"Манхэттен" - читать интересную книгу автора (Пассос Джон Дос)

III. Доллары

Вдоль перил – лица; в иллюминаторах – лица. Ветер доносил тухлый запах с парохода. Пароход, похожий на бочонок, стоял на якоре, накренившись на бок. С его фок-мачты свисал желтый карантинный флаг. – Я бы дал миллион долларов, чтобы узнать, зачем они приехали, – сказал старик, роняя весла. – Чтобы нажиться, – ответил юноша, сидевший на корме. – Ведь Америка – страна больших возможностей. – Одно я знаю, – сказал старик, – когда я был мальчиком, весной сюда вместе с первой сельдью приезжали ирландцы… Теперь сельди больше нет, а люди все едут и едут. Откуда они берутся – Бог их знает. – Америка – страна больших возможностей.

Молодой человек с худым лицом, стальными глазами и тонким орлиным носом сидел, откинувшись на вертящемся стуле, положив ноги на стол красного дерева. У него были пухлые губы и болезненный цвет лица. Он раскачивался на стуле, разглядывая царапины, которые его ботинки оставляли на фанере. К черту! Наплевать! Вдруг он выпрямился и сел так внезапно, что пружина стула запищала. Он ударил сжатым кулаком по колену.

– Результаты! – закричал он. – Три месяца я протираю брюки, сидя на этом вертящемся стуле… Какая польза от того, что я кончил университет и имею право выступать в суде, если я не могу найти ни одного клиента?

Он нахмурился, глядя на золотые буквы, красовавшиеся на матовой стеклянной двери:

НИУДЛОБ ЖДРОЖД ТАКОВДА

– «Ниудлоб…» К черту! – Он вскочил на ноги. – Я читаю эту проклятую надпись задом наперед каждый день в течение трех месяцев. Я с ума от этого сойду. Пойду завтракать.

Он одернул жилет, смахнул платком пыль с ботинок, затем, придав лицу выражение чрезвычайной озабоченности, поспешно вышел из своей конторы, сбежал с лестницы и пошел по Мэйден-лейн.[54] Напротив ресторана он увидел заглавную строчку экстренного выпуска газеты: «Японцы отброшены от Мукдена».[55] Он купил газету, сунул ее под мышку и, хлопнув дверью, вошел в ресторан. Он занял столик и уставился в меню. Нельзя быть расточительным.

– Дайте обед по-английски, кусочек яблочного пирога и кофе.

Длинноволосый лакей записал заказ на манжете, глядя на нее сбоку с озабоченным видом. Это был обед адвоката без практики. Болдуин откашлялся и развернул газету…

Наверно, теперь русские бумаги немного поднимутся… Ветераны войны посетили президента. Еще один несчастный случай на Одиннадцатой авеню. Молочник тяжело изувечен…

«Ага, вот материал для славного процесса с иском за увечье!»

Огэстос Мак-Нийл, проживающий в доме № 253 по 4-ой улице, ехавший на тележке молочной фермы «Эксцельсиор и K°», сегодня утром попал под поезд, шедший по Центральному нью-йоркскому пути. Мак-Нийл тяжело изувечен…

«Надо затеять дело против железной дороги. Ей-богу, я должен поймать этого человека и заставить его подать в суд на железную дорогу…»

Еще не пришел в сознание…

«Может быть, он уже умер. Ну, тогда его жена имеет еще больше шансов выиграть процесс. Сегодня же пойду в больницу, надо опередить других ходатаев». Он решительно откусил кусочек хлеба и энергично прожевал его. «Конечно, нет, я пойду к нему на дом и узнаю, есть ли у него жена, мать или кто-нибудь в этом роде. «Простите, миссис Мак-Нийл, что я навязываюсь вам. У вас такое страшное горе, но мне необходимо узнать… Я как раз занят одним крупным процессом…» Он допил кофе и заплатил по счету.

Твердя «253, Четвертая улица», он нанял экипаж до Бродвея, потом пошел по Четвертой улице и перешел Вашингтон-сквер.[56] Деревья распростерли на фоне серо-синеватого неба хрупкие багряные ветки. Великолепные здания с широкими окнами пылали розово, беззаботно, богато. Самое подходящее место для адвоката с большой солидной практикой. Посмотрим, посмотрим… Он пересек Шестую авеню и углубился в грязную западную часть города, где пахло конюшней, а на тротуарах валялись отбросы и ползали дети. Какой ужас жить среди ирландцев и иностранцев, отбросов всего мира! У дверей дома № 253 было множество звонков без надписи. Женщина в платье из бумажной ткани, с рукавами, засученными над колбасообразными руками, высунула из окна седую голову.

– Скажите, пожалуйста, здесь живет Огэстос Мак-Нийл?

– Он лежит в больнице. Где ему еще быть?

– Без сомнения. А может быть, здесь живет кто-нибудь из его родных?

– А что вам от них надо?

– У меня к ним дело.

– Поднимитесь на верхний этаж, там найдете его жену. Но я не думаю, чтобы вам удалось ее увидеть, – бедняжка ужасно потрясена несчастьем, случившимся с ее мужем. Они только полтора года, как повенчались.

Лестница была испещрена следами грязных ног и кое-где посыпана золой. Наверху он увидел свежевыкрашенную темно-зеленую дверь и постучал.

– Кто там? – раздался женский голос.

Он вздрогнул. «Должно быть, молоденькая».

– Миссис Мак-Нийл дома?

– Да! – ответил звонкий женский голос. – В чем дело?

– Я по поводу несчастного случая с мистером Мак-Нийлом.

– «По поводу несчастного случая»?

Дверь осторожно приоткрылась. У нее был резко очерченный, молочно-белый нос, такой же подбородок и масса волнистых рыжевато-коричневых волос, которые мелкими, плоскими кудрями лежали на ее высоком, узком лбу. Серые глаза остро и подозрительно посмотрели ему прямо в лицо.

– Могу я с вами минуту поговорить о несчастном случае с мистером Мак-Нийлом? Существует целый ряд законов, и я считаю своим долгом поставить вас о них в известность… Кстати, я надеюсь, ему лучше?

– О да. Он скоро вернется домой.

– Можно войти? Это довольно долго объяснять.

– Я думаю, что можно. – Ее пухлые губки сложились в лукавую улыбку. – Я думаю, вы меня не съедите.

– Нет, честное слово, не съем. – Он нервно рассмеялся.

Она повела его в темную гостиную.

– Я не открываю ставен, чтобы вы не видели беспорядка.

