"Атлантида" - читать интересную книгу автора (Гауптман Герхарт)

КНИГА ВТОРАЯ

Через несколько дней Эразм в числе избранных гостей Марио Сыровацки сидел за чашкой чая в отеле «Фюрстенхоф». Богатый дилетант искал союзников для осуществления своей навязчивой идеи сыграть главную роль в замышляемом спектакле. В двух пыльных парадных комнатах приглашенные угощались чаем, кофе, шоколадом, сладкими булочками, бутербродами и ликерами. Речь при этом шла о «Гамлете». Уже было ясно как божий день, что Сыровацки сумел настроить коллег в пользу своего плана. Не трудно было догадаться, каким образом ему удалось совершить это чудо. А то, что молодой талантливый Эрих Зюндерман, имевший все основания рассчитывать на роль Гамлета, согласился на Лаэрта, было именно чудом. Если Марио Сыровацки чем и страдал, так только жадностью, и его натура разительно менялась лишь в тех случаях, когда ею овладевала страсть к лицедейству. Тут он начинал бесшабашно сорить деньгами. Не только у директора, но и у актеров он откупал роли и спектакли, хотя при этом ему приходилось еще и вымаливать их. За двадцать марок исполнитель роли Карла Моора сказывался больным и уступал свое место страждущему. Таким способом Марио обирал театр, а театр, соответственно, — Мариуса.

Было, однако, и нечто трогательное в этой любви к актерскому искусству и в неустанной осаде храма Талии. И Эразм часто спрашивал себя, за что Сыровацки, обладавший, на его взгляд, не меньшим талантом, чем прочие актеры, осужден на такие испытания. Впрочем, мнение Эразма на этот счет разделяли Армин Жетро, барон фон Крамм и библиотекарь князя доктор Оллантаг. Они часто говорили об этом. И поскольку Жетро, Крамм и Оллантаг тоже находились среди гостей, чаепитие в «Фюрстенхофе» можно было считать своего рода сговором за спиной Георги.

Библиотекарь, в высшей степени приятный и умный человек, помешивая ложечкой чай, рассказывал, что он прощупал настроение князя и нашел его вполне созревшим для идеи отметить свой день рождения премьерой шекспировской пьесы. Теперь самое время приложить все усилия, чтобы князь навел директора на мысль об исполнителе роли Гамлета. А это вполне достижимо.

Тут Жетро заговорил почти официальным тоном и спросил Эразма, возьмется ли он осуществить свое намерение, высказанное неделю назад, — репетировать и инсценировать «Гамлета».

После этих слов Леопольд Миллер, комик, актер старшего поколения, сдержанно усмехнулся.

— Если уж Гамлета играет непрофессиональный артист, — сказал он, — тем более нужен опытный режиссер. Иначе мы рискуем с треском провалиться. Вы уж простите меня великодушно, доктор Готтер, но без опыта, без навыка в театре ничего не получится.

— Наши беседы, — возразил доктор Оллантаг, — укрепили меня в полном доверии доктору Готтеру. Но дело надо вести так, чтобы оно увенчалось не ремесленной поделкой профессионального театра, а вольным дифирамбом князю. В таком случае не будет спроса с Георги и его труппы. Князю это будет несравненно приятнее и доставит больше радостей, чем очередная работа профессионалов.

Папаша Миллер пожал плечами. Между Эразмом и Жетро, Жетро и Сыровацки, Эразмом, Сыровацки и Оллантагом, похоже, уже состоялись переговоры.

— Рискуя окончательно повергнуть вас в ужас, дорогой Миллер, я попрошу доктора Готтера рассказать нам об усовершенствованном им тексте «Гамлета», который он думает использовать, если действительно будет руководить постановкой, — продолжал Оллантаг.

— Я всегда говорил, — вымученно улыбнувшись, воскликнул комик, — что этот проклятый щелкопер, то бишь Шекспир, заслуживает того, чтобы его немного поправили и улучшили.

— Вот! Вот! Вот! — зачастил Сыровацки и хлопнул его по плечу. — Будьте покойны, мы объединимся! Как бы там ни было, верный выигрыш за нами.

— А куда девать шута, паяца, гансвурста? Я могу отчебучить гансвурстиаду.

Не подавая виду, что его как-то шокирует поведение Миллера, Эразм объяснил:

— Существует шекспироведение, о котором нужно знать и азы которого следует усвоить. Подлинные тексты, написанные рукой Шекспира, утрачены, все ныне известные записаны в зрительных залах, может быть, лет через сто после их создания и во многом отличаются друг от друга. Я не хотел бы более докучать вам. Но если вы соблаговолите уделить мне пять минут, я изложу вам суть пьесы. Итак, студент Гамлет отозван из Виттенберга в Эльсинор на похороны своего отца, короля Гамлета. Мать выходит замуж за брата его отца, Клавдия, и возводит его на престол. Тем самым попран закон престолонаследия и узурпирован трон. Наследник престола, студент, желает вернуться в Виттенберг. Ему отказано в его просьбе.

Дух умершего короля является нескольким университетским товарищам Гамлета и самому принцу тоже. Бывший король открывает ему, что был убит Клавдием, своим братом, и призывает обманутого наследника к отмщению. Гамлет дает обещание. Но поскольку в глубине души он еще не уверен в реальности явившегося ему духа, он, подобно детективу, изучает предполагаемого убийцу и узурпатора трона. Убийца и узурпатор начинает кое о чем догадываться: он не доверяет своему пасынку и законному престолонаследнику. Наследник поручает актерам дать спектакль, на котором присутствует его отчим, король Клавдий. Играется «Убийство Гонзаго», действие разыгрывается в саду точно таким же образом, как дух короля Гамлета описал свое собственное убийство от руки брата. Король не может скрыть укола нечистой совести и в полуобморочном состоянии уходит с представления; посвященные разгадали его чувства. Он становится смертельным врагом Гамлета, а Гамлет — его смертельным врагом.

Но у Клавдия — власть, он удаляет наследника престола из Дании и приставляет к нему в качестве спутников двух соглядатаев, двух убийц. Их зовут Розенкранц и Гильденстерн. Еще не поднявшись на корабль, он среди прочего говорит, что ответ остается за ним и он сделает более глубокие подкопы, чем захватчик трона Клавдий.

Корабельная команда держит сторону Гамлета, она направляет судно назад в Данию, а не в Англию, как было приказано. Принц Гамлет на время связывается с одним из врагов Дании, посылает матроса к королю Клавдию с известием, что потерпел кораблекрушение и едва спасся, но на следующий же день поднимает в Дании мятеж и с оружием в руках, с вооруженными людьми настигает захватчика престола в эльсинорском замке. «Ты, мерзостный король, верни отца мне!»

Матери и самому узурпатору удается оправдать себя ложью: Клавдий-де не виновен в смерти брата. Клавдий предлагает собрать королевский суд, который решит, виновен он или нет, а пока — сложить оружие. «Я уступлю во всем, когда хоть тень вины…»

Гамлет по ошибке убивает старого царедворца по имени Полоний. Не теряя времени, Клавдий подстрекает сына вельможи к кровной мести. Это обставляется как символическая дуэль, но она становится самым настоящим поединком, от руки Лаэрта, сына Полония, гибнет наследник трона, а Клавдий и Лаэрт поражаются им, в то же самое время изменившая мужу королева и мать Гамлета волею случая сама обрекает себя на смерть. Таков препарированный скелет пьесы, а плоть ее и кровь — это разговор особый.

Эразм умолк, его дыхание было чуть взволнованным и прерывистым. Жетро дополнил его сообщение следующими словами:

— Дабы закрепить союз собравшихся здесь ради предстоящей работы над пьесой художников, мы приготовили копии этого скелета, а посему я вручаю по экземпляру каждому для более обстоятельного изучения. А теперь, раз уж официальная часть позади, как говорят студенты, помянем Анакреона. Дискуссий по мере движения к цели нам хватит с избытком.

В этот момент через открытое окно просвистел теннисный мяч и, отскочив от зеркала, опрокинул кувшинчик со сливками и чашку. Воцарилось молчание, и в наступившей тишине приятно зазвенел озорной женский голос:

— Вся банда в сборе и развлекается! Почему не пригласили нас?

— Это принцесса Дитта, ее мальчишеская удаль, — вполголоса и с почтительнейшей серьезностью сказал доктор Оллантаг, — самый прекрасный и очаровательный гость, на которого не надышится весь двор.

Марио Сыровацки уже сломя голову гремел вниз по ступеням. Вскоре он распахнул двери, открывая путь юной даме и сопровождающему ее обер-гофмейстеру Буртье.

Их появление предварял неумолкаемый хохот, но и когда они переступили порог, мужчины продолжали смеяться. Причиной служила диковинная деревянная статуэтка, которую принцесса держала над головой: два безобразных дикаря с огромными пупками стояли на коленях, едва не соприкасаясь оттопыренными губами. Это была негритянская скульптура, которую хозяин отеля, бывший капитан, привез в числе прочих из Африки и выставил у себя на лестнице. Она приглянулась знатной даме и вызвала ее бурное веселье.

