"Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести" - читать интересную книгу автора (Снегин Дмитрий Федорович)

СТРАНИЦА СНОВИДЕНИЙ И ВСТРЕЧИ С ГЕНЕРАЛОМ

С того дня, как наш батальон занял оборону в Осташово, мы стали подчиняться непосредственно генералу Панфилову. Лысенко не без гордости говаривал: «Мы — резерв самого комдива».

Но вскоре он заскучал. В середине октября левый фланг дивизии вступил в настоящий бой с фашистами. А мы томились в обороне. Одному старшине Омельченко удалось побывать в разведке и столкнуться с врагами. А схватиться с ними жаждали все — от капитана Лысенко до шофера санитарной машины Димы Боровикова. По нам лишь изредка постреливали из орудий. Стреляли из-за реки, но ни орудий, ни немцев видно не было.

Обстрел усилился в ночь под восемнадцатое. Часов около двух в дом, где расположилась санчасть батальона, угодил снаряд. Мы сжались, а снаряд лежал посредине комнаты и дымился. Хозяин дома — одноглазый, темноликий усач, бывший буденновец, не двигаясь с места, пошутил:

— Чадит, как опаленный поросенок.

Вбежал Лысенко, как всегда, стремительный, как всегда, подтянутый, выбритый, в туго подпоясанной кавалерийской шинели. Быстро оглядел всех нас.

— Живы? — спросил он с порога и увидел снаряд.

Увидел и ординарец и кинулся было к снаряду, но капитан удержал его:

— Отставить! — и бережно поднял снаряд и понес его на вытянутых руках на улицу.

Далеко-далеко раздался глухой взрыв. Когда капитан возвратился, ничто не изменилось на его лице, быть может, только глаза чуточку расширились и сильнее обычного блестели. Он ударил ладонь о ладонь, как бы отряхивая все, что может греметь, взрываться, убивать, и принялся отчитывать меня:

— Тебе было приказано устроить санпункт на опушке леса. На гауптвахту захотелось!

— От окопов туда далеко; начнется бой, как мы раненых выносить будем? — не сдавалась я.

— Не рассуждать: приказ есть приказ!

— Мы и так перебрались на самый край села, последний дом от передовой.

— А первый фашистский снаряд угодил именно к вам. Счастье — не разорвался. И все равно узнает генерал — не тебе достанется на орехи, мне.

— А вот он, генерал, легок на помине, как говорится, — раздался негромкий и теперь уже такой знакомый всем нам голос Ивана Васильевича Панфилова.

Мы встали, замерли в напряженных позах. Лысенко хотел доложить о случившемся, но генерал перебил его:

— Знаю... знаю... Садитесь, товарищи, — и сам опустился на санитарные носилки, что стояли посредине комнаты.

Капитан Лысенко сел напротив на другие носилки, едва не касаясь коленями генерала. На столе возле занавешенного плащ-палаткой окна чадила семилинейная лампа. Панфилов покосился на нее, расстегнул шинель. Сказал, ни к кому не обращаясь.

— Прикрутите фитиль, угореть можно.

Я исполнила приказание, и в комнате стало сумеречнее, уютнее. На лица легла печать задумчивости и нежности. Все притихли, за исключением тех двух на носилках. Иван Васильевич спрашивал, Лысенко отвечал.

— Потери в группе Омельченко были?

— Трое раненых, товарищ генерал. Боровиков повез их в медсанбат.

— Да-а. — Панфилов закурил, угостил папиросой капитана.

Видно было, что его тревожит не только судьба раненых бойцов.

— Узнал, откуда в Осташово этиловый спирт?

— Ведем дознание, товарищ генерал...

С этим спиртом у меня связано горькое воспоминание. Разведчики напились, и одного бойца не удалось спасти. Генерал, наверное, спросит и надо будет отвечать. Но Панфилов спросил о другом:

— Где похоронили?

Лысенко трет ладонью крутой высокий лоб и трудно говорит:

— Под березками, товарищ генерал, похоронили. Хорошее место. — Последние слова вырвались у него безотчетно.

