"Атлантида" - читать интересную книгу автора (Гауптман Герхарт)

КНИГА ПЕРВАЯ

— О да, — протяжно произнес бледный молодой человек. Ему было никак не более двадцати трех лет.

— Вам хорошо, — воскликнул другой, чисто выбритый, с огненно-рыжей головой римского чекана. — Мне приходится говорить «да», а вы, если пожелаете, говорите «о да». С таким же успехом вы можете сказать «о нет». Таково уж преимущество человека со средствами. Иное дело я — семья, знаете ли, великовата.

— У меня тоже дочь и сын, — сказал молодой человек.

— Для вашего возраста, — заметил римлянин, — это более чем довольно. Если не хотите идти моей плодотворной стезей — у меня теперь почти полдюжины — держите ухо востро. Или, надо полагать, ваше состояние беспредельно. Как бы то ни было, ухо надо держать востро. Вообще говоря, меня нелегко вывести из равновесия. Но когда мне улыбнулось счастье взять антрепризу в Потсдаме, это был мой звездный час.

— Еще кружечку, господин директор? — Вопрос исходил от замурзанного мальчишки, прислуживавшего в садике у «Грота».

— А как же, Фриц, Фридерикус магнус! Будь нашим славным Ганимедом!.. Я люблю погребковое пиво, оно так приятно освежает. А каково место. Эти княжеские гнезда на немецкой земле — поистине жемчужины в золотой оправе. Чистой воды бриллианты, прекраснейшие и благороднейшие цветы искусства и культуры. А замок? Сколько света излучает его каррарский мрамор в изумрудной глубине парка. Там, за изгородью, царственно несут ветвистые короны великолепные олени, пасутся пятнистые лани. А какая прохлада здесь, под сенью столетних деревьев, прошу заметить, даже в знойный июльский полдень! Порхание птиц, тихая музыка пчел! Все зовет на зеленое ложе! Есть же воистину рай на земле?! Итак, господин доктор, позвольте за ваше здоровье!

— Ваше здоровье! — отозвался молодой человек, и оба с величайшим наслаждением втянули в себя холодное золото напитка.

— Летом на театральных делах не особенно разживешься. Городишко и княжество Границ не дают большой публики, а Потсдам в эту пору закрыт, так я уж довольствуюсь тем, что имею по крайней мере приятнейший летний отдых и возможность прокормить тут семью с домочадцами даже при моем ничтожном заработке. Впрочем, здесь живет князь, сама доброта и любезность. Он уступил нам домишко в парке, где супруга моя просто блаженствует с пятью карапузами у подола и шестым под сердцем. Обитаем среди цветов и деревьев. О чем бишь мы говорили, господин доктор?

— Вы спросили меня, питаю ли я пристрастие к театру. Я ответил: «О да». Наконец, как вы могли заметить, я подружился с вашим Шейлоком.

— С Армином Жетро? О боже мой! У него слабая грудь. На ладан дышит, бедняга. Боюсь, долго не протянет.

— С Жетро я знаком вот уже год. Он столько порассказал мне про ваших актеров и актрис, про ваш маленький театр, про замок и парк, про близкое море и — клянусь честью! — про вас тоже, что я не медля отправился в эти края, как только почувствовал настоятельную потребность в отдыхе.

Директор, в присущей ему манере, странно потупив взгляд, спросил его:

— Что-нибудь с нервами?

— Я отнюдь не считаю себя этаким здоровяком. Во Флоренции перенес тиф. Врачи признавали безнадежным. Теперь дают себя знать разного рода последствия: приступы мигрени, боли в желудке и черт знает что. Однако забудем об этом! Я не ипохондрик, а историю болезни оставим врачам.

— Вы правы. Но хотелось бы вас утешить. Посмотрите, каким молодцом держусь я. Вековые деревья выворачиваю. Из самого дьявола сделал бы отбивную, а в вашем возрасте был такой дохлятиной, что и представить себе невозможно. Сердце пошаливало, почки болели. По части легких вполне мог соперничать с Жетро. А если не хватало явных симптомов, мне ничего не стоило выдумать их. Надеюсь, что в шестидесятилетнем возрасте вы пойдете за моим гробом, я умру в восемьдесят. Стало быть, вы уже побывали в Италии. Когда я думаю о ваших детях и слышу, что они бывали во Флоренции, я могу сделать вывод, что вы уже изрядно поколесили по белу свету. В таком юном возрасте это, знаете ли, нечто.

Молодой человек достал визитную карточку с надписью: «Др. Эразм Готтер». Она отличалась внушительным размером и была выложена на стол не без некоторой церемонности, что, разумеется, не ускользнуло от взгляда директора и дало ему повод сострить:

— Подать сюда письменный прибор, желаю сделать запись!

— Вы правы, есть у меня такая привычка, — сказал Эразм, без тени смущения нанеся на бумагу несколько строк: «Двадцать три года жизни — это целая эпоха. Кроме того, они заключают в себе два решающих, не заменимых никакими другими десятилетия человеческого становления».

В это время две словно бы сотканные из летнего солнца фигуры — молодой человек и девушка — поднялись по ступеням «Грота». Они поздоровались и хотели сесть за один из боковых столиков. Директор окликнул:

— Детки, мы не людоеды!

— Достоинство и сан доверью не помеха. И может ли постигнуть низкий смертный, в каком расположенье духа сегодня громовержец пребывает?

Это был Армин Жетро. Произнося тираду на театральный манер, он придвинул стул спутнице.

— Расположенье духа превосходное, поскольку сегодня нет репетиции, дорогой Жетро, и билет на вечер не достать ни за двойную цену, ни за прекрасные слова.

— Примите мои соболезнования, господин директор.

Застольный круг раздался.

И затянувшееся утреннее возлияние не внушало никакого беспокойства: было воскресенье, а место под испещренным изумрудной листвой небом не оставляло желать никаких перемен.

Как вскоре выяснилось, Эразм Готтер в актере Жетро обрел своего большого поклонника. Темноволосый, черноглазый, с выразительным лицом, Жетро каждым своим движением выдавал принадлежность к актерскому племени. У него совершенно естественно получалось раскатистое «р», голос был глубок и полнозвучен, несмотря на то, что порой становился неожиданно глуховатым и прерывался кашлем.

— Поздравим же друг друга, — обратился он вдруг к своему директору. — Поздравим княжество Границ и вас тоже с тем, что среди нас оказался поэт милостью божией.

Эти слова на мгновенье озадачили директора, но затем по его лицу скользнула усмешка:

— Зачем же так грубо, достойнейший Арминиус, прозываемый Жетро. Кое-кому вы наступаете на мозоль, черт побери! Доктор Готтер достаточно благоразумен, чтобы посмеяться над подобным поношением. Ваше здоровье, господин доктор! Выпьем-ка за обыкновеннейшую уютную буржуазность!

Повернувшись к Жетро, он добавил:

— Не мешайте моему долгожданному воскресному куражу. Всю неделю только и возишься с придурковатыми олухами, а вы вздумали совращать и этого молодого человека, с которым в кои-то веки можно и поговорить нормально.

— Не пугайтесь, у меня и в мыслях нет обременять вас рукописной пьесой. Мое, с позволения сказать, развитие еще не достигло этой вехи. То, что вы предположили, господин директор, имея в виду некую неизбежную в театральном мире экзальтацию, несколько лет назад едва не отвратило меня от этой среды.

Между тем Жетро решил не отступаться:

— Господин директор Георги, если вы станете крестным отцом этого бессмертного поэта и на том воздвигнете театр в Берлине, вы займете видное положение.

Георги зашелся тихим смехом, коему громогласно вторили остальные.