– Позвольте представиться, миссис Мак-Нийл: Джордж Болдуин, восемьдесят восемь, Мэйден-лейн. Моя специальность, видите ли, – несчастные случаи вроде вашего. В двух словах: вашего мужа переехал поезд и он чуть не погиб из-за преступной халатности служащих Нью-йоркской центральной железной дороги. Вы имеете все основания возбудить дело против железной дороги. Я также думаю, что «Эксцельсиор и K°» предъявит иск за убытки, причиненные фирме несчастным случаем, то есть за потерю лошади, тележки и тому подобное.

– Вы хотите сказать, что Гэсу возместят все убытки?

– Совершенно верно.

– А как вы думаете, сколько он получит?

– Ну, это зависит от того, насколько тяжелы его увечья, от судебного решения и, может быть, от ловкости адвоката. Я думаю, десять тысяч долларов – подходящая сумма.

– А вы сейчас не берете денег?

– Гонорар адвоката редко уплачивается до того, как дело доведено до успешного конца.

– А вы настоящий адвокат? Правда? Вы выглядите слишком молодым.

Серые глаза метнули на него взгляд. Оба рассмеялись. Он почувствовал, как теплая, неизъяснимая волна пробежала по его телу.

– Я адвокат, моя специальность – несчастные случаи. Не далее как в прошлый вторник я взыскал шесть тысяч долларов в пользу одного клиента, который попал под почтовый фургон. В настоящее время, как вам, вероятно, известно, поднята усиленная кампания за упорядочение уличного движения на Одиннадцатой авеню. Момент, как мне кажется, чрезвычайно подходящий.

– Скажите, вы всегда так говорите? Или только в деловом разговоре?

Он откинул голову и рассмеялся.

– Бедный, старый Гэс, я всегда говорила, что ему везет!

Плач ребенка раздался из-за перегородки.

– Что это такое?

– Это ребенок. Малютка все время только пищит.

– Так у вас есть дети, миссис Мак-Нийл? – Это открытие несколько охладило его.

– Только один. А что?

– Ваш муж лежит в больнице скорой помощи?

– Да, и я думаю, что вам позволят повидаться с ним, если вы по делу. Он ужасно стонет.

– Если бы я мог достать несколько свидетелей…

– Майк Дойни, полисмен, все видел. Он приятель Гэса.

– Ей-богу, это верное дело! Мы им покажем. Я пойду прямо в больницу.

Новый взрыв плача раздался из соседней комнаты.

– Ах ты, дрянь, – прошептала она, скривив лицо. – Деньги нам очень пригодились бы, мистер Болдуин.

– Ну, мне пора. – Он взял шляпу. – Я, конечно, сделаю все возможное. Можно заходить к вам время от времени и докладывать о ходе дела?

– Надеюсь, вы придете.

Когда они прощались, стоя у дверей, он не мог сразу отпустить ее руку. Она покраснела.

– Ну, до свиданья и большое спасибо за то, что вы зашли, – сказала она.

Чувствуя головокружение и спотыкаясь, Болдуин спустился по лестнице. Кровь стучала ему в виски. «Самая красивая девочка, какую я когда-либо видел». На улице шел снег. Снежные хлопья робко ласкали его пылавшие щеки.


Небо над парком[57] было усеяно маленькими облачками, точно лужайка белыми цыплятами.

– Алиса, пойдем по этой тропинке.

– Нет, Эллен, папа приказал мне идти из школы прямо домой.

– Трусиха!

– Эллен, ты ведь знаешь, как воруют детей.

– Я же тебя просила не называть меня Эллен.

– Ну хорошо, Элайн.

На Эллен было новое черное шотландское платьице. Алиса носила очки; ноги у нее были тонкие, как шпильки.

– Трусиха!

– Вот видишь, какие страшные люди сидят на скамейке. Идем, Элайн, красотка, идем домой!

– А я не боюсь. Я умею летать, как Питер Пен в сказке.

– Что же ты не летаешь?

– Сейчас не хочется.

Алиса начала хныкать:

– Эллен, какая ты скверная! Ну идем же домой, Элайн.

– Нет, я пойду гулять в парк.

Эллен спустилась с лестницы. Алиса несколько секунд стояла на верхней площадке, балансируя то на одной, то на другой ноге.

– Трусиха, трусиха, трусиха! – закричала Эллен.

Алиса убежала плача:

– Я скажу твоей маме.

Эллен шла по асфальтовой дорожке между кустами, высоко вскидывая ноги.

В новом шотландском платьице, купленном мамой в магазине Херна, Эллен шла по асфальтовой дорожке, высоко вскидывая ноги. Серебряная брошка сверкала на плече нового черного шотландского платьица, купленного мамой в магазине Херна. Элайн из Ламмермура шла к венцу.[58] Невеста. Там-там-там, там-там-там – гудят волынки по полям! У человека на скамье пятно под глазом. Подстерегающее, черное пятно. Черное, подстерегающее пятно. Черный шотландец, похититель детей. Среди шелестящих кустов похитители детей – на черной страже. Эллен уже не вскидывает ноги. Эллен ужасно боится черного шотландца, похитителя детей, огромного, скверно пахнущего шотландца с черным пятном под глазом. Она боится бежать. Ее отяжелевшие ноги шаркают по асфальту – она пытается бежать по дорожке. Она боится повернуть голову. Черный шотландец, похититель детей, в двух шагах за ней. «Когда я добегу до фонаря, я догоню няньку с ребенком, когда я догоню няньку с ребенком, я добегу до большого дерева, когда я добегу до большого дерева… Ох, как я устала… Я пробегу по Центральному западному парку и прямо по улице домой». Она боялась свернуть. Она бежала, и у нее кололо в боку. Она бежала до тех пор, пока во рту у нее не стало горько.

– Куда ты бежишь, Элли? – спросила Глория Дрэйтон; она прыгала через скакалку на опушке парка.

– Так мне хочется! – задыхаясь, сказала Эллен.


Винная вечерняя заря окрашивала тюлевые занавески и просачивалась в голубой мрак комнаты. Они стояли у стола. Звездные нарциссы в горшке, еще завернутом в папиросную бумагу, блестели фосфорическим блеском и издавали влажный запах земли, смешанный с острым, бесстыдным ароматом.

– Вы очень любезны, мистер Болдуин. Я завтра снесу цветы Гэсу в больницу.

– Ради Бога, не называйте меня так.

– Но мне не нравится имя Джордж.

– А мне нравится ваше имя, Нелли.

Он стоял, глядя на нее. Тяжелый аромат струился с ее рук. Его руки болтались, как пустые перчатки. Ее глаза почернели, зрачки расширились, припухшие губы тянулись к нему из-за цветов. Она подняла руки, чтобы закрыть лицо. Он обнял ее худенькие плечи.

