле, все же, мне кажется, влияние ислама тоже проступает здесь очень отчетливо. Вот рядом с дворцом, за стенами крепости, — большая белая мечеть со множеством минаретов. Правда, предание говорит, что сам Железный Хромой предпочитал молитвам ратные подвиги, а внук его Улугбек — астрономию. Но зато другие потомки старого вояки немало часов проводили вместе со своими свитами под сводами этой мечети, предаваясь правоверным мусульманским размышлениям и молитве. Впрочем, погружаясь в молитвенную созерцательность, они умели одновременно ориентироваться и в хитроумных лабиринтах политики. Спустившись снова в большой открытый зал дворца, поддерживаемый граненой мраморной колоннадой, мы обнаружили любопытный секрет тогдашнего государственного руководства. Оказалось, что с пышно украшенного балкона, где восседал на своем троне повелитель, просматривались все колонны, все до одной. Ни одна не заслоняла другую. Благодаря этому, повелитель, а также верховный визирь, сидевший несколько ниже, могли не спускать глаз с любого из своих махараджей, низамов, султанов, преклонивших колени под каждой колонной. От бдительного ока повелителя и его верховного визиря не ускользало во время всяческих совещаний ни одно движение, ни один косой взгляд верноподданного, и крамола могла быть пресечена еще у самых ее истоков. Все как на ладони! С таким расчетом и возводилась эта колоннада. Мы возвращались несколько подавленные и лучами все распалявшегося солнца и изобилием впечатлений. Этот день вместил в себя слишком многое: и сигналы из давно отошедших времен, и явления чистой красоты, и обильный материал для раздумий о человеке, о его удивительных возможностях. И вот мы снова в реальности сегодняшнего вечера. Из мира древних дворцов и мавзолеев — в широко раскинувшийся современный город. Наш автомобиль снова протискивается по улице, где снуют пешеходы, велосипеды, машины.. И вдруг меня точно кольнуло чем-то острым прямо в сердце. Я увидел странное зрелище, фантастически слившее впечатление от этой в общем-то обыденной улицы с какими-то давнишними хрестоматийными образами колониального угнетения. Неужели такое еще возможно? Да, это был рикша. Классический рикша, именно такой, каким он изображался некогда в моей школьной хрестоматии. Точно сошедший с антиимпериалистического плаката. Тощий, дочерна иссушенный белобородый старик с головой, обмотанной черной тряпкой чалмы, сгорбясь в три погибели и напрягая до немыслимого предела все свое жилистое тело, волочил в гору маленькую крытую пролетку, в которой развалился, будто специально позируя для агитплаката, смуглый толстяк с холеными усами и с сигарой в зубах. Да под такой тушей согнулся бы, пожалуй, и конь-пятилеток! Вся эта картина воспринималась, как чья-то бестактная шутка или сценка из бездарного спектакля. Но это был факт. Реальный жизненный факт из повседневного быта небольшого города, ведущего к храму чистой Красоты — к Тадж-Махалу. Наше здешнее пристанище — небольшая одноэтажная гостиница, непривычная для нашего глаза. В ней нет коридора, а в номера входят непосредственно с веранды. В маленьком ресторане нас обслуживают официанты, одетые в белые камзолы, туго перетянутые в талии. Белые тюрбаны на головах, лихо закрученные усики, босые ноги, а пуще всего гибкие, до нарочитости проворные движения этих официантов — придают нашему обеду какой-то опереточный оттенок. Зато знакомство с хозяином ресторана вводит в атмосферу психологической драмы — обычной драмы старости и одиночества. Он, конечно, англичанин, владелец этого сугубо национального индийского ресторана. Типичный «сын Альбиона», рыжий и тощий. Сначала нас несколько утомляла его стариковская суетливая услужливость. Но потом он растрогал нас жалобами на одиночество и тоску по родине, рассказом о недавнем приезде двух племянниц «оттуда»... Ностальгия — благородная болезнь. Ее понимаешь под любым меридианом. ...Когда сразу после обеда нам предложили еще сегодня же обозревать мавзолей Акбара, мы со вздохом переглянулись. Но... как говорится, провинившийся раб усталости не знает. И вот мы снова едем по городу. На этот раз в сторону, противоположную древней крепости. Насытившись вдосталь древностями, мы теперь жадно впитываем впечатления живой жизни. Общий вид улицы совпадает с тем, что мы еще на родине видели в индийских фильмах. Шумливый пестрый восточный базар. На фоне невысоких тесно прижавшихся один к другому домов — навесы, навесы, навесы... Множество лавок, магазинчиков, ремесленных мастерских, фруктовых и овощных лотков. Все это зрелище венчает водруженная в конце улицы круглая железная печка с казаном. На ней готовят. Тут же, прямо на земле, едят. Босоногие, полуголые ребятишки, обжигаясь, хватают грязными ручонками только что сваренные куски. Только уже при самом выезде из города на широкой асфальтовой дороге нам встретилась первая стройка. Над низеньким домом надстраивался второй этаж. Но где же привычная для нашего глаза строительная техника? Ее нет. С полсотни рабочих, выстроившись цепочкой, передавали кирпичи снизу вверх, из рук в руки. Движения их были идеально слаженны, плавны. Невольно подумалось: эти люди строят дом так же прилежно, с такой же полной самоотдачей, как их предки, возводившие некогда несравненный Тадж-Махал или древнюю крепость на берегу священной Джамны. Словно и не протекли три с лишним столетия. Мы опасались, что после всех диковин этого дня не сможем воспринять еще и мавзолей Акбара. Думалось, что наступило пресыщение. Но впечатление от этого совершенного произведения искусства оказалось таким сильным, что оттеснило усталость. Мы опять — в который уже раз за этот нескончаемый день — были восхищены и грандиозностью сооружения и неповторимым своеобразием восточной архитектуры. Снова красный камень, снова монументальные стены с четырех сторон, и в каждой из стен — свои ворота. Силуэт главных больших ворот напоминает букву «А» с заостренным кончиком и прямыми вертикальными боковыми линиями. Общий вид этих ворот настолько необычен, что если вы даже опытный путешественник, основательно повидавший белый свет, вы все же вряд ли отыщете в своей памяти что-либо похожее на этот высокий, выдающийся над всем сооружением портал, эти четыре купола, поддерживаемые мягкими подпорками. К тому же купола эти не круглы, а четырехгранны. Два крыла, построенные чуть ниже, повторяют основные мотивы портала. И снова тот же эффект легкости, грации, воздушности, заложенный в эту огромную каменную постройку. Орнамент, украшающий поверхность ворот, наш гид сравнивает с узорами восточных ковров. По-моему, это почти кощунство. Ну какие там ковры — в конце концов, прозаическая деталь быта — могут сравниться с поэзией этих ослепительных узоров из белого мрамора по красному каменному фону! Ритмика этих симметрично повторяющихся узоров снова рождает в душе восточные мелодии, которые завершаются неожиданным взлетом, как песни зычноголосого Биржана. Да, вот он, этот неожиданный рывок ввысь — это четыре ярко-белых минарета. Белое и красное. Полярность этих цветов (огонь и вода, страсть и успокоение) подчеркивается резкой, как взмах клинка, гранью. Тонкие, уводящие в небо минареты опоясаны балкончиками. Их воздушные купола, поддерживаемые, словно тонкими пальцами, узенькой колоннадой, — все это гениально задуманный антипод громадного, раскинувшегося вширь мавзолея. Вам как бы бросают вызов: попробуйте-ка проглотить сразу огонь и лед. При первом взгляде в нас начинают бунтовать привычные школярские эстетические представления. То, что вы видите, кажется вам дерзостью, вы эпатированы, вам хочется даже сказать, что здесь нарушены законы гармонии... Но если вы воздержались от этой мгновенной примитивной реакции, если вы сумели постоять несколько минут молча, сосредоточенно вглядываясь в творение Мастера, то вы почувствуете: этот миг вашей жизни существенно обогатил вас. И вы понимаете, что ошиблись, спутав дерзновение с дерзостью, понимаете, что перед вами не произвольные парадоксы архитектора, а произведение, пронизанное глубочайшей мыслью, соразмеренное величайшим художественным тактом. Помимо чистого эстетического наслаждения я испытываю при взгляде на большой дворец-ворота и какое-то сугубо личное волнение. Передо мной нечто родственное, напоминающее архитектурный стиль нашей Средней Азии. Эта легкость линий, аскетическая скупость в украшениях и тонкая одухотворенность всего комплекса — все эти классические свойства архитектуры, выражающей мысли и чувства просвещенного мусульманства, — будят во мне какую-то прапамять. Мы проходим ворота, и вот перед нами сам мавзолей Акбара. Его нижний