В Дитте Эразм узнал Аполлона, которого видел в парке, рядом с коляской князя. Он вынужден был признать, что она очень хороша, но не более того. Когда же его взгляд невольно отыскал Ирину, она показалась ему прекрасной, как никогда. Лицо — бог знает почему — было обращено вниз. Распущенные волосы длинными волнами падали на плечи, грешница являла собой столь благородный портрет кающейся Магдалины, что он сделал бы честь кисти вдохновенного мастера.

Из забытья Эразма вывели резкие, как удар бича, слова обер-гофмейстера Буртье:

— Ба! Да это жемчужина нашего театра мадемуазель Ирина Белль, она же — прекраснейший из цветов княжеской оранжереи на Циркусплац.

Эразму стало неловко перед самим собой, ведь после встречи с Ириной в доме смотрителя, встречи, совершенно отрезвившей его, он полагал, что поборол свою слабость, и вот опять на него, как из прорвавшегося шлюза, внезапно накатили ярость, отчаяние и муки ревности. Жетро бросал на него озабоченные взгляды, он видел, как Эразм то бледнеет, то заливается краской.

Подали ликеры, шампанское, сласти. Любителю сцены Сыровацки выпала честь принимать у себя ее высочество принцессу и обер-гофмейстера.

Несмотря на протест, поднявшийся в его душе, Эразм был представлен доктором Оллантагом аполлонической принцессе и ее спутнику, прежде знавшим его больше понаслышке. Буртье старался держаться приветливо, но своей снисходительностью скорее уязвлял молодого гения. Принцесса Дитта не удостоила его ни взглядом, ни словом.

Недовольный — то ли собственной молчаливостью, то ли оживленной болтовней других — он очень скоро, не прощаясь, ушел домой. По дороге он дал себе клятву подальше держаться от раболепной суеты двора и отныне по тем же мотивам отказаться от затеи с «Гамлетом». Как тщетно скрываемое высокомерие людей, подобных этому Буртье, так и соперничество в лести новообретенных друзей еще более укрепили его во мнении, что независимость грубой блузы много выше пышного, расшитого золотом рабства.

Это письмо Эразм отправил одной немолодой девице, другу семьи.

«Границ, 11 июля

Дорогая тетя Матильда!

С естественным для тебя дружеским участием ты спрашиваешь о моих делах. Мой ответ в этом письме. Если тебе непременно нужно «да» или «нет», суди сама, какой из двух выводов одержит верх.

Нечто совершенно неожиданное вторглось в меня в этом изобилующем бухтами и липовым цветом городке. Китти, вероятно, уже передавала. Не удивляйся, что свои письма к Китти я продолжаю письмами к тебе. Не было бы нужды вести с тобой переписку, если бы я хотел поделиться лишь тем, о чем с таким же успехом могу писать Китти.

Дорогая тетя, ты знаешь меня с детских лет. И с кем бы ни возникало у меня житейских коллизий — с отцом или матерью — ты всегда была на моей стороне. Ты знаешь, каким неизменно резвым, доверчивым и веселым был я мальчишкой. Я и до сих пор остаюсь несокрушимо доверчивым и веселым. И все же теперь чаще, чем хотелось бы, я думаю о Генрихе фон Клейсте и кладбище самоубийц в Шильдхорне. Мы знаем друг друга предостаточно. Подобные мысли не должны пугать тебя. Генрих Клейст однажды написал своей невесте Вильгельмине фон Ценге:

«Годы, когда я мог свободно мыслить о целом свете, сделали меня совершенно несхожим с тем, что люди именуют целым светом. Не все из объявленного ими достойным я признаю таковым. Многое из того, что им представляется презренным, я презирать не желаю. В груди моей сокрыто повеление, рядом с которым все прочие, будь они даже подписаны рукою короля, ничто для меня. Отсюда у меня ощущение полной неспособности как-либо врасти в традиционные обстоятельства».

Видишь, какой я чувствительный субъект, если не сказать слабак. Те же мысли пробудило во мне маленькое традиционное общество Граница, которому я, впрочем, весьма обязан.

«Мы же в свой черед не желаем ничего знать о радостях этого света и мечтаем лишь о небесных нивах и солнцах, в сиянии которых будем кружить на огромных крыльях, что у нас за плечами. Адью!»

Таков Клейст в письме к одной из женщин незадолго до ухода в мир иной. Об этом «адью» можно писать целые книги, покуда хватит жизни, хотя звучит оно, казалось бы, совсем обыкновенно.

В завершение несколько строк из «Принца Гомбургского», дальнего родича Гамлета, принца датского, коим я здесь немного занимаюсь. Принц сидит с завязанными глазами, он размышляет:

Теперь, бессмертье, ты в моих руках И, сквозь повязку на глаза, сверкаешь Снопом из многих тысяч жарких солнц. На крыльях за обоими плечами, За взмахом взмах, пространствами плыву.[118]

К чему я вспомнил, к чему повторяю все это? У меня такое чувство, будто с первого шага я попал в замысловатую сеть традиционного бытия. Но когда над ухом раздается его зазывный крик, я слышу внутри свое «адью». Кроме того, в высшей степени занятно, что именно собрату Гомбурга, датскому принцу, которому норов этого мира «мерзок и пошл и плосок и бесплоден», дано было связать меня именно с этим миром.

До чего же странное, взрываемое бесчисленными противоречиями состояние! Я пишу в полнолуние, без огня, в те мгновения, когда ночь и четыре стены вкруг меня исходят дрожью от громкого стрекота кузнечиков. Ничего приятнее подобного одиночества я не знаю. Особенно когда душа моя выжидающе смотрит в Твое неизбывно доброе, в Твое славное лицо. И все-таки в этом спокойствии нет мне покоя, в этой тихой бухте нет спасения от земных забот.

Мой добрый гений, чудесная тетя Матильда, прикрой ненадолго дверь и дай моей душе излиться в твою душу! В этот миг все мои страхи будут внятны Тебе. Но я буду спать спокойно, когда выскажу самое мучительное и найду отзвук — а может ли быть иначе? — в Твоей душе.

Ты благоприятствовала моей помолвке. Я женился очень молодым. Ты знаешь и знает бог, сколь нерасторжимо соединился я с женою и детьми — одно существо, одно физическое целое. Теперь я задаю себе вопрос, который до сих пор не приходил в голову: может ли это продолжаться и навсегда ли это установлено? К сожалению, нет, не может.

Сейчас я о жизни, а не о смерти. Не об опасностях я думаю, которые сидят в самом моем теле и приводят порой меня в такое состояние, когда не решаюсь взяться за какую-либо работу, ибо не уверен, что мне отпущены, скажем, восемь или четырнадцать дней, необходимых для ее выполнения. Недавно умер мой младший товарищ, едва успевший получить диплом врача. Он, как и я, страдал незначительным кровохарканием и, видно, поэтому имел обыкновение со смехом утешать меня. Между прочим, у него было намерение попытаться дать знак оттуда. Но покамест все тихо.

Когда я спрашиваю себя, должно ли заботиться о вечности уз, связывающих меня, Китти и детей, и при этом даю отрицательный ответ, — я разумею долгую неотвратимую жизнь, которая не имеет ничего общего с квиетистским счастьем. А эта жизнь не заслуживает ничего иного, кроме клейстова «адью».

Дорогая моя Матильда! В сумраке ночи, в прелом воздухе прошлого века, пропитавшем мою комнату, я обретаю какое-то мучительное ясновидение. Моя жизнь представляется мне неким континентом, который мне для чего-то необходимо пройти. Все, что встречает меня на пути: зверь, человек, женщина, мужчина, дерево, куст, цветок, трава, река, озеро, пашня, пустыня, дол, холм, горы, дождь, снег, лед, суша, море, буря, шторм, — все это дар, милость, награда, обретение и в то же время — помеха. Я чувствую себя изголодавшимся по всем этим вещам. Как скаковая лошадь, я с дрожью срываюсь в бег через этот непостижимый и безмолвный мир загадок, и сегодня я уже перешел черту, начал это роковое странствие. Шаг сделан. Вспять не дано.

И все же! Все же! Как говорит он, Гамлет, принц датский?

О мерзость! Это буйный сад, плодящий Одно лишь семя; дикое и злое В нем властвует…

Ведь он имеет в виду этот мой мир, по которому мне скитаться, как Вечному жиду. Дана ли мне нить Ариадны? Увы, с каждым шагом этот лабиринт становится все лабиринтнее. Тысячи, сотни тысяч обрывков нити нащупывает моя рука, и я буду тащить этот взбухающий ворох, пока не представится случай бросить его в огонь. И то лишь для того, чтобы подхватить новый спутанный ком.