– Право, Джордж, мы должны быть осторожны. Вы не должны приходить сюда так часто. Я не хочу, чтобы все старые сплетницы в доме начали болтать.

– Не беспокойтесь… Не надо ни о чем беспокоиться.

– Всю прошлую неделю я вела себя как сумасшедшая. С этим надо покончить.

– А я разве вел себя как нормальный человек? Клянусь Богом, Нелли, я никогда ничего подобного не делал раньше. Я не из той породы.

Она улыбнулась, обнажив ровные зубы.

– От мужчин всего можно ожидать.

– Если бы это не было особенным, исключительным чувством, то я бы не бегал так за вами. Я никогда не любил никого, кроме вас, Нелли.

– Ну уж и никого!

– Правда, я никогда этим не интересовался. Я слишком усердно занимался в университете. У меня не было времени для ухаживанья.

– Теперь стараетесь наверстать потерянное?

– О Нелли, не говорите так!

– Честное слово, Джордж, я решила положить этому конец. Что мы будем делать, когда Гэс выйдет из больницы? Я совершенно забросила ребенка.

– Не все ли равно, что случится, Нелли?

Он повернул ее лицо к себе. Они прильнули друг к другу, шатаясь, губы их слились в диком поцелуе.

– Посмотрите – мы чуть не опрокинули лампу.

– Вы прекрасны, Нелли.

Ее голова упала к нему на грудь. Он чувствовал острый запах ее спутанных волос. Было темно. Зеленые змейки света от уличных фонарей извивались вокруг них. Ее глаза смотрели в его глаза – страшные, торжественные, черные.

– Нелли, пойдем в ту комнату, – прошептал он тонким, дрожащим голосом.

– Там бэби.

Они смотрели друг на друга. Руки их были холодны.

– Идите сюда, помогите мне. Я перенесу колыбель сюда… Осторожно, не разбудите ее, иначе она завопит во всю глотку. – Ее голос звучал хрипло.

Ребенок спал. Его маленькое красное личико было спокойно. Крошечные, розовые сжатые кулачки лежали на одеяльце.

– Она выглядит счастливой, – сказал он с насильственным хихиканьем.

– Потише вы! Вот что, снимите ботинки… Джордж, я никогда бы этого не сделала, но это сильнее меня.

Он нашел ее впотьмах.

– Дорогая… – Он неуклюже навалился на нее, прерывисто и тяжело задышал.


– Врешь, Хромой!..

– Честное слово, не вру, клянусь могилой матери! Тридцать семь градусов широты, двенадцать долготы… Вы бы посмотрели! Мы добрались до острова в шлюпке, когда «Эллиот П. Симкинс» пошел ко дну. Нас было четверо мужчин и семь женщин и детей. Да ведь я сам все рассказал репортерам. Потом это было во всех воскресных газетах.

– А скажи-ка, Хромой, каким же образом тебя оттуда вытащили?

– На носилках – лопни мои глаза, если я вру! Сукин сын буду, если я не тонул самым настоящим образом, точь-в-точь как старая лоханка «Симкинс».

Головы на толстых шеях откидываются назад, громыхает смех, стаканы стучат о круглый стол, ладони хлопают по ляжкам, локти въезжают в ребра.

– А сколько человек команды было на судне?

– Семеро, считая мистера Доркинса, второго офицера.

– Четыре и семь – это одиннадцать… Черт побери, по четыре и три одиннадцатых бабы на парня!.. Славный островок!

– Когда отходит следующий паром?

– Брось! Выпей лучше еще стаканчик. Эй, Чарли, налей!

Эмиль дернул Конго за рукав.

– Выйдем на минутку. J'ai que'quechose à te dire.[59]

Глаза у Конго были влажны, он слегка спотыкался, следуя за Эмилем.

– Oh, le p'tit mysterieux![60]

– Слушай, я иду в гости к одной даме.

– А, вот в чем дело. Я всегда говорил, что ты ловкий парень, Эмиль.

– Вот я тебе записал мой адрес на случай, если ты забудешь его: «Девятьсот сорок пять, Двадцать вторая улица». Можешь ночевать там, но только не приводи с собой женщин и вообще… Я в хороших отношениях с хозяйкой и не хочу портить их. Tu comprends?[61]

– А я хотел, чтобы ты пошел со мной на вечеринку. Faut fire un peu la noce, nom de Dieu![62]

– Мне утром надо работать.

– Брось! У меня в кармане жалованье за восемь месяцев.

– Нет, приходи завтра в шесть утра. Буду ждать.

– Tu m'emmerdes, tu sais, avec tes manières![63]

Конго сплюнул в плевательницу, стоявшую в углу под стойкой и нахмурившись отошел в глубь комнаты.

– Эй, Конго, садись! Барней нам сейчас споет.

Эмиль вскочил в трамвай и поехал в город. На Восемнадцатой улице он слез и зашагал по направлению к Восьмой авеню. Вторая дверь от угла – маленькая лавочка. Над одним из окон висела надпись «Кондитерская», над другим – «Гастрономия». Посредине, на стеклянной двери, была надпись эмалированными буквами: «Эмиль Риго, первоклассные деликатесы». Эмиль вошел. Задребезжал дверной колокольчик. Полная смуглая женщина с черными усиками на верхней губе дремала за кассой. Эмиль снял шляпу.

– Bonsoir, madame Rigaud![64]

Она вздрогнула, посмотрела на него, и на ее широко улыбающемся лице образовались две ямочки.

– Tieng, c'est comma ça qu'ong oublie ses ami-es![65] – сказала она громко, с сильным южно-французским акцентом. – Уже неделя, как месье Люстек не посещает своих друзей.

– У меня не было времени.

– Много работы – много денег, а? – Когда она смеялась, ее плечи и большие груди колыхались под тесной синей кофтой.

Эмиль прищурил глаз.

– Могло быть хуже. Но мне надоело быть лакеем… Это утомительно, никто и смотреть не хочет на лакея.

– Вы тщеславный человек, месье Люстек.

– Que voulez vous?[66] – Он покраснел и добавил застенчиво: – Меня зовут Эмиль.

Мадам Риго закатила глаза.

– Так звали моего покойного мужа. Я привыкла к этому имени. – Она тяжело вздохнула.

– Ну а как идет дело?

– Comma ci, comma ça…[67] Ветчина опять вздорожала.

– Это чикагские дельцы вздувают цены… Спекульнуть на свинине – вот где можно заработать.

Эмиль заметил, что черные глаза мадам Риго глядят на него испытующе.

– Я так наслаждался вашим пением последний раз. Я часто о вас вспоминал. Музыка всегда хорошо действует, не правда ли?

Ямочки мадам Риго все больше расширялись.

