"Под брезентовым небом" - читать интересную книгу автора (Бартэн Александр)

ЮБИЛЕЙНОЕ



Случилось так, что однажды (было это осенью двадцать седьмого года) клоун-сатирик, клоун-прыгун, «шут народа», как он сам себя величал, Виталий Ефимович Лазаренко заподозрил меня в подражании.

Каждый приезд Лазаренко в Ленинградский цирк вызывал у зрителей живейший интерес, поражал новизной и оригинальностью.

Начать с костюма. Никогда еще в цирке не видывали такого клоунского костюма. Скорее это был не костюм, а своеобразная легкая профодежда, и вся она — брюки, куртка, туфли, шапочка — сверху донизу казалась расчерченной пополам: по левую сторону все было синим, по правую красным. Под стать костюму и грим. Не традиционная пестро размалеванная маска, а живое, подвижное лицо, веселую энергичность которого подчеркивали острые брови, высоким углом взлетавшие ко лбу. В помине не было и парика: лишь собственные волосы, взбитые спереди в пушистый чуб.

Стремительно выбегая на манеж, Лазаренко тут же сыпал шутками и каламбурами — казалось, в нем безостановочно перекатывалась ртуть. А там, глядишь, и прыжки: самые головоломные, самые рекордные. Через лошадей, поставленных голова к голове. Через шеренгу униформистов. Через верблюдов. И не просто прыжки, а каждый с особым злободневным смыслом, с особым политическим посвящением... Шут народа? Да, в день, когда отмечалось тридцатилетие цирковой деятельности Виталия Ефимовича, его по заслугам назвали «первым в мире клоуном-гражданином».

Ну, а я, скромный студент, влюбленный в цирковое искусство и потому все свободное время пропадавший в цирке, — я зачарованно следил за выступлениями удивительного клоуна.

Однажды Лазаренко подозвал меня, оглядел и спросил своим характерным, чуть сипловатым голосом:

—  Смотрю на ваши ноги и понять не могу. Одна нога красная, другая синяя... Никак, костюму моему подражать решили?

Я смутился, и это, видимо, усилило подозрения Лазаренко:

—  Ыу, ну! Отвечайте как на исповеди. Угадал?

Нет, дело тут было совсем в другом, и я, набравшись храбрости, постарался это объяснить Лазаренко. В те годы в Ленинграде существовала организация, называвшаяся КУБУЧ, то есть Комиссия улучшения быта учащихся. Со стипендиями было туго, и комиссия изыскивала для студентов различный приработок: сегодня направляла на разгрузку судов в Торговый порт, завтра на кинофабрику или в театр для участия в массовках...

—  Это-то я понимаю, — перебил Лазаренко мои объяснения. — Однако носки почему у вас разные?

А это были не носки. Это было двухцветное трико, в котором я изображал королевского стражника по ходу одной из исторических пьес Гюго. Пьеса имела успех, театр играл ее по нескольку вечеров подряд, и меня осенила блестящая мысль: что, если не утруждать себя каждодневным натягиванием трико, так и оставаться в нем от спектакля к спектаклю? Костюмер оказался человеком покладистым, возражать не стал, и начал я щеголять разноцветными ногами.

—   Ничего не скажешь, ловко придумано! — рассмеялся Лазаренко. — И долго еще собираетесь этак расхаживать?

—   Пока не пошлют на другую работу.

Когда же, спустя некоторое время, ноги мои снова стали одноцветными, поинтересовался:

—  Отыгрались, выходит? Теперь чем заняты?

Я ответил, что снова направлен в театр, на этот раз в Академический Малый оперный.

—   Ишь ты! Выше держи! До академического добрались!— подмигнул Лазаренко. — В каком же там спектакле участвуете?

—   Пока не участвую, лишь в репетициях занят. К Октябрьской годовщине театр готовит музыкально-драматическую постановку по поэме Маяковского «Хорошо!».

Услыхав имя поэта, Виталий Ефимович необычайно оживился:

—  Маяковского? Владимира Владимировича? И что же, он здесь, приехал? Ждете когда?.. Ох и нужен он мне! Окажи великую милость: как только приедет, сразу дай знать!