Дорогая Матильда! Надо мной тяготеет злой рок. Но я бьюсь со злом, нависшим над Китти и детьми. Есть тут одна актриса…

Ты знаешь мои принципы. Поэтому не принимай близко к сердцу, если я тебе скажу, что вчера я ходил в поле посмотреть на узкоколейку, и когда ступил на полотно, меня в странном приливе решимости или безволия потянуло лечь под колеса, чтобы не допустить невозможного, избегнуть всякого конфликта.

Однако прежде чем совершить нечто подобное, я всякий раз совершаю это мысленно, что и удерживает меня от самого действия.

Прежний хозяин отеля «Бельвю», где я обедаю, был в высшей степени респектабельным человеком. Отпрыск одного из старых патрицианских родов Рюгена, он пользовался всеобщим уважением. К тому же занимал не одну почетную должность и нередко сиживал за столом самого князя. В прошлом году кому он только ни говорил, будто в скором времени все добрые люди соберутся на планете Венера. И вдруг мы услышали, что он выбросился с верхнего этажа отеля.

«Друзья, не надо этих звуков! Пусть веселее будут наши голоса!»[119]

Только не подумай, дорогая тетушка, что этот ноктюрн позволяет судить о моем общем состоянии и самочувствии здесь, в Границе. Скорее всего, я и не стану отсылать его. Видела бы ты хоть краешком глаза нашу развеселую компанию, когда я вместе с актерами сижу за утренней кружкой пива в «Гроте», где порой раздается такой хохот, что лошади пугаются. Видела бы ты меня за табльдотом, где я частенько угощаю актеров Сыровацки и Жетро, а иногда — и директора театра Георги, ты бы решила, что я просто вздумал подурачить тебя своим мрачным нытьем. Но вот над моим ноктюрном восходит солнце, хотя еще глубокая ночь. Этим новым светом я обязан Твоим добрым, прямодушным, милым наставлениям, Твоим мудрым внушениям, которые вживе слышались мне, когда я водил пером по бумаге. С этим новым светом, зажженным в моем сердце, милый друг, и лишь с твоего благословения я могу наконец и уснуть».

Через два дня после чаепития у Сыровацки намерение доктора Эразма Готтера избежать пут двора и столь же решительно — участия в постановке «Гамлета», как это всегда бывает с намерениями, подверглось жесточайшему испытанию. Доктор Оллантаг по поручению князя посетил садоводство и пригласил Эразма в мраморный зал защищать свою версию «Гамлета» перед избранным обществом.

— Надо проникнуться безумным доверием ко мне, чтобы взвалить на меня подобную ношу, доктор Оллантаг. — Эразм даже подскочил от избытка чувств.

— Соблазн велик, — продолжал он. — Такая возможность столь же невероятна, как и почетна, это можно себе вообразить, но поверить в это я просто не решаюсь. И тому, дорогой доктор, есть множество причин. Вы можете называть меня рохлей, трусом, размазней и, к сожалению, будете не так уж далеки от истины. Но постарайтесь же понять, что эта вот каморка для меня как логово для раненого зверя! Я уже не таков, чтобы очертя голову кинуться в блескучую стремнину жизни. Я знаю, что во второй раз мне не ступить на эту сверкающую чистым золотом лестницу. Но, как бы то ни было, я не могу ступить на нее. Хорошо, допустим, вы утверждаете обратное: могу, но не желаю. Но если мне удастся сделать первый шаг, от меня будут ждать второго, третьего, четвертого и так далее. Стоит мне хоть однажды войти внутрь манежа, как честолюбие не даст устоять, погонит меня по бесконечному кругу.

Вы можете говорить, что у меня болезненное воображение, очевидно, это связано с переутомлением нервов. Что надо просто жить сегодняшним днем, а в отношении завтрашнего — положиться на бога, ведь грядущее в руце божией. В этом немалая доля истины, доктор Оллантаг. Но именно поэтому кормщик не выпускает из рук штурвала даже при угрозе кораблекрушения.

— Вот тут-то я и не соглашусь с вами. К вашим услугам — великолепный корабль, вам выпало счастье открывать манящие земли и благословенные острова, а вы предпочитаете бросить штурвал, опустить паруса и крутиться на месте. Опомнитесь. Господь с вами! Поймите же наконец, каким достоянием, каким богатством вы обладаете! От меня вам его не скрыть. Но не убивайте в себе талант! Я же вижу: в вас таится сильная воля. Но вы чуть ли не пугаетесь собственной воли и, кажется, хотите вовсе заглушить ее. Дорогой Эразм Готтер, я должен сделать вам предупреждение с высоты тех десяти лет, коими разнюсь с вами в возрасте! Обратите взор к жизни, а не к смерти! Ведь может случиться совсем не то, что хочется. Если держать талант под спудом, рано или поздно угаснет и пропадет последняя искра.

В итоге этих словопрений Эразм отбился от предложения ставить «Гамлета», но дал согласие на доклад в замке.

— Кому же я все-таки обязан этим удовольствием?

— Обер-гофмейстер не принадлежит к числу ваших друзей, но в том, что поднимается волна всеобщей симпатии к вам, можно не сомневаться. Особо надо сказать о князе Алоизии, который проникся сердечной приязнью к вам после встречи в саду. Вы, вероятно, заметили, что вашу хозяйку, фрау Хербст, он зовет просто фрау Гертруда и что ее сын Вальтер — любимец князя. Давеча мы говорили об этом. Здесь, в семействе покойного смотрителя, вы не просто на хорошем счету, а это обстоятельство имеет немалый смысл, если добиваться расположения замка.

— Фрау Хербст, — сказал доктор Готтер, — поразительно умная женщина.

— Поразительно умная? Пожалуй, так.

— Есть в ней, я бы сказал, печальное обаяние, какая-то вдовья красота, не потускневшая до сего дня. Давно ли скончался смотритель? Пошел, так сказать, третий год траура. Простые черные одежды так ей к лицу. Впрочем, я вслед за принцем Гамлетом питаю к этому некоторую слабость. Однако, судя по всему, эта по-своему значительная женщина любила своего мужа сильнее, чем обычно бывает в жизни.

— Да, конечно. Она любила его, — сказал Оллантаг. — Печать некоторого трагизма — одно время он находился в лечебнице для душевнобольных — ложится и на вдову и еще более укрепляет эту любовь после смерти.

— Более приятного места для жизни, чем садоводство, — признался Эразм, — я не могу припомнить. Оно напоено прохладой и укрыто от палящего июльского солнца. Но это не единственная его прелесть и далеко не самая глубокая.

Послышался стук, в дверях появилась Паулина и с неизменной заботливостью спросила: подавать ли кофе в комнату или накрыть в саду?

— В моем распоряжении всего четверть часа, — сказал Оллантаг.

— Так что не будем менять места, фройляйн Паулина, — добавил Эразм, — и отведаем здесь восхитительный кофе хербстовской кухни.

Как только Паулина исчезла, Оллантаг вернулся к прерванному разговору:

— Вы говорили об особой прелести вашего местопребывания, я бы с удовольствием послушал об этом еще.

— Вы видели Паулину? — вопросом отвечал Эразм. — В ней заключено нечто невыразимое — что разлито в прохладном сумраке этого дома, так же как и в матери, и в Вальтере, и во мне. Здесь не царство тени, а некое промежуточное царство, оно не оторвано от земли и не погребено в ней. Под шатром листвы, крон и зарослей, защищающем от зноя, и в благодатной его тени образуется другая — душевная тень, осеняющая вдову и детей.

— А с Вальтером вы чем-либо занимались?

— Это необычайно милый мальчик. Он даже привязался ко мне. Не берусь судить, кем он в конце концов станет. Но сейчас он поражает какой-то загадочной умудренностью, я бы назвал его малолетним гением. Мы ходим с ним гулять. Он то и дело приносит мне какие-то ботанические диковинки. Мы устраиваем целые диспуты о «Гамлете», и он поражает своими по-детски чистыми, ничем не искаженными суждениями. На днях мы шли мимо церкви, и он повел меня на кладбище. Для него кладбища, надо полагать, обладают такой же парадоксально притягательной силой, как и для меня и для принца Гамлета. Но его, конечно, влекла прежде всего могила отца.

— Есть опасения, — сказал Оллантаг, — что мальчик, как говорят, не перенесет утраты отца. Он все время приходит на могилу, для него это стало настоящим культом.

— Порой я ловлю себя на странном поползновении — отвлечь мальчика от его бесконечного траура словами короля Клавдия, — сказал Эразм и добавил: — Разумеется, его необходимо отвлечь, иначе он обречен на серьезное душевное страдание. Я всеми силами пытаюсь предотвратить его.

Мальчик уже выпросил у могильщика бедренную кость и человеческий череп и пополнил ими свою остеологическую коллекцию. Эразм этому не препятствовал, так как Вальтер, имевший, возможно, склонность к истерии, обретал удивительно спокойную ясность ума во время своих научных увлечений.

Паулина принесла кофе. Выпили по чашке. Доктор Эразм Готтер еще раз со вздохом подтвердил свое согласие сделать в замке желаемый доклад, на том они и расстались с Оллантагом.