– У моего бедного мужа не было слуха. Это меня очень огорчало.

– Не споете ли вы мне что-нибудь сегодня?

– Если вы хотите, Эмиль… Но кто будет заниматься с покупателями?

– Я выйду в магазин, если услышу звонок. Вы разрешите?

– Хорошо. Я выучила новую американскую песенку. C'est chic, vous savez.[68]

Мадам Риго заперла кассу ключом, висевшим у нее на поясе, и прошла в комнату за лавкой. Эмиль последовал за ней со шляпой в руках.

– Дайте мне вашу шляпу, Эмиль.

– О, не беспокойтесь, пожалуйста.

Задняя комната представляла собой маленькую гостиную с желтыми обоями в цветах и старыми красными портьерами. Под хрустальным газовым рожком стояло пианино, уставленное фотографическими карточками. Табурет перед пианино затрещал, когда мадам Риго села на него. Она пробежала пальцами по клавишам.

Эмиль сидел на самом краешке стула около пианино, держа шляпу на коленях и вытягивая лицо так, чтобы мадам Риго, играя, могла видеть его. Мадам Риго запела:

Прелестная резвая птичкаВ клетке сидит золотой,Поет и порхает,И никто не знает,Как пленнице тяжко порой.

В лавке громко зазвенел колокольчик.

– Permettez![69] – крикнул Эмиль, выбегая.

– Полфунта болонской колбасы. Нарежьте, – сказала маленькая девочка с крысиным хвостиком.

Эмиль провел ножом по ладони и старательно нарезал колбасу. Он на цыпочках вернулся в гостиную и положил деньги на край пианино. Мадам Риго продолжала петь:

Несладко бедняжке живется,Она раньше пела в лесу,Но старик богатыйКупил за златоЕе молодую красу.

Бэд стоял на углу Вест-Бродвей и Франклин-стрит. Он грыз фисташки. Был полдень, и у него не было больше денег. Над его головой грохотала воздушная железная дорога. Пылинки танцевали перед глазами в изрешеченном солнечном свете. Обдумывая, в какую сторону пойти, он в третий раз произносил названия улиц. Черная, блестящая коляска, запряженная двумя черными лошадьми с блестящими крупами, обогнула угол прямо перед ним, грохоча по мостовой красными блестящими колесами. Подле кучера лежал желтый кожаный чемодан. В коляске мужчина в коричневом котелке громко разговаривал с женщиной в сером боа и с серыми страусовыми перьями на шляпе. Мужчина выстрелил себе в рот из револьвера. Лошади рванули и врезались в сбежавшуюся толпу. Полисмены локтями пробивали себе дорогу. Они вынесли на мостовую мужчину, плевавшего кровью: голова его свесилась на клетчатый жилет. Женщина стояла подле него, высокая и бледная, дергая боа; серые перья на ее шляпе кивали в полосатых лучах солнца.

– Его жена хотела увезти его в Европу… «Дойчланд» уходит в двенадцать… Я хотела проститься с ним навсегда… Он должен был уехать на «Дойчланд» в двенадцать… Он хотел проститься со мной навсегда…

– Прочь с дороги!

Фараон толкнул Бэда локтем в живот. Его колени тряслись. Он вышел из толпы и, дрожа, зашагал прочь. Машинально он очистил орех и положил его себе в рот. Остальные лучше сохранить до вечера. Он свернул кепи и сунул его в карман.

Под дуговым фонарем, плававшим в розовых и лиловых с зелеными краями пятнах, человек в клетчатом костюме встретил двух девушек. У той, что ближе, было овальное лицо с полными губами; глаза ее были как удар ножа. Он прошел несколько шагов, потом повернул и пошел за ними, ощупывая свой новый шелковый галстук. Он удостоверился – булавка с бриллиантовой подковкой была на месте. Он перегнал их. Она отвернула лицо. Может быть, она… Нет, он бы не сказал… Хорошо, что пятьдесят долларов при нем. Он сел на скамейку и пропустил их вперед. Еще ошибешься и попадешь в участок. Они не заметили его. Он пошел за ними по аллее и вышел из парка. Его сердце колотилось. «Я дал бы миллион долларов за… Простите, вы не мисс Андерсон?» Девушки пошли быстрее. На площади Колумба он потерял их в толпе. Он помчался по Бродвею, квартал за кварталом. Полные губы, глаза, как удар ножа. Он смотрел направо и налево в девичьи лица. Куда она провалилась? Он помчался дальше по Бродвею.


Эллен сидела рядом с отцом на Бэттери.[70] Она глядела на свои новые коричневые ботинки с пуговками. Она качала ногами, и, когда ноги выходили из теневого круга платья, на носках ботинок и на каждой круглой пуговке дрожал солнечный блик.

– Подумай, как хорошо было бы, – говорил Эд Тэтчер, – поехать за границу на океанском пароходе. Вообрази только – пересечь великий Атлантический океан в семь дней!

– Папочка, а чем все это время занимаются пассажиры на пароходе?

– Не знаю. Наверно, гуляют по палубе, играют в карты, читают и тому подобное. Потом танцуют.

– Танцуют? На корабле? Я думаю, это ужасно весело. – Эллен хихикнула.

– На современных пароходах все можно делать.

– Папа, почему мы не едем?

– Может быть, когда-нибудь поедем, если я накоплю денег.

– Папочка, поторопись! Накопи побольше денег. Мать и отец Алисы каждое лето ездят на Белые Горы, а будущим летом поедут за границу.

Эд Тэтчер смотрел на залив. Синим, сверкающим полем залив уходил в коричневую дымку канала Нэрроуз. Статуя Свободы[71] стояла, зыбкая, как лунатик, в клубящемся дыме, среди буксиров, стройных шхун и неповоротливых, неуклюжих барок, груженных кирпичом и песком. Тут и там яркие солнечные блики играли на белых парусах и пароходных трубах. Красные паромы сновали взад и вперед.

– Папочка, почему мы не богаты?

– Очень многие еще беднее нас, Элли. Разве ты любила бы своего папочку больше, если бы мы были богаты?

– О да, папочка!

Тэтчер рассмеялся.

– Может быть, когда-нибудь это случится… Как тебе нравится фирма: «Эдуард Тэтчер и компания, присяжные счетоводы»?

Эллен вскочила.

– Посмотри-ка на этот огромный пароход! Вот на нем я хотела бы поехать.

– Это «Арабик», – произнес чей-то скрипучий голос около них.

– Да? – сказал Тэтчер.

– Да, сэр, лучший пароход в мире, – охотно пояснил обтрепанный человек, сидевший на скамейке рядом с ними.

Кепка со сломанным лакированным козырьком была надвинута на его маленькое, острое лицо. От него пахло виски.

