"Под брезентовым небом" - читать интересную книгу автора (Бартэн Александр)

БЛИСТАТЕЛЬНЫЙ ШПРЕХ



Трудные годы остались позади, и цирк на Фонтанке принарядился вновь, запестрел афишами и анонсами,— теперь уже государственный цирк.

Вспоминая то время, я не могу не вспомнить о Владимире Евсеевиче Герцоге. Не кто другой, как он, помог мне сблизиться с цирком.

Официально Владимир Евсеевич числился инспектором манежа, но терпеть не мог, когда его так звали, и ворчал, хмуря густые, кустистые брови:

—  Все новшества, новшества! Звался, как положено, шпрехом. Так нет, перекрестили зачем-то!

Действительно, с давних пор в цирке существует должность шпрехшталмейстера, или сокращенно — шпреха. Должность немаловажная, и потому она неукоснительно доверяется человеку не только внешне представительному, но и до тонкости знающему цирковое дело: тут надо и программу вести, и униформистами, командовать, и поддерживать закулисный порядок. А вот теперь решили отказаться от иноземного слова — шпрехшталмейстер, заменить его более понятным — инспектор манежа.

—  Инспектор! — продолжал сокрушаться Владимир Евсеевич. — Это же служебное понятие, не больше. Скучное слово. Ни звучности в нем, ни красоты!

Вскоре ввели еще одну новинку: световое табло, объявляющее антракт. Тут уж Владимир Евсеевич и вовсе впал в негодование:

— Дожили! Надпись электрическая вместо живого голоса! Голосом я что угодно, как угодно могу выразить, а надпись... Она же мертвая, бездушная!

Верно, голосом своим Герцог владел виртуозно. В обыденной жизни тускловатый, на манеже голос его чудесно преображался, становился глубоким и округлым, играющим целой гаммой оттенков. Ну прямо не голос, а оперно-цирковой вокал!

Кстати сказать, злополучное табло просуществовало недолго. Дирекция сама убедилась, что программа от этого сделалась однозвучнее, суше. И опять во всю силу зазвучал великолепный голос Герцога.

Теперь о нашем знакомстве. Произошло оно в директорской ложе, где с некоторых пор я трудился ежевечерне.

Я тогда занимался на Высших курсах при Институте истории искусств, а институт, задумав изучение зрителя, почему-то в первую очередь обратил свое внимание на цирк. К работе этой привлекли группу студентов. Разумеется, я постарался попасть в их число.

Итак, каждый вечер я подымался в директорскую ложу, занимал место у барьера, раскладывал перед собой бумагу, карандаши, доставал часы, а затем настороженно ждал момента, когда зрителей впустят в зал.

Что требовалось от меня? Во-первых, отметить по часам появление первого зрителя, начало представления, длительность каждого антракта и наконец — окончание представления, уход из зала последнего зрителя. А во-вторых, и тут-то нужна была особая сноровка, я должен был по ходу представления фиксировать все реакции зрителей. Институтом была для этого разработана специальная подробнейшая шкала. Она предусматривала буквально все. Все виды аплодисментов: на выход артиста, на трюк, на поклон, на концовку номера. Все разновидности смеха: смех общий и единичный, взрывами и затяжной, обрывистый и переходящий в хохот. И еще предусматривались возгласы, кашель, шиканье, общий шум, топот ног... Словом, весь вечер я был прикован к залу.

Кабинет директора находился по соседству с ложей, и Герцог, наведываясь туда по служебным надобностям, не мог не заметить моих стараний. Иной раз он поглядывал в мою сторону, но не заговаривал. Впрочем, подобной чести я и не ожидал. Я был всего-навсего скромным студентом-учетчиком, тогда как Герцог... Он казался мне почти небожителем, пришельцем с той, с закулисной, сладостно неведомой стороны.

И все же однажды он заговорил:

—  Прошу извинить, молодой человек. Хотелось бы знать, какую цель преследует ваша работа?

Польщенный такой заинтересованностью, я поспешил показать учетный лист, разграфленный по вертикали и горизонтали. Сюда вот заносятся реакции зрителей, сюда — распорядок программы и каждого номера. Затем вычерчивается кривая, и она позволяет судить...

—   Ах, вот как! Чрезвычайно интересно! — перебил меня Герцог. — И о чем же, собственно, можно судить?

—   О зрителе, конечно! О том, как в каждом данном случае принимал он представление!

—   Ах, вот как! — повторил Герцог, смерив меня несколько странным взглядом — одновременно и проницательным и ироничным.

Однако тем и ограничился. Откланялся и ушел. Настоящий   разговор   произошел   спустя   несколько дней.