Слух о необычайной чести, оказанной заезжему молодому человеку, вскоре проник повсюду. Казалось, весь свет искал короткого знакомства с ним. Так стоило ли удивляться восторгу, охватившему Жетро, который без конца повторял: «А что я тебе говорил про Границ и его маленький двор?» — так же как и польщенному самолюбию Сыровацки, принявшего успех доктора Готтера и на свой счет в смысле воплощения идеи «Гамлета». Но визит властителя театра, самого директора Георги, явился той особой неожиданностью, которая сопутствует лишь крупному успеху и удостоверяет его подлинное значение.

— Вы не можете не признать, — сказал он, шагая по комнате под жалобный скрип половиц, гнущихся под его тяжестью, — вы не можете не признать, что мы всегда неплохо понимали друг друга. Может быть, мы обходились без излишней откровенности, но я отлично понимал, что иметь дело с вами — не то что с каким-нибудь прощелыгой. Теперь это окончательно доказано, и я чувствую себя хоть и не обманутым в надеждах, но все же обойденным и посрамленным. Хотел бы я знать, доктор, как вам это удалось? Двор корежит от спеси. Князь хоть и любит театр, но насчет денег весьма прижимист. До сих пор на такие вещи из него не удавалось выбить ни пфеннига. Вам же ни в чем нет отказа. Во вторник в мраморном зале — ваш доклад. Там будет половина Граница, приглашен и я со своими людишками. Ваша работа! Подобного еще не случалось. Впервые сподобились. И если молва не слишком врет, князь хочет видеть «Гамлета» в вашей, а не в моей постановке и уже приготовил для этого, как заверяет барон-художник, умопомрачительную по меркам моей скромной особы сумму. Вы родились в сорочке, еще в какой сорочке!

Разумеется, я тоже буду играть, я преподнесу вам такого гнуснейшего братоубийцу, такую похотливую и лицемерную мразь, что вы просто ахнете. Я растопчу этого Клавдия, разделаю под орех. Роль мерзавца как раз для меня. Если бы я действительно был им, уж я бы не стал вожжаться с этим парнишкой, сопливеньким принцем, спятившим племянничком. После университета я услал бы его назад или — чего уж лучше — раз-два и в мир вечного блаженства.

Эразм сказал, что покуда не верит слухам насчет постановки и, даже если в них есть доля истины, намерен Держаться подальше от этой затеи.

— Так вы завалите все дело. Ни мне, ни себе самому вы не подложите этой свиньи, сын мой! Мне — потому что ледащий Росинант моего балагана нуждается в обновлении, в переливании крови, себе — потому что, если у вас вообще что-нибудь выгорит, эта кадриль на княжеском дворе станет бесподобным дебютом.

В черном сюртуке и глухом, до самого горла жилете, словно изящный и довольный своим положением англиканский священник, поднялся Эразм на подиум в тот вечер, на какой был назначен доклад. Внизу, в плюшевых креслах, расположилось десятков шесть слушателей. Обведя взглядом зал, утопающий в сиянии огромных венецианских люстр, бра и канделябров, он мимолетно отметил про себя, как мало вяжется его теперешняя ситуация с приездом в эти места, с надеждой на их врачующую силу и с ощущением твердого берега, каким представлялась ему укромная жизнь в садоводстве, что здесь нечто совершенно иное, и все это не так уж далеко от какого-то миракля.

Эразм начал. Дар выразительной речи был одним из его талантов. Если голос сразу находил единственно верный, взволнованный тон, то уже после нескольких фраз, все более увлекаясь темой, Эразм обретал полную уверенность. Он говорил о Шекспире, английском поэте, коему, как никому другому, суждено было стать и немецким достоянием. Находились точные вдохновенные слова. «Это был своего рода универсум», — говорил он.

Затем перешел к собственно теме «Гамлета», к произведению, судьба которого задает нам вечную загадку.

Бессмертная загадка, сказал он, обращена к нашему смертному существованию, несмотря на то, что нам достались лишь осколки этого создания. Но маленькую загадку, которой он сейчас коснется, а именно: вопрос о том, каково же целое, — не надо путать с вечной. Эта, маленькая, поддается разрешению. Неразрешимое же заключено в образе Гамлета, который именно поэтому и продолжает свою жизнь в веках.

Здесь повествование может уступить место речи, так заворожившей слушателей, в довольно точном воспроизведении. Вот существо ее.

Гамлет, принц Датский, которого его дядя Клавдий лишил отца и, женившись на матери, оставил без трона, желает вернуть себе трон посредством мятежа. Вследствие некоторой путаницы с именами этот мятеж в испорченном тексте приписывается в высшей степени лояльному придворному по имени Лаэрт, что приводит к полной нескладице, даже абсурду. Это особенно бросается в глаза, когда вдумаешься в слова, какими узурпатор престола в начале пьесы встречает этого Лаэрта:

…Что мог бы ты желать,

Чего бы сам тебе не предложил я?

Не так родима сердцу голова,

Не так рука услужлива устам,

Как датский скипетр твоему отцу.

Можно ли поверить, что обласканный милостью молодой человек, отпущенный с такими добрыми словами, имеющий точное представление о придворных отношениях, узнав о смерти своего отца, стал бы винить в ней короля, который с такой добротой и любовью отзывался об этом самом отце? И почему он не так легко примирился с мыслью, что его отец стал жертвой слепой неосторожности принца Гамлета? Вольно же ему было поднимать целое восстание против благодетеля своей семьи, короля Клавдия, и бросать в лицо ему такие слова: «Ты, мерзостный король, верни отца мне!»

Если бы можно было исправить этот излом стержня пьесы, доказывал оратор, то она обрела бы прочный остов и подлинно живой вид. В противном же случае она останется с абсурдным изъяном, несмотря на неувядаемые красоты многих фрагментов.

Прочувствованные и единодушные аплодисменты благовоспитанного общества вознаградили Эразма Готтера, когда он закончил свою речь. Сам князь Алоизий из своего кресла-коляски управлял ими. Он первым поблагодарил оратора, подозвав его, и подал пример княгине. Та с материнской нежностью гладила его руки.

Армин Жетро захлебывался от счастья. И если бы всеобщее признание выпало на его долю, оно было бы не столь дорого ему. Симпатия и восхищение, приковавшие его к молодому Готтеру с момента первой встречи, едва ли были до конца понятны ему самому. Он лишь говорил, что человек такого склада еще не встречался ему в жизни. Что-то похожее на этот восторг вскипало и властвовало в мерцании множества свечей мраморного зала после доклада.

При этом сама собою обособилась некая группа, в которую кроме князя и стоящего чуть поодаль Жетро входили барон-художник и доктор Оллантаг, к ней же могла быть сопричислена и фрау Хербст, приглашенная в замок вместе с Вальтером. Все они желали видеть в Эразме гения.

Как водится, не обошлось и без противной партии. Она была представлена обер-гофмейстером Буртье и, пожалуй, профессором Траутфеттером, ректором педагогического училища. Храня холодную мину, они держались в сторонке.

«Дорогая Китти!

Узнай же первой из первых рук об удивительном повороте, который готовится или уже свершился в моей жизни. Не успев как следует опомниться, я был брошен в мир, о котором и ты, и я знали только по древним преданиям или просто понаслышке. Зигзаги жизни непредсказуемы, и отныне беру за правило ничему более не удивляться.

Сегодня в мраморном зале замка я прочитал доклад, имевший успех у княжеской четы и всего маленького двора, а также у наиболее заметных людей Граница и всех, кто имеет отношение к искусству. Хорошо, что не ударил лицом в грязь. Однако важнее нечто другое: то, что проистекает отсюда. До сего дня я был свободным человеком, а теперь я скован неким обязательством.

Случай привел меня в Границ, случай соблазнил самолюбие театрала придворной жизнью, случай же — грядущий день рождения князя с разными праздничными затеями — поставил меня перед необходимостью участвовать в них. Слава господу, не торжественным песнопением и не хвалебной поэмой, а постановкой «Гамлета», опираясь на собственные идеи! Не успело в зале смолкнуть веселье с танцами и шампанским, а я уже по всей форме, устно и письменно, подтвердил свое согласие. Ты думаешь, я страшно доволен? Нет! Но я чувствую над собой повелительно простертую руку и не нахожу в себе ни мужества, ни сил противиться ей. Всякое сопротивление переходит в кощунство, когда вдруг некая будто бы внешняя сила настоятельно заявляет о своих правах на то, что мы хранили как тайную собственность, как глубоко зарытое добро, которое, однако, может выявить свою суть лишь в открытом развитии.

Так вот, теперь я некоторым образом функционер княжества Границ. Я вынужден был принять гонорар за будущую работу, я получил вперед деньги как окончательный расчет за готовый спектакль. Художник, барон фон Крамм, дан мне в качестве сценографа. Вся труппа, включая и директора Георги, перешла в мое подчинение, а возможные финансовые потери из-за отмены других спектаклей будут покрыты камеральной палатой. И мне ничего не остается, кроме как наслаждаться собственным могуществом и стать на время главным режиссером.