– Да, сэр, это «Арабик».

– Хорошо выглядит.

– Один из самых больших пароходов, сэр. Я плавал на многих: и на «Мэджестик» и на «Тьютоник», сэр. Я тридцать лет служил официантом, а теперь, на старости лет, меня выкинули.

– У всех бывают тяжелые дни.

– Я был бы счастливым человеком, если бы мог вернуться на родину. Тут не место для старого человека. Тут могут жить только молодые и сильные. – Он протянул скрюченную подагрой руку по направлению к заливу и указал на статую. – Поглядите на нее – она смотрит в сторону Англии.

– Папочка, уйдем отсюда, мне не нравится этот человек, – прошептала Эллен дрожащим голосом.

– Ладно, пройдемся, посмотрим на морских львов. Будьте здоровы!

– Не дадите ли вы мне на чашку кофе? Я изголодался. Тэтчер сунул монету в грязную, узловатую руку.

– Но, папочка!.. Мама говорила, что никогда не нужно позволять кому-нибудь заговаривать с тобой на улице. Надо позвать полисмена, если к тебе будут приставать, и потом убежать как можно быстрее от этих ужасных похитителей детей.

– Я не боюсь похитителей детей, Элли. Они страшны только маленьким девочкам.

– Когда я вырасту большая, мне можно будет разговаривать с людьми на улицах?

– Нет, дорогая, конечно нет.

– А если бы я была мальчиком, то можно было бы?

– Я думаю, да.

Они остановились на минутку, чтобы еще раз посмотреть на залив. Океанский пароход, влекомый буксиром, который окутывал его нос белым дымом, возвышался прямо перед ними над паромами и баржами. Чайки кружились и кричали. Солнце лило кремовые лучи на верхние палубы и на большую, желтую, с черной крышкой, трубу. Гирлянда флажков весело плясала на аспидном небе.

– Много народу приезжает из-за границы на этих пароходах? А, папочка?

– Посмотри сама… Видишь – палубы так и кишат людьми.


Бродя по Пятьдесят третьей улице, Бэд Корпнинг очутился перед кучей угля, лежавшей на тротуаре. По другую сторону этой кучи стояла седовласая женщина с кружевными воланами на блузе, с большой розовой камеей на высокой груди. Она смотрела на его небритый подбородок и на кисти рук, выглядывавшие из рваных рукавов. Потом он услышал свой голос:

– Не снести ли вам уголь, сударыня? – Бэд переступил с ноги на ногу.

– Об этом я как раз и думаю, – сказала женщина надтреснутым голосом. – Этот несчастный угольщик принес утром уголь и сказал, что вернется перенести его. Вероятно, напился. Я не знаю только, можно ли пустить вас в дом.

– Я с севера, – пролепетал Бэд.

– Откуда?

– Из Куперстоуна.[72]

– Хм… А я из Буффало.[73] Возможно, что вы громила, но ничего не поделаешь – надо внести уголь. Идемте, я вам дам лопатку и корзину, и если вы не растеряете уголь по дороге и на кухне, я дам вам доллар. На кухне только что мыли пол. Это всегда так, уголь приносят, когда моют пол.

Когда он внес первую корзину, она возилась на кухне; у него кружилась голова от голода, но он был счастлив, что работает, а не бродит бесцельно по тротуарам, с улицы на улицу, увертываясь от фургонов, колясок и трамваев.

– Почему у вас нет постоянной работы, голубчик? – спросила она, когда он вернулся с пустой корзинкой, едва переводя дыхание.

– Я думаю, что еще не приспособился к городским нравам. Я родился и вырос на ферме.

– А чего ради вы приехали в этот ужасный город?

– Не мог больше жить на ферме.

– Это ужасно! Что станет со страной, если все сильные молодые люди покинут землю и уйдут в город?

– Я думал, что найду работу в доках, но там никого не берут. Пожалуй, я бы и матросом мог быть, да никто не хочет брать неопытного. Я не ел уже два дня.

– Ужасно! Ах вы, несчастный… Почему же вы не пошли в какую-нибудь миссию или куда-нибудь в этом роде?

Когда Бэд принес последнюю корзину, он нашел на кухонном столе тарелку с холодным мясом, полкаравая черствого хлеба и стакан скисшего молока. Он ел быстро, едва прожевывая пищу, и остаток хлеба спрятал в карман.

– Как вам понравился завтрак?

– Благодарю вас, сударыня. – Он кивнул головой.

– Отлично, теперь вы можете идти. Благодарю вас.

Она сунула ему в руку четвертак. Бэд удивленно взглянул на монету, лежавшую на его ладони.

– Но, сударыня, вы сказали, что дадите мне доллар.

– Я никогда не говорила ничего подобного. Что за чушь! Если вы сейчас же не уйдете, то я позову моего мужа, а то еще обращусь в полицию.

Бэд молча положил монету в карман и вышел, едва волоча ноги.

– Какая неблагодарность! – брюзжала женщина, пока он закрывал за собой дверь.

Судорога сводила его желудок. Он снова повернул на восток и шел вдоль реки, крепко прижимая кулаки к ребрам. Ему все время казалось, что он упадет. «Беда, если я потеряю сознание». Он дошел до конца улицы и лег на серый щебень около верфи. Из близлежащей пивоварни вязко и сладко тянуло хмелем. Заходящее солнце пылало в окнах фабрик Лонг-Айленда, вспыхивало в иллюминаторах буксиров, сверкало желтыми и оранжевыми курчавыми пятнами на коричнево-зеленой воде, горело на изогнутых парусах медленно плывущей вверх по течению шхуны. Боль внутри утихла. Что-то пламенное и знойное, как солнечный закат, просачивалось в его тело. Он сел. «Слава Богу, я не потерял сознание».


На рассвете на палубе сыро и холодно. Троньте рукой перила – на них влага. Коричневая вода гавани пахнет умывальником и мягко бьется в борта парохода. Матросы отдраивают люки. Грохот цепей, стук паровой лебедки. Высокий человек в синем халате стоит у рычага, среди облаков пара, который хлещет по его лицу, как мокрым полотенцем.

– Мамочка, сегодня в самом деле четвертое июля?

Рука матери крепко сжимает его руку и ведет по трапу вниз, в салон-ресторан. Стюарды собирают багаж у лестницы.

– Мамочка, сегодня в самом деле четвертое июля?

– Да, кажется, дорогой мой. Это ужасно – приезжать в праздник, но я думаю, что нас все-таки будут встречать.