—  Размышлял я о вашей работе, — начал Герцог, войдя в ложу и расположившись подле меня (представление закончилось минут десять назад, я уже собирался уходить). — Специальными познаниями, конечно, не обладаю. Возможно, выскажусь не по-научному. И все же так считаю: однобокая у вас работа, без должной полезности!

Я почувствовал себя уязвленным и даже приподнялся протестующе.

—  Да нет, молодой человек, я обижать вас не намерен, — продолжал Герцог. — Подумайте лучше сами... Ну ладно, произвели вы свои записи. Предположим, точнейшим образом произвели. А дальше что? Польза от них какая? Что могут они объяснить по существу? Ровным счетом ничего!.. Беда в том, что вы учитываете только лишь зрителя. У вас получается так, будто он, этот зритель, ведет себя по-разному, а то, что происходит на

манеже, всегда одинаково. Но ведь это не так. Артист — такой же живой человек. Сегодня он может отработать номер с подъемом, с куражом, а завтра, напротив, вяло, или, как мы иногда говорим, по-ватному. Именно потому и зритель воспринимает неодинаково... Нет, так нельзя! Ваши записи в равной мере должны учитывать и артиста, и зрителя. Только тогда картина станет ясной, понятной. Согласны со мной?

Я не нашелся, что ответить. Только что, несколько минут назад, я считал, что дело, порученное мне, имеет несомненную ценность и что оно всесторонне продумано. А вот сейчас...

— Ладно! — сжалился Герцог, видя мое замешательство.— Торопиться не будем. Сами во всем разберетесь. Хочу, однако, дать один совет. Хоть и директорская эта ложа, далеко не все из нее видно. Нельзя вам довольствоваться одной этой ложей. Надо к артисту приглядеться, быть к нему поближе... Будет время, приходите за кулисы!

И он ушел, ласково притронувшись ладонью к моему плечу.

Прийти за кулисы! Ничего лучшего я и ждать не мог. Это приглашение счастливейшим образом совпадало с моими желаниями. И потому, подыскав себе замену, я в ближайший вечер отправился в еще неведомый мне закулисный мир.

Цирковые кулисы на театральные не похожи. По существу, к ним относится лишь пространство возле форганга, то есть того занавеса, из-за которого артисты выходят на манеж. До того я видел этот занавес только из зала — красивый, бархатный, яркий. Здесь же увидел его обратную сторону — подкладочную, темнохолщовую, с заплатами. И остановился невдалеке, чтобы хорошенько все разглядеть.

До начала программы оставалось не менее часа, и у форганга никого еще не было. Зато в широком коридоре, пролегающем до самой конюшни, было многолюдно. Там бегали дети, судачили женщины, проходили артисты, к началу представления возвращающиеся из города. Закулисный коридор в этот час напоминал оживленную улицу, и только воздух конюшни, остро проникая всюду, подсказывал, что если это и улица, то особенная, цирковая.

Я не сразу заметил появившегося откуда-то сбоку Герцога. Да и выглядел он сейчас иначе, чем на манеже: фигурой казался тщедушнее, ростом ниже, затрапезная куртка на плечах. Заметив меня, но ограничившись молчаливым кивком, Герцог направился к униформистам: собравшись в комнате отдыха, они сражались в домино и шашки. Переговорил о чем-то, переспросил: «Все ясно?»— и ушел. Я же остался стоять, смотреть.

После первого звонка у форганга сделалось оживленнее. Покончив с игрой, униформисты стали передвигать аппаратуру, освобождать ее от чехлов, и она засверкала эмалью, полировкой. Появилась дрессировщица собачек, под ее присмотром вдоль стены расставили клетки с болонками и шпицами. Собачки сидели смирно, показывая розовые язычки. Лошадь вышла из конюшни. У нее был массивный лоснящийся круп, пегая грива, мохнатые бабки на ногах. Собачки взвизгнули, точно приветствуя лошадь, а она, отозвавшись негромким ржанием, важно проследовала дальше, навстречу своему хозяину, конному жонглеру... Один за другим появлялись теперь артисты, занятые в первом отделении. Коверный клоун в таком пестром костюме, что в глазах зарябило. Эквилибрист в мохнатом халате, точно купальщик. Воздушная гимнастка в сандалиях, громко и жестко стучавших деревянными подошвами. Скинув халатик, оставшись в голубом трико, она высвободила из сандалий легкие туфельки и начала разминаться: руки на бедра и крутые повороты, крутые наклоны всем корпусом — вперед, назад, влево, вправо, снова вперед...