зал, сделанный из красного камня, по высоте равен примерно современному четырехэтажному дому. Верхняя часть мавзолея — сплошь белая. Над порталом — громадный купол, очень похожий на ярко украшенный паланкин на спине слона. Это уже мощное проникновение индийского стиля, своеобразный сплав мусульманской и индийской традиций. Движемся вперед и по выходу, напоминающему пещеру, спускаемся к самой могиле Акбара. Очень высокий куполообразный свод. Оттуда, сверху, через скупое отверстие струятся тоненькие лучи света. Это проникновение солнца в усыпальницу мусульманина наш гид трактует очень широко, как верный знак усиления влияния индуизма. — Акбар отличался веротерпимостью, — говорит Шарма, — будучи правоверным последователем Магомета, он не ограничивал свободу исповедания индуизма, а главное, с глубоким уважением относился к индусскому искусству. Вот и в архитектуре этого памятника как бы слились мусульманский культ луны и индуистский культ солнца. Я не вступаю в дискуссию с нашим гидом, но внутренне я с ним не согласен. Я знаю, что Акбар хотел создать новую религию — дин, объединив ислам с индуизмом. Но из этой затеи ничего не вышло. Мне кажется, что не произошло и органического слияний двух далеких один от другого стилей, что эти два слоя явственно проступают во всем облике памятника. Если большой дворец-ворота так поразил меня близостью к памятникам Средней Азии, то в самом мавзолее — явное преобладание элементов индийского стиля. Я нисколько не претендую на бесспорность суждений — о вкусах, как известно, не спорят, — но я отдаю предпочтение дворцу-воротам с устремленными в небо белыми минаретами по углам. Сам же мавзолей представляется мне несоразмерно разбросанным. Меня утомляет нагромождение окон и минаретов. Мне видится в этом нарушение пропорций. Но, может быть, я ошибаюсь? Может, и к этому надо приглядеться подольше, повнимательней? Так или иначе, но стены мавзолея, выдержавшие четырехвековое испытание, вряд ли дрогнут и от моих критических замечаний, к тому же весьма условных и несмелых. Мы медленно поднимаемся на все четыре этажа, и пространство под нами последовательно суживается, площадь, размещенная на первом этаже, становится все меньше. Пятый этаж, венчающий сооружение, окружен мраморной решеткой, украшенной все той же тончайшей резьбой. В середине открытого зала с четырехугольным куполом — инкрустированное надгробие, похожее на громадный слоистый камень. Оно стоит точнехонько над могилой Акбара, которую мы видели на первом этаже. Надгробие вознесено на такую высоту, чтобы ни единое живое существо, кроме разве перелетной птицы, не осмелилось переступить священный прах. Мне захотелось окинуть взглядом окрестности мавзолея, и для этого я спускаюсь с пятого этажа, где мраморная решетка затеняет перспективу, на четвертый. Отсюда видны все четверо ворот. Только на северных различимы некоторые следы времени. Остальные стоят как ни в чем не бывало. Четыре столетия не отразились на их красоте. Спустился вечер. Наконец-то мы с облегчением вздохнули, жадно впитывая в себя свежесть. Нет, все-таки этот нещадный зной не может не влиять на трудоспособность. Впрочем, индийцы уверяют, что сейчас еще достаточно прохладно, что вообще март — прохладный месяц... Когда смотришь сверху, тебя поражает девственность, первозданность открывающегося ландшафта. Никаких признаков современного индустриального мира. Где-то очень далеко, почти на линии горизонта, две заблудившиеся трубы. Они только подчеркивают целостность картины, только напоминают о великом счастье — впитывать этот чистейший озон, поднимающийся от огромного сада, раскинувшегося по всей долине. — Разве вы не знаете этого мусульманского обычая — окружать кладбище со всех сторон садами? — спросил наш гид. — При постройке мавзолея Акбара это условие было соблюдено. Я сразу воспроизвел в памяти наши казахские кладбища, потом вспомнил знаменитый Шах-и-Зинда в Самарканде. Да что там... Даже окрестности прославленного на весь мир Гур-Эмира совершенно пустынны. А ведь там покоится прах Тамерлана, «потрясшего мир» Железного Хромого, воинственного предка Акбара и Шахджахана. Там погребен и великий ученый древности — астроном Улугбек. Да-а... Их потомки не только превосходили своих отцов в умении предаваться земным усладам, но и в умении увековечивать свою память. Мои спутники трудолюбиво щелкают своими фотоаппаратами. А мне что-то не хочется. Я погружен в созерцание райских садов. — Это место носит название «Райский сад», — подтверждает мои невысказанные мысли наш гид. Сияние алых цветов. Неустанное пение птиц. Настоящий Эдем. Разве только обезьяны прыгают по деревьям и игриво раскачиваются, зацепившись за ветки длинными хвостами, да на вершинах деревьев дремлют, нахохлившись, голошеие грифы. Так и кажется, что сейчас из-за кустов вдруг мелькнут фигуры наших общих прародителей — Адама и Евы. Он пришел из детских снов, этот удивительный райский сад. Он пронзительно напомнил начало жизни; вызвал какие-то полузабытые чувства, не очень-то укладывающиеся в слова. Что-то вроде полета, сладостного обмирания и грусти о чем-то, и счастья впереди. И хотя сквозь синеватую сетку марева, простершегося над садом, я снова увидел зыбкий силуэт Тадж-Махала, в этот момент не хотелось думать ни о чем рукотворном. Хотелось длить — еще хоть немного — чувство слитности с породившим нас Целым... Вечерняя синяя тишина становилась все гуще. Далекие бледные огни города несмело мигали, как бы стеснять сравнения с нежно-алыми лучами уходящего солнца. Неужели это то самое солнце, что так беспощадно жгло сухого, жилистого изможденного старика-рикшу? Того, который волочил, вылезая вон из кожи, черноусого толстого верзилу, развалившегося в повозке?
Я знал, что в старой белокаменной Москве церквей было «сорок сороков». Я помнил шутливую историю о том, как татарский мулла, состязаясь с Абубакиром Кердеры, известным казахским поэтом прошлого, ошеломил противника, заявив, что в Казани сорок тысяч мечетей. Но даже эта гиперболическая цифра не подошла бы для решения вопроса о том, сколько же храмов в Бенаресе. Официальная статистика утверждает, что их здесь всего полторы тысячи. Не может быть... А не пропустили ли вот этот, с плоской крышей? Или тот, островерхий? Или вот этот, шершавый, как ласточкино гнездо? А вот этот, с яркой многослойной крышей, вроде китайской пагоды? Город буквально наводнен храмами. Они не знают здесь специальных площадей, не претендуют на особые места, в стороне от будничной толчеи. Наоборот, они примащиваются иной раз в самых неподходящих углах, среди тесно сгрудившихся построек, в самом центре столпотворения, где кишмя-кишит народ — мужчины в белых штанах и рубахах и женщины в разноцветных ярких сари, с легкими платками на плечах. Мимо бесчисленных храмов несется поток велорикш и отрешенно бродят коровы, нисколько не похожие на наших простодушных буренок. У здешних «священных» коров вид аскетический. Они тощи, мосласты, острогорбы. Они меланхолически подбирают кожуру у фруктовых лавок. В лавчонках недостатка нет. Базар, базар, нескончаемый базар. Чем только не торгуют... И стеклянными браслетами, и какими-то неслыханными целебными травами, и шелковыми шалями. В глазах рябит от пестроты товаров и толпы покупателей. Жилье торговца, мастерская ремесленника — все тут же, в этой лавчонке. И сам хозяин, скрестив ноги, сидит на прилавке. В Бенаресе мы впервые ощутили подлинный дух Индии, почувствовали, как велика и многолика эта страна с ее древней историей, сложной культурой, своеобразными обычаями. Особенно рельефно было это ощущение после только что увиденной Агры, наполненной памятниками в стиле мусульманского Востока. Здесь, в Бенаресе, наоборот, царит дух индуизма. Может быть, путешественнику-европейцу, воспринимающему традиционные атрибуты Востока в русле привычных общих представлений, и не так бросится в глаза разница между Агрой и Бенаресом. Но для меня лично ясно: это два совершенно разных мира. Ведь я и сам человек Востока, и мне-то уж вполне очевидны отличия одного Востока от другого. Мне даже кажется, что именно на Востоке наиболее ярко выявляются своеобразные, неповторимые черты каждого народа, особенности быта, искусства, мышления. Ведь тенденция к одинаковости, к стандартизации вкусов, образа жизни, манеры мыслить и чувствовать идет не с Востока, а именно с Запада. И вот уже второй день, как мы пытаемся постичь суть подлинно индийского города Бенареса, уловить его пульс, войти в его ритм. Это трудно. Город так тесен, пестр и многолюден, что окунуться в самую гущу здешней жизни — не простая задача для иностранца. А