— А почему бы и нет? — сказал он. — Если господин Готтер согласится финансировать.

Но Жетро упорно держался за свою идею:

— Вам не увильнуть, господин директор. Осмеливаюсь на подобный тон, рискуя получить расчет.

И его охватил особый, излюбленный в его кругу род восторга с лавиной превосходных степеней, которая погребала под собой все, что высоко ценилось в сфере поэтического искусства.

Судя по тому, как директор барабанил пальцами по столу, он, несомненно, был хорошим пианистом. На воображаемом инструменте он играл уже довольно долго.

— Ах, это Султан, — сказал он, вдруг посветлев лицом, когда из питомника донесся трубный крик оленя. Султан был красавцем быком в полной силе, дававшим бой не столько себе подобным, сколько слепням и мухам.

— Я вовсе не собираюсь, да и не мое это дело, — продолжал директор, — подвергать какому-то сомнению талант господина доктора. Да и в вашей искренности, дорогой Арминус Жетро, я нисколько не сомневаюсь. Ваш панегирический монолог, пыл ваших признаний не оставили меня равнодушным. Но, во-первых, вы уж простите великодушно, немецкая почва основательно истощена, и покуда живы мы и наши ближайшие потомки, нового веймарского расцвета не предвидится. Это дело несбыточное. И уже только поэтому я, мягко говоря, лишен уверенности, что какое-нибудь современное произведение встанет вровень с «Эгмонтом», «Клавиго», «Фиеско» или «Валленштейном», я уж не говорю о «Фаусте». Гервинус — вы знаете Гервинуса? — в аподиктической форме заключил, что после смерти Гете поэзия в Германии умерла навеки.

Когда у Ирины Белль, молоденькой актрисы, с языка сорвалось нелестное замечание: «Какая ахинея!» — Георги неслышно усмехнулся.

В разговоре царил дух безобидной веселости. Эразм Готтер приклеился взглядом к крышке стола, из последних сил противясь нарастающему любопытству к миниатюрной актрисе, но все же не удержался и бросил на нее несколько быстрых взглядов.

По его ощущению, ей было лет семнадцать, и он признался себе, что ему еще не доводилось видеть столь очаровательное дитя. Он подумал: «Как, в сущности, ординарно жить в четырех стенах со своей женой и не испытывать искушения сблизиться с другой женщиной! Я и впрямь стал забывать о том, как много в мире очаровательных созданий». Директору он ответил:

— Не думаю, что восход нового Клейста, нового Кальдерона или Шекспира, одним словом, солнце поэзии как-то зависит от господина Гервинуса.

— И восход Эразма Готтера тоже, — с чувством откликнулся Армин Жетро.

Смущенное молчание, вызванное этой фразой, все еще висело в воздухе, когда все сидящие на террасе вдруг поднялись со своих мест и одновременно поклонились в одну сторону. Эразм, также захваченный этой церемонией, увидел процессию, двигавшуюся из глубины парка. Впереди шествовали два пажа с огромными бернардинскими псами. За ними катилось кресло на колесиках, в котором, откинувшись на спинку, сидел темнобородый бледный человек, любезно кивнувший в ответ благообразной головой Христа. Рядом с ним шагал юный Аполлон в светлом женском одеянии. Далее следовали две немолодые дамы, сопровождаемые лощеным, одетым с иголочки важным господином. Другой же, в коем без труда можно было узнать ученого, держался свободной стороны коляски. На некотором удалении шествие замыкали лакеи.

Эразм, разумеется, тотчас же догадался, что перед ним — сам правящий князь со своим ближайшим окружением.

Он решил особо осведомиться об этом юном Аполлоне, шедшем рядом с коляской.

— Этот бог — принцесса Дитта, — пояснил Георги, — подобное явление удается лицезреть раз в тысячу лет. Она принадлежит к довольно могущественному дому, а здешний двор принимает ее в качестве гостьи. Из обожаемого ею князя она делает форменный культ. Клянусь Стиксом, это поистине царственная дева!

Эразм Готтер квартировал в княжеском садоводстве у вдовы садового смотрителя Хербста, умершего несколько лет назад. Дом ее не был виден, если идти со стороны Граница. Сам же городок находился как раз на вершине пологой гряды, которая скатывалась к Грайфсвальдскому заливу. А дом смотрителя с приусадебным хозяйством стоял как бы за пределами городской стены, хотя ее как таковой не существовало. Путь к нему лежал от залитой светом площаденки с обелиском, именуемой Циркусплац, по обсаженной кустарником дороге, которая уходила вниз и ныряла под своды буйной зеленой изгороди садоводства.

Более милое его теперешнему состоянию души пристанище Эразм Готтер вряд ли мог бы найти. Вопреки ожиданиям он обрел здесь покой и уверенность. В старом доме, куда доходил лишь дрожащий свет, пробивавшийся сквозь затененное хмелем, жимолостью и кустами роз окошко, ему отвели верхнюю комнату со сводчатым потолком, и, глядя из нее, можно было охватить взглядом всю местность вплоть до залива. Помещение отличалось той средневековой бюргерской простотой, которая, казалось, наполнена целительным воздухом и способна оставить свой отпечаток на характере обитателя. Быть может, именно этого смутно желал Эразм. И с затаенной страстью впитывал он животворные силы, хлынувшие в него из этого нового пристанища.

После утреннего сидения на террасе «Грота» он переступил порог своей квартиры в три часа пополудни. Жетро, еле сводившего концы с концами, он пригласил в отель на Циркусплац и, как уже не раз бывало, усадил его за табльдот своим гостем. Два незаметно пролетевших часа, сдобренных отличным мозельским, были отданы беззаботной болтовне.

Придя домой, Эразм обнаружил в комнате письмо от своей жены Китти. Вместе с детьми она вполне благополучно добралась до Клоцше, где каждое лето отдыхала ее сестра. Китти писала, что устроилась прекрасно, и выражала надежду, что и ему тоже удастся хорошенько отдохнуть.

Это письмо еще более укрепило Эразма в чудесном расположении духа. Он просто упивался им, раздеваясь для послеобеденного сна под жужжание пчел у открытого окна и расправляя прохладные и чистые простыни.

Он был один. Молодой человек принимал это как благословение судьбы. Три года брака, три года семейного счастья, супружеской спальни, тревог, сопряженных с появлением первых признаков зарождающейся жизни, с развитием ребенка в чреве матери, с родовыми муками и смертельной опасностью, каждый раз уготованными любимой жене, с тяжелыми родами, — все это было позади. Остались в прошлом и его собственные родовые муки, те самые, что предваряли рождение его духа, судороги и корчи, не отпускавшие его ни днем ни ночью. Даже если этот процесс не завершился и едва ли прекратится до конца всей жизни, летнее счастье в Границе все же сумело почти погасить его.

Вдова смотрителя уже полюбила своего постояльца. Да и дочь ее, невзрачная девушка, испытывала к нему те же чувства. Кофейный столик, аккуратнейшим образом накрытый в беседке, всякий раз дожидался молодого человека еще до того, как скрип потолочных балок над головой Паулины возвещал, что их квартирант восстал от послеобеденного сна. Обе эти женщины, мать и дочь, еще более углубляли в Эразме ощущение душевного покоя, делавшего столь благотворным его пребывание в старом доме. Это чувство опровергало почти все, что познал он ребенком в доме родителей, что испытывал в своей собственной семье, что ему вообще довелось пережить. Это была та самая умиротворенность, о которой он всегда тщетно мечтал. Правда, помимо гудения пчел, боя зяблика и посвиста дроздов, доносившихся через открытое окно, дом полнился пением беспрестанно вспархивающей канарейки; не зная устали, маленькая птичка изливала всю свою неисчерпаемую душу, и буколическая тишина окружения становилась от этого еще более глубокой.