На ней синее саржевое платье, длинная коричневая вуаль, и вокруг шеи – маленький темный зверек с красными глазами и настоящими зубами. От платья пахнет нафталином, распакованными чемоданами, шкафами, устланными папиросной бумагой. В салоне жарко. За перегородкой уютно сопят машины. Он клюет носом над горячим молоком, чуть подкрашенным кофе. Три звонка. Он вскидывает голову. Тарелки звенят и кофе расплескивается от содроганий парохода. Потом толчок, лязг якорных цепей и постепенно тишина. Мать поднимается и выглядывает в иллюминатор.

– Будет прекрасный день, солнце прогонит туман. Подумай, дорогой, наконец-то мы дома! Здесь ты родился, мой мальчик.

– Сегодня четвертое июля.

– Это как раз очень плохо… Джимми, посиди на палубе и будь умницей. Маме нужно укладываться. Обещай мне не шалить.

– Обещаю.

Он спотыкается о медную обшивку порога и выскакивает на палубу, потирая голые колени. Он успел увидеть, как солнце прорвалось сквозь шоколадные облака и пролило огненный поток в мутную воду. Билли с веснушчатыми ушами (его родители сторонники Рузвельта, а не Паркера, как мамочка) машет желто-белому буксиру шелковым флагом величиной с носовой платок.

– Ты видел восход солнца? – спрашивает он таким тоном, словно солнце принадлежит ему.

– Я еще из иллюминатора видел, – говорит Джимми и отходит, задерживаясь взглядом на флаге.

С другого борта земля совсем близко; ближе всего зеленая скамейка с деревьями, а подальше – белые дома с серыми крышами.

– Ну-с, молодой человек, как вы чувствуете себя дома? – спрашивает господин с длинными усами.

– Там Нью-Йорк? – Джимми протягивает руку над спокойной, яркой водой.

– Да, мой мальчик, вон там, за туманом, – Манхэттен.

– А что это такое, сэр?

– Это Нью-Йорк. Нью-Йорк расположен на острове Манхэттен.

– Неужели на острове?

– Вот так мальчик! Он не знает, что его родной город расположен на острове.

Золотые зубы длинноусого господина сверкают, когда он смеется, широко открывая рот. Джимми расхаживает по палубе, щелкая каблуками; внутри него все бурлит. Нью-Йорк расположен на острове!

– Вы, кажется, очень рады, что приехали домой, милый мальчик? – спрашивает дама.

– О да, мне хочется упасть и целовать землю.

– Какое прекрасное, патриотическое чувство! Я так рада слышать это.

Джимми весь горит. «Целовать землю, целовать землю!» – звенит у него в голове. Кругами по палубе…

– Вот то, с желтым флагом, – карантинное судно. – Толстый еврей с перстнями на пальцах разговаривает с длинноусым господином. – Мы опять двигаемся… Быстро, правда?

– Будем как раз к завтраку, к американскому завтраку, к славному домашнему завтраку.

Мама идет по палубе. Ее коричневая вуаль развевается.

– Вот твое пальто, Джимми, понеси его.

– Мамочка, можно мне взять флаг?

– Какой флаг?

– Шелковый американский флаг.

– Нет, дорогой. Все убрано.

– Ну пожалуйста, мне так хочется взять флаг. Ведь сегодня четвертое июля. И вообще все…

– Не приставай, Джимми. Мама говорит «нет» – значит нет.

Колючие слезы. Он глотает их и смотрит матери прямо в глаза.

– Джимми, флаг запакован и мама очень устала – она достаточно возилась с чемоданами.

– У Билли Джойса есть флаг.

– Смотри, дорогой, ты все прозеваешь. Вот Статуя Свободы.

Высокая зеленая женщина в длинной рубашке стоит на острове, подняв руку.

– Что у нее в руке?

– Факел, дорогой мой. Свобода светит миру… А с другой стороны – Говернор-айленд, там, где деревья. А вон там – Бруклинский мост… Чудный вид! А это – доки. А это – Бэттери… И мачты кораблей, и шпиль Троицы,[74] и Пулитцер-билдинг…[75]

Вопли пароходных гудков, свистки, красные пестрые паромы, ныряя как утки, пенят воду. Буксир содрогаясь тащит баржу с целым составом вагонов и выпускает похожие на вату клубы дыма, все одинаковой величины. Руки у Джимми холодные, и он все время внутренне содрогается.

– Дорогой, не надо так волноваться. Сойдем вниз и посмотрим, не забыла ли мамочка чего-нибудь.

Вода усеяна щепками, ящиками, апельсинными корками, капустными листьями, все уже и уже полоса между пароходом и пристанью. Оркестр сверкает на солнце, белые шапки, потные красные лица, играют «Янки Дудль».

– Это встречают посла, знаешь – того высокого господина, который никогда не выходил из своей каюты.

Вниз по пологим сходням, стараясь не бежать. «Yankee Doodle went to town…»[76] Блестящие черные лица, белые эмалевые глаза, белые эмалевые зубы.

– Да, мадам, да, мадам…

«Stuck a feather in his hat, and called it macaroni…»[77]

– У нас есть пропуск.

Синий таможенный чиновник обнажает лысую голову, низко кланяясь… Трам-там, бум-бум, бум-бум-бум… «Cakes and sugar candy…»[78]

– А вот и тетя Эмили и все… Дорогие, как хорошо, что вы пришли!

– Дорогая, я тут уже с шести часов!

– Боже мой, как он вырос!

Светлые платья, искрящиеся брошки, лица и поцелуи, запах роз и дядиной сигары.

– Он настоящий маленький мужчина! Пойдите-ка сюда, сэр! Дайте взглянуть на вас!

– Ну, прощайте, миссис Херф. Если вы когда-нибудь будете в наших краях… Джимми, я не вижу, чтоб вы целовали землю.

– Ах, он ужасен! Такой старомодный ребенок…

Кэб пахнет плесенью, он грохочет, трясется по широкой авеню, вздымая облака пыли, по улицам, мощенным кубиками, пропитанными кислым запахом, полным злых, гогочущих детей. А чемоданы все время скрипят и подпрыгивают на крыше кэба.

– Мамочка, дорогая, а вдруг крыша провалится?

– Нет, голубчик! – смеется она, склоняя голову набок; она разрумянилась, и глаза ее сияют из-под коричневой вуали.

– Ах, мамочка! – Он привстал и целует ее в подбородок. – Сколько народу, мамочка!

– Это по случаю четвертого июля.

– А что делает тот человек?

– Кажется, пьет.

На маленьком возвышении, задрапированном флагами, человек с белыми бакенбардами и красной повязкой на рукаве говорит речь.

– А это оратор. Он читает Декларацию независимости.

– Почему?

– Потому что сегодня четвертое июля.

Бух… Хлопушка.

