"Иерусалимские гарики" - читать интересную книгу автора (Губерман Игорь)

7

В органах слабость, за коликой спазм, старость не радость, маразм не оргазм
Забавы, утехи, рулады, азарты, застолья, подруги. Заборы, канавы, преграды, крушенья, угар и недуги. Начал я от жизни уставать, верить гороскопам и пророчествам, понял я впервые, что кровать может быть прекрасна одиночеством. Все курбеты, сальто, антраша, всё, что с языка рекой текло, всё, что знала в юности душа – старости насущное тепло. Глаза моих воспоминаний полны невыплаканных слёз, но суть несбывшихся мечтаний размыло время и склероз. Обновы превращаются в обноски, в руинах завершаются попытки, куражатся успехом недоноски, а душу греют мысли и напитки. Утрачивает разум убеждения, теряет силу плоть и дух линяет; желудок – это орган наслаждения, который нам последним изменяет. Бог лично цедит жар и холод на дней моих пустой остаток, чтоб не грозил ни лютый голод, ни расслабляющий достаток. Не из-за склонности ко злу, а от игры живого чувства любого возраста козлу любезна сочная капуста. Красит лампа жёлтой бледностью лиц задумчивую вялость, скучно пахнет честной бедностью наша ранняя усталость. Белый цвет летит с ромашки, вянет ум и обоняние, лишь у маленькой рюмашки не тускнеет обаяние. Увы, красавца, как жалко, что не по мне твой сладкий пряник, ты персик, пальма и фиалка, а я давно уж не ботаник. Смотрю на нашу старость с одобрением, мы заняты любовью и питьём; судьба нас так полила удобрением, что мы ещё и пахнем и цветём. Глаза сдаются возрасту без боя, меняют восприятие зрачки, и розовое всё и голубое нам видится сквозь чёрные очки. Из этой дивной жизни вон и прочь, копытами стуча из лета в осень, две лошади безумных – день и ночь меня безостановочно уносят. Ещё наш вид ласкает глаз, но силы так уже ослабли, что наши профиль и анфас – эфес, оставшийся от сабли. Забавный органчик ютится в груди, играя меж разного прочего то светлые вальсы, что всё впереди, то танго, что всё уже кончено. Есть в осени дыханье естества, пристойное сезону расставания, спадает повседневности листва и проступает ствол существования. Того, что будет с нами впредь, уже сейчас легко достигнуть: с утра мне чтобы умереть – вполне достаточно подпрыгнуть. Мне близко уныние старческих лиц, поскольку при силах убогих уже мы печальных и грустных девиц утешить сумеем немногих. Временем без жалости соря, вертимся в метаниях пустых, словно на дворе ещё заря, а не тени сумерек густых. У старости моей просты приметы: ушла лихая чушь из головы, а самые любимые поэты уже мертвы. Стало сердце покалывать скверно, стал ходить, будто ноги по пуду; больше пить я не буду, наверно, хоть и меньше, конечно, не буду. К ночи слышней зловещее цоканье лет упорное, самая мысль о женщине действует как снотворное. В душе моей не тускло и не пусто, и даму если вижу в неглиже, я чувствую в себе живое чувство, но это чувство юмора уже. К любви я охладел не из-за лени, и к даме попадая ночью в дом, упасть ещё готов я на колени, но встать уже с колен могу с трудом. Зря девки не глядят на стариков и лаской не желают ублажать: мальчишка переспит и был таков, а старенький – не в силах убежать. Когда любви нахлынет смута на стариковское спокойствие, Бог только рад: мы хоть кому-то ещё доставим удовольствие. Мой век, журча сквозь дни и ночи, впитал жару, мороз, дожди; уже он спереди короче, зато длиннее позади. И вышли постепенно, слава Богу, потратив много нервов и труда, на ровную и гладкую дорогу, ведущую к обрыву в никуда. Время льётся даже в тесные этажи души подвальные, сны мне стали сниться пресные и уныло односпальные. В наслаждениях друг другом нам один остался грех: мы садимся тесным кругом и заводим свальный брех. Вдруг то, что забытым казалось, приходит ко мне среди ночи, но жизни так мало осталось, что всё уже важно