«Хорошее место», — мысленно повторяю я. Нет, пожалуй, капитан не оговорился... В то утро, когда мы выгрузились из теплушек в Волоколамске и пошли своим ходом, как говорят военные, Лысенко не раз вспоминал о березах. Они встречались на всем пути, березы Подмосковья. Утро занималось безветренное, чистое, и ярко белели стволы берез, а тонкие ветви с опаленной листвой махали нам, как бы желая несбыточного счастья.

— Как-то, хоронясь от вражеских самолетов, батальон сосредоточился в роще. Лысенко лег на сырую землю, положил руки под голову и долго смотрел сквозь поредевшую лимонную листву березы на высокое линялое небо. И вдруг сказал: «Если убьют, похороните меня, други, под березкой...»

И тогда и теперь меня поразили слова капитана. А Панфилов как бы не обратил на них внимания и после глубокой затяжки продолжал спрашивать:

— Написали родным, как я велел?

— Да, товарищ генерал, написали, что пал смертью храбрых, в бою.

Иван Васильевич опустил голову. Молчал. Папироса погасла. Словно самому себе, сказал:

— И он мечтал о подвиге, а вот поди же...

Лысенко осторожно погасил окурок, зажал в кулаке и как-то странно улыбнулся. Генерал вопросительно взглянул на него: что, мол, ты? Капитан, преодолев внутреннее стеснение, спросил:

— Товарищ генерал, вам сны снятся?

Панфилов не удивился, потянулся к папиросе, но, увидев, что она погасла, опустил руку.

— Бывает, снятся: когда мало работаю.

— А у меня наоборот, — оживился Лысенко. — Вот нынче. Так вымотался, а прилег и сразу уснул. И такое приснилось. Да как наяву. Будто вышел я в поле, в лицо ветер дует, гарью несет: где-то спелые хлеба горят. Побежал я через клеверник на пашню. Дорожка знакомая: сейчас будет ложок, потом березовый колок, а за ним — пашня. Только сбежал я в низину, откуда-то с неба налетел на меня огненного оперения петух, раза в три больше обыкновенного. Стальными шпорами когтит мне грудь, крыльями бьет, кривым клювом метит в глаза. Я напрягаю силы, хочу бросить на землю взбесившуюся птицу и не могу. Вот-вот заклюет меня петух. Отшвырнул, наконец, а он снова налетает...

Лысенко внезапно оборвал рассказ, окинув нас чужим незнакомым мне взглядом. Панфилов заинтересованно спросил:

— Все?

— Да, на этом проснулся.

— Ну что ж, сон в руку, Михаил Александрович: одолеешь со своими орлами фашистского петуха. Хотя, не скрою, предстоит неравная схватка. Да ведь мы родную землю защищаем, а врагу она чужбина-могила.

Они долго молчали. Потом заговорили о неотложных окопных делах: где лучше поставить станковые пулеметы, чтобы прикрыть огнем фланги, как надежнее построить глубину обороны, где выгоднее контратаковать. Лысенко попросил у генерала «одну-две настоящие пушчонки».

— У тебя есть сорокопятки.

Капитан покрутил головой: слабые, мол, орудия. Панфилов, как мне показалось, недовольно сдвинул брови:

— Надо уметь ими пользоваться. К тому же я приказал Курганову поддерживать вас своей артиллерией, а у них, как вы знаете, калибры солидные. — Помолчал и добавил: — В случае вынужденного отхода сосредоточиться в районе... — И показал на карте, где сосредоточиться. — Не следовало бы по правилам военной науки заранее планировать свои поражения и отступления, да не в игрушки играем.

— Спасибо, — сказал капитан Лысенко. — Но на запасный рубеж мы отойдем разве что мертвые.

Иван Васильевич поморщился, строго сказал:

— Воюют живые. И побеждают живые. И вы нужны мне живые. Тем более завтра... Кстати, с рассветом перебазируйте тылы батальона и санпункт на опушку леса.

Я сжалась, но спросила твердо:

— Значит, завтра будет жарко?