не окунувшись, не разберешься, что к чему, останешься поверхностным наблюдателем. Гостиница, где мы остановились, носит звучное имя — «Париж». Это одноэтажное, маленькое, окруженное дувалом здание — совсем неплохой наблюдательный пункт, отсюда можно хоть сколько-нибудь присмотреться к быту города. Чтобы представить себе степень многолюдия на улицах Бенареса, вспомним московскую толпу на переходах метро в час «пик» предпраздничного дня. Именно такой сплошной поток тесно сбившихся людей движется в Бенаресе по самой середине улицы. По вечерам кажется, что все население выгнали из домов в административном порядке. Просто уму непостижимо, каким образом велорикши находят щели, чтобы вклиниться в этот сплошной живой поток. Увидев впервые рикшу на улицах Агры, я был потрясен. Здесь, в Бенаресе, от этих рикш в глазах рябит. И я даже слышал серьезные рассуждения о «техническом прогрессе» в этом виде транспорта. Дескать, прежде, как известно, рикша впрягался сам непосредственно в маленькую двуколку. А теперь, мол, эта двуколка под небольшим навесом пристроена к велосипеду, и рикше остается всего навсего поэнергичнее крутить педали. Всего только... Нет, к этой картине привыкнуть немыслимо. Человек, впряженный в повозку другим человеком. Это уже не просто мученик, полусожженный солнцем, существо с дубленой кожей и, широкими струями пота на лице. Это — символ бесчеловечности, это живое напоминание о том, с чем нельзя смириться. Самый медленный и ненадежный способ передвижения в этом городе — это автомобиль. К такому выводу мы пришли на собственном опыте. Чем глубже мы погружались в живое месиво толпы, тем плотнее шли пешеходы и тем невозможнее становилось продвижение нашего вместительного форда, который мог бы без особых усилий развить двухсоткилометровую скорость, а здесь, в Бенаресе, шел сначала темпом велорикши, затем перешел на ослиную трусцу и наконец начал, как стреноженная лошадь, останавливаться через каждые два-три шага. Не случайно в этом городе так мало машин. Бенарес, колыбель индуизма, стоит на берегу священной реки Ганг. Ее воды исцеляют от всех болезней. Их, эти волшебные воды, набирают в большие кувшины и увозят в ближние и дальние деревни, где все страждущие трепетно ждут святой воды. В Ганге купаются не только для избавления от мук физических, но и для духовного очищения, для того, чтобы освободить свой дух от ненасытных позывов греховной плоти. Нельзя быть в Бенаресе и не побывать на берегу Ганга. И мы, конечно, отправились туда, дождавшись второй половины дня, в тщетной надежде на то, что жара спадет. Сначала мы ехали в машине. Но в ней добраться до берега не удалось. За несколько кварталов пришлось оставить автомобиль и отправиться дальше пешком, буквально проталкиваясь локтями сквозь нескончаемые толпы народа. Внезапно и стремительно спустилась южная ночь. На черном плюшевом небе зажглись звезды. Мы движемся в общем потоке, не спрашивая о дороге, уверенные, что толпа вынесет нас к Гангу. А вокруг, несмотря на ночь, все кипит и кипит торговля. По обе стороны улицы, по краю тротуара, поджав под себя ноги, сидят гусиным рядком бойкие торговцы. Их товары разложены на циновках, на холщовых мешках. Бесконечные лавчонки, лотки теснят друг друга, сталкивают в глубину тротуара. Непременный атрибут улицы — все те же коровы, которые бродят, покачиваясь, обводя всех своим отрешенным философическим взглядом. — Далеко еще до Ганга? — Квартала три будет. Чем ближе к священной реке, тем больше уличная картина напоминает кочевье старого казахского аула. Только куда многолюднее. Вспоминаются и пушкинские цыгане. «Они сегодня над рекой в шатрах изодранных ночуют...» Тут и шатров-то нет. Прямо на расстеленных мешках лежат мужчины в ожидании ужина. Женщины готовят еду тут же, на железных печурках вроде пресловутых «буржуек» времен нашей гражданской войны. Полуголые или совсем голые ребятишки пищат и цепляются за материнские подолы. Почти все дети попрошайничают. И многие делают это уже вполне профессионально. Маленькие оборвыши наметанным глазом сразу различают иностранца, и тогда уже нет прохода. Окружив нас плотным кольцом, они протягивают сложенные лодочкой ладошки. Дитя, вымаливающее милостыню... Вот это подлинно экзотическое зрелище для нас! Некоторые ребятишки уже догадались, что подаяние будет тем щедрее, чем больше сумеешь выделиться из ряда, привлечь к себе внимание. Тщедушное голенькое тельце девятилетней девчушки размалевано белыми полосами, точно шкура тигренка. Той же краской разрисовано и все ее лицо. Подглазницы густо вымазаны красным. Грязные, засаленные коротко остриженные волосенки топорщатся ежиком. Маленькое страшилище не протягивает руку, а слегка шлепает прохожих хлопушкой-мухобойкой. Потом выразительно тычет себе грязным пальчиком в рот. Но вот среди толпы маленьких нищих выделяется предприимчивый семилетний коммерсант. Он вызывает симпатию. Не клянчит человек, пытается заработать честным трудом. Он продает вырезанные из камыша свирельки. Товар лежит в маленькой торбочке, висящей на шее. Мальчишка демонстрирует качество своего инструмента, поднося свирельку ко рту и выводя несколько тактов странной пронзительной мелодии. Потом тоненьким дребезжащим голоском выкрикивает цену своего товара: — Уан рупий! Уан рупий! Такую коммерцию грешно не поддержать. Я приобретаю свирельку и, расплачиваясь с купцом, мысленно воспроизвожу рядом с его озабоченным лицом веселые озорные глазенки его ровесника — моего оставшегося на родине сынишки. Ему этот торговец свирельками был бы непонятен, как обитатель другой галактики. Странная мелодия, издаваемая свирелькой, и ломкий стеклянный голосок мальчишки привязались ко мне надолго. Уже мы вышли к берегу Ганга, а в моих ушах все еще звенело: «Уан рупий! Уан рупий!» Но вот наконец и берег священной реки. Высокий крутой берег Ганга. Конец улицы, по которой мы шли, упирается в гранитные ступени. Смолк, почти иссяк и нескончаемый базар. Теперь мы движемся в толпе паломников. Кругом нас люди того типа, который в древней Руси выразительно назывался «калики перехожие». Это какой-то парад нищих, сирых, убогих, обездоленных. Острые ребра выпирают через обугленную кожу полуголых старцев. Живописные лохмотья, как с гвоздиков, свисают с плеч древних старух. Я едва удерживаюсь на ногах, чтобы не наступить на седые космы больного старика, что умудрился заснуть на грязной ветошке, расстеленной прямо на гранитных ступенях. Пониже его сидит урод, точно сошедший с картины Гойи. Рядом с ним — обрубок человека без обеих ног, без одной руки, горбатый, одноглазый... Из каких страшных снов он явился? В каком кошмаре родился тот нечеловеческий стон, с каким он протягивает за милостыней свою единственную руку? Что больше всего потрясает, — это та спокойная будничность, с которой на таком фоне развертывается повседневная жизнь людей. Многие купаются. Женщины стирают белье. На маленьких лодчонках, стоящих у берега, тоже копошатся люди, идет какая-то хозяйственная возня. Здесь уже сложился свой особый быт, не считающийся со сменой дня и ночи. Когда на утро следующего дня для нас была организована лодочная прогулка по Гангу, мы увидели на берегу реки точно ту же картину, что наблюдали ночью. То же многолюдье. И люди все так же непрерывно купаются, умываются, стирают белье, чистят рыбу, моют посуду. Древняя священная река безропотно принимает в себя все отбросы такого большого, такого перенаселенного города. Но от этого она не перестает восприниматься как священная. И тот черный изнуренный человек, что, стоя по пояс в реке, истово и шумно полощет горло водой, полной нечистот, конечно же, незыблемо верит в чудотворные свойства вод Ганга. Как объяснить все это? Легче всего было бы повторять избитые места традиционной западной литературы начала века. О пестроте индийских верований и суеверий, обрядов и предрассудков, о неистребимом фатализме, о загадочных свойствах индийской души... Но подобные рассуждения поверхностны. Их авторы нарочито закрывают глаза на вопрос о последствиях чужеземного ига, на то, что по данным экономистов население Индии в начале двадцатого века страдало от голода больше, чем в начале века восемнадцатого. Вот почему Индия живет как бы одновременно и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. Века уживаются рядом. Это мы почувствовали особенно ясно здесь, в Бенаресе, где мы могли наблюдать описанные картины на берегу Ганга и могли в то же время общаться с людьми вполне современными, с людьми высокой культуры и высокого строя души. Я имею в виду нашу встречу с местными писателями и журналистами, которая была организована