И тут же рассказал, что знаком с Маяковским многие годы, и что в двадцать первом году играл в его «Мистерии-буфф», и не какую-нибудь проходную роль, а самого черта, и что Маяковский очень уважает цирковое искусство и даже для  него, для  Лазаренко,  написал  антре.

—  Знаешь какое? Политическую азбуку! На «ура» проходила! Так что не забудь: как только приедет, немедленно сообщи!

В дальнейшем я догадался, какая нужда заставляет Виталия Ефимовича с таким нетерпением ждать встречи с Маяковским. Дело в том, что Ленинградский цирк также решил ознаменовать десятую годовщину Октября постановкой специальной пантомимы. Лазаренко должен был читать в ее финале монолог — «Слово к трудящимся Запада и Востока». Казалось, лучшего исполнителя не найти: Лазаренко был прирожденным цирковым трибуном. Однако авторы пантомимы — люди пришлые, малознакомые с цирком — написали нечто удручающе многословное и блеклое.

—  Ей-ей, язык поломаю! — воскликнул Лазаренко в сердцах на одной из репетиций. — Вот Маяковский мне писал: каждое слово в яблочко!

Авторы оскорблено заявили, что Маяковский тут ни причем и не их вина, если артист не чувствует...

—   Я-то чувствую! — рассердился Лазаренко. — Чувствую, что монолог никак не дойдет до зрителя!

—   Полно, полно, друзья, — вмешался режиссер (он также был приглашен со стороны). — Не будем раньше срока впадать в нервозность!

Лазаренко фыркнул, передернул плечами и, заметив меня невдалеке, снова справился шепотом:

—  Так как же, еще не приехал? Смотри, не забудь!

Маяковский   появился   в театре   через несколько дней.

—  Вон он! Гляди, куда забрался! — толкнул меня кто-то в бок.

Закинув голову, я обнаружил поэта в одной из лож третьего яруса. Он стоял в позе, хорошо знакомой нам, студентам: приезжая в Ленинград, Маяковский обязательно выступал перед вузовской аудиторией. Широко расставленные ноги, пиджак нараспашку, папироса в углу рта.

— Владимир Владимирович!   С приездом!   Милости просим вниз! — закричал постановщик.

Поэт лишь кивнул. Неторопливо оглядел бархат и позолоту, весь парадный антураж зала. Затем спустился в партер.

Для нас, молодых, репетиция сразу приобрела по-особенному праздничный характер. Мы-то ведь были с поэтом в особых отношениях. Обычно первыми в городе слушали новые его произведения. Первыми вступали в азартные, иногда и дерзкие споры. Впрочем, Маяковскому это, как видно, нравилось: он отбивался, отругивался, меткими шутками обезоруживал нас.

Теперь же был молчалив. Не только молчалив, но и замкнут, отчужден. И точно все время настороже... Почему так? Возможно, не все в спектакле нравилось Маяковскому. Стремясь к доходчивости в том смысле, в каком он ее понимал, постановщик ввел в действие ряд дивертисментных номеров: сами по себе эффектные, они лишь в малой степени были связаны с поэмой. Или, может быть, войдя в этот пышный зал, Маяковский припомнил, как вскоре после Октября — в Ленинграде, в таком же академическом театре, как и этот, — артисты под всяческими предлогами отвергли его «Мистерию-буфф»... Так или иначе, но сейчас он лишь присутствовал, ни во что не вмешивался, а затем, когда после перерыва репетицию перенесли в фойе, занял место у окна. Стоял там, поглядывая на площадь перед театром, и точно одного дожидался: скорее бы уйти.

—   Не угодно ли, Владимир Владимирович, поделиться своими впечатлениями? — обратился к нему постановщик.

—   Да нет... Собственно, зачем?

—   Ну как же. Было бы ценно!

Вынув изо рта папиросу с изжеванным мундштуком, Маяковский поглядел на нее, переломил зачем-то и сказал, глотнув отрывисто воздух:

—  Слушал я внимательно, но не всегда узнавал. Поэма-то моя как называется? Октябрьской! А тут говорок бытовой...