Дорогая Китти! Мои тревоги в связи с этим начинанием тебя не коснутся. Тебе оно принесет только радость. Именно так должна ты смотреть на эти вещи. Втайне и вслух ты желала мне поприща, сообразного и устремлениям моим, и долгу. Начало положено. Столь необычно и блистательно.

Конечно, это — силки, но я уже впутался. Даже мысль о том, чтобы взвалить на себя бремя какого-либо обязательства, еще несколько дней назад казалась мне невероятной. Но уж коли сделан первый шаг, можешь не сомневаться, Китти, что я, не дрогнув, пройду весь путь до конца».

Жизнь молодого Эразма Готтера вошла в пору решительных перемен. Курортное сибаритство сменилось усердной и многохлопотной работой, которая всегда предшествует спектаклю, особенно если за дело берется дилетант. Разумеется, гений места, обитающий в огражденном уюте княжества, не покинул Граница, разве что заключил радостно-серьезный союз с гением Шекспира.

После предварительных совещаний в узком кругу, который составили Эразм, барон фон Крамм, директор Георги и доктор Оллантаг, роли были распределены. Оставалось только решить, кто будет играть Офелию. Кроме того, предстояло пополнить состав актеров. Каким путем? На этот счет были разные мнения. Пришлось немного поспорить и тщательно взвесить все возможности.

Эти совещания, которые с замечательным спокойствием и твердостью вел Эразм, проходили в садовой беседке, а обсуждения всякого рода частностей — где случалось: эскизы декораций, например, — в мастерской Крамма, сокращение текста — в кабинете Георги, костюмы и бутафория — в замке или у придворного портного. Работали от зари до позднего вечера. Молодой Готтер прихватывал и часть ночи, чтобы восстановить корпус пьесы в том виде, каким он ему представлялся. На двадцать три сугубо мужских роли приходилось всего две женских. Некоторого числа исполнителей — на роли офицеров, солдат, матросов, королевских гонцов — в штате Георги не хватало. Тут пригодилось предложение доктора Оллантага — пригласить для участия в спектакле студентов Грайфсвальдского университета, входящих в литературный ферейн, ветераном коего был сам доктор. Не прошло и получаса, как телеграмма от него на имя председателя, кандидата Люкнера, подняла на ноги весь ферейн. И несколько часов спустя он имел удовольствие положить перед Эразмом ответную телеграмму с предложением совершить поездку в Грайфсвальд и побывать на студенческом вечере с последующим посещением пивной.

Никому не сказав ни слова и ничем не выдав своих намерений, Эразм и доктор Оллантаг уже на другой день отбыли в направлении Грайфсвальда. Когда добрались до места, было уже темно. С изрядным опозданием отыскали наконец кабачок, который имел в виду Люкнер. В последние годы Эразму не приходилось бывать на подобных пирушках. Шагая по грязному перламутру луж, натыкаясь на тележки и подводы, пробираясь через темный двор, где к запаху конюшни примешивался сладковатый смрад бойни, они услышали звон пивных кружек и властный призыв к возлиянию.

— Да. Ничего не остается, как по-волчьи выть, дорогой господин Готтер, — сказал доктор Оллантаг. — Кажется, эти ребята поняли мою депешу как «приглашение к танцу». Я-то представлял себе нашу встречу более спокойной и менее торжественной.

Еще шаг — и они оказались в заднем помещении трактира, занятом корпорацией. Раньше оно, наверно, служило конюшней, но поскольку находилось в старинном здании и имело крестообразный запаутиненный свод, вызывало в памяти погребок Ауэрбаха.

Десятка три студентов повскакивали со своих мест и обстали единственный длинный стол, направив внимательные взгляды на обоих гостей.

«Прекрасно, прекрасно, — подумал Эразм, и в нем поднялось приятное волнение, когда при скудном свете газовых горелок он увидел сверкающие умные глаза, мужественно-юные лица и густые светлые, русые и черные шевелюры. — Неужели я настолько стар, чтобы чувствовать их молодость?»

Едва покончили с поклонами и приветствиями, как председатель подал команду почтить прибывших:

— Exercitium salamandris incipit.[120] — Студенты встали. — Раз есть раз! Два есть два! Три есть три!

По первой команде руки потянулись к кружкам, по второй — подняли кружки на уровень груди, по третьей — поднесли к губам.

После того как это было проделано, раздалось: «Bibite!»[121] Взбухшие пеной емкости разом опрокинули свое содержимое в желудки. Далее следовал оглушительный удар: кружки разом ставились на стол. Затем громовым раскатом загремела странная дробь: толстостенные кружки переваливались с боку на бок, стуча днищами о столешницу. Глуховатый гром замер, остановленный словами председателя: «Salamandris exercitium ex est!»[122] Ход попойки был изменен доктором Оллантагом. Он поднялся и завел длинную речь с единственной целью — представить Эразма Готтера, в шутливом тоне изложив и его миссию в Границе, и цель визита в Грайфсвальд, а также дав объяснение своему при сем присутствию. В завершение он сказал:

— Дети муз! Давайте помнить, кто мы. Не забудем воззвать к матерям нашим! Позвольте мне возвысить этот напиток до священной влаги из Кастальского ключа! Он вдохновит нас и упоит восторгом! Испытаем же и убедимся, что мы относимся к посвященным и вправе обитать вблизи Парнаса! Тут довольно немногих слов: обладающий талантом да раскроет его! Пусть каждый явит то лучшее, на что он способен! Драматические монологи, баллады, лирика, отечественная и чужеземная поэзия — все, что любо и чем богата память! А если кто-то силен в ином, пусть не упорствует и послужит нашему делу и отдаст ему все свои силы. Наша цель — оживить шедевр великого бритта!

Едва отдышавшись после первого приступа буйной радости, молодые люди затеяли нечто вроде турнира. И как только вошли в азарт, рвению их не было предела. Один из юнцов во всю силу легких исполнил «Ленору» Бюргера. Занятный остроносый белокурый студент замахнулся ни много ни мало на диалог Карлоса и маркиза Позы и не поленился вспомнить длинную речь Позы перед королем Филиппом, где были такие слова: «Сир, даруйте нам свободу мысли!» Третий принялся что-то декламировать из «Коринфской невесты». Их верховод, кандидат Люкнер, вдохновился на чтение «Лесного царя». И наконец очередь дошла до Эразма, которого так долго и неистово упрашивали, что ему ничего не оставалось, как внести свою лепту в парад талантов.

Все напряженно ждали, с чем же выступит этот странный молодой человек с обручальным кольцом на правой руке. Но уже и так было ясно, что он внушает какую-то особенную симпатию и уважение.

— Я прочту вам, — просто, без всякого пафоса, сказал он, — короткий монолог из «Гамлета» — «Быть или не быть?..». Его место в первой сцене третьего акта делает его совершенно непонятным. Тут принц в высшей степени верен своей натуре, но странным образом выпадает из ситуации, из естественного хода событий. Недаром Грильпарцер требовал от персонажей драмы, чтобы их слова «непосредственно порождались текущим моментом их обстоятельств и чувств, их настоящим состоянием». Это указание на сиюминутность достойно особого внимания. Гамлет действует здесь вопреки ситуации. Разумеется, его заманили Полоний и король, хотя он не знает этого. Они решили подстроить ему встречу с Офелией, о чем он тоже не имеет ни малейшего понятия. Почему же тогда он начинает с фразы: «Быть или не быть — таков вопрос»?! Великий артист Людвиг Барнай, произнося монолог, держит в руке обнаженный кинжал, чтобы слово, отраженное в жесте, порыве, действии, указывало именно на самоубийство. Это понятно. Иного толкования быть не может. В моей обработке «Гамлета» этим монологом начинается вторая сцена пятого акта, и на премьере вам предстоит уяснить, насколько естественно такое перемещение.

Эразм прочел монолог столь страстно и самозабвенно, словно и в самом деле испытал гнетущую силу страшных, толкающих к роковому решению, поистине непереносимых обстоятельств.

Быть или не быть — таков вопрос; Что благородней духом — покоряться Пращам и стрелам яростной судьбы…

И все почувствовали, что Гамлет действительно стоит под ударом яростной судьбы.

…Иль, ополчась на море смут, сразить их Противоборством?..

Нет, это отнюдь не бесчувственно-спокойная медитация.

…Умереть, уснуть — И только!

Речь идет о роковом поражении, о примирении с ситуацией, когда уже нет выбора, и так далее, и так далее. Эразм просто поразил своих слушателей и был награжден громовыми аплодисментами.

Так как среди ученых и прочих молодых мужей нашелся лишь один, кто не знал пьесы и потому обрушил на себя лавину всеобщих насмешек, то вскоре посыпались не блещущие новизной суждения вроде того, что Гамлет — это Германия, Гамлет — бездеятельный слабовольный субъект, способность к действию он убивал медитацией и рефлексией и посему не мог ни любить, ни ненавидеть всеми силами души.