здешней Литературной академией на языке хинди — филиалом уже знакомой нам общеиндийской академии. Да, толпы нищих бездомных паломников на берегах священного Ганга — это драматическое прошлое страны, отзвуки трагедии, пережитой этим вдохновенным и добрым народом. Отличная библиотека, с которой мы ознакомились в Бенаресском филиале Литературной академии, изобилие недавно изданных книг, в том числе шестнадцать томов энциклопедии хинди — это настоящее и будущее Индии. И когда мне выпала честь выступить в качестве руководителя делегации советских писателей перед полусотней индийских литераторов, пищущих на языке хинди, я искренне волновался. Удастся ли мне найти слова, чтобы обобщить свои противоречивые, пестрые впечатления? Меньше всего тут подходили сухие официальные декларации, считанные с бумажки, переполненные цифирью. Слушая — хоть и в переводе — красноречивые выступления местных литераторов, я в который раз мысленно одобрил себя за привычку выступать без бумажки. Было бы очень неловко читать по готовому тексту после задушевных речей этих людей, владеющих ораторским искусством. Не мучил я их и цифровыми данными. Кстати, я вообще абсолютно не перевариваю цифр. Я предельно глух к ним. Они скользят мимо моего сознания. И мне пришлось перед поездкой в Индию сделать над собой усилие, чтобы усвоить хоть основные цифры в области наших культурных, в частности литературных, связей с этой страной. Но одну цифру я все-таки назвал, и она прокатилась по залу, отозвавшись радостным гулом. Семьсот две книги индийских авторов изданы на русском языке за последнее двадцатилетие. Наши хозяева так ликовали, узнав об этом, такой неподдельной братской дружбой веяло от каждого их слова, что на душе стало тепло. И я еще раз порадовался, что говорил не слишком официально, и еще раз огорчился, что с утра в гостинице, несмотря на несусветную жару, я мужественно напялил на себя пиджак. Да еще и галстук подвязал! А перед такими людьми совсем не надо было застегиваться на все пуговицы ни в буквальном, ни в переносном смысле слова. С молниеносной оперативностью местные журналисты отразили нашу встречу в бенаресской газете. Репортаж был озаглавлен: «Семьсот две книги индийских писателей на русском языке». Изложение моей речи заканчивалось, так: «Руководитель делегации советских писателей, рассказав о том, как торжественно отметил советский народ столетие со дня рождения великого сына Индии Махатмы Ганди, выразил надежду, что народы Индии так же торжественно отметят столетнюю годовщину со дня рождения великого вождя Советского государства В. И. Ленина». ...В Бенаресе наш гид сумел показать нам зрелище в своем роде неповторимое — ночной базар. Он повел нас туда прямо с берега Ганга, где мы задумчиво стояли, глядя то на отблески городских огней в священных водах, то на аспидно-черное небо, на котором южная луна лежит как бы плашмя, а звезды — огромные до неправдоподобия — горят, как далекие костры. Ага, вот и Полярная звезда. Она стоит здесь несколько ниже, чем у нас. Минутный укол в сердце. Вон там она, моя родина... Далеко, очень далеко от меня... По пути на ночной базар Шарма предложил нам держаться вместе, чтобы не потерять друг друга, не отстать от него. Ведь нам опять предстояло протискиваться сквозь толпы, сокрушая локтями то потные человеческие тела, то тощие бока бродячих коров. К базару ведет тесная, кривая, извилистая улочка. Сквозь нее пробираешься точно сквозь ущелье. Но по обе стороны этого ущелья — огни, огни, огни. Они многоцветны, переливчаты, от них рябит в глазах. Это огни бесконечных лавок, лавчонок и магазинов, буквально налезающих друг на друга. Использован каждый сантиметр площади. На самом крохотном клочке, притиснувшись к стенам домов, под небольшим тентом стоят торговцы со своими товарами. Те магазины, что покрупнее, побогаче, раздвинули свои витрины, втиснувшись в самую глубину стен. И весь этот узкий каменистый колодец, весь этот бесконечный ряд «торговых точек» затоплен электрическим светом. А товары! Хотел бы я посмотреть на того товароведа, который смог бы сотворить опись этих товаров! На любой вкус, на любой карман. Дорогие и дешевые, стеклянные и жемчужные, шелковые и бумажные, стандартно-традиционные и прелестно-оригинальные. Необходимые в хозяйстве житейские вещи: кувшины, чашки, половники, рюмки. А рядом с ними плоды буйной фантазии: фигуры танцующего четверорукого бога Шивы или другого бога с головой слона. Драгоценные каменья, мрамор, золото, сандаловое дерево, слоновая кость... У какой женщины не разгорелись бы глаза на эти вышитые бисером сумки, покрывала, платки, на отрезы разноцветных тканей! Это подлинно восточное сказочное изобилие и цветистость озарены мощным потоком рекламных огней, которые в нашем представлении всегда связываются с Западом. Но здесь даже этот «цивилизованный» электрический свет выглядит по-восточному сказочно. Он пляшет на пестрых товарах, то сливаясь в одном ослепительном сиянии, то рассыпаясь на миллионы крохотных цветных блесток. Вспоминаю казахское выражение: «Девяносто цветов огня». Нет, тут не девяносто... Куда больше... И среди них оттенки, не имеющие словесного обозначения на знакомых мне языках. Первое, что приходит вам на ум, когда вы погружаетесь в глубину этого ночного базара — это «Тысяча и одна ночь». Точно вы спите, и вам снится знакомая с детства сказка Шехерезады. Не беда, что арабская сказка предстала здесь перед вами в индийском варианте. Откуда же, как не из «Тысячи и одной ночи», могли явиться эти угольно-загорелые, степенные, немногословные купцы в белых без ворота рубахах? Они сидят, скрестив ноги калачиком, на своих подстилках, снисходительно поглядывая на снующих взад и вперед вертлявых, ловких мальчишек в одних набедренных повязках, на мальчишек, похожих стройностью и темным блеском кожи на отполированные статуэтки. А женщины! Легкие, грациозные, обтянутые яркими сари, подчеркивающими женскую округлость линий, они все выглядят родными сестрами Шехерезады. Их черные глаза блестят, как электрические огни витрин. Их взоры обволакивают прохожего иностранца пряной атмосферой восточной сказки. И вам не хочется прерывать этот сон наяву, а хочется еще и еще бродить по этому разливу огней, теша свой взор невиданными изделиями из диковинных материалов. Мы не довольствуемся товаром, лежащим у самой обочины, в лотках. Через широкие двери мы заходим в магазины, похожие на выставки драгоценных изделий, сделанных подлинными мастерами. Витрина — во всю стену. Застекленные ящики с товаром — и в центре, и по углам магазина. И кресла для покупателей. Вас не торопят. Напротив, предлагают посидеть, отдохнуть, полюбоваться товаром. Продавцы помогают вам. Они с неутомимой готовностью и проворством раскладывают перед вами все новые и новые образчики. Они красноречиво расхваливают все, чем богат магазин, но ничуть не сердятся, если вы уходите, так ничего и не купив. Напротив, вас благодарят за внимание, вам улыбаются, приглашают зайти снова. Если у вас есть в кармане хоть что-то, вам и самому не хочется уходить из такого магазина с пустыми руками. Интересный парадокс. Именно здесь, на этом ночном базаре, где, казалось бы, должен царить дух наживы и приобретательства, как-то очень отчетливо видны психологические черты индийского характера — склонность к раздумью, к уходу в свой внутренний мир. О чем, например, думает вот этот человек, сидящий на корточках? У него матовая кожа, а волосы черные и блестящие, как шерсть выдры. Он выглядит гладким и благополучным, точно хорошо ухоженный конь-пятилеток, у которого к зиме шерсть лоснится. А в лице его разлит такой полный душевный покой, такое углубление в себя, что вы воспринимаете его отнюдь не как торгаша, а именно как созерцателя, наслаждающегося какими-то тайнами, только ему доступными духовными ценностями. И он не одинок. Их не так уж мало — людей, задумавшихся о чем-то своем в самом центре базарной сутолоки. Неожиданно в сказку Шехерезады врывается сигнал двадцатого века. Внезапно в один миг гаснут все огни, и на смену ослепительному электрическому морю на нас опускается непроницаемо-черный мрак. — Не пугайтесь! Военные ученья! Гражданская оборона на случай нападения с воздуха! — разъясняет наш гид и вслепую выводит нас к какому-то дому. Вслед за ним, ощупью, поднимаемся по ступенькам на второй этаж. Это магазин тканей. Здесь наглухо занавешенные окна. Здесь горит свет. Любезные предупредительные продавцы наперебой помогают нам скоротать время воздушной тревоги, демонстрируя свои товары. А может быть, господа иностранцы и купят что-либо, соблазнившись