И ничего не добавил больше, вызвав явное смущение постановщика.

Вечером в тот же день я отправился в цирк. Лазаренко находился на манеже, и, как всегда, зал восторженно отзывался на каждую его остроту, каждый прыжок. Когда же, запыхавшись, вытирая крупные капли пота со лба, вернулся он за кулисы, я сообщил о приезде Маяковского.

—  Чудесно! — возликовал Виталий Ефимович. — Завтра же должен повидаться. У вас когда репетиция? Приду. К часу дня приду. Так и предупреди: мол, ровно в час Лазаренко придет, в вестибюле будет дожидаться. Не перепутаешь? Передашь?

И вот как произошла эта встреча.

Аккуратно явившись к ««началу репетиции, Маяковский занял место у режиссерского столика. В первых эпизодах спектакля я не был занят и потому, как только свет погас, тихонько пробрался в партер.

—  Здравствуйте, Владимир Владимирович!

Он обернулся. Оглядел меня — дескать, что за птица. Губы разжал:

—  Ну, здравствуйте. Бьюсь об заклад, собираетесь пригласить от лица студенчества. Опоздали. Дал уже согласие. Специально для вузовцев выступлю двадцать девятого в Капелле. Можете к этому дню клинки точить, бицепсы наращивать. Еще вопросы есть?

Я объяснил, что речь идет о другом. Что имею поручение, личное поручение.

—   Вот как? Курьер дипломатический? — приподнял Маяковский брови. — От кого же?

—   От Виталия Ефимовича Лазаренко.

—   Ишь ты, от кого! — сразу потеплел Маяковский. — Знакомый давнишний. Однако, спрашивается, когда же повидаться? Все вечера расписаны: Путиловский завод, Дом печати, Капелла, Военно-политическая академия... Не получится в этот приезд!

Тут-то я и сообщил, что, настоятельно нуждаясь во встрече, Лазаренко сам придет нынче в театр, что будет в вестибюле в час дня.

—  В час дня? — переспросил Маяковский. — Принимаю к сведению!

Вернувшись за кулисы, я приступил к своим многообразным обязанностям: несколько раз, в нескольких обличиях должен был выходить на сцену. И каждый раз при этом не забывал поглядывать в зал: там ли Маяковский, не забыл ли о предстоящей встрече.

Нет, не забыл. Взглянув на часы, поэт достал из портсигара папиросу и покинул зал, будто намереваясь покурить. Вскоре был объявлен перерыв. Мог ли я не поспешить в вестибюль?!

Скатившись с лестницы, я занял наблюдательную позицию в углу близ билетной кассы. И увидел Лазаренко, идущего навстречу Маяковскому.

—  Владимир Владимирович! — по-особенному распевным голосом произнес Лазаренко. — Вас ли вижу? Вас ли дождался?

Маяковский в ответ крепко пожал и встряхнул протянутые к нему руки.

—   Так же рад встретиться! — прогудел он. — В чем-то, видно, имеется нужда?

—   Еще какая!

—   Выкладывайте!

Вместо ответа Лазаренко сдернул с головы по тогдашней моде полосатую кепку: почему-то именно в ней лежал бумажный листок.

—   Что за опус?

—   Не опус. Монолог. Пантомиму готовим юбилейную. Прочтите, какой монолог поручили мне.

Маяковский углубился в текст. Читал он молча, и только папироса, очередная папироса все резче и чаще передвигалась из одного угла рта в другой.

—   Жижа! Водолейство! — определил затем Маяковский.

—   Сам чувствую, Владимир Владимирович. Помогите!

—   Но как же я могу? Уезжаю скоро.

—   Помогите. Рука у вас верная.

Маяковский свистнул сквозь зубы. На всю длину вытянутой руки отодвинул листок. Прижмурился, будто примериваясь.

—  Жижа! — повторил он затем. — Для другого не согласился бы. Но для вас... Долг красен платежом. Помню, как вы моего мистериального чертягу изображали... Взамен данного опуса ничего, разумеется, написать заново не могу. Однако в порядке ассенизации...