не очень. Я равнодушен к зовам улицы, я охладел под ливнем лет, и мне смешно, что пёс волнуется, когда находит сучий след. Время шло, и состарился я, и теперь мне отменно понятно: есть у старости прелесть своя, но она только старости внятна. С увлечением жизни моей детектив я читаю, почти до конца проглотив; тут сюжет уникального кроя: сам читатель – убийца героя. Друзья уже уходят в мир иной, сполна отгостевав на свете этом; во мне они и мёртвые со мной, и пользуюсь я часто их советом. Два пути у души, как известно: яма в ад или в рай воспарение, ибо есть только два этих места, а чистилище – наше старение. Ушёл кураж, сорвался голос, иссяк фантазии родник, и словно вялый гладиолус, тюльпан души моей поник. Не придумаешь даже нарочно сны и мысли души обветшалой; от бессилия старость порочна много более юности шалой. Усталость сердца и ума – покой души под Божьим взглядом; к уставшим истина сама приходит и садится рядом. Отныне пью лишь молоко. Прости, Господь, за опоздание, но только старости легко даётся самообуздание. Томлением о скудости финансов не мучаюсь я, голову клоня; ещё в моей судьбе немало шансов; но все до одного против меня. Кипя, спеша и споря, состарились друзья, и пьём теперь мы с горя, что пить уже нельзя. Я знаю эту пьесу наизусть, вся музыка до ноты мне известна: печаль, опустошённость, боль и грусть играют нечто мерзкое совместно. Болтая и трепясь, мы не фальшивы, мы просто оскудению перечим; чем более мы лысы и плешивы, тем более кудрявы наши речи. Подруг моих поблекшие черты бестактным не задену я вниманием, я только на увядшие цветы смотрю теперь с печальным пониманием. То ли поумнел седой еврей: мира не исправишь всё равно, то ли стал от возраста добрей, то ли жалко гнева на гавно. Уже не люблю я витать в облаках, усевшись на тихой скамье, нужнее мне ножка цыплёнка в руках, чем сон о копчёной свинье.
Тихо выдохлась пылкость источника вожделений, восторгов и грёз, восклицательный знак позвоночника изогнулся в унылый вопрос. Весь день суетой загубя, плетусь я к усталому ужину, и вечером в куче себя уже не ищу я жемчужину. Сейчас, когда смотрю уже с горы, мне кажется подъём намного краше: опасности азарт и риск игры расцвечивали смыслом жизни наши. Читал, как будто шёл пешком и в горле ком набух; уже душа моя с брюшком, уже с одышкой дух. Стареть совсем не больно и не сложно, не мучат и не гнут меня года, и только примириться невозможно, что прежним я не буду никогда. Какая-то нечестная игра играется закатом и восходом: в пространство между завтра и вчера бесследно утекают год за годом. Нет сил и мыслей, лень и вялость, а мир темнее и тесней, и старит нас не столько старость, как наши страхи перед ней. Знаю старцев, на жизненном склоне коротающих тихие дни в том невидимом облаке вони, что когда-то издали они. Кто уходит, роль не доиграв, словно из лампады вылив масло, знает лучше всех, насколько прав, ибо Божья искра в нём погасла. Былое сплыло в бесконечность, а всё, что завтра – тёмный лес; лишь день сегодняшний и вечность мой возбуждают интерес. Шепнуло мне прелестное создание, что я ещё и строен и удал, но с нею на любовное свидание на ровно четверть века опоздал. Ушедшего былого тяжкий след является впоследствии некстати, за лёгкость и беспечность юных лет мы платим с переплатой на закате. Другим теперь со сцены соловьи поют в их артистической красе, а я лишь выступления свои хожу теперь смотреть, и то не все. То плоть загуляла, а духу не весело, то дух воспаряет, а плоть позабыта, и нету гармонии, нет равновесия – то чешутся крылья, то ноют копыта. Уже мы стали старыми людьми, но столь же суетливо беспокойны, вступая с непокорными детьми в заведомо проигранные войны. Течёт сквозь нас река времён, кипя вокруг, как суп; был молод я и неумён, теперь я стар и глуп. Поскольку в землю скоро лечь нам