Тут и второй звонок. На этот раз униформисты вышли к форгангу в полном параде: мундиры с позументами, наискось, через грудь, шнуры с золотыми кистями. Сразу сделалось празднично и будто света прибавилось. И наконец последним, самым последним вышел к форгангу сам Герцог. Да, это был он — Владимир Евсеевич Герцог, инспектор манежа. Однако неузнаваемый, подобный божеству, если можно представить себе божество облаченным во фрак с панцирно-крахмальной грудью. Это божество излучало нестерпимый блеск. Блеск пронзительно зорких глаз. Набриолиненных волос. Запонок в белоснежных манжетах. Лакированных туфель...

Униформисты построились в ряд, и Герцог обошел их, придирчиво отмечая малейшую небрежность (здесь складка морщит, там шнур перекрутился). Затем обернулся к артистам, и они, мгновение назад стоявшие в вольных и непринужденных позах, тут же притихли, подобрались, подтянулись как-то, и даже надменная лошадь обеспокоенно шевельнула ушами. «Бантик! Бантик надо пышнее расправить!» — вполголоса посоветовал Герцог юной артистке, участнице группы прыгунов-акробатов. Смущенно вспыхнув, она поспешила к зеркалу. И все они — прыгуны, эквилибрист, конный жонглер, дрессировщица собачек, воздушная гимнастка, коверный клоун, — все затаили дыхание. И тогда, сверясь с часами, извлеченными из жилетного кармана (еще один блеск — блеск цепочки от часов!), Герцог нажал на кнопку звонка, и сверху, из оркестровой раковины, низвергся бравурнейший марш.

Первым номером программы значилась воздушная гимнастка. Ничего подобного. Первый выход принадлежал Герцогу.

Вот он прошел по живому коридору, образованному униформистами. Вот приблизился к барьеру, и створки барьера будто сами собой перед ним раскрылись. Вот ступил на опилки. Марш оборвался.

—  Программу сегодняшнего экстра-представления открывает.

Что за вокал! Что за гудящий голос!

—  Программу открывает воздушный акт!

И жест рукой — великодушно широкий, царственно щедрый. Такой, точно каждого в зале Герцог одновременно одаривал и простором подкупольного пространства, и первыми росчерками трапеции, на которой, поднявшись по канату, только что вниз головой повисла гимнастка.

После, в разные годы, я видел немало других инспекторов, казалось бы не менее опытных, умеющих полновесно подать и себя, и программу. Нет, таких, как Герцог, больше не встречал. В нем была особая цирковая стать, особая колоритность.

В дальнейшем, когда знакомство мое с Владимиром Евсеевичем упрочилось, я смог расспросить его о прошлой жизни. «Происхождением моим интересуетесь? — улыбнулся он. — Самое чистокровное. И прадед, и дед, и отец — все рождались возле манежа, жили на нем, при нем и кончали жизнь!» Настоящая фамилия Владимира Евсеевича была Герцовский. С юных лет изменив ее на более звучную, он отправился в путь по тогдашней провинции: знал и балаганы, и на скорую руку сколоченные дощатые цирки, и кабалу всяческих антрепренеров. Не было, кажется, жанра, в котором он не работал бы. Остановившись наконец на гимнастических кольцах, добился прочного признания, а затем, уже в зрелые годы, перешел на работу шпреха.

Когда бы ни приходил я в цирк, Герцог всегда был на месте и всегда во всевозможных хлопотах: то униформистов тренирует, чтобы быстрее на манеже управлялись, то авизо сочиняет — распорядок номеров в программе, то расписание репетиций... В те годы в цирке много было иностранных артистов. Не поручусь, что Владимир Евсеевич в совершенстве владел языками, но, пользуясь неким международным цирковым жаргоном, он искусно подкреплял его самой выразительной жестикуляцией.

Особенно пристрастен был Герцог к ритму представления. «Темпо! Темпо!» — любил он напоминать. Это не значит, что он «гнал» программу. Напротив, иногда сознательно шел на замедление. Режиссуры, как таковой, в те годы в цирке почти не знали, но инстинктивно, руководствуясь долголетним опытом, Герцог искал в программе наиболее выгодные соотношения номеров и потому особенно тщательно, точно партитуру, составлял авизо.

И еще одно превосходное качество. От первого и до последнего номера присутствуя у манежа, Герцог заражал зрителей своим вниманием, своей кровной заинтересованностью. В том-то и дело, что он не служебно присутствовал, а сопереживая все трудности, радуясь всем успехам. Если же артист «заваливал» или «мазал» (даже в лучших программах не исключено такое), после конца представления его ждал разговор с инспектором, но всегда с глазу на глаз, при закрытых дверях.