красотой? Красота, действительно, неописуемая. Прославленные вышивки, сделанные мастерицами Бенареса, известны по всей Индии. Украшенные этими вышивками сари выглядят настоящими произведениями искусства. Ткань, вышитая золотом, живет и дышит. Рисунок вспыхивает и уходит в тень, мерцает и разливается потоком. Вот уж подлинно золотыми руками вытканы эти золотые узоры! Сказочное очарование Бенареса несколько тускнеет, когда гаснут ночные огни. Совершая дневную лодочную прогулку по Гангу и медленно поднимаясь вверх по реке, мы куда более трезвыми глазами оцениваем город. Все-таки гнетущее явление — эта необычайная теснота. Типично южные, открытые, окаймленные множеством балконов тонкостенные дома стоят плотным частоколом, впритык один к другому. Беспомощно жмутся к большим домам дома-малыши. Новые пяти-шестиэтажные здания нависают над старыми двухэтажными, как бы угрожая вытолкнуть их. Точно какая-то злая сила согнала на этот клочок прибрежной земли все эти тесные ряды домов, которые с трудом удерживаются у самой кромки воды. Кажется, еще один толчок — и все это сползет, рухнет в воду, рассыплется, как карточные домики. Что будет тогда с людьми, с бесчисленными толпами людей, которыми кишмя-кишат и дома и улицы? Может быть, их спасут многочисленные гранитные лестницы, похожие на нашу одесскую? Наверно, именно на это и надеются многие, потому что ступени лестниц, ведущих к священной реке, тоже почитаются здесь как святыни. Там, где ступени вплотную подходят к воде, возвышаются высокие четырехугольные нары. Отсюда приверженцы индуизма созерцают священную реку и молятся ей. Впрочем, и храмов на берегах Ганга тоже немало. Так что помолиться есть где. Мы обращаем внимание на один из храмов, стоящий по пояс в воде. В сезон дождей Ганг выходит из берегов. В иные годы вода поднимается на пять-шесть метров. В один из таких сезонов вода подмыла грунт под этим небольшим храмом, и фундамент его осел. Такие происшествия обычно возбуждают народную фантазию. Так и здесь. Мы узнаем нравоучительную легенду о беспутном сыне благочестивой Ахилии-бай, некогда правившей княжеством, стоявшим на месте нынешнего Бенареса. Однажды, ужаснувшись своей греховностью, молодой князь, чтобы смягчить гнев богов, решил возвести этот храм. Но боги не приняли дара грешника. Они потопили отвергнутый ими храм. Храмы Бенареса — этой колыбели индуизма — очень много дают для понимания чувств и верований народа. В центре города, в тисках сгрудившихся старых домов, стоит Золотой храм, некогда высокий и величественный, с овальным куполом, отделанным чистым золотом. Но царь Аурангзеб, огнем и мечом насаждавший здесь мусульманство (тот самый Аурангзеб, что пришел к власти, убив трех старших братьев и заточив в тюрьму отца) приказал превратить Золотой храм индуистов в мечеть. Преследуемые индуисты перенесли свой главный храм в небольшой домик по соседству. Мы поднимаемся по узенькой лестнице соседнего дома на маленькую, засиженную птицами площадку, откуда можно беспрепятственно наблюдать за молящимися. Мы видим скопление страстно верующих людей. Среди них немало фанатиков с вдохновенными лихорадочными взорами, бледными изможденными лицами. Их молитвенный экстаз проявляется не только в выражении лица, но и в резких порывистых телодвижениях. Они неистово бьют земные поклоны, вздымают руки вверх, прикладывают их ко лбу и к груди. Через века преследований и гонений пронесли они свою веру, и не повлияли на них ни разгром Золотого храма, ни новая высокая мечеть с десятью минаретами, построенная тем же Аурангзебом. Нам довелось в Бенаресе увидеть собственными глазами индуистские похороны — обряд сожжения тел усопших. Еще с лодки мы приметили на берегу Ганга какую-то площадку, к которой подплыла баржа, груженная лесом. Несколько человек встречали баржу. Они с поразившей нас быстротой и слаженностью движений проделали на наших глазах ряд последовательных операций с этим лесом: сгрузили, распилили, сложили штабелем вышиной примерно в метр. Затем с таким же проворством и деловитостью эти люди положили на штабель туго завернутого в красную ткань покойника. Поверх тела — еще два-три ряда дров. Потом юноша поднес к этому сооружению факел, и дрова — очевидно, очень сухие — мгновенно вспыхнули. Через несколько минут пламя уже бушевало, вознося к небу дым — символ эфемерности и бренности нашей материальной жизни. Пепел, который останется после того, как погребальный костер отпылает, будет брошен в священные воды Ганга, что обеспечит душе покойного слияние с бесконечностью и растворение в вечном блаженстве. Пока мы плыли мимо площадки, к ней поднесли еще два трупа, также завернутые в красное. Мы уже вроде привыкли к кричащим контрастам Индии. Здесь выглядит естественным многое, что в Европе было бы воспринято как режущее противоречие. И потому нас уже нисколько не удивляет, когда после знакомства с чудесами священного Ганга наш гид предлагает нам познакомиться с тремя — или хотя бы с одним из трех университетов Бенареса. Да, да, этот город, который, к слову сказать, всего лишь районный центр, входящий в штат Уттар Прадеш, имеет целых три университета, не говоря уже о множестве других учебных заведений. Широко представлены гуманитарные науки. В составе одного из университетов — Кашивидиапит — только гуманитарные факультеты. О филиале Литературной академии мы уже знали. — Не удивляйтесь, — говорит наш гид, — ведь население Бенаресского района составляет два с половиной миллиона человек. ...Новая неожиданность! Оказывается, в этом древнейшем очаге индийской культуры бунтуют студенты. Бунтуют самым наисовременнейшим манером, не хуже, чем в Париже или в Западной Германии. Так что университет, запланированный для нашего посещения, временно закрыт, и уважаемые господа туристы благоволят ограничиться внешним осмотром университетского городка. Двенадцать колледжей университета разбросаны по большому зеленому массиву. Учебные корпуса и общежития размещены в роскошном саду. В университетском музее богато представлена древнеиндийская скульптура. Мы снова имеем возможность подивиться дарованию этого народа, его умению выразить в причудливых формах свою умонастроенность. На нашем пути — все новые и новые храмы. Входят ли они в число тех полутора тысяч, которые значатся по статистике? Вот, например, этот, построенный местным богачом в стиле модерн, без традиционной резьбы на стенах и куполах? Или тот, что в самом центре города, тоже блещущий новизной, отделанный и снаружи и изнутри мрамором, хоть и не таким ослепительно белым, как мрамор Тадж-Махала? У входа в этот храм — изображение бога, кажущегося живым. Он человеческого роста. Он поворачивает шею и укоризненно, как китайский болванчик, покачивает головой. И в такт ему качает своей лохматой головой местный юродивый, один из тех, чьей бороды и усов в жизни не коснулась бритва. Лоб его густо намазан белой глиной, пересечен красной линией. Это недоступный нашему пониманию знак причастности к чему-то. На тщедушном теле юродивого — единственный лоскут — набедренная повязка, которая тщится хоть «срам прикрыть». Этот человек мог бы с полным правом сказать: «Все мое ношу с собой», потому что, волочась заплетающимися ногами по храму, он таскает за собой грязный холщовый мешок, содержащий все материальные ценности, которые обременяют его в этом мире. Зато какое богатство в стенах храма! Эти стены снизу доверху покрыты письменами санскрита. Здесь весь текст древней эпической поэмы «Рамаяна». ...Кончается наш насыщенный острыми впечатлениями день. В ресторане гостиницы нам обеспечен самый современный сервис. Быстроногие официанты проявляют ангельское терпение, ожидая, пока мы решим вопрос о выборе блюд, описанных в меню на английском языке. В этом деле к нашим услугам всегда полное содействие метрдотеля, элегантного джентльмена, облаченного в пиджак и галстук, невзирая на самый лютый зной. Как только метрдотель замечает наши затруднения с выбором блюд, он стремительно бросается к нам, обогнув стол, становится сбоку, заученным любезным движением склоняет голову и говорит таким тоном, точно здесь решаются мировые проблемы: — Сэлед? О йес, сэр... Сэлед вери гуд... Кари? О йес, сэр... Кари вери гуд... Мы подшучиваем над Майей Ганиной. Скорее всего именно ее женские чары так неудержимо влекут к нашему столику элегантного метрдотеля. А он и впрямь выглядит эффектно со своей худощавой стройной фигурой, прямолинейным очерком лица и выражением любезной озабоченности во всех движениях. — Силен! Просто кандидат ресторанно-кулинарных наук! — шепчемся мы по-русски. И вдруг выясняется, что наш гостеприимный хозяин и впрямь кандидат. С отличным университетским образованием. Кандидат искусствоведения! После такого признания нам уже неловко беседовать с ним о салатах и бифштексах. Пытаемся втянуть его в интеллектуальный разговор о Рабиндранате Тагоре, о Льве Толстом... Но наш собеседник опять-таки любезно восклицает: — Тагор? О йес, сэр! Тагор — вери гуд. Толстой? О йес, сэр! Толстой — вери гуд. Все с той же метрдотелевской интонацией. О страна чудес!