Генерал внимательно посмотрел на меня, на моих подруг-санитарок, на капитана Лысенко.

— Жарко будет, пока всю гитлеровскую армию не разобьем. Поскорее научиться бить их смертным боем — вот что важно. — Иван Васильевич склонил голову набок, словно к чему-то прислушивался, потом заговорил снова: — Помню, мальчишкой пойдешь в орешник на незнакомое место. Спотыкаешься, издерешься весь о сушняк, прутья больно бьют по лицу. А во второй и третий раз идешь хозяином, всякий прутик отведешь в сторону, под завалом пролезешь, не споткнешься ни об одну кочку. Опыт. — Панфилов закашлялся, прикрыл рот белым платком. — Весь день что-то в горле першит.

Лысенко встрепенулся:

— Может, водки?

— Водки не хочу, а крепким чайком с удовольствием погрею душу. — Генерал посмотрел на часы. — Позднее время, однако.

Но капитан уже распорядился вскипятить самовар. Повар Абильмазов виновато признался:

— Самовар готов.

— Вот как, — улыбнулся Иван Васильевич, и в его глазах блеснули лукавые огоньки. — Как по щучьему велению.

— Такая служба, товарищ генерал, — подхватил Абильмазов, — чаями угощать начальство, тем более генералов. Не часто они гостят у нас.

— Каждый силен на своем посту, — просто сказал Панфилов.

Капитан недовольно повел глазами на повара. Абильмазов решил, что сказал невпопад и поспешил за самоваром.

Уже сидя за столом и опоражнивая второй стакан, Лысенко спросил:

— Товарищ генерал, а как вы провели первый бой? Не в гражданскую войну, а теперь.

— Представьте, неплохо, — загадочно улыбнулся Панфилов. — Черт понес меня на наблюдательный пункт минометчиков. Вылезли из блиндажей, будто в гражданскую, стоим смотрим в бинокли, как фашистская батарея нахально разворачивается на опушке леса. По соседству с нами были «глаза» наших артиллеристов. То место, где разворачивались немцы для стрельбы прямой наводкой, у них заранее было пристреляно. Ну, они и шарахнули сосредоточенным огнем. Красиво получилось, точно по цели. Но неприятель все же успел из одного орудия пальнуть по нам бризантным снарядом. Рядом со мной два минометчика упали. Приземлился и я на дно окопчика, смирив генеральскую гордыню. А тут наши артиллеристы, спасибо им, залповым огнем уничтожили фашистскую батарею.

Лысенко от души смеялся, показывая из под усов влажные белые зубы. Генерал пил чай с сахаром вприкуску и улыбался.

— К тому времени стемнело, война кончилась, как говорят солдаты, и я пошел на наблюдательный пункт артиллеристов, чтобы поблагодарить их за умелую стрельбу. Командир дивизиона в потемках не разобрал, кто пришел, и принял меня, за незадачливого минометчика: «А ну, марш отсюда, самоварная артиллерия! Чуть наши «глаза» не погубили!» Кто-то из моей свиты заметил: дескать, неудобно поднимать голос на генерала. Командир дивизиона не смутился, доложил мне как положено, а потом выпалил: «Вам, товарищ генерал, по уставу не положено рисковать своей жизнью, тем более демаскировать НП». Понимаете, он был здесь хозяином положения. И бойцы, которые по праву гордились своим командиром, чувствовали себя хозяевами, домовито, прочно. Они не собирались уходить, а если и собирались, то только вперед — уничтожить врага, победить. Вот тогда-то я в тщеславии подумал, что выиграл первое сражение.

Я слушала генерала, смотрела на него, стараясь запечатлеть его черты. У Панфилова сутулились плечи как-то по-особенному, будто спали. А голова держалась крепко, и глаза смотрели зорко, спокойно, черные, монгольские, много повидавшие и все умеющие видеть глаза. И я подумала: «Хорошо нам вместе!» Я ведь тогда не могла знать, что в последний раз вместе. А Иван Васильевич, наш генерал, многое предвидел, многое понимал.