и отойти в миры иные, то думать надо ли о вечном, пока забавы есть земные? Погоревать про дни былые и жизнь, истекшую напрасно, приходят дамы пожилые и мне внимают сладострастно. Нет вовсе смысла втихомолку грустить, что с возрастом потух, но несравненно меньше толку на это жаловаться вслух. В тиши на руки голову клоня, порою вдруг подумать я люблю, что время вытекает из меня и резво приближается к нулю. Полон жизни мой жизненный вечер, я живу, ни о чём не скорбя; здравствуй, старость, я рад нашей встрече, я ведь мог и не встретить тебя. Пришёл я с возрастом к тому, что меньше пью, чем ем, а пью так мало потому, что бросил пить совсем. С годами нрав мой изменился, я разлюбил пустой трезвон, я всем учтиво поклонился и отовсюду вышел вон. Былое вдруг рыжею девкой мне в сердце вошло, как колючка, а разум шепнул мне с издевкой, что это той женщины – внучка. Небо с годами заметнее в луже, время быстрее скользит по часам, с возрастом юмор становится глубже, ибо смешнее становишься сам. Живу я очень тихо, но однако слежу игру других, не мельтеша, готова ещё всё поставить на кон моя седобородая душа. Чтоб нам, как мальчишкам, валять дурака, ещё не придумано средство; уже не телятина мясо быка, по старости впавшего в детство. Дружил я в молодости ранней со всякой швалью и рваниной, шампур моих воспоминаний весьма-весьма богат свининой. Нам пылать уже вряд ли пристало; тихо-тихо нам шепчет бутылка, что любить не спеша и устало – даже лучше, чем бурно и пылко. Не стареет моя подруга, хоть сейчас на экран кино, дует западный ветер с юга в наше северное окно. На склоне лет на белом свете весьма уютно куковать, на вас поплёвывают дети, а всем и вовсе наплевать. Был я молод, ходили с гитарой, каждой девке в ту пору был рад, а теперь я такой уже старый, что я снова люблю всех подряд. Зимой глаза мои грустны и взорам дам не шлют ответа, я жду для этого весны, хотя не верю даже в лето. Ещё не помышляя об уходе, сохранному здоровью вопреки, готовясь к растворению в природе, погоду ощущают старики. Здесь и там умирают ровесники, тают в воздухе жесты и лица, и звонят телефоны, как вестники, побоявшиеся явиться. Люблю и надеюсь, покуда живой, и ярость меняю на нежность, и дышит на душу незримый конвой – безвыходность и неизбежность. Умрёт сегодня-завтра близкий друг; естественна, как жизнь, моя беда, но дико осознание, что вдруг нас нечто разлучает навсегда. Не отводи глаза, старея, нельзя незрячим быть к тому, что смерть – отнюдь не лотерея, а просто очередь во тьму. Такие бывают закаты на свете, такие бывают весной вечера, что жалко мне всех, разминувшихся с этим и умерших ночью вчера. Каков понесенный урон и как темней вокруг, мы только после похорон понять умеем вдруг. Только что вчера ты девку тискал водку сочно пил под огурец, а уже ты вычеркнут из списка, и уже отправился гонец. Подвергнув посмертной оценке судьбу свою, душу и труд, я стану портретом на стенке, и мухи мой облик засрут. Прочтите надо мной мой некролог в тот день, когда из жизни уплыву; возвышенный его услыша слог, я, может быть, от смеха оживу. Лечит и хандру и тошноту странное, но действенное средство: снова дарит жизни полноту смерти недалёкое соседство. В загадках наших душ и мироздания особенно таинственно всегда, что в нас острей тоска от увядания, чем страх перед уходом в никуда. Поскольку наш век возмутительно краток, я праздную каждый свой день как удачу, и смерти достанется жалкий остаток здоровья, которое сам я растрачу. В узком ящике ляжем под крышкой, чуть собака повоет вослед, кот утешится кошкой и мышкой, а вдову пожалеет сосед. Ещё задолго до могилы спокойно следует понять, что нам понадобятся силы, чтобы достойно смерть принять. Мне жаль, что в оперетте панихидной, в её всегда торжественном начале не в силах буду репликой ехидной развеять обаяние печали.