Наконец доктор Оллантаг объявил, что для пользы замышляемого дела он еще раз воспользуется вниманием товарищей по университету и сделает сообщение о предыстории и источниках драмы о Гамлете. По его словам, где-то между 1587 и 1597 годами Шекспир, вероятно, создал тот самый черновой и неполный вариант «Гамлета», который был напечатан ин-кварто и издан в 1603 году. Он получил название «пиратского издания», грешил отвратительной печатью и множеством искажений. В основу его, как считают специалисты, была положена запись одного из спектаклей, в котором безбожно перевирался текст. Искаженные имена, измененный и дополненный отсебятиной текст, произвольная перестановка сцен отличают от него второе издание, появившееся в 1604 году. По общему мнению, в обоих вариантах пьеса подверглась безжалостной правке. В третий раз драма была напечатана ин-фолио в 1623 году, но, как установлено, — не без добавок и сокращений, и отнюдь не в безупречной редакции. Излишне задаваться вопросом: позволительна ли интуитивная реконструкция пьесы или хотя бы попытка обновления дошедшего до нас текста?

Положив свою правую руку на плечо молодого обновителя «Гамлета», доктор Оллантаг завершил неожиданным оборотом:

— Перед вами не только человек, способный на это, перед вами сидит сам Гамлет! Вы, именно вы, мой дорогой доктор Готтер, призваны явить нам Гамлета! Это доставило бы нам высочайшее наслаждение и стало бы венцом наших общих усилий!

Веселье обрело прежний размах, грянуло: «Ergo bibamus!»[123] Вечеринка теперь мало чем отличалась от всех прочих, какие бывают в маленьких студенческих пивных. Звенели кружки, раздавались уверения в высочайшем почтении. Пили за здоровье друг друга или просто так. Чем сильнее становился шум, тем больше крепло чувство застольного братства. В пении не было ни удержу, ни меры:

Если треснул потолок, значит, бас тому помог!

И по мере приближения утра фраза «Суть есть муть, а муть есть суть» все более подтверждала свою истинность.

Вскоре после этого группа бравых корпорантов во главе со своим предводителем — Люкнером, вкушая прелести загородной прогулки, сдобренные острым соусом суточных, прибыла в Границ. Первым делом каждый из них еще раз прошел испытание и уже затем получил роль. Было назначено чтение в лицах. Для этого князь предоставил зал в своем замке с условием, что ему не откажут в присутствии. Георги читал роль короля Клавдия. Невозможно было удержать улыбку, наблюдая, как извечная пикировка между директором и Сыровацки облекается в глаголы взаимной ненависти короля Клавдия и принца Гамлета. Всеобщий хохот неизбежно сопутствовал их диалогу в тех случаях, когда Георги выходил из роли и со словами «Что вы орете, как извозчик!» обрушивался на своего непрофессионального партнера.

Но когда тот порывался сломить противника, а Георги начинал забывать, что он здесь всего лишь актер, а не директор, Эразму все же удавалось дать почувствовать свой авторитет мягкими призывами и напоминаниями о недостатке времени, а также силой впечатления, какое оставил его доклад. Так что в конце концов все расходились довольными и поощренными. Князь Алоизий высказался в таком роде, что ему давно уже не доводилось столь приятно и интересно проводить время.

Среди актеров же далеко не все сияли от радости. На пути к «Гроту», как водится, началось шушуканье, конфиденциальное перешептыванье и многозначительное подергиванье плечами. Особенно недовольным был «первый любовник» Эрих Зюндерман, который чувствовал себя почти уязвленным. Он продал роль Гамлета Сыровацки, и уже одно это не давало ему покоя. Ему достался Лаэрт, благовоспитанный сын того самого Полония, коего Гамлет отправил к праотцам, ткнув наобум шпагой в драпировку. И у этого-то Лаэрта — роль после Гамлета самая эффектная — Эразм Готтер отобрал целую сцену и отдал ее принцу: то место, где он во главе кучки мятежников врывается в Эльсинор, сминает швейцарскую стражу и, угрожая мечом, требует отмщения за кровь отца.

— Либо эта сцена встанет на свое место, — сказал он вполголоса, но с безупречной актерской дикцией, — либо нашему распорядителю придется искать дурака, который сыграл бы ему этого кастрата. Я не дурак.

Не было полной ясности и с ролью Офелии, той самой прелестной девушки, отцом которой тоже был царедворец Полоний, а братом, следовательно, — Лаэрт, ставший камнем преткновения между доктором Готтером и Зюндерманом. Ирина Белль роль свою прочитала, в общем-то, прилично, но даже при особом благоволении к ней Эразма Готтера ни единым проблеском не сумела доказать свою незаменимость. Чего только об этом образе не наговорили актеры, поэты, шекспироведы и театралы! Ученые в своих трактовках исходили почти исключительно из имманентной поэзии, чарующей выразительности сцены помешательства, совершенно упуская из виду ту здравую, можно сказать, жесткую диалектику в разговоре девушки со своим братом. Самая мысль о том, что Офелия могла вступить в греховную связь с принцем Гамлетом, в глазах этих любителей изящного совершенно разрушает весь образ, поскольку не соответствует их идеалу девичьей красоты. И все же Эразму казалось, что безумие, охватившее Офелию, может найти более глубокое обоснование, если предположить ее греховную близость с любимым: она по-своему истолковала убийство принцем ее отца, быть может, чувствуя себя совиновницей страшного деяния, при этом ей могли прийти на память нравоучения отца, которыми он пытался предотвратить ее возможную связь с Гамлетом. В пользу такой версии говорят некоторые строки, например когда речь заходит о ее помешательстве.

А по ее кивкам и странным знакам Иной и впрямь решит, что в этом скрыт Хоть и неясный, но зловещий разум.

Или:

Так глупо недоверчива вина, Что свой же трепет выдает она.

В состоянии подобного раздвоения пребывает и героиня другой пьесы Шекспира, «Ромео и Джульетты», после того, как Ромео убивает ее двоюродного брата Тибальта. В ответ на слова кормилицы «А что ж тебе хвалить убийцу брата?» Джульетта говорит: «Супруга ль осуждать мне? Бедный муж. Где доброе тебе услышать слово».[124]

Нечто в этом роде могла бы сказать и Офелия, заменив лишь слово «брат» словом «отец», а это звучит еще сильнее.

Все, что в пьесе приоткрывает нам суть отношений Гамлета к Офелии, совершенно ясно указывает на тайный любовный союз, на сокровенно вызревшую страсть, пределы которой трудно вообразить для неукротимой в своих порывах натуры принца.

На той самой первой репетиции Ирина Белль не оправдала надежд. Эразм был горько разочарован, хотя и не выдавал своих чувств. Разочарование было тем более тяжким, что подтачивало и гасило его собственную творческую энергию. В последнее время симпатия к этой эксцентричной и вместе с тем не лишенной детской прелести актрисе завладела им еще сильнее. И еще крепче связала его чувством внутренней зависимости. С неотступной мыслью об Ирине, даже теперь, в угаре работы, проходили дни Эразма. Иногда ее вытеснял облик принцессы Дитты, но лишь для того, чтобы вскоре снова уступить свое место Ирине. Странные вещи творились в душе молодого постановщика. Поскольку ему была невыносима мысль о том, что Ирина состоит в непозволительной связи с обер-гофмейстером, он отбрасывал эту мысль как заведомую нелепость. А коли он не хотел и не мог допустить даже в сознании подобной связи, то, памятуя о жене и детях, он стремился излить свою страстную симпатию, а заодно и избавиться от нее в процессе постановки «Гамлета»: отчасти — в приватной работе над ролью со своим идолом, отчасти — в ходе общих репетиций, но прежде всего — создавая особый ореол вокруг Ирины Белль. Этот ореол должен был осенить и его любовь к ней. Все здание «Гамлета» становилось как бы святилищем, божественной оправой для созвездия близнецов, под коими следует понимать Ирину и его любовь. Этот мистический порыв угас лишь теперь, когда Ирина потерпела неудачу на первой репетиции и перестала быть Офелией.

Тем не менее началось изучение ролей с Сыровацки, кандидатом Люкнером и его студиозусами. Чаще всего это происходило в комнате Эразма. Лишь Эрих Зюндерман — Лаэрт, получавший приглашения на шекспировские штудии и всякий раз со снисходительной гримасой принимавший их, так и не осчастливил коллег своим присутствием. Недовольство молодого актера, взыгравшее после первой репетиции, обрело скрытый и весьма неопределенный характер. Не отвечая ни отказом, ни согласием, он, возможно, рассчитывал добиться восстановления вычеркнутых кусков. На прямой отказ, который, несомненно, означал бы потерю роли, он не решался, так как понимал, какого шанса лишил бы его этот шаг в преддверии праздника высоких и высочайших особ.