Итак, мы отправляемся с визитом к самому бенаресскому магарадже! Во дворце уже ждут нас, и к нам для сопровождения прикомандирован инспектор Варма — невысокий коренастый человек средних лет с ястребиным профилем и аккуратной полоской усов, так часто встречающихся здесь. Это очень общительный собеседник, не чета нашему сдержанному гиду Шарма. Едва познакомившись, Варма хочет сообщить многое о себе и узнать по возможности все о вас. Вот он уже с интересом осведомляется, есть ли у меня дети, а заодно и сам доверительно сообщает, что он отец пяти очаровательных малюток, что это очень радостно, однако одновременно создает немало материальных затруднений. — Вот магараджа, тому государство выплачивает пенсию в пятьсот тысяч рупий. Да доход от собственного имения — не меньше полумиллиона. А послушали бы его! Вечные жалобы на нехватки... — торопливо вводит нас инспектор Варма в курс дела. Дорога ко дворцу магараджи довольно далекая. Проезжаем длинный высокий мост в верхней части города, снова спускаемся к реке и долго едем вдоль набережной. Путь этот дарит нам новые достопримечательности. Вот, например, большой четырехугольный бассейн с каменными стенами-лестницами, уходящими под воду. Говорят, что такие бассейны очень характерны для здешних мест. Они размещаются обычно возле храмов. В них совершается обряд омовения перед молитвой. Но на этом бассейне, мимо которого мы проезжаем, — печать запустения. Он обмелел, помутнела его вода, запущены его окрестности. Зато расположенный неподалеку храм из розоватого гранита выглядит как драгоценная игрушка, за которой бережно ухаживают. Всматриваемся в барельефы, украшающие купол и стены храма. Они выполнены в духе традиций древнего индийского искусства: парадные крытые повозки, волы, львы и, конечно же, слоны в роскошных нарядных попонах. Не обошлось и без танцующего четверорукого бога Шивы. И снова мы поражаемся этому национальному умению — передавать ощущение ритма в пространственном искусстве. Въезд во дворец магараджи пролегает через небольшое село. Мы катим по асфальтной дороге вдоль села и упираемся в ворота дворца. Вот так сюрприз! Оказывается, чтобы войти сюда, мы, приглашенные гости, должны купить билеты — по одной рупии с головы. Дело в том, что магараджа рассматривает свое обиталище как музей, а за вход в музей во всем мире платят. У входа — стража, человек семь солдат. Весьма оригинальная стража. Не стесняющая себя внешними формальностями. Все солдаты развалились на травке, почти нагишом, в самых непринужденных позах, явно наслаждаясь полным отдыхом. Просто уголок пляжа. Тем не менее, узнаем, что это солдаты правительственных войск. — Раньше, магараджа содержал. собственную полицию, но это влетело в копеечку. Вот они рад,.что после превращения дворца, в музей его охраняет государство, — разъясняет инспектор Варма, не желающий скрывать от туристов мелких домашних разногласий.. Во внутреннем дворе дворца. — дорожки, посыпанные красным гравием, идеально зеленый травяной ковер. Трава на нем тугая как ворс настоящего ковра. Начинаем осмотр с овального зала, в котором экспонируется слоновая упряжь. Слон — излюбленный символ индуизма — представлен здесь, так сказать, с парадной стороны, Совсем не отражена трудовая деятельность этих неутомимых работяг, зато выставлены для обозрения роскошные наряды, в которые облачают слонов, участвующих в торжественных выездах сильных мира сего. Вот широкий нагрудник, прикрепленный к седлу и подпруге, вот такой же подхвостник. Они очень красивы, блещут серебряными и бронзовыми пластинками. Еще красивее паланкины, прикрывающие спину слона. Их много, и они разнородны. Потому что это изделия разных времен. Ими пользовались далекие и близкие предки магараджи. Есть более скромные, сделанные из обычного дерева. Есть роскошные — из сандалового дерева, инкрустированные костью и драгоценными камнями или обтянутые белым сафьяном. Эти похожи на царские троны. С той же царственной пышностью сделаны и большие слоновьи попоны из ярко-красного плюша, щедро украшенного золотым позументом. Однако для чего же эти странные дубинки, не длинные, но достаточно увесистые? Они напоминают булаву украинских гетманов — символ силы и власти. Но здесь — увы! — они символизируют как раз рабство столь почитаемых слонов. Ими подгоняют чересчур медлительных или укрощают взбунтовавшихся. Из дубинки, словно, иглы ежа, торчат шипы, напоминающие, что великолепное царственное животное все-таки целиком подвластно человеку. Мы переходим в соседний зал, и мне кажется, что я уже видел его когда-то. А-а-а... На экране. В каком-то индийском фильме показывали, как в зале, предназначенном специально для кейфа, на покрытом коврами возвышении, среди пышных стеганых одеял и подушек возлежит, лениво потягивая кальян, пышноусый красавец-раджа. А перед ним извивается в танце, пронизанном эротикой, полуобнаженная баядерка. ...Здесь полный набор кальяна. От трубок обычного размера до огромной, в добрую сажень. Чашка для табака и сосуд с водой величиной с небольшой самовар. Через него пропускают дым. Весь прибор сделан из стекла и дерева ценнейшей породы. Все это расписано с большим вкусом. На застекленной витрине — предметы одежды, передававшиеся из поколения в поколение. Украшенные ручной вышивкой искусниц, эти яркие халаты, шали, сари воскрешают прошлое, показывают образцы мастерства. Да, такие экспонаты украсили бы любой музей. Переходим в следующее здание, пересекаем двор и вдруг видим вкатившуюся в ворота легковую машину, несколько напоминающую нашу «Волгу». Киносеанс продолжается. Совершенно в духе «великосветских» фильмов из машины с подчеркнутой легкостью выскакивают трое мужчин. Один из них, соблюдая все тонкости кинематографического этикета, распахивает переднюю дверцу автомобиля и почтительно помогает выйти молодой девушке, одетой по последней европейской моде. Она не удостаивает взглядом суетящихся вокруг нее мужчин. Она проходит мимо, высокомерно вскинув головку вверх. За ней несут ее портфель, ее зонтик, ее сумочку. Это дочь магараджи. Ей шестнадцать лет. Она ездила сдавать экзамен. Ее всюду сопровождает охрана, так как и до Индии уже дошли гангстерские повадки современного Запада — умыкать отпрысков богатых семей и вымогать потом выкуп. Все эти сведения нам торопливо сообщает инспектор Варма. Окончив фактическую информацию, он не может отказать себе в удовольствии отреагировать эмоционально. — Двести слуг и шесть автомашин. Дворец — сами видите... — азартно шепчет он, — и притом еще вечные жалобы на нехватки. Нет, почтения к званию магараджи в нашем инспекторе Варма явно не наблюдается. Скорее естественное раздражение трудящегося отца семейства против законсервированного, как экспонат былых времен, сановного трутня. ...Сильное впечатление оставляет коллекция оружия, собранная в отдельном длинном зале. Этот зал вполне мог бы сойти за филиал национального музея, настолько выразительна его экспозиция, так, красноречив этот путь от лука — пращура современной межконтинентальной ракеты — до нынешних миниатюрных дамских пистолетов величиной с ладонь. Я критически, со знанием дела осматриваю бамбуковые луки. Пожалуй, наши, из крепкого тугого тала, обтянутые бычьей шкурой, которыми совсем не так давно еще пользовались казахские батыры, более надежны. Впрочем, ведь эти индийские луки были на вооружении предков магараджи еще во времена Акбара и Шахджахана. Бесконечно разнообразны выставленные здесь стрелы. Чугунные, железные, бронзовые. То обычной формы, то с раздвоенным острием, то плоские, как лезвие ножа, то с каким-то наконечником, похожим на штопор. Дальше — копья, клинки, сабли, излюбленные на Востоке виды оружия. А какие кинжалы! Их не забраковал бы и сам Фантомас. Нажим кнопки — и лезвие пулей выскакивает из рукоятки. Другой нажим — хищный щелчок обоюдоострого кинжала, который раздваивается, как ножницы. Потом пистолеты всех мыслимых марок. Потом ружья — от самых древних, фитильных, кремневых, до большого ружья с шестью зарядами, с наганным барабаном. Нам сообщают, что отец нынешнего магараджи был метким стрелком. В доказательство демонстрируется кусок ткани с нашитыми на него монетами, похожий