Как-то я спросил Владимира Евсеевича, не лучше ли проводить такие беседы во всеуслышание, в назидание остальным артистам.

— Нет, не надо! — покачал головой он (не забудем, этот разговор происходил в двадцатые годы). — Уж очень он незащищенный, цирковой артист. Как ведь живет? Все в одиночку, в одиночку... Не поцарапать бы излишне!

Уважительность ко всему, что живет и трудится в цирке, была неизменным жизненным правилом Герцога. Однажды на собственном печальном опыте и я смог убедиться в этом.

Прибыла группа бенгальских тигров — великолепно крупных и свирепых хищников. Их разместили в отдельном помещении, приставив к запертым дверям специального сторожа: лишь укротитель имел доступ туда. Однако, как-то утром заявившись в цирк (постепенно я приохотился посещать и репетиции), я застал запретные эти двери открытыми: производилась уборка. И, заглянув за порог, увидел клетки. Тигры еще спали, и из клеток свисали их полосатые — рыжие с черным — хвосты.

Тогда-то мне и взбрело в голову: «Хорошо бы дернуть тигра за хвост!» Несуразная мысль, и я постарался тут же ее забыть. Но, помимо моей воли, мысль эта вернулась вскоре и уже не захотела со мной расстаться. «Хорошо бы дернуть тигра за хвост!» — опять и опять повторял я про себя. «Хорошо бы! Хорошо бы! Хорошо бы!» Покоя больше я не знал. Ни днем, ни ночью. Даже сны мои сделались тигриными, хвостатыми...

Кончилось тем, что, не в силах противиться дольше безумному желанию, я опять спозаранку явился в цирк. Дождался момента, когда служители открыли двери для уборки. Проскользнул, подкрался к одной из клеток, схватился рукой за хвост...

Даже не знаю, что заставило меня опрометью бежать из цирка: тигриный рык или панический страх. Так или иначе, очнулся я уже в квартале от цирка и тут же увидел перед собой Герцога.

—  Что с вами, молодой человек? Вы мчались, будто по пятам погоня!

Кому-кому, а Владимиру Евсеевичу я не мог солгать. Чистосердечно признался.

—   Так, — сказал он, холодея лицом. — А я-то думал, что вы по-настоящему любите цирк!

—   Люблю!

—   Неправда! Если бы любили, не решились бы оскорбить артиста!

Я стал оправдываться: никто не заметил, да и укротителя не было.

—  При чем тут укротитель? — негодующе оборвал меня Герцог. — А тигр — он кто, по-вашему? Он разве не артист?

Прошло еще несколько лет, и жизнь моя сложилась так, что пришлось отойти от цирка. Затем война, армейская шинель. Когда же, демобилизовавшись, я смог приехать в Ленинград, чуть ли не в первый же вечер поспешил на Фонтанку.

Имя Герцога в афише не значилось. Другой, мне незнакомый инспектор вел программу. В антракте, по старой памяти, я направился за кулисы, и тут мне навстречу кинулся старый человек.

—  Вернулись? Вы вернулись?

Это был Герцог. Мы крепко обнялись.

Сильно, очень сильно он сдал: поредели волосы, сгорбились плечи, выцвели глаза на сморщенном, исхудалом лице.

—  Да, да, теперь я уже не тот, — развел руками Владимир Евсеевич. — А все же еще держусь, еще полезен за кулисами!

Оглядел меня и, как некогда в директорской ложе, так же ласково притронулся ладонью к плечу:

—  Вернулись! Выходит, в самом деле любите цирк?! А я ведь помню, я не забыл, как вы когда-то обошлись с бенгальским тигром!

Обменявшись адресами, мы условились встретиться. Но уже на следующий день мне пришлось срочно выехать в командировку, она затянулась, а когда, вернувшись в город, я стал просматривать скопившиеся газеты, в одной из них увидел траурную рамку... Опоздал!

Вот и все, что я хотел рассказать о Владимире Евсеевиче Герцоге, многие довоенные годы украшавшем собой манеж Ленинградского цирка. И неважно, что при последней встрече я увидел его немощным, дряхлым. В памяти моей он по-прежнему остается блистательным шпрехом.

Бегут последние минуты. Яркий свет озаряет манеж. Выходит униформа. Вот и Герцог. Он ступает на опилки. Оглядывает зал. И в тишине, полной ожидания и предвкушения, объявляет первый номер. И тут же великодушнейше щедрым жестом (никогда не забыть этот жест!) дарит залу самое драгоценное: все краски, всю силу, всю радость циркового искусства.