Достал из нагрудного кармана вечное перо. Проверил на пальце.

—  Паркер. Из Парижа привез. Пускай на нас, на советских, потрудится!

Это происходило в последних числах октября тысяча девятьсот двадцать седьмого года. В Академическом Малом оперном театре репетировали спектакль «Двадцать пятое», в цирке пантомиму «Октябрь на арене». И двое — поэт и клоун — заняты были общим делом.

—  Здесь воду словесную надо выжимать! Досуха! До тверди! — сердито выговаривал Маяковский. Перо в его руке одновременно казалось и кистью, совершающей размашистые мазки, и резцом, отсекающим пустую породу. — А здесь, напротив, слова меткого не хватает... Что, если вот так напишем? Годится так?

Лазаренко примерился к слову, беззвучно шевельнув губами. Заулыбался, кивнув.

—  Но-но, без восторгов, — остановил его Маяковский. — Какие уж тут восторги!

И, присев на диванчик подле лестницы, ведущей в партер, распластав на колене текст монолога, продолжил свирепую правку.

—  Название-то какое! «Слово к трудящимся Запада и Востока». А тут перед нами — что? Шепелявость, ангина!

Донесся звонок, предупреждающий о продолжении репетиции. Маяковский лишь досадливо отмахнулся. И снова в ход пошло перо — вычеркивая, дописывая, переправляя.

Наконец поднялся, вернул листок Лазаренко.

—   Уж и не знаю, как благодарить вас, Владимир Владимирович!

—   Не нужно. Цирку посодействовать всегда рад. Люблю цирковую работу — без мазни, без приблизительности. Дышать люблю под высоким вашим куполом!.. Да, и вот еще что, Виталий Ефимович. Авторское племя, оно до невозможности обидчивое. Условимся: ни гугу обо мне. Сами, мол, подработали малость. Даете слово?

Режиссер, ставивший пантомиму, ознакомился с исправленным монологом.

—  Недурно, — изрек он снисходительно. — Лично я сторонник артистической инициативы. А вы, друзья? — обратился он к авторам. — Как вы находите подобный вариант?

У них хватило ума не возражать. А затем...

Седьмого ноября, отыграв в спектакле Малого оперного театра, я стрелой помчался в цирк: расстояние было небольшим, а пантомима шла во втором отделении программы.

Успел. Вбежал с последним звонком.

Эпизод за эпизодом разворачивалась праздничная пантомима. Красные конники преследовали белую нечисть, настигали и опрокидывали. Тщетно силился дутый генерал Булак-Балахович вскарабкаться на коня: лягался конь, не давался генералу. Тщетно кривоногий карлик Кирилл Первый тянулся к трону: насквозь трухлявый трон разваливался под ним. Все они — осколки прошлого — были биты. И тогда из-под купола опустились канаты-реи, и по ним, бесстрашно одолевая высоту, стали подыматься мускулистые пролетарии. Кулаки, бюрократы, растратчики и всякая иная нэповская мразь пыталась помешать победному восхождению, но срывалась, шлепалась вниз. Засверкали гирлянды огней. Вспыхнули транспаранты-лозунги. Клоун-трибун Виталий Лазаренко вышел на манеж.

Я стоял вблизи режиссера.

—  Поразительно! — не удержался он. — Слышите, какой прием! Неузнаваем стал монолог!

Все жарче, темпераментнее читал Лазаренко. Штанина красная, штанина синяя, и весь костюм пополам в два цвета — Виталий Ефимович казался ожившим плакатом. И будто в самом деле видел перед собой миллионы и миллионы трудящихся земного шара, готовых сбросить иго капитализма.

Пантомима окончилась, и режиссер поспешил к Лазаренко:

—  Хочу вас первым поздравить! Вы чудо сотворили с монологом!

Виталий Ефимович хитровато взглянул в мою сторону. Затем ответил с достоинством:

—  Так ведь как же иначе? Слово-то какое я произносил! Слово к трудящимся Запада и Востока!