– Противный мальчишка! Мог испугать лошадь… Четвертое июля – это день независимости, провозглашенной в 1776 году во время войны и революции. Мой прадедушка Харлэнд был убит на этой войне.

Маленький смешной поезд с зеленым паровозом громыхает над их головами.

– Это воздушная железная дорога, а это – Двадцать третья улица. А вот и Утюг.[79]

Экипаж круто сворачивает на сверкающую солнцем, пахнущую асфальтом и толпой площадь, и останавливается перед большой дверью. Чернолицые люди с бронзовыми пуговицами выбегают навстречу.

– Ну, вот мы и приехали в отель на Пятой авеню.[80]

Мороженое у дяди Джеффа, холодный, сладкий налет оседает на нёбе. Смешно – когда сходишь с парохода, еще долго кажется, будто тебя везут. Синие глыбы сумерек падают на прямоугольные улицы. Ракеты взвиваются, вспарывая синий мрак, цветные огненные шары, бенгальские огни, дядя Джефф прикрепляет римские колеса[81] к дереву около входа и зажигает их своей сигарой. Римские свечи надо крепко держать.

– Будь осторожен, мальчик, не обожги лица!

В руках жар, гром и дребезг, овальные шары крутятся, красные, желтые, зеленые, пахнет порохом и паленой бумагой. На шумной, раскаленной улице звенит колокол, – звенит все ближе, звенит все громче. Подхлестываемые лошади выбивают искры подковами, пожарная машина гремит за углом – красная, дымящаяся, медная.

– Должно быть, на Бродвей.

Дальше выдвижная лестница и рысаки брандмайора. Дальше позвякивает карета скорой помощи.

– Кто-нибудь обгорел.

Ящик пуст, пыль и опилки забиваются под ногти, когда шаришь в нем рукой. Он пуст – нет, в нем есть еще несколько маленьких деревянных пожарных машин на колесах. Настоящие пожарные машины.

– Заведем их, дядя Джефф. Какие они чудные, дядя Джефф!

В них заложены пистоны, они жужжа катятся по гладкому асфальту, а за ними вьются хвосты огня и клубится дым, как у настоящих пожарных машин.

Он лежит на кровати в большой, незнакомой, неуютной комнате. Глаза горят, ноги ноют.

– Больно, дорогой, – сказала мама, укладывая его, склоняясь над ним в блестящем шелковом платье с широкими рукавами.

– Мама, что это у тебя за черная штучка на лице?

– Это? – Она рассмеялась, и ее колье тихонько зазвенело. – Это чтобы мама была красивее.

Он лежал среди высоких, настороженных комодов и шкафов. С улицы доносились крики и шум колес, изредка звуки далекой музыки. Ноги его болели, точно отваливались, и когда он закрывал глаза, то мчался сквозь пылающую темноту на красной пожарной машине, изрыгающей огонь, искры и разноцветные шары.


Июльское солнце проникало сквозь щели старых ставен в контору. Гэс Мак-Нийл сидел в соломенном кресле с костылями между колен. У него было белое, опухшее после больницы лицо. Нелли, в соломенной шляпке с красными маками, раскачивалась на вертящемся стуле у стола.

– Сядь лучше около меня, Нелли. Адвокату может не понравиться, что ты сидишь за его столом.

Она сморщила нос и встала.

– Гэс, ты напуган до смерти.

– Ты тоже была бы напугана, если бы попала, как я, в лапы к железнодорожному доктору. Он выстукивал и выслушивал меня как арестанта, а потом еще этот адвокат сказал, что я на сто процентов нетрудоспособен. По-моему, он врет.

– Гэс, делай то, что я тебе говорю. Держи язык за зубами, пусть другие болтают.

– Ладно, я не пикну.

Нелли встала рядом с ним и погладила его курчавые, спутанные волосы, падавшие на лоб.

– Как хорошо снова быть дома, Нелли! Опять ты будешь стряпать… и вообще… – Он обнял ее за талию и притянул к себе.

– А может, я больше не хочу стряпать?

– Ну не знаю… Что мы будем делать, если не получим этих денег?

– Папа поможет нам, как помогал до сих пор.

– Бог даст, я не останусь калекой на всю жизнь.

Джордж Болдуин вошел, хлопнув стеклянной дверью. Засунув руки в карманы, он остановился и поглядел на мужа и жену. Затем, спокойно улыбнувшись, сказал:

– Ну, господа, все улажено. Как только будет подписан отказ от дальнейших претензий, юрисконсульт железной дороги вручит мне чек на двенадцать с половиной тысяч долларов. Это сумма, на которой мы сошлись.

– Двенадцать тысяч, черт возьми! – задохнулся Гэс. – Двенадцать с половиной тысяч… Подождите минутку! Вот вам мои костыли, я пойду – пусть меня переедут еще раз. Расскажу эту штуку Мак-Джилликэди. Увидите – старый негодяй сейчас же бросится под товарный поезд. Мистер Болдуин… сэр… – Гэс приподнялся. – Вы великий человек. Правда, Нелли?

– Правда.

Болдуин старался не смотреть ей в глаза. Он нервничал, его знобило, ноги его ослабели и дрожали.

– Теперь вот что, – сказал Гэс, – возьмем кэб, поедем к Мак-Джилликэди и промочим горло в отдельном кабинете. Я плачу. Мне нужно подкрепиться. Едем, Нелли!

– Мне бы очень хотелось, – сказал Болдуин, – но боюсь, что я не смогу. Я все эти дни очень занят… Только подпишите, пожалуйста, перед уходом вот эту бумажку, и я завтра получу для вас чек. Распишитесь здесь… и здесь.

Мак-Нийл подковылял к столу и нагнулся над бумагами. Болдуин чувствовал, что Нелли пытается подать ему знак. Он сделал вид, что ничего не видит. После их ухода он заметил на краю стола ее кошелек – маленький кожаный кошелек с выжженными на нем цветочками. В стеклянную дверь постучали. Он открыл.

– Почему ты не хотел смотреть на меня? – сказала она, задыхаясь.

– Я не мог при нем.

Он протянул ей кошелек. Она обвила руками его шею и крепко поцеловала его в губы.

– Что мы будем делать? Прийти мне сегодня? Теперь Гэс опять будет напиваться до бесчувствия.

– Нет, не могу, Нелли… Дела, дела… Я ужасно занят.

– Ах ты занят?… Ну как хочешь.

Она хлопнула дверью.

Болдуин сидел за столом и кусал костяшки пальцев, уставившись невидящим взглядом в бумаги.

– С этим надо покончить, – сказал он вслух и встал.