Захватив с собой пожелтевший томик Шекспира, Эразм в наиприятнейшем настроении направлялся к беседке, куда фройляйн Хербст подавала непременный кофейник, курящийся ароматным паром. Эразм имел обыкновение вести с ней, а еще охотнее с самой хозяйкой неторопливые беседы, из которых вскоре узнал всю историю пережившего утрату семейства. Вдовье горе было, несомненно, искренним. Неизгладимая складка серьезности, замкнутая жизнь и нежелание никакой другой свидетельствовали о подлинности ее скорбных чувств.

В беседку явился Жетро. О чем они заранее уговорились с Эразмом.

Жетро, чья голова явно превосходила размеры, естественные при его фигуре, был еще заметнее отличен природой огромным даже для такой головы мясистым носом. Сердобольный портной снабдил Жетро довольно элегантным летним костюмом, так что буква «о», которую норовили изобразить его ноги, бросалась в глаза лишь в особых случаях. Размахивая тростью и — в том же ритме — маленькой шляпой, он подошел к беседке и вступил в нее этаким бонвиваном. Сам того не желая, он с размаху задел роскошную драпировку из стеблей и листьев густо-синего ломоноса.

— Быть или не быть — таков вопрос, — сказал он, увидев пожелтевший томик.[115]

Его обладатель поднял глаза, разом побледнел и тут же залился краской, словно почувствовав себя слегка пристыженным. В маете своих сокровенных раздумий он не однажды совершенно серьезно задавался этим вопросом. Как-то на свой лад он умел в собственной жизни находить знаки судьбы и был склонен наделять тайным смыслом всякое случайное слово.

— Я очень рад, что в дорожном скарбе отыскал «Гамлета». Собственно, я никогда не расстаюсь с ним. Но на сей раз собирался как-то впопыхах.

Жетро взял книжку в руки.

— Я раздобыл это в Венеции, — продолжал Эразм. — Разумеется, я имею в виду полное издание Шекспира. Как-то раз слоняюсь по маленькой улочке вблизи от площади Святого Марка и вижу сквозь открытую дверь книжной лавки тома Шекспира. Вы ведь знаете, что и в упор, и на большом расстоянии я вижу одинаково хорошо.

— Чего только не довелось вам пережить и перевидать. А я всего-то раз прокатился от Шнайдемюля до Берлина и от Берлина до Граница. — Актер рассмеялся, и смех его перешел в кашель.

— Прошу вас, угощайтесь же наконец, дорогой Жетро!

Жетро занялся этим с видимым удовольствием. Еще большее удовольствие доставило ему то, что появившуюся в дверях фрау Хербст, которая любезно осведомилась, не желают ли господа еще чего-нибудь, Эразм попросил принести целую глыбу масла.

Молодой человек, начинавший в лавке мануфактурных товаров, не давая себе спуску, оттачивал искусство хороших манер, которых строжайшим образом придерживался за столом. Он намазывал масло, он ел и пил так, чтобы беседа не нарушала своего ровного течения и в то же время, чтобы ни единого слова не проронить с туго набитым ртом.

— Ирина просто загорелась, — сказал он вдруг.

— Ирина? Простите, кто это?

— Ирина Белль. Она приходила со мной. Я представил ее вам в «Гроте».

— У меня плохая память на имена.

— Неужели вы умудрились не заметить эту женщину?

Эразм сказал:

— Довольно хрупкое создание. Я лишь успел заметить, что голова ее утопает в темно-золотистых прядях.

— Жаль, что они крашеные, а сама она — маленький изверг.

— Как это изверг? — Эразм рассмеялся. Подобный вопрос в мужском обществе звучит риторически, поскольку желаемый ответ заранее известен.

— Ну, так и этак, этак и так. Она из Вены и придерживается просто чудовищных взглядов.

— В чем же их чудовищность?

— В полном несогласии со всем и вся, — пояснил актер.

— Нельзя ли несколько примеров?

— Извольте, вот хотя бы такой: жена отравила мужа, который был против того, чтобы она встречалась с другим. Вы бы назвали это, деликатно выражаясь, подлостью, но Ирина озадачит вас удивленным «Неужели?». Вы из кожи вон будете лезть, доказывая ей, что эта бабенка — подлая преступница, потратите на это битых два часа, измозолив себе язык, а она с пленительной простотой объявит вам, что на месте упомянутой особы поступила бы точно так же и находит ее поступок благим и справедливым.

— Просто чертовщина какая-то! — сказал Эразмус — И при этом золотой нимб над головой! Как совместить и то и другое? Кого вы будете играть на бенефисе первого любовника?

— Офелию, если придется давать Гамлета, — усмехнулся Жетро.

— А что тут особенного? Дело не столь уж необычное. На премьере эта роль, безусловно, исполнялась молодым человеком. Да вот, откроем мой томик, второй акт, явление второе: «Что я вижу, моя молодая госпожа! — говорит Гамлет в известной сцене, приветствуя и узнавая актеров. — Клянусь владычицей небесной, ваша милость ближе к небу, чем когда я видел ее в последний раз, на целый каблук…»

— Мне кажется, доктор Готтер, вы тоже порой даете повод к подобному распределению ролей, — заметил Арминиус Жетро. — Вы иногда действительно напоминаете юную девушку.

Смущенный собственными словами, он поспешил затушевать их сообщением о том, что ему якобы предлагали роль Клавдия и даже Полония.

— На вашем месте, — сказал Эразм, — я бы согласился на Клавдия. Конечно, вы слишком молоды для этой роли, но именно поэтому следовало бы взяться за нее здесь, в Границе. Ведь в другом месте раньше чем лет через десять-пятнадцать вам ее не предложат.

— Ну, знаете ли… этот король, который вечно улыбается… Я видел в этой роли разных знаменитостей, — сказал Жетро, — и всегда было одинаково скучно. К тому же старик, директор, имеет на нее какие-то виды.

— Дайте мне режиссуру! Скажите своему директору, что я хочу ставить «Гамлета»! Только чтобы никто не совался в мою работу. Драма разыгрывается между тремя персонажами: королем Клавдием, королевой Гертрудой и Гамлетом. В конечном счете даже между двумя. Один из них — Гамлет, другой — Клавдий. Нет нужды доказывать значение этого образа в строении целого. И этот субъект — на редкость продувной, густопсовый и матерый злодей.

— Если так, я готов к этой роли, — сказал Жетро. — Помню, мой отец, когда одноклассники в очередной раз поживились моими пфеннигами, бутербродами, яблоками и прочим, сказал так: «Дорогой Армин, в тебе слишком много добродушия даже для такого барана, как ты». Но бездействовать я не намерен. В любом случае я хочу сделать все, чтобы склонить старика к мысли о вашей режиссуре. Георги, конечно, весьма честолюбив. Как только выучит «Гамлета», непременно пожелает изобразить, что, помимо двух притопов, трех прихлопов, знает еще кое-какие номера. Кроме того, он скажет, что у вас нет опыта. Старик, к сожалению, не знает вас. Разумеется, мне предстоит многое втолковать ему. Несмотря на свою носорожью кожу, со временем он уразумеет, кого приобретает в вашем лице.

— Как вы представляете себе внешность Гамлета, дорогой Жетро?

— Похожим как две капли воды на вас, до мельчайших подробностей, господин доктор, — последовал ответ.

— Гамлет имеет сходство с очень многими молодыми немцами, но тем меньше у него общего с большинством. Что касается меня, то чем меньше я нахожу в себе его достоинств, тем больше открываю слабостей.

