"Манхэттен" - читать интересную книгу автора (Пассос Джон Дос)IV. КолеяВ исхлестанное дождем окно Джимми Херф смотрел на пузыри зонтиков, медленно плывшие по течению Бродвея. Кто-то постучал в дверь. – Войдите, – сказал Джимми и отвернулся к окну, заметив, что лакей чужой, не Пат. Лакей зажег электричество. Джимми увидел его отражение в оконном стекле: худой, стриженый человек держал в одной руке на весу поднос с серебряными судками, похожими на церковные купола. Лакей, отдуваясь, прошел в глубь комнаты, волоча свободной рукой сложенный столик. Он толчком раскрыл его, поставил на него поднос, а круглый стол накрыл скатертью. От него жирно пахло кухней. Джимми подождал, пока он не ушел, и повернулся. Он обошел стол, приподымая серебряные крышки; суп с маленькими зелеными штучками, жареная баранина, картофельное пюре, тертая брюква, шпинат и никакого десерта. – Мамочка! – Да, дорогой? – донесся слабый голос из-за закрытой двери. – Обед подан, мамочка. – Кушай, мальчик, я сейчас приду. – Я не хочу без тебя, мамочка. Он еще раз обошел стол, привел в порядок ножи и вилки. Он перекинул салфетку через руку. Метрдотель ресторана Дельмонико[87] накрывал стол для слепого богемского короля и принца Генриха Мореплавателя…[88] – Мама, кем ты хочешь быть – королевой Марией Стюарт или леди Джейн Грей?[89] – Но им обеим отрубили голову, золото мое. Я не хочу, чтобы мне отрубили голову. Мать была одета в розовое платье. Когда она открыла дверь, вялый запах, запах одеколона и лекарств проник из спальни, потянулся за ее длинными, отороченными кружевами, рукавами. Она напудрилась чуточку больше, чем следовало, но ее пышные каштановые волосы были убраны очень красиво. Они уселись друг против друга; она подала ему тарелку супа, держа ее двумя руками с голубыми жилками. Он ел суп, водянистый и недостаточно горячий. – Ах, детка, я забыла про гренки! – Мамочка… мама, почему ты не ешь? – Мне сегодня что-то не хочется есть. Не знаю, что мне делать. У меня очень болит голова. Впрочем, это неважно. – А может быть, ты хочешь быть Клеопатрой? У нее был чудный аппетит, и она съедала все, что ей давали. Она была пай-девочка. – Даже жемчуг… Она опустила жемчужину в уксус и выпила его… – Ее голос дрожал. Она протянула ему руку через стол; он погладил ее руку, как мужчина, и улыбнулся. – Только ты и я, Джимми, мой мальчик… Солнышко, ты всегда будешь любить твою маму? – Что случилось, мамочка, милая? – О, ничего. Я себя чувствую сегодня как-то странно. Я так устала от этого вечного нездоровья. – Но после операции… – Да, после операции… Пожалуйста, дорогой, в ванной на подоконнике есть свежее масло. Я положу немного в пюре, если ты принесешь. Придется опять сделать Замечание насчет стола. Баранина совсем неважная – надеюсь, что мы от нее не заболеем. Джимми побежал через комнату матери в узенький коридор, где пахло нафталином и шелковыми платьями, разложенными на стуле. Красный резиновый наконечник душа качнулся ему в лицо, когда он открыл дверь ванной. От запаха лекарств у него болезненно сжались ребра. Он открыл окно за ванной. Подоконник был пыльный, и пушистая копоть осела на тарелке, которой было прикрыто масло. Он стоял несколько секунд, глядя во двор, дыша ртом, чтобы не чувствовать запаха угольного газа, поднимавшегося из топки. Под ним горничная, в белой наколке, высунувшись из окна, разговаривала с истопником; истопник смотрел вверх, скрестив на груди голые, сильные руки. Джимми напряг слух, чтобы услышать, о чем они говорят; быть грязным и весь день таскать уголь, и чтобы волосы были жирные и руки грязные до подмышек. – Джимми! – Иду, мамочка. – Вспыхнув, он захлопнул окно и пошел в столовую как можно медленнее, чтобы румянец сбежал с лица. – Опять замечтался, Джимми. Мой маленький мечтатель… Он поставил масло возле тарелки матери и сел. – Ешь скорее баранину, пока она горячая. Почему ты не берешь горчицы? Будет гораздо вкуснее. Горчица обожгла ему язык, из глаз покатились слезы. – Слишком острая? – смеясь, спросила мать. – Надо привыкать к острым вещам… Он любил все острое. – Кто, мама? – Тот, кого я очень любила. Сидели молча. Слышно было, как работают его челюсти. Изредка сквозь закрытые окна долетал прерывистый грохот экипажей и трамваев. В трубах отопления щелкало и стучало. Во дворе истопник, весь вымазанный маслом, шлепая дряблыми губами, говорил какие-то слова горничной в крахмальной наколке – грязные слова. Горчица такого цвета, как… – О чем ты думаешь? – Ни о чем. – У нас не должно быть тайн друг от друга, дорогой. Помни, ты у меня единственное утешение. – Как ты думаешь, интересно быть тюленем? – По-моему, очень холодно. – Нет, холод не чувствуется… Тюлени защищены слоем жира – им всегда тепло, даже на льдине. Это было бы ужасно смешно… Можно плавать по морю, когда тебе захочется. Тюлени проплывают тысячи миль без остановки. – Мамочка тоже плыла тысячи миль без остановки, и ты тоже. – Когда? – А когда мы ездили за границу и обратно. – Она смеялась, глядя на него сияющими глазами. – Так ведь мы на пароходе… – А когда мы плавали на «Марии Стюарт»… – Мамочка, расскажи. В дверь постучали. – Войдите! Показалась стриженая голова лакея. – Можно убирать, мадам? – Да, и принесите компот, но только из свежих фруктов. Сегодня обед был очень невкусный. Лакей, отдуваясь, собрал тарелки на поднос. – Очень жаль, мадам. – Ну ничего, я знаю, что это не ваша вина. Что ты закажешь, Джимми? – Можно мне безе с сиропом? – Хорошо, если ты будешь умницей. – Буду! – взвизгнул Джимми. – Милый, нельзя так кричать за столом. – Ну ничего, мамочка. Мы только вдвоем… Ура! Безе с сиропом! – Джеймс, джентльмен ведет себя одинаково прилично как дома, так и в дебрях Африки. – Ах, если бы мы были в дебрях Африки! – Но мне было бы там страшно. – Я кричал бы, как сейчас, и разогнал бы львов и тигров. Лакей вернулся с двумя тарелками на подносе. – К сожалению, мадам, пирожные кончились. Я принес молодому джентльмену шоколадное мороженое. – Ой, мамочка… – Не огорчайся, милый. Это тоже вкусно. Кушай, а потом можешь сбегать вниз за конфетами. – Мамочка, дорогая… – Только не ешь мороженое так быстро… Ты простудишься. – Я уже кончил. – Ты проглотил его, маленький негодяй! Надень калоши, детка