Директор Георги лишь пожимал плечами, когда молодой актер приходил к нему пооткровенничать. Он говорил, что отстранен от дела, и не без иронической горечи добавлял, что сам вынужден играть короля Клавдия, и то по указанию новоиспеченного баловня придворной клики. Если Зюндерман желает чего-то добиться, пусть засвидетельствует свое почтение всесильному фавориту в его садовой беседке или в исторической комнатенке со сводчатым потолком. В эту комнату однажды утром и пришлось войти надменному десперадо, совершенно смирившемуся перед силой логических доводов. Какая-то неестественная бледность и иные признаки волнения искажали его лицо. Таким образом, сшибка двух молодых самолюбий длилась недолго.

Поскольку Зюндерман отнюдь не был убежден в том, что не обделенный величайшими милостями двора кавалер, коего поэт лишил права на трон, а стало быть — подобающих почестей, не имеет отношения к народному мятежу, Эразм позволил себе едкое замечание, и оно уж совсем вывело из себя обозленного лицедея:

— Кто вы такой! Чтобы являться сюда с указаниями! Вздумали учить актеров! Вы — не знающий театра. Я играл Карла Моора, Карлоса, Ромео, Гамлета! Я счет потерял своим спектаклям! А вы? Вы хоть раз выходили к зрителю? Проблеяли хоть несколько слов: «Господа, лошади оседланы!»? Выскочка! Сверчок! Если вас потянуло к театру, так извольте освоить азы! Я готов давать вам уроки! И то разве что за бешеные деньги. До сих пор мы не имели удовольствия разглядеть ваш талант, скорее убедились в обратном. Да у вас мания величия, это ясно как божий день. Стоит только увидеть, что вы вытворяете с Шекспиром. Но уж будьте любезны — без меня! Я не такой осел и потакать вам не стану, как иные болваны!

Когда Эрих Зюндерман удалился, завершив эту хорошо сыгранную сцену, Эразм сказал самому себе: «Перо, бумагу! Я должен записать это! Если такова первая ступень долгого восхождения и мне будет суждено достичь верхней, значит, у меня под ногами — не лестница Иакова».

— Брр! — вырвалось у Эразма, его охватил озноб.

Директор Георги распорядился отвести в театре комнатку для Эразма, где тот мог бы читать, писать, уединяться или беседовать с актерами. Тем самым он становился своим и в этом доме, и в актерской среде.

Не прошло и недели, как Георги предложил ему в качестве своего драматурга[125] поехать в Потсдам. Это не просто, как он выразился, почетная миссия: Эразму будет выплачено приличное вознаграждение. Директор вполне убедился, что Эразма привели в театр не только увлеченность, не только фортуна, но и сила дарования.

Молодому человеку случалось присутствовать на репетициях других вещей, вставлять по ходу дельные замечания и даже давать советы, при этом его участие всегда приводило к тому, что спектакль обретал недостающую ему цельность и завершенность. Возможно, его репутации отчасти помогал контраст с прежним драматургом — господином фон Кройцштаммом, который, как утверждали в один голос актеры и директор, был чудовищно далек от театра.

— Что ни ляпнет, все невпопад, но какая неотразимая самоуверенность! — вспоминал Георги, и все были готовы подтвердить его правоту. Если день был для актера удачным и ни у кого это не вызывало сомнений, то господин фон Кройцштамм считал нужным заявить, что тот играл нынче, как свинья. Если молоденькая актриса кривлялась до полного извращения человеческого естества, он находил, что она эталон скромной естественности. Если какая-то сцена вдруг, вопреки ожиданиям, брала за сердце и будила чувствительность даже в самом Георги, он ничтоже сумняшеся говорил, что пьеса вроде бы и ничего, если не считать этой неудачной сцены, от которой лично ему спать хочется.

Если кто-нибудь из актеров мучился кашлем и господин фон Кройцштамм слышал его завывающие хрипы, то не упускал возможности отметить блестящую технику дыхания.

Новый же драматург стал поистине всеобщим кумиром. Всем он был нужен, всех манила его каморка. Сам Леопольд Миллер зачастил туда, чтобы потолковать о той или иной роли.

Все обстояло как нельзя лучше. Только вот не было Офелии.

Его жизнь в этом здании, труды и дни в темном партере и на слабо освещенной сцене, когда шли репетиции, — все это небольшое, но настоящее театральное дело само по себе привлекало и захватывало его. С утра погруженный в «Гамлета», он весь день носил в себе мир пьесы, особенно если после репетиции удавалось еще и поработать в каморке. В абсолютной душевной сосредоточенности он временами забывал не только о жене и детях, о больной свояченице, о ночных откровениях в письмах тетушке Матильде, не только о назревающем конфликте, который пока, конечно же, просто мерещился, но, как ему казалось, — и об Ирине Белль. И тогда закрадывалась надежда, что эта вечно незаживающая, жгучая и потаенная рана уже не так его мучит и начинает затягиваться.

Вошедшее в привычку ежедневное общение с воображаемыми людьми и вещами порой оборачивалось — а могло ли быть иначе? — чередой непрерывных галлюцинаций, когда вечерами он оставался один под крышей театра. Свет лампы, падающий на бумагу, вызывал иногда какую-то оторопь, словно предвещал появление из тьмы духа в рыцарском облачении — отца принца Гамлета. Те же предчувствия вновь овладевали им, стоило мыши прошмыгнуть за дверью или крылану удариться в оконное стекло. В один из таких поздних часов, когда двери театра давно уже выпустили последнего зрителя и последнего актера, а на площади слышались лишь шаркающие шаги ночного сторожа, Эразм отчетливо уловил, как снаружи, в коридоре, что-то прошуршало вдоль стены. Но сколько он ни прислушивался, больше ничто не нарушало тишины, и Эразм, вновь углубившись в свои мысли и размышляя о том, почему он избрал столь уединенный образ жизни, который весьма необычным способом подстегивает его фантазию, признал, что такое одиночество благотворно для работы и в этом его власть. Но вот шуршание повторилось и послышался совсем не громкий, но довольно отчетливый звук шагов, тут молодой человек испытал такое ощущение, будто по его спине вдоль позвонков прошелся невесть откуда взявшийся гребень и, полоснув шею, застрял в поднявшихся от ужаса волосах. Что это?

— Господин доктор! Господин доктор! — взывал чей-то голос.

Прошло немало времени, покуда Эразм Готтер сообразил, что дверь отворилась, что фигура, возникшая в свете его настольной лампы, отнюдь не исполинских размеров, а вполне натуральной величины, что это совсем не луч волшебного фонаря, упершийся в стену, а человеческое существо, и притом не мужского, а женского пола, и что существо это — не сказочная принцесса, а не кто иной, как Ирина Белль, наяву и во плоти открывшая его дверь в сей ночной час, как раз в то время, когда общаются с духами.

— Фройляйн Ирина! — воскликнул он. — Как вы сюда попали?

Она немного задержалась в своей гримерной и вдруг поняла, что оказалась взаперти. Молодой человек моментально рванулся схватить три вещи сразу: шляпу, трость и пальто. Ему нельзя было оставаться здесь наедине с Ириной. Он, мечтавший о спокойном свидании с ней, не был готов к такому вторжению.

— Вы боитесь меня, господин доктор?

Этот трезвый вопрос в какой-то степени вернул ему самообладание.

— Нет, — сказал он. — Чисто инстинктивное движение. Вы оказались взаперти, и я поспешил открыть запасный выход.

Эразм мыслил и чувствовал по-бюргерски. От разбитной морали маленькой провинциальной труппы его отделяла непроходимая стеклянная стена. Стекло есть стекло, но оно имеет толщину, и Эразм без особого смущения и не из морализаторских побуждений заглядывал во все уголки чужого пространства с таким чувством, будто оно его собственное, но в действительности запредельное для него.

Подобно тому как утопающий в последний миг своей жизни с ужасающей ясностью видит перед собой отца, мать, братьев и сестер, Эразму мгновенно представился домашний круг, где он молодым отцом семейства поглаживает по головке любимую жену, заглядывает в ее темные, лучащиеся доверием глаза и приговаривает: «Нет, нет, я по-прежнему твой и не изменю нашей взаимной верности!»

— Но это выглядело так, будто вы сломя голову бросились бежать от меня.

«Я хотел бежать от себя» — эти пять слов чуть было не сорвались с языка. Но они не были произнесены.

— Просто я с головой ушел в работу, — сказал он, — и подумал, что вот, ожила одна из теней драмы.

— В таком случае страшно сожалею, я совсем не хотела мешать вам, господин доктор.

Что мог ответить Эразм на эти слова?

— Я бы попросту не посмела, — продолжала она, — я не стала бы нарушать покой вашего святилища, если бы знала, что делать. Теперь я понимаю: произошло, что называется, осквернение святынь.

— О господи! — Он старался успокоить ее.