Тут Готтер прервал свою речь, чтобы окликнуть какого-то милого мальчика, игравшего неподалеку от беседки.

— Вальтер, подойди-ка сюда! Иди же!

Тонкий и бледный мальчуган, опустив глаза и сделав неловкий поклон, вошел под пышный полог беседки и подал руку Готтеру. Он был единственным сыном фрау Хербст, но жил в пансионе при княжеской школе на Циркусплац.

— Я хочу рассказать тебе, о чем мы ведем разговор, — сказал Эразм. — Ты уже читал «Гамлета»?

Вальтер отрицательно качнул головой.

— Так вот, мы говорим об одном странном молодом человеке, о датском принце. Он учился в Виттенберге. И как единственный сын был призван ко двору, когда умер его отец. И, конечно же, он думал, что ему предстоит занять трон, ведь его почивший отец был королем Дании. Он вернулся домой. И что же он узнает? Что его дядя, брат отца, взошел на престол, поскольку мать вышла за него замуж. Так он потерял и мать, и трон разом. Смог бы ты вообразить себя этим человеком и понять, почему он лишился и матери, Вальтер?

Дрогнувшие губы и влага, выступившая в уголках его черных глаз, выдавали почти болезненно чуткий дар сопереживания. Лейб-медик князя держал нервного мальчика под наблюдением и среди прочего противопоказал ему посещение театра.

— Вот и представь себе, — продолжал Готтер, — принцу является дух отца и открывает ему, что его брат, дядя Гамлета, а теперь уж и отчим, тайно убил его. Как бы ты поступил в таком случае?

Мальчик спросил:

— А мать знала об этом?

— Настолько догадывалась, что, можно считать, знала.

— Я плюнул бы в лицо своей матери и убил бы своего отчима, — сказал ребенок.

— В конце концов он так и сделал, Вальтер. Но прежде чем решиться на это, он все колебался и совсем извел себя сомнениями.

— Я бы его чик, и готово, — сказал Вальтер.

Эразм от души, по-детски рассмеялся и откинул упавшую на лоб прядь.

Жетро блаженствовал, налегая на мед фрау Хербст. И как только почтенная дама вновь появилась в беседке — узнать, не в тягость ли господам общество ее сына, — принялся расхваливать хозяйский мед, используя всю колоратуру своего голоса.

— Вальтер! И в тягость? — удивился Готтер. — Это просто не укладывается в голове! Вальтер, иди сюда, возьми-ка булочку с медом.

Вальтер неуверенно топтался вокруг стола.

— Давай я помогу тебе, — с некоторым смущением сказала фрау Хербст. — Почему не надеваешь очки?

— Ты ведь знаешь, мать, я ненавижу очки. Лучше разок измазаться в масле или в мармеладе. Да я и не голоден вовсе.

Жетро спросил:

— Что это за прелесть у тебя на галстуке, Вальтер?

— Подарок князя Алоизия.

— Булавка с античной монетой, — пояснил Эразм, которому протянул свое украшение мальчик. — На ней изображен римский император Антоний Пий, предшественник знаменитого Марка Аврелия, мудрейшего из смертных.

— Марк Аврелий, — добавила фрау Хербст, — которого все поминает князь.

— «Я твой Антоний Пий, — говорит мне иногда князь. — А ты будь моим Марком Аврелием». — С этими словами Вальтер нашарил на столе томик Шекспира. — Можно мне заглянуть в книжку про датского принца?

Получив разрешение, мальчик унес с собой свою добычу.

— Что за мед, ну что за мед, фрау Хербст! — смаковал Жетро.

— Бедные пчелки, осиротели они у нас. Мой муж, царство ему небесное, во всей округе славился как пчелиный папа. Князь и княгиня ценили наш мед выше любого другого. Муж качал мед для замка. Только самым почетным гостям доводилось полакомиться.

— А сколько, собственно, князю лет?

— Двадцать восьмого июля исполнится сорок. Говорят, нынче будут отмечать особо. Ждут высоких и высочайших господ, верно, даже принца Уэльского, из Англии.

От этой новости Жетро прямо-таки зазнобило:

— Бррр! Что меня ждет?

Фрау Хербст принужденно улыбнулась, Эразм смеялся.

— Впрочем, мой шеф Георги намекал мне на какие-то новые возможности, — продолжал он. — Кому, как не нам, придворным лицедеям, радеть о прославлении и веселье этого дня. Хорошо бы вам, дорогой доктор, взнуздать своего Пегаса по образцу ваших обер-коллег из Веймара! Вот вам счастливый случай снискать милость властей предержащих.

— Смотрю я на вас, господин доктор, — сказала фрау Хербст, теребя стебелек дикой лозы, — и думаю о князе Алоизии. Сдается мне, вы бы сумели как-нибудь порадовать хворого человека. Всякое там рифмоплетство ко дню рождения он не очень-то жалует. Тем приятнее будет ему настоящее произведение по такому случаю. Уж тут я на вас всей душой полагаюсь. Его-то я и подавно знаю, дело верное.

— Ваш сын, фрау Хербст, серьезный и милый мальчик, — заметил Эразм, чтобы переменить тему.

— Вальтер — трудный ребенок. С виду-то он мягкий и молчаливый, а на самом деле в нем такая упрямая твердость. Я делаю все, чтобы отвлечь его от разных фантазий, в которые он уж чересчур уходит. Вы только подумайте: у него какая-то странная любовь к погостам. Когда могильщик раскапывает старые могилы, он тут как тут, и все что-то соображает, мудрствует, глядя на вырытые кости. Каждую субботу навещает могилу своего отца, а удержать нельзя: боюсь, дело дойдет до припадка.

Издалека, со стороны замка, послышались пять ударов башенных часов. Эразм подумал, что до начала спектакля времени вполне довольно, чтобы совершить прогулку вниз, к морю.

Едва мужчины из чащи живой изгороди выбрались на Циркусплац, как неожиданно столкнулись с Ириной Белль. Она была, что называется, маленькой жеманницей. Благодаря своей изящной хрупкости она производила впечатление девочки-подростка, и надо было посмотреть ей в глаза или заговорить с ней, чтобы развеять это заблуждение.

— Наша инженю, — сказал Жетро, — с очаровательным именем Ирина Белль. Разумеется, это лишь театральное имя. Как она прозывалась в горничных, я не знаю. Напомню вам, доктор, что наш Георги — в действительности Шульце. Директор театра Шульце — это еще куда ни шло. А вот Шульце в роли Отелло, Макбета, Телля или Валленштейна — просто дичь!

Эразма в глубине души раздражали эти упражнения в театральном жаргоне, который плохо давался Жетро. И вообще, подобный тон в присутствии незнакомого и не лишенного прелести создания был ему оскорбителен. Однако он сумел стерпеть, к тому же Ирина, не замечая Жетро, обратилась к нему:

— Вы недовольны мной? — спросила она. — Сегодня в «Гроте» я не удостоилась ни единого вашего взгляда.

— Ради бога, простите, я был слишком увлечен разговором с владыкой сцены.

Она охотно составила им компанию.

— Директор — это настоящий водопад. Уж если он начал, остановить его невозможно. Он говорит, говорит, говорит, пока у вас не потемнеет в глазах и земля не поплывет под ногами.

Она продолжала без умолку болтать, покуда перед ними не простерлась зеленая зыбь Грайфсвальдского залива с островком Вильм, до которого было рукой подать, и каким-то подобием храма на берегу, светлеющего белым греческим фронтоном и дорическими колоннами с капителями в виде дубовых и буковых крон.