За окнами сгустилась предрассветная тишина. Что таила она, попробуй разгадай. Оставалось думать, ждать. Мне и двадцати двух не было тогда, но ждать я умела... Я давно замужем, и почти не видела мужа. В нашей жизни больше разлук, чем свиданий. А как хотелось быть вместе! Как тяжко в разлуке! И я научилась искусству ожидания; оно спасало меня от тоски, от грехопадения, как сказали бы монашки. Здесь, на фронте, мое личное крошечное ожидание слилось со всенародным ожиданием победы над врагом, и это прибавило мне сил.

Говорят, человек раскрывается в подвиге. А если на пути нет ничего такого, тогда он не раскроется? И что такое подвиг?

Разные мысли одолевали меня, когда Лысенко пошел провожать генерала, а я спустилась с крылечка, чтобы подышать свежим воздухом. И тут я увидела Искандера. Он стоял на часах, неподвижный, монументальный.

Мне захотелось растормошить, рассмешить Искандера, развенчать его монументальность, поозоровать, чтобы он и про фронт забыл.

На цыпочках я подкралась к нему, сделала трубочкой ладони и гукнула:

— Э-гей, не робей!

Искандер не шелохнулся.

— Спишь, часовой? — обескураженно спросила я.

— Думаю, — отозвался Искандер.

— О чем, если не секрет?

— О доме.

— А, степь... юрта... кумыс... — поспешила я выказать свои скудные знания казахского быта.

Искандер повернулся ко мне, и я разглядела его доброе широкое лицо. Он, как мне почудилось, снисходительно улыбался.

— Совсем не угадала, Майя. Я из Караганды, и вспоминал забой, свою брезентовую тужурку и как поругиваются и пьют пиво дружки... А ты — кумыс, степь. — И после паузы — мягко, задумчиво: — Конечно, и кумыс и степь — очень хорошо, ой как хорошо, когда в отпуск приедешь!

Желание поозоровать пропало. «Сухарь ты сухарь!» — решила я и сказала (никогда себе не прощу):

— Ни одна девушка такого не полюбит, пропадешь.

— Не полюбит, понимаешь... пропаду, — как эхо отозвался Искандер.

У меня екнуло сердце.

— Я пошутила... честное слово, пошутила... слышишь?

А он повторял, как в забытьи:

— Понимаешь, верно сказала — пропаду.

— Откуда ты взял?

— Все девушки так говорят мне. И вот тут чувствую, — Искандер провел ладонью по левой стороне груди.

Я смешалась. Вся природа спала в глубокой предрассветной тишине. Возвратился Лысенко, постоял с нами, докуривая папиросу. Бросил.

— Для солдата и час сна — отдых. Спать, кому положено. А нам, Искандер, в штаб батальона. — И ушел.

Искандер передал пост нашему часовому (его комбат специально поставил для охраны Панфилова) и, прежде чем уйти, сказал мне:

— Вот человек, Михаил Александрович Лысенко, большой. Его генерал уважает. Сам вижу — уважает.

От этих слов мне стало легко, и, возвратясь в комнату, я быстро уснула. Проснулась внезапно, ощущая праздничную приподнятость в мыслях, в настроении, во всем теле. Рядом посапывала медицинская сестра, моя закадычная подруга Вера; у окна на табуретке дремал связист, прижав к уху телефонную трубку.

— Я схожу в штаб батальона, — сказала я.

— Валяй, — лениво отозвался телефонист и — опрокинулся с табуретки.

Я тоже оказалась распростертой на полу. В окнах вылетели стекла, запахло гарью. Мы выбежали на улицу. Фашисты обстреливали село из орудий и минометов. Плотно, ожесточенно. Налетели «юнкерсы», в беспорядке разбросали бомбы. Занималось утро, разгорался бой. Я побежала на западную окраину села, где была передовая. Падала, ползла, лежала. И снова бежала. Все яростнее, все плотнее рвались мины и снаряды вокруг меня.

Было ли страшно? Да, было. Но страх и трусость не одно и то же.