— Нет, не вздумайте провожать меня, господин доктор! Я не прощу себе, если по моей милости прервется нить вашей работы. Если хотите, я снова начну пробираться в гримерную. Но если не помешаю, позвольте примоститься в уголке на этом стуле и подождать, когда вы закончите работу. Я готова сидеть до рассвета. Вы даже не заметите моего присутствия. Прошу вас, доктор, забудьте, что я здесь!

И вот она перед ним, эта маленькая хрупкая девушка с пышными волосами и лицом мадонны. Изящная, в небольшой человеческий рост статуэтка из мейсенского фарфора берет себе стул и усаживается в темном углу комнаты, все еще не веря, что последует разрешение остаться.

Пусть будет как есть, решил про себя Эразм. Пощадит ли его молва, если он выйдет из театра не сейчас, а позднее вместе с этой юной особой? Он думал об Ирине — Офелии. Почему бы не оправдаться деловым обсуждением этой проблемы и перед собой, и перед другими, и даже перед гнусными сплетнями. Такой разговор с Ириной должен состояться. Просто для того, чтобы никто не мешал, был выбран час после закрытия театра.

Нет, Офелией она, в сущности, не была, по крайней мере той Офелией, которую привыкли видеть в кругу актеров, играющих Шекспира, и тех, кто ими распоряжается. Ей не хватало яркости и стати. Но я же не собираюсь, думал Эразм, считаться с традицией. И потом, если бы не фигура, то эта совершенная, милая головка казалась бы живым образом Офелии. Кроме того, все прочие актрисы растратили последние крохи своих жалких дарований, а это маленькое сумасшедшее создание сохранило всю непосредственность своей натуры и покуда еще способно сказать свое слово. Каков соблазн сотворить из нее Офелию и судьбу Офелии!

— Фройляйн Белль, а знаете ли вы, над чем я работаю? — спросил Эразм.

— В театре говорят, что вы заново сочиняете «Гамлета», потому что шекспировского вам недостаточно.

— И вы верите этому, фройляйн Белль?

— О нет. Вы знаете, что такое театр. Как тут любят перемывать друг другу косточки.

— Ну, это довольно распространенный обычай и за пределами театра. Впрочем, пьеса обрабатывалась мною уже не раз. Вы знаете ее, фройляйн Белль, вы имеете представление о роли Офелии?

— Это не для меня.

— Как вы пришли к такому выводу?

— Я сама пробовала себя в роли Офелии, это было невыносимо.

— Возможно, вам не очень понравится моя затея. Но уж коли представляется удобный случай взять быка за рога, не согласились бы сейчас — «Гамлет» под рукой — почитать мне немного?

— Вы убедитесь, что упорствую я не напрасно. По-моему, тому, кто не может преодолеть робость или желание покрасоваться, не место в театре.

При этих словах она скинула пальто и шляпку и подалась чуть в сторону так, чтобы не смотреть на Эразма, но стоять прямо перед ним, когда он снова сел на свое место.

— Что бы вы хотели прочитать? — спросил Эразм, почувствовавший себя в своей стихии.

— Первую сцену с Лаэртом надо как-то обойти, — сказала она. — Это пошлость. Не хочу быть настолько глупой, придурковатой, как эта Офелия. У нее там такие слова: «Ты сомневаешься в этом?» А дальше она говорит: «Только и всего?» Ужасно глупо. Так бы и я могла сказать. Или: «Я сохраню как сторожа души урок твой добрый». Нет, это не по мне. Хранить добрые уроки своего братца. Это не по мне. Господи, да можно ли так притворяться? Потом, эти церемонии со своим папочкой, Полонием. Боже, так ли я обходилась со своим папашей?! Он, видите ли, читает ей мораль за любовную шалость с принцем. Мой сам был влюблен в меня. «Он о своей любви твердил всегда с отменным вежеством». Фу! И наконец: «Я буду вам послушна, господин мой!» Это уж просто чушь!

Эразм Готтер от души хохотал:

— С какой же сцены бедная Офелия может рассчитывать на ваше милостивое снисхождение, фройляйн Белль?

— С той, где она честно сходит с ума, естественно.

— Значит, уже после того, как ей подстроили встречу с Гамлетом?

— Уже немного теплее: здесь она просто потаскушка.

— Почему это потаскушка?

— А как же? Ведь она налгала принцу. С этого момента я бы и взялась за дело.

— Почему же налгала принцу?

— Во-первых, потому, что для виду дала ему отставку, а еще потому, что весь разговор был заранее рассчитан. Ведь знала же она, что по крайней мере король и Полоний прячутся за драпировкой и ловят каждое слово принца. Да потому, в конце концов, что она просто-напросто предает; Гамлет все замечает и спрашивает ее прямо в лоб: «Где ваш отец?» — «Дома, принц», — говорит она. «Пусть за ним запирают двери, чтобы он разыгрывал дурака только у себя!» Гамлет точно знает, что старик подслушивает, и щадит его как старого дуралея, но во второй раз, в комнате королевы, он что-то не так понял и вспорол старику шпагой живот.

— Я вижу, вы тоже вполне готовы прочитать о Гамлете доклад в мраморном зале, — засмеялся Эразм. Но голос его звучал совершенно серьезно. — Кое-кому можно поучиться у вас.

— Действие четвертое, явление пятое. Давайте начнем.

Эразм читал:

С ней лучше бы поговорить; она

В злокозненных умах посеять может

Опасные сомненья.

Моей больной душе, где грех живет,

Все кажется предвестьем злых невзгод;

Так глупо недоверчива вина,

Что свой же трепет выдает она.

Пока он читал, Офелия мгновенно исчезла в темноте коридора.

— Выход Офелии, — сказал Эразм, и она появилась вновь совершенно преображенная, почти не помня себя, в состоянии самого настоящего, не наигранного транса, с таким жутко изменившимся лицом, что Эразма охватил страх и он потерял способность читать свой текст. С первых же ее слов: «Где светлая владычица Дании» и до последней фразы Эразм сидел, пораженный каким-то странным, еще неведомым ему ужасом. То, что сейчас двигалось перед ним, говорило, слушало чьи-то речи, пело, ворковало, оборачивалось то бесконечно милым, то бесконечно отвратительным существом, терзаемым какой-то тайной виной, — то, что он видел, так мало напоминало Ирину Белль. Сейчас Эразм, пожалуй, не удивился бы, если б настоящая Ирина Белль вновь вышла из темноты, чтобы поблагодарить публику за овации. Должно быть, эта с виду неглубокая девушка — или, вернее, душа этой девушки — познала такие глубины, что, выйдя из них, смогла вобрать в себя душу Офелии. Вот теперь-то ясно, отчего «так глупо недоверчива вина, что свой же трепет выдает она». Эта Офелия была грешницей. «Он встал на зов, был вмиг готов, затворы с двери снял. Впускал к себе он деву в дом, не деву отпускал». Эта Офелия уступила Гамлету. Эта Офелия уверовала в свою страшную вину, сочла себя сопричастной убийству отца. И пребывая в этом заблуждении, когда всякая связь с убийцей отца стала немыслимой, впала в безумие.

Она закончила словами «Да будет с вами бог!» и исчезла за дверью, непостижимо призрачная, непостижимо нереальная, чтобы тут же вернуться назад в обычном облике Ирины Белль.

Впервые столь явственно открылся Эразму тот таинственный феномен, без которого человечество не знало бы актерского искусства. Обдумать это у Эразма попросту не было времени. Но уже сейчас ему стало ясно, что дело здесь не столько в страсти к подражанию, сколько в эманации какой-то совершенно иной силы, неукротимо стихийной и могущественной, не имеющей ничего общего с подражанием. И еще одно озарение снизошло на Эразма: сильнее всего эта сила развивается в женщине, а не в мужчине.

Глубоко пораженный и взволнованный тем, что ему привелось увидеть и испытать, Эразм все не мог прийти в себя. Он молчал. Но по внезапному изменению его взгляда, загипнотизированного хрупкой актрисой, и по тому, как шевелил он губами, словно пытаясь распробовать нечто незнакомое его вкусу, Ирина поняла, какое произвела впечатление. Но по мере того, как менялся цвет его лица — что не могло от нее укрыться даже при скудном освещении, — ее лицо тоже покрылось краской, и когда молодой драматург чужим, едва слышным голосом произнес наконец слова, в которых уместилась вся оценка происшедшего: «Либо вы играете Офелию, либо…», она ответила коротким воркующим смехом, в мгновение ока подлетела к Эразму и повисла у него на шее.

С мягкой, терпеливой медлительностью, чтобы, упаси бог, не повергнуть в испуг, подобно тому как добрый учитель призывает к спокойствию расшалившегося от успеха ученика, Эразм снял ее руки со своей шеи. Молча, но решительно молодой человек взял-таки шляпу, трость и пальто и под странные жалобные вопли сычей, облетающих в лунном свете храм Талии, то и дело чиркая спичкой, в глубоком волнении повел маленькую актрису к выходу.

— Это Султан, — единственное, что сказала Ирина, когда шла рядом с Эразмом меж деревьями парка и из глубины загона донесся трубный рев оленя.