Он ходил взад и вперед по узкой комнате, глядя на полки, заставленные юридическими книгами, на календарь, на телефон, на пыльные квадраты солнечного света у окна. Он посмотрел на часы: пора завтракать. Он провел ладонью по лбу и подошел к телефону.

– Сорок пять – девяносто два… Мистер Сэндборн? Что вы скажете, Фил, если я зайду за вами и мы вместе позавтракаем? Вы свободны?… Конечно… Знаете, Фил, я выиграл дело молочника. Доволен, как черт. По сему поводу угощаю вас завтраком. Пока…

Он, улыбаясь, отошел от телефона, взял шляпу, аккуратно надел' ее перед зеркалом и поспешно спустился вниз. На нижней площадке он встретил мистера Эмери из фирмы «Эмери и Эмери», помещавшейся в первом этаже.

– Ну, как дела, мистер Болдуин? – У мистера Эмери из фирмы «Эмери и Эмери» были седые волосы, седые брови, лошадиные челюсти и плоское лицо.

– Прекрасно, прекрасно, сэр!

– Говорят, вы делаете хорошие дела… Я что-то слышал про Нью-йоркскую центральную железную дорогу…

– О, я столковался с Симзбери помимо суда.

– Хм, – сказал мистер Эмери из фирмы «Эмери и Эмери».

Они уже прощались, когда мистер Эмери вдруг сказал:

– Заходите к нам как-нибудь пообедать.

– С удовольствием.

– Я люблю поболтать с младшими коллегами… Я черкну вам накануне несколько слов… Как-нибудь вечерком на той неделе. Посидим, поболтаем.

Болдуин пожал испещренную синими жилками руку и пошел по Мэйден-лейн, бойко расталкивая толпу. На Пэрл-стрит он взобрался наверх по крутым ступенькам черной лестницы, на которой пахло пережаренным кофе, и постучал в матовую стеклянную дверь.

– Войдите! – раздался низкий бас.

Смуглый человек без пиджака вышел ему навстречу.

– Хелло, Джордж! Я думал, что вы никогда не придете. Я адски голоден.

– Фил, я угощу вас лучшим завтраком, который вы когда-либо ели.

– Ну, я только этого и жду.

Фил Сэндборн надел пиджак, выбил пепел из трубки на край чертежного стола и прокричал в темноту задней комнаты:

– Ухожу есть, мистер Спеккер!

– Хорошо, идите! – ответил визгливый, дрожащий голос из задней комнаты.

– Как поживает старик? – спросил Болдуин, когда они вышли.

– Старый Спеккер? У него парализованы ноги. Это давнишняя история. Несчастный старик… Поверите ли, Джордж, я был бы в отчаянии, если бы с бедным старым Спеккером что-нибудь случилось. Он единственный честный человек в Нью-Йорке и, кроме того, у него есть голова на плечах.

– Голова, которая никогда ничего не придумала, – заметил Болдуин.

– Еще придумает… Он может… Вы бы посмотрели на его чертежи зданий, построенных из одной стали. Он утверждает, что в будущем небоскребы будут строиться только из стали и стекла. Мы давно делали опыты со стеклянной черепицей… Честное слово, от некоторых его планов захватывает дух… Он раскопал где-то поговорку про римского императора, который нашел Рим кирпичным, а оставил его мраморным. Так вот он говорит, что родился в кирпичном Нью-Йорке, а умрет в стальном. Сталь и стекло… Я покажу вам его проекты перестройки города. Умопомрачительно!

Они устроились на мягкой скамье в углу ресторана, где пахло мясом, жаренным на решетке. Сэндборн вытянул ноги под столом.

– Какая роскошь! – сказал он.

– Фил, возьмем коктейль, – сказал Болдуин, заглядывая в карточку. – Знаете, Фил, только первые пять лет тяжелы.

– Не беспокойтесь, Джордж, вы из тех, кто пробивается. А вот я – старая калоша.

– Почему? Вы всегда можете достать чертежную работу.

– Нечего сказать, приятная перспектива – провести всю жизнь, лежа брюхом на чертежном столе!.. Эх, дружище…

– «Спеккер и Сэндборн» еще могут стать известной фирмой.

– Люди будут летать в поднебесье к тому времени, а мы с вами будем лежать в земле с вытянутыми ногами.

– Бывает же все-таки удача…

Они выпили мартини и принялись за устрицы.

– Правда, что устрицы делаются кожаными в желудке, если запивать их спиртным?

– Не знаю. Кстати, Фил, как ваши дела с той маленькой стенографисткой?

– Вы себе представить не можете, сколько я на нее трачу денег! Угощение, театр… В конце концов она разорит меня. В сущности, уже разорила. Вы молодец, Джордж, что сторонитесь женщин.

– Пожалуй, – медленно сказал Болдуин и сплюнул в кулак косточку маслины.


Первое, что они услышали, был вибрирующий свисток – свистела вагонетка напротив пристани, где стоял паром. Маленький мальчик отделился от кучки эмигрантов, сбившейся на пристани, и подбежал к вагонетке.

– Она вроде паровика и полна земляных орехов! – орал он, бегом возвращаясь обратно.

– Падраик, стой здесь.

– А это – станция воздушной дороги. Южный паром, – продолжал Тим Халлоран, явившийся встретить их. – А вон там – парк Бэттери, Баулинг-Грин,[82] Уолл-стрит[83] и коммерческий квартал… Идем, Падраик, дядя Тимоти повезет тебя по воздушной дороге.

На пристани остались трое: старуха с синим платком на голове, молодая женщина в красной шали, стоявшие около большого, перевязанного веревками сундука с медными ручками, и старик с зеленоватым огрызком бороды и лицом, изборожденным морщинами и сморщенным, как корень мертвого дуба. Глаза старухи слезились, она причитала:

– Dove andiamo, Madonna mia, Madonna mia![84]

Молодая женщина развернула письмо и смотрела на замысловатые буквы. Вдруг она подошла к старику.

– Non posso leggere.[85] – И протянула ему письмо.

Он стиснул пальцы и замотал головой взад и вперед; он говорил без конца – слова, которые она не могла понять. Она пожала плечами, улыбнулась и вернулась к сундуку. Со старухой разговаривал загорелый сицилиец. Он ухватился за веревки и перетащил сундук на ту сторону улицы, к фургону, запряженному белой лошадью. Обе женщины пошли за ним. Сицилиец протянул молодой женщине руку. Старуха, все еще бормоча и причитая, с трудом вскарабкалась на повозку. Сицилиец наклонился, чтобы прочесть письмо, и толкнул молодую женщину плечом. Она выпрямилась.

– Ладно, – сказал он.

Он снял вожжи с крупа лошади, повернулся к старухе и крикнул:

– Cinque le due…[86] Ладно!