Близкое присутствие инженю несколько стесняло Эразма. Как будто в его существо вошло нечто инородное, причиняющее смутное и необъяснимое беспокойство.

Платье из небесно-голубой шерсти, голубые чулки, голубоватые туфельки на высоком каблуке да и кепи того же примерно цвета необыкновенно шли этой маленькой кокетке, но мало годились для прогулки по проселочным дорогам. Лучшим ее украшением были отливающие золотом каштановые волосы.

Пока молодые люди распространялись о прелестях ландшафта, Ирина Белль хранила молчание. Спустя какое-то время, когда стало ясно, что мужчины не могут унять поток своих восторженных излияний, ей, кажется, пришлось пожалеть о том, что она согласилась на прогулку, а не осталась дома. Ее лепта в воспевание природы оказалась скудноватой. Она лишь изрекла одно слово: «Солнце!» и сочла нужным повторить то же самое существительное, сделав еще около ста шагов. Возле белого «храма», где размещались номера и ресторан для отдыхающих, она уже говорила: «Луна!» Белесая луна, и верно, висела над горизонтом залива. Когда же в окружении белых дорических колонн было устроено чаепитие, пошли иные речи, в которых малютка выказывала силу воли или силу упрямства такими, например, признаниями: «Этого я не терплю! Этого я не люблю! Этого я не желаю!»

В мглистой дали виднелись башни города. Это был Грайфсвальд. Жетро обронил какое-то полузабытое имя, и Эразм вспомнил одного молодого человека, который учился в тамошнем университете и с коим Эразм позднее сдружился.

— Это был такой славный, скромный человек, — сказал он, — родом померанец, его звали Рейман. К сожалению, я потерял его из виду.

На обратном пути проводили Ирину до самого порога оранжереи на Циркусплац, где она жила со своей матерью. Актриса поспешила проститься, как только Жетро предложил навестить некоего художника по фамилии фон Крамм, обитавшего неподалеку, в каретном сарае, который он переоборудовал в мастерскую. Художник трудился над портретом князя Алоизия, готовя свой подарок к торжественной дате.

Барон стоял перед мольбертом. Возможность свести знакомство с Готтером как будто обрадовала его. Он утверждал, что много о нем наслышан. Затем в присущей ему энергичной манере начал вводить гостей в методу своей работы.

— Это, — показывал он, — портрет князя, написанный на сеансах. А здесь тот же портрет, который я перенес по памяти. Только так и можно передать жизнь, не искаженную мучением.

На детском лице художника светились любопытные, приметливые глаза, обретавшие обостренную пристальность, как только на них ложился отблеск его рождающихся творений.

Когда Эразм снова вернулся к себе, чтобы переодеться перед выходом в театр, его поначалу неотвязно преследовал вопрос, почему маленькой Ирине он показал себя с весьма невыгодной стороны. Уж слишком очевидна была скукотворная натянутость. Ну да бог с ней. Все упущенное еще наверстается.

В театре, как всегда, на него нашла этакая благодать. Она сняла болезненную усталость нервов, выровняла их тонус. Она принесла легкость забытья и свободу полного самозабвения.

От суеты домашних дел, от страхов за деторождение и детокормление, от озабоченности слабительным и крепительным, пустышками и сосками, печными и ночными горшками, щетками, тряпками и пеленками праздновал здесь Эразм свое избавление. Не волновали ни стирка, ни мытье посуды. Не надо было сломя голову бежать куда-нибудь с каким-нибудь поручением. Без уверенности в том, что сегодня никто не отнимет твоего односпального ложа, разумеется, не было бы наслаждения вольным покоем. Ох уж эти супружеские препирательства, лишающие сна и переходящие в изнурительный процесс примирения, от которого рвутся и чахнут нервы.

Через несколько дней Эразм написал своей жене это письмо.

«Дорогая Китти!

Настало время рассказать тебе о необычных и даже поразительных обстоятельствах моей здешней жизни. Как тебе известно, я приехал сюда по приглашению Жетро, получившего ангажемент в Границком летнем театре от директора Георги. У меня, ты знаешь, было худо с нервами, и я надеялся на отдых. Китти, я был крайне изнурен. По мере сил я пытался облегчить твое угнетенное состояние. Но ты не раз могла убедиться, что и я нуждался порой в твоей поддержке и твоем утешении. Мыслимо ли мне лгать, раз и навсегда пообещав тебе говорить правду? Первые же дни, проведенные в садоводстве, в патриархальном зеленоватом сумраке моей чердачной кельи, в тихой беседке, укрытой диким виноградом, ломоносом и жимолостью, принесли мне глубокое успокоение. Такого самообретения, такого чувства защищенности мне еще не приходилось испытывать. Меня даже увлекла мысль стать монахом, лучшей участи я не мог бы себе пожелать.

Ты знаешь, Китти, я люблю тебя. Без тебя и детей не мыслю своей жизни. Но временами необходимы разлуки. Во-первых, потому что они служат испытанием, а во-вторых — как порука той свободы и независимости, без которых нет смысла жить, если брачный союз заключается добровольно, а не скрепляется постылыми оковами, превращающими жизнь в невыносимое страдание.

Первый визит Жетро, пожалуй, несколько стеснил меня: так упоен и очарован я был своим одиночеством. Театр, науки, искусство, литература и все честолюбивые шаги на этом поприще показались мне не более чем сухим треском словоблудия. И, напротив, пленительно простой и чистой музыкой проникло в меня все, что исходило от одетой в траур вдовы, с ее тихим горем и монашеской чуткостью к близкому инобытию. Паулина, ее дочь, не уступает матушке в простоте и кротости. Вальтеру, сыну покойного смотрителя, тринадцать лет, этот мальчик напоминает мне о моем собственном детстве. Паулине примерно восемнадцать, а смиренной фрау Хербст — не более тридцати семи. Всех троих совершенно не замечаешь: так радеют здесь о покое своего гостя. И желаю ли я их присутствия или нет — целиком в моей воле.

Представь себе, вчера князь Алоизий деликатно осведомился, не слишком ли он обременит меня, если перенесет свое послеполуденное чаепитие в садоводство. И, по-моему, фрау Хербст слегка покраснела, передавая мне просьбу князя. Его кресло-коляска показалось в прогале живой изгороди, и при этом — я сам наблюдал из окна — князь придерживал обеими руками зеленые ветви над головой, чтобы они не задели лица.

Чайный столик в угоду привычке был поставлен между овощными и цветочными грядками. Князь разговаривал с ребенком, их смех доносился до моего окна.

Вдруг в дверях появляется умудренного вида пожилой человек, это был слуга. Его сиятельство сожалеет, что состояние здоровья не позволяет ему нанести мне визит. Поэтому князю было бы весьма приятно, если бы я спустился к нему на чашку чая.

Я был представлен князю несколькими днями раньше. Часы, проведенные с ним и маленьким Вальтером в окружении лишь земляничной, капустной и салатной поросли, доставили мне немалое удовольствие. Ты знаешь, что я бюргер до мозга костей. Мне никогда не приходило в голову гордиться этим, но бюргерского чувства собственного достоинства у меня не отнять. Именно поэтому мне претит дворянская спесь и самовлюбленность, даже дворянская гордость, где бы я ни столкнулся с ней. Для меня во всем свете только человеческое достойно любви. И нет ничего ненавистнее, чем бесчеловечность. По общечеловеческим понятиям, работник стоит неизмеримо выше бюргера, дворянина или владетельного князя. Там, в рабочем и мастеровом сословии, можно найти даже образчики рыцарственности. Каждый уличный эксцесс служит примером того, как плохо помнит прилично одетая добропорядочность заповедь поэта: «Прав будь, человек, милостив и добр»[116] и предоставляет исполнять ее милостивым рабочим рукам. Однако князь Алоизий действительно прав, милостив и добр.