на казахское девичье убранство, которое раньше принято было украшать серебряными монетами. Нам предлагают поверить, что отец магараджи подбрасывал эти монеты в воздух и простреливал их на лету. Возможно, что так и было в действительности. Потому что охотничьи трофеи, выставленные здесь, подтверждают, что старый магараджа умел-таки обращаться с ружьем, умел расправляться с тиграми и леопардами. Жаль только, что его крепкая рука и меткий глаз спасовали перед колонизаторами. Он не только подчинялся английскому диктату, но и всячески угождал иностранным хозяевам. Узнаем тут же историю о роскошной мебели из слоновой кости, которую этот магараджа преподнес лорду Керзону, вице-королю Индии, в начале нашего века. Только вмешательство командующего английскими войсками в Индии Китченера помешало Керзону вывезти драгоценный подарок в Англию. Китченер заявил, что дары, полученные вице-королем, являются государственной собственностью. Самые любопытные сведения о быте магараджи, об истории дворца можно получить у небольшого сухонького старика, бесшумно бродящего по оружейному залу. Колоритная фигура. Почти все семьдесят семь лет своей жизни он провел, как и все его предки, на службе у магараджей. С умилением повествует о том, что нынешнего магараджу Адитья Нараяна Сингха он на руках носил, и с горечью — о том, что, став великим мира сего, его бывший воспитанник проходит мимо него, не замечая. Беспредельная преданность господам, готовность на любую жертву для них... Этакий индийский Савельич. Самые светлые воспоминания старика связаны с тем, как он прислуживал магарадже на охоте, как седлал слона для коронованного гостя магараджи короля Бельгии Леопольда, который был здесь гостем перед началом первой мировой войны. За все свои заслуги старик получает сейчас тридцать четыре рупии в месяц, то есть на наши деньги — четыре рубля с копейками. ...От стариковской нищеты мы переходим непосредственно к царственному великолепию приемных залов дворца. То есть великолепие-то, собственно, только в одном из двух приемных помещений, в том, где принимают знатных гостей. Мы проходим туда, минуя первый — скромный зал для приема подчиненных. Тут нет ни единого стула. Только кресло магараджи. Не приходится сомневаться, что подчиненные разговаривают с высокородным магараджей только стоя. Зато во втором зале — подлинно царская роскошь. И потолок, и карниз, и порог отделаны золотом. Золотой и серебряный орнамент украшает и колонны. Величина зала и высота потолка необычайны. Просто хоть верблюдов тут паси. И во всю эту величину — огромный ковер, в котором тонет нога. В самом центре — трон магараджи, а по обе его, стороны — мягкие стулья для гостей. Стулья эти, однако, без спинок, что тоже намекает на субординацию: сиди, но не разваливайся. На стене портреты высоких гостей, посетивших магараджу. Здесь побывали короли Лаоса, Саудовской Аравии, Бельгии (Бодуэн второй с супругой). Приезжал и Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций господин У Тан. И все-таки печать упадка, печать исторической обреченности лежит на всем этом старательно поддерживаемом величии. Ясно, что и сам магараджа — такой же экспонат своего музея, как древние одеяния или бамбуковый лук. Можно легко представить себе, что и те, чьи портреты висят здесь, чьим визитом гордятся, посещали дворец магараджи так же, как мы, только ради полного знакомства с древностями Бенареса. Покидая дворец, мы наталкиваемся на любопытную деталь — сарай для слонов. Входим. Только два слона стоят перед нами. Но что это? Почему большой слон закован в цепи и крепко привязан к столбу? Оказывается, это бунтарь, вышедший из подчинения человеку. Так случается иногда. И наиболее своенравных заковывают в цепи на длительный период, порой на целый год. И вот он перед нами — повстанец, не выдержавший жестокого наказания. Стоит понуро, не шелохнется. Воля к сопротивлению сломлена. Из цепей могучее животное выйдет покорным и безвольным. Мы смотрим с глубоким сочувствием на несчастного, закованного в кандалы узника. Вспоминаю из Маяковского: «И какая-то общая звериная тоска, вдруг плеща, вылилась из меня и разлилась в шелесте...» — Не желает ли сахиб посидеть на слоне верхом? — осведомляется конюшенный. Он уже приволок большое четырехугольное седло и прилаживает его ко второму слону, который много меньше ростом, чем слон-бунтарь. Мы дружно, один за другим, взбираемся по лестнице на спину слона. Вот теперь-то мы почувствуем, что были в Индии! Обидно только, что и за это короткое удовольствие надо расплачиваться так же, как за вход во дворец. Каждый по рупии. Ну, ничего игра стоила свеч. — Девятнадцать слонов у магараджи, — сердито ворчит наш Варма, — а земли у него сколько, да притом самая плодородная. А лес... Есть где поохотиться. Да еще, представьте себе, имеет земельный участок и в городе. Собирается на нем гостиницу строить. А сам все плачется и плачется. Денег у него, видите ли, нет, не хватает на представительство... Очень раздражен бедняга инспектор против паразитического существования богатея, огражденного древними традициями. В эту ночь я долго не могу заснуть. В моем сознании проходит вереница униженных и оскорбленных, встреченных . здесь. Паломники с берегов Ганга. Маленькие нищие, протягивающие ладошку, сложенную лодочкой. Стонущая голодная старуха в живописных лохмотьях. Преданный слуга магараджи, старик, получающий четыре рубля в месяц. И, наконец, — рикши, рикши... При виде их меня охватывает жгучее чувство стыда за весь род людской. Мне казалось до сих пор, что главные законы человеческой психологии, в основном, применимы ко всем людям, что одни и те же явления объективного мира вызывают примерно одинаковую реакцию в каждом человеческом существе. И сейчас меня безмерно удивляют те спокойно-равнодушные взгляды, которыми здесь смотрят на бесчисленных рикш. Вот мы, возвращаясь из дворца магараджи, подъезжаем к большому мосту. Мост выгнул свою могучую спину, и подъем в середине довольно крут. Несчастный рикша вынужден слезать с велосипеда и толкать повозку сзади. Почему же сотни, тысячи людей идут мимо, не замечая, что рикша, истощенный, жилистый, сожженный солнцем, — вот-вот упадет замертво? Почему никто с гневным криком не стащит с повозки этих двух холеных толстяков, что спокойно сидят, продолжая свою мирную беседу? Ведь у себя на родине я всегда наблюдал, как на крутом подъеме люди спрыгивают с подводы, чтобы облегчить труд животного. А тут человек... Неужели все дело в привычке? Неужели при ежедневном повторении жестокости в человеческих сердцах может выработаться иммунитет против естественных чувств сострадания, нетерпимости к злу? Не хочу. Пускай это больно, когда с сердца словно кожу сдирают, но это все же лучше, чем обрасти шкурой равнодушия, безразличной к жаре и холоду, шкурой, годной на верблюжьи подошвы. Мы в Обществе индийско-советской дружбы. Нас гостеприимно встречают люди различных возрастов. Среди них немало женщин. Мы знакомимся с популярными деятелями коммунистической партии страны, с секретарем городского комитета партии. Слушаем выступление жены одного из коммунистов, которая посетила недавно Советский Союз. Это всегда волнует, когда о твоей Родине говорят люди, увидевшие ее впервые, когда свежие глаза во всей яркости фиксируют то, что мы сами вроде уже и не замечаем. Речь этой женщины была полна такого восхищения, такой увлеченности, что аудитория зажглась ответным чувством. Оратора прерывали аплодисментами. Завязалась непосредственная, живая беседа, в которой, может быть, не все было последовательно, зато все от души. Точно после длительной разлуки встретились давние друзья, у которых накопилось многое, чем надо поделиться. Посыпались вопросы. — А как у вас с женским равноправием среди народов советского Востока? До конца ли разрешен этот вопрос? — спрашивает какая-то девушка. — О, настолько решен, что теперь уже довольно остро стоит вопрос о равноправии для мужчин, — отшучиваюсь я. Каждая шутка охотно подхватывается. Чувство юмора очень свойственно нашим индийским друзьям. В частности, сегодня — первое апреля, и острот — хоть отбавляй... От нашего имени должен выступить Исаак Голубев. Вся соль этого выступления в том, что оно — на языке хинди. Взаимный восторг оратора и слушателей! Слушателям приятно и лестно, что чужестранец так свободно владеет их языком, В этом — самое убедительное свидетельство дружбы. А самому Исааку бесконечно дорого, что наконец-то он нашел сферу практического приложения своих теоретических знаний. Кто в Москве мог оценить его знание хинди и урду? А здесь на него так и сыплются похвалы по