От фрау Хербст я уже наслышан о том, как он поступал в самых разных обстоятельствах, когда ему случалось прощать упущения, улаживать дела непутевых сыновей старого чиновника, выручать даже тех, кто этого совсем не заслуживал, смягчать всякого рода невзгоды и, наконец, поощрять тягу к искусствам и наукам. Но о том, что это за человек и отчего он именно такой, каков есть, я догадался лишь во время чаепития.

Дорогая Китти, я влюблен в князя. Ты, конечно, удивляешься: как меня, с моими демократическими настроениями, угораздило влюбиться в князя? Но ведь не в князя, а в человека я влюблен. Он необычайно высок, а темные волосы и бородка делают его чем-то похожим — это общее мнение — на изображения Христа. Ему еще нет сорока. Страдания его тяжелы, но терпение, с каким он их переносит, достойно восхищения. У него прямо-таки детский смех. Мало того, он без конца задает вопросы, как неутолимо любознательный ребенок. Чего только не выпытал он у меня про литературные планы, надежды, желания, цели и, конечно, про тебя и детей!

Все обстоятельства моей жизни внушают мне такое глубокое спокойствие. Я переживаю дни Алкионы. Ты знаешь, что Алкиона у древних греков считалась дочерью бога ветров. Разгневавшись за что-то, Зевс превратил ее с мужем в птиц, обитающих близ воды. Ни малейший ветерок не смел подуть в то время, когда они высиживали птенцов. Я бы сказал, что и сюда не доходит ветер тревог, хотя здесь, надеюсь, ничто не высиживается.

В своем последнем разговоре с Жетро я, конечно, допустил промах. Сам не пойму как, совершенно невольно, вырвалось у меня признание, что я не прочь бы поставить «Гамлета» в местном летнем театре. Я сам испугался собственных слов. Впутываться в такое дело — покорнейше благодарю! Прошу тебя, Китти, держись молодцом! Если и дальше все пойдет удачно, я вернусь к тебе отдохнувшим, окрепшим, да просто заново родившимся на свет».

И вновь под знаком Алкионы доктор Готтер сидел в тесном и оживленном кругу за утренней кружкой пива. Помимо директора Георги и актера Жетро тут были Марио Сыровацки, тоже актер, художник барон фон Крамм и библиотекарь князя доктор Оллантаг.

Изрядно возбужденная компания еще более подогревалась, слушая забавную перепалку между Сыровацки и его директором.

Этот богатый молодой человек был до одержимости увлечен театром и не только не получал никакого жалованья, но, как поговаривали, вынужден был выкладывать немалые деньги за каждую свою роль. Он любил украшения, носил перстни и золотые браслеты, претендовал на изысканный вкус.

— Я остаюсь здесь, — объявил он, — битый месяц придется играть у вас Гамлета.

— Сыровацки! Что это с вами? — сказал Георги. — Вы смахиваете на ворону, которая отовсюду таскает блестящие штучки и не знает, что с ними делать. Вы заморочили себе голову театром, но не надо морочить театр! Возможно, у вас было бы больше таланта, будь меньше денег. Что за нечистый вас попутал. Отец ваш скончался, мамаша спит и видит, что вы наконец посвятите себя грандиозному делу, наследству отца. Ну почему бы вам не заняться этим? Насколько это пойдет на пользу делу, я, честно, говоря, не берусь судить. Но мое дело от вашего участия явно бы не выиграло.

— Вы, как всегда, не слишком-то церемонитесь, господин директор. О моем таланте вы судите столь же опрометчиво, как если бы я причислил вас к великим артистам. Ничего абсурднее нельзя вообразить.

Георги парировал громовым смехом, который подхватила вся компания.

Собственно говоря, Сыровацки был импозантным молодым человеком, его овальное лицо с ямочками на щеках и сильным округленным подбородком, с нежным женственным румянцем можно было назвать красивым.

— Молокосос! — взревел Георги. — Прежде чем вякать про театр и искусство сцены, вы хоть уразумейте, кому вы это лепечете! Прислушайтесь, вы, павиан несчастный, к доброму совету и начинайте с билетера в каком-нибудь маленьком балагане!

— В еще меньшем, господин директор?

— Что бы это значило? Я вас не понимаю.

Милая мальчишеская голова барона-художника готова была слететь с плеч от неудержимого смеха, доктор Оллантаг только усмехался. Директор нанес ответный удар:

— Если мы и впрямь возьмемся за «Гамлета», господин пуп земли, Мариус из Пустобрехта, я поручу вам роль Гамлета в Виттенберге, вот уж тогда вы натешитесь вволю.

У Шекспира Гамлет появляется, проделав путь из немецкого Виттенберга в датский Эльсинор. Назад, в Германию, его не пустили мать и отчим, как он ни просил их.

— Ничего страшного, господин директор, — вставил словечко Жетро, — Сыровацки немного потерпит, пока доктор Готтер не напишет свою трагикомедию «Гамлет в Виттенберге».

— Только без меня, Жетро!

— Боже мой, что я слышу! Что за нелепая мысль — «Гамлет в Виттенберге»?! Доктор Оллантаг, вспомните, что говорит мой коллега Зерло относительно переработки «Гамлета» Гетевым Вильгельмом Мейстером, помешавшимся на этой идее: «Слава тебе господи! — воскликнул он. — Таким путем мы избавляемся от Виттенберга с университетом, который всегда был для меня камнем преткновения».[117]

В ответ на довод директора Эразм заметил, что, несмотря на пиетет к творению Гете, он придерживается несколько иного мнения на сей счет.

— Гуцков, — вставил доктор Оллантаг, — однажды осмелился коснуться этой деликатной темы, но ничего не сумел из нее выжать.

— Я знаю о его попытке, — сказал Эразм. — Но для меня это не более чем попытка. За дело надо было браться иначе. Диалектика образа Гамлета и питающие ее идей отнюдь не исключают Виттенберга.

— Повторяю вам, — запальчиво напомнил о себе Сыровацки, — в течение четырех недель я играю Гамлета в Эльсиноре, а не в Виттенберге, на сцене Границкого театра, в противном случае…

Он умолк и со значением постучал по столу костяшками пальцев.

Георги не удалось скрыть некоторого смущения.

Разговор о Гамлете был исчерпан, а вместе с ним — и утренняя кружка пива.

Эразм Готтер обедал, как всегда, в отеле «Бельвю», на сей раз — с доктором Оллантагом. В парке они обменялись мыслями о литературе, здесь же речь шла о местных делах.

— Князь — страстный книгочей, — сказал Оллантаг, — в одной только здешней библиотеке, вверенной моим заботам, более двадцати пяти тысяч томов. Каждое утро князь велит своему милосердному слуге Гольдмессеру везти его в библиотеку и ровно полчаса объезжает книжные ряды, где я даю ему отчет о новых поступлениях. Впрочем, изрядную часть книг князь попросту раздаривает. Своему любимцу — вы, вероятно, догадались, о ком идет речь, коль скоро живете в садоводстве, — маленькому Вальтеру Хербсту он собрал в пансионе особую библиотеку. Не без моего участия для нее было отобрано пятьсот томов. Если посещение театра было запрещено Вальтеру лейб-медиком, доктором Турнайсером, то на чтение не было никаких запретов. Книги занимают его фантазию и тем самым обуздывают ее. Близорукость же отнюдь не отменяет работы глаз, напротив — упражнения зрительных нервов должны пойти мальчику на пользу.

Эразм ничего не знал о библиотеке Вальтера, теперь он искал случая ознакомиться с ней.

Ждать пришлось недолго: мальчик, гордившийся своей библиотекой, сам горел нетерпением показать свое сокровище гостю матери. Эта замечательная — как и у князя — любовь к книге носила отпечаток детской души и превращалась в своего рода идолопоклонство.

Напрашивался вопрос, в чем коренится громадный интерес князя к Вальтеру.

— На этот счет существует множество объяснений, в том числе и самых нелепых, — сказал Оллантаг. — Очень скоро вы услышите их. Если вам когда-нибудь удастся получить единственно верное или придется довольствоваться намеком и домысливать по своему разумению, это произойдет скорее всего в доме смотрителя, в вашем ближайшем окружении.

— Верно ли говорят, что самое влиятельное лицо в Границе — Буртье, обер-гофмейстер?

— Во всяком случае, самое бесстыдное. Свое влияние — и не без успеха — он осуществляет через княгиню. Сам князь — я не боюсь преувеличить — не жалует его. И нигде его не любят. Но он, как говорится, позволяет себе такое, на чем любой другой сломал бы себе шею. Княгиня — сама по себе дама благонравная — не желает шагу ступить без священника, на его выкрутасы смотрит сквозь пальцы.

— Выкрутасы? И каковы же они?

— Ах, боже мой, все мы не ангелы, — сказал доктор Оллантаг, — но когда он поселил эту маленькую актрису с матерью, эту Ирину или как бишь ее… в оранжерею на Циркусплац, это, знаете ли, уж слишком.

Его слова заставили побледнеть Эразма. При всем желании он не смог бы в этот миг вымолвить ни слова, сердце его бешено колотилось.

Собеседники остались одни за опустевшим табльдотом. Маленький уютный ресторанчик с опущенными жалюзи оказался до того приятным убежищем от полуденного зноя, что рука сама тянулась за новой бутылкой вина, которую кельнер поставил на стол. Но она осталась непочатой. Все попытки Эразма Готтера избавиться от недомогания, как видно, только усугубляли его состояние. На том и разошлись.

Вернувшись домой, в свою сумрачно-прохладную, полную запаха лаванды комнату, Эразм запер за собой дверь. «Скажи, ради бога, что с тобой происходит? — спрашивал он себя. — Может быть, твоя болезнь серьезнее, чем ты думал? И этот покой, эта душевная легкость, которые точно воскресили все твое существо, — не таят ли они в себе зловещих предвестий?» И все более распаляясь разговором с самим собой, он тщетно пытался одолеть гнетущее чувство беспомощности, которое разрядилось вдруг истерическим рыданием.

«„У вас плохо с нервами?" Почему Георги задал мне этот вопрос? Не угадал ли он моей душевной маеты, симптомы которой только что прорвались наружу? Или же причиной всему погружение в Гамлета? И это его невыплаканные слезы?»

А может быть, дело в какой-то внешней силе, распространяющей на меня невидимое влияние? Против нее надо направить всю свою энергию. Что может означать этот срыв, заставивший молодого человека разразиться рыданиями и потоком слез, затыкать себе рот платком, чтобы его не услышали в доме? Что ему эта Ирина? Право же, ему нет до нее никакого дела.

«То, что тебя так перетряхнуло, — продолжал он говорить с собой, — в сущности, не что иное, как крушение ложной посылки. Тебе неведома природа собственного заблуждения, но в этом ребенке ты, вопреки всем пересудам, пожелал увидеть чистого ангела, образ некоего совершенства, сотворенный господом богом. И вот Оллантаг двумя фразами разрушил эту иллюзию».

И отвратительный клубок змей, заполнивший милое обиталище, превратил тихую комнатенку Эразма в сущий ад; оставалось только бежать.

Спускаясь к заливу, где Эразм намеревался искупаться и окончательно прийти в себя, он задался вопросом: не разумнее ли после всего, что случилось, сжечь мосты, ведущие назад, и поискать другой безмятежный уголок, где можно отдохнуть от семьи?

Купание в минеральном источнике почти вернуло Эразма к прежнему спокойно-мужественному состоянию. Он принялся — и без всякой пощады — смеяться над собой. Однако еще не вполне улегшаяся нервозность побудила его направиться к дому, где жил Жетро. Тот встретил его в сапогах со шпорами — по случаю загородной прогулки.

— Хотим немного проехаться. Наши театральные дамы без ума от этой затеи. Мы намеревались заехать за вами на украшенной колосьями телеге, чтобы вам не отвертеться от нашей компании.

Эразму Готтеру не хотелось уклоняться, хотя он почувствовал новую петлю, которой могла обернуться эта увеселительная поездка. «Любим же мы порой поиграть с огнем», — подумал он.

Ирина Белль ехать отказалась. Когда Эразм узнал об этом, он постарался ничем не выдать своего разочарования. А как его подмывало спрыгнуть с телеги, везущей актерскую братию! Но вскоре он заразился весельем своих спутников. Марио Сыровацки, по обыкновению, сразу же стал жертвой всеобщего подтрунивания: три комнаты в отеле «Фюрстенхоф», изысканный дендизм, дорогие костюмы, галстуки с булавками — все это делало его вызывающе нелепым пассажиром в крестьянской колымаге. Нещадная тряска и толчки на ухабах сводили на нет все его усилия хранить важную осанку и в прямом смысле лишали молодого франта дара речи, а его вынужденное порхание над скамейкой давало пищу беззлобной потехе.

Дабы как-то отыграться, он положил правую руку на плечо Элизы, красивой девицы, которая ничего не имела против. Она была «молодой героиней» с темными глазами, умевшими обольстительно вспыхивать из-под черных длинных ресниц. Ее чары признавал не только Сыровацки, на нее поглядывали и другие актеры, например «первый любовник» Эрих Зюндерман, сбежавший от плуга крестьянский сын, который, как это ни странно, с блеском и удивительной непосредственностью исполнял так называемые французские салонные роли.

Он много смеялся, он пользовался всеобщей любовью и, как видно, не собирался никому уступать Элизу.

Он мог разыгрывать глубокое безразличие, хотя порой слова его чувствительно покалывали и, чтобы посильнее задеть собеседника, облекались здоровым простодушием веселого смеха. «Навьюченному золотом ослу и пудовый замок не преграда» — в таком духе он вел разговор.

— Вам не посрамить моего божественного Мариуса, — сказала Элиза и, приняв позу обожания, обвила руками шею любимого. При этом ее темные волосы как бы сами собой распустились и упали на плечи, и она могла уже не сомневаться в том, что тем самым свершилось полное отмщение язвительным коллегам.

Не все, однако, сводилось к пикировке и зубоскальству, оставалось время и для пения — и хорового, и сольного.

Было около пяти часов вечера, но палящий зной не желал спадать: огненные лилии, мелькавшие вдоль подворий крестьян и рыбаков, казались его зримым воплощением. Во время поездки Эразм предпочитал обозревать дали и любовался прекрасным, сулящим обильный урожай ландшафтом. Тут и там вдали открывались голубые полоски моря, и на изрезанном глубокими бухтами побережье угадывалось какое-то движение.

Между тем от Эразма не укрывалось и то, что происходило совсем рядом, и он сумел разглядеть признаки надвигающейся грозы в глазах Лены, сестры Элизы. За столом эта крошка сидела рядом с ним. «Не понимаю, — признавался себе Эразм, — отчего бы по уши не влюбиться в нее?»

Лена, словно прочитав его мысли, неожиданно ободрила:

— А вы попытайтесь!

На этом чудеса не закончились, ибо в тот же миг комик и «благородный отец» Леопольд Миллер отозвался на ее слова:

— В самом деле, милая крошка, почему бы в тебя не влюбиться?