поводу чистоты произношения и богатства лексики. И наш Исаак старается. Интересно наблюдать за тем, как он отводит душу собственной речью, ее понятностью для индийских друзей, их откликами на его шутки. Остроумие наших здешних друзей мы могли полностью оценить, став гостями первоапрельского праздника, что зовется здесь днем простаков. Рыбацкий баркас покрыт сверху досками, получилась своеобразная палуба. Внизу можно стоять не боясь стукнуться головой. Там места гребцов, там же и трюм, и каюта, или, если угодно, даже кают-компания. На такую-то оригинальную «яхту» мы и отправились, как только стемнело, чтобы принять участие в дне простаков. Стоим на баркасе и с некоторой опаской смотрим на все прибывающих гостей. Опять обычное индийское многолюдье. Как будто уже и некуда больше, а гости все идут и идут. Мы ожидали увидеть на таком празднике преобладание молодежи. Но оказалось, что пришли люди средних лет и даже пожилые. Все они, по-видимому, знакомы между собой, связаны работой, как у нас говорят, «на культурном фронте». Не стесняясь все возрастающей тесноты на баркасе, они непрерывно шутят, острят, добродушно подтрунивают друг над другом. Наконец два баркаса, полные людей, скреплены между собой и отведены метров на сто от берега. Праздник начинается со вступительной речи, вероятно, очень остроумной, так как она все время прерывается общим хохотом. Я собрался было описать выразительную наружность оратора, но остановился, подумав, что эти описания становятся однообразными. Я все повторяю одни и те же признаки: смуглость кожи, черный цвет волос, стройность, худоба. Между тем, теперь уже ясно, что это наиболее распространенные типовые черты. Ни разу не встретил я здесь ни блондина, ни шатена, ни рыжего. Чтобы индивидуализировать описания, надо научиться различать оттенки «смуглости», а их здесь много: коричневатый, красноватый, сероватый, впадающий в полную черноту... Нет ничего обиднее, как не понимать причин общего смеха. Мы требуем от Исаака Голубева перевода шуток, но, увы! Выяснилось, что язык хинди имеет много диалектов, и, когда оратор перешел на бенаресский диалект; эрудиция нашего Исаака дала осечку. Теперь мы стали жертвами двойного перевода — Исааку переводили с диалекта на литературный хинди, а он нам — на русский. На этом долгом пути соль острот, естественно, выветривалась. К счастью, устроители вечера скоро перешли от «разговорного жанра» к фокусам, понятным и без перевода. Ведущий стал разбивать кувшины и вынимать из них венки, похожие на те, которые по индийскому обычаю надевают на шею почетных гостей. Только на этот раз венки были не из цветов, а из тех предметов, которые намекали на профессиональные пристрастия или на маленькие личные слабости кого-нибудь из собравшихся на шутливый первоапрельский вечер. В связи с этим снова состоялся бенефис нашего Исаака, редактора журнала «Совьет нари» («Советская женщина») на языке хинди. Наши хозяева уже и раньше, оказывается, подшучивали насчет того, что редактор женского журнала — мужчина. А теперь, на первоапрельском празднике, ведущий эффектно разбил перед Исааком очередной кувшин, и оттуда явилась миру запеленатая, как младенец, кукла и венок из... детских резиновых сосок. Одновременно из толпы раздался писк, имитирующий плач ребенка. Его подхватили с разных сторон и «плакали» до тех пор, пока Исаак, подчинившись правилам игры, не повесил венок из сосок на шею и не стал убаюкивать куклу, качая ее на руках. Было что-то подкупающе чистосердечное, ребячливое в шутках наших индийских друзей. Хоть смысл острот и далеко не всегда доходил до нас, искаженный и ослабленный двойным переводом, но был очевиден добродушный характер шуток, отсутствие ехидства, желания всерьез обидеть. И так человечно, так заразительно хохотали эти люди, что поневоле включились в веселье и мы. Общая картина «дня простаков» — первоапрельского праздника шутки, красочна и увлекательна. На палубе ослепительно ярко горит газовый фонарь. Его веселые лучи ложатся на фон темной южной ночи. Оба связанных баркаса покачиваются толчками от взрывов смеха. На подносах разносят какие-то сладости, похожие на шербет. Ни капли вина. Эти люди опьянены только мощным инстинктом жизнелюбия, только чистой радостью бытия. Интересно наблюдать, как искренне отдаются общему настроению даже те, на лицах которых написана нелегкая биография. Вот рядом со мной — долговязый, длинноносый, как журавль, пожилой человек. Его маленькое, с кулачок, лицо покрыто густой сетью морщин, но в то же время разительно похоже на неоперившегося орленка с голой шеей. С какой трогательной детскостью этот истощенный многотрудной судьбой человек хохочет, широко разинув большой рот, как самозабвенно выкрикивает он свое «Ва! Ва!» в ответ на восхитившую его. остроту! Начинается концерт. Сильный глубокий баритон мне очень по душе. Мелодия, которую он несет, растекается, как говорят казахи, по всем шестидесяти двум жилам. Есть для меня в индийских напевах что-то родное, что-то находящее во мне отзвук. Может быть, спокойный, эпический характер, сливающий эту песню с самой природой, с ее ночными голосами... Какое удовлетворение дает, наверно, певцу та восторженная поддержка, которую оказывают ему слушатели! Ему нисколько не мешают одобрительные возгласы «Ва! Ва!», пусть хоть иногда кричат и слишком громко. И я ловлю себя на том, что мне хочется крикнуть: «Уа! Пале!» Этим возгласом казахи тоже поддерживают своих певцов. Другой певец. На этот раз юноша, почти подросток, с высоким, гибким, как тальник, голосом. Со всех сторон нам шепчут: восходящая звезда, многообещающий талант. К тому же не только певец, но и лирический поэт. Я давно полюбил индийскую музыку. Еще дома я с замиранием сердца слушал ее в кино, по радио, в магнитофонных записях. Но только сейчас, вот этой черной бархатной ночью на Ганге, я понял, что все, слышанное мной, было, по сути, только бледной тенью настоящей индийской музыки. Нет, не современной технике, изощренной и в то же время грубой, передать все то живое и неповторимое, что струится сейчас из этого соловьиного горла. Теперь я знаю: индийскую песню может понять только тот, кто слышал ее из уст индийца на индийской земле. У меня затекла нога. Слишком долго сидел по-восточному, сложив ноги калачиком. Встал, повернулся в другую сторону — и передо мной полыхнуло высокое пламя. А-а, это оттуда, с верхней части Ганга, с того берега, где та самая площадка, на которой сжигают мертвых. Вот сейчас, должно быть, поднесли факел. Вспыхнул новый погребальный костер, большой, с юрту. Значит, эти костры горят и днем и ночью. Круглые сутки души недолгих земных странников отправляются с берегов священной реки прямо в рай. Жизнь и смерть. Голос юного певца и языки погребального пламени. Безудержное веселье первоапрельского праздника и грустное мерцание таинственных звезд над головой... Я вдруг ясно представил себе глобус — модель нашего удивительного шара. Я нахожусь сейчас на том боку глобуса, что близок к линии экватора. Уж не сон ли все это? Меня возвращает к действительности разносчик угощений. На этот раз он предлагает мне отведать чего-то очень острого, сдобренного кучей горького перца, шафрана и еще каких-то острейших специй. После этого блюда начинается разъезд гостей. — Не каждому туристу выпадает счастье побывать на таком вечере! — с энтузиазмом повторяет мне наш инспектор Варма. Он просто неузнаваем. Два с половиной часа он испытывал чистейшее наслаждение, и оно отключило его от повседневных забот кормильца семьи, от раздражения против тунеядца-магараджи, да, пожалуй, и от нас, туристов, требующих стольких забот. На его лице еще лежит отсвет музыки. Сейчас он выглядит не забавным, а трогательным. На маленьких лодчонках нас перевозят обратно на берег. Мы возвращаемся по знакомой уже нам ночной улице и, что всего удивительней, даже встречаем знакомых. Вот, вот она мелькнула в толпе, та самая девчонка, расписанная белой краской под тигренка! А вот и семилетний коммерсант со своим товаром, восклицающий протяжно и томительно «Уан рупий! Уан рупий!» Точное повторение позавчерашней ночной жизни. Некоторые из моих спутников говорят об этом уже с каким-то чисто этнографическим любопытством. А я не могу. Меня продолжают жестоко ранить эти голодные детские глаза и заунывные возгласы. Конечно, я согласен с Вармой — вечер простаков был дивным вечером. Но в то же время этот вечер, соприкоснув нас вплотную с душой индийского народа, еще больше обострил боль за его боли. Завтра мы уезжаем из Бенареса. Он дал нам кое-что понять о стране. Какие же новые открытия ждут нас впереди? |
||
|