Ответ гласил:

— К чему такая спешка, подумай как следует!

После еды решили потанцевать. Сыровацки сел за фортепьяно. Этот денди оказался хорошим пианистом. Но поскольку все вынуждены были считаться с присутствием Эразма, пианист немного повременил с танцами и для начала сыграл кое-что из Шопена. Эта музыка была близка его мягкой натуре.

Эразм уверял, что не умеет танцевать, но, несмотря на все его протесты, Лена втащила его в круг. Танцевал он действительно впервые в жизни. Танцы прерывались возлияниями, возлияния — танцами, и так до тех пор, пока в зале не зажгли свет. Свечи успели догореть раньше, чем честная компания допила все до донышка, всласть напелась, наговорилась и изнемогла от веселья.

Возвращались при полной луне. Как только повозка тронулась, Лена прильнула головкой к груди Эразма Готтера. Под грохот обитых железом колес и сладость чувствительных песен, как-то: «Я не знаю, что подумать…» и «У дома, у фонтана…» — завершился обратный путь. Напоследок уже грянул аккомпанемент первых кузнечиков.

Вернувшись в свою затененную комнату, молодой человек не мог толком сообразить, как он отделался от Лены и кому обязан освобождением от нее. Открывавшийся из его оконца магический вид на залив, сверкающая поверхность которого играла лунным серебром, хотя и чаровал душу, но не мог избавить Эразма от странного позыва — мыть и отмывать тело и душу. «Нет, — думал он, — это не для меня».

Точно зубная боль, заглушенная на время сильным средством и вновь напомнившая о себе, его иглой кольнуло то, что было разбужено рассказом доктора Оллантага. Когда он уразумел, что это ни в коей мере не выветрилось, голова его дернулась. Но он стоял неподвижно, сложив — так же непроизвольно — на груди руки. Об отдыхе нечего было и думать. Пылающая голова, тяжелый надрывный пульс, мучительное чувство какого-то самоотчуждения — как это все не соответствовало обещаниям, исходившим от безмятежного покоя дома смотрителя.

Он вдруг услышал, как что-то стукнуло по столу, понял, что сам был причиной этого звука. И в тихо нарастающее утро с мечтательным щебетом птиц вплелась утренняя песня из «Ромео», и одновременно вклинилось жуткое видение: Ирина Белль в объятиях обер-гофмейстера.

Да нет же, он ничего не желал знать об этом.

Лишь теперь, в прибывающем свете дня, Эразм заметил письмо, лежавшее на ночном столике, и тотчас же догадался, что оно от Китти. В нем сообщались вещи, которые еще сильнее пошатнули его душевный покой. Сестра Китти тяжело заболела, крошечная болонка, с которой Китти не разлучалась с дозамужних времен, умерла. Этот удар был для Эразма не из самых легких: маленькие бессловесные существа и видом своим, и нашей сердечной приязнью к ним вполне сравнимы с детьми.

На этом сетования заканчивались, Китти высказывала надежду, что все непременно поправится, и Эразму нет никакой нужды прерывать свое лечение и губить его добрые плоды.

Свет за окном начал меркнуть, но едва ли Эразм заметил это. Но вот одним ударом на землю обрушились гром и молния, ураган и ливень, что тоже, конечно, не прибавило радости. Эразм был просто счастлив, когда дочь хозяйки Паулина, невозмутимая в своем усердии, развеяла своим появлением изжелта-серый, поистине преисподний мрак, держа в руках любовно накрытый поднос, источающий аромат кофе. Вспыхнули зажженные ею свечи, мило побрякивала о фарфор ложечка, за окном становилось светлее, и когда Эразм принялся угощаться кофе с сахаром и сливками, маслом, медом и выпечкой, Паулина как бы исчезла, оставаясь в комнате.

Ей восемнадцать? Вполне возможно, что и двадцать восемь.

Эразм стал думать о болезни свояченицы. Его угнетала эта неотвратимая опасность, угрожающая всякому смертному. И вдруг неожиданно для него самого у Эразма вырвался вопрос:

— Отчего умер ваш отец?

— Этого я не могу вам сказать, господин Готтер.

Отвечая ему почти упрямым тоном, Паулина слегка отпрянула в сторону.

— Почему вы всегда так серьезны, фройляйн Паулина? Я никогда не видел, как вы смеетесь. В чем же дело?

— Смех мне не поможет, и слезы не помогут, — с этими словами дочь хозяйки бесшумно удалилась в своих войлочных туфлях.

Едва ли когда-нибудь в жизни Эразм был столь озадачен, как при известии, с которым фройляйн Паулина уже днем, часов этак в двенадцать, подняла его с постели. Оказывается, его ожидает какая-то молодая дама. На карточке имя — Ирина Белль. За пять минут доктор Готтер уже успел одеться, а фройляйн Паулина — навести в комнате такой порядок, что не стыдно было приглашать даму.

Такова уж, видно, печать профессии: миниатюрная актриса без малейшего смущения вошла в комнату молодого человека. «Добрый день!» — прозвучало у нее несколько рассеянно, как бы мимоходом, будто при встрече со старым знакомым. Она поискала глазами место для сумочки, шляпки и жакета и попросила разрешения избавиться от них, ссылаясь на невыносимую жару. Она сказала, что пришла по делу, но об этом позднее. Выразила сожаление, что вчера была вынуждена отказаться от поездки, но многолюдных компаний она не любит и не находит особого удовольствия в тележной тряске, когда три десятка глоток пытаются перекричать друг друга или даже горланить песни. Кроме того, вид множества дружно жующих людей представляется ей весьма малоаппетитным, а если к тому же от мужчин несет пивом или вином, то и подавно. И наконец, эти танцы! Сама она не танцует и вообще не любит танцы. Чего ради все эти телодвижения? Бессмысленная трата сил, а от близости потеющих тел ей становится дурно.

Несмотря на некоторое смущение, Эразму хотелось улыбнуться в ответ на подобную откровенность. Ему понадобилось всего несколько минут, чтобы свыкнуться с манерами молодой особы, которая с невинной бесцеремонностью осваивалась в этом хранилище неколебимого стародавнего духа. Странные слова она нашла: запах вознесшихся душ.

Прошло не менее получаса, но Ирина Белль еще не сочла возможным заговорить о цели своего визита. Да и доктор Готтер даже в мыслях не задавался этим вопросом.

— Вы женаты? Это письмо от вашей жены? Ваша жена хороша собой? Сколько лет вашей жене? Люблю молодых и красивых женщин. Не променяла бы их ни на каких мужчин. Вы плохо спали ночь? Так ведь? У вас круги под глазами. Глядя на вас, можно подумать, что ночью вас терзали невеселые думы и вы недовольны самим собой. — Она говорила так, будто кроме нее в комнате никого не было. — Старый князь вчера снова прислал мне цветы. Их принесла та самая безобразная девица, что проводила меня к вам.

— Вы находите фройляйн Паулину безобразной?

— Мне так в темноте все едино.

«Что она имеет в виду?» — подумал Эразм.

— Князь для меня слишком стар и болен. Собственно, он не так уж стар, скорее всего только болен. Я считаю, что из всех мужчин, которых здесь видишь, он, безусловно, самый красивый. Но он ни на что не способен.

Ирина Белль ушла не раньше, чем истекло еще полчаса. Когда Эразм осторожно напомнил о деле, упомянутом ею вначале, она лишь ответила, что к нему можно вернуться в другой раз. Эразм вызвался проводить ее, но она не воспользовалась его предложением и сослалась на то, что боится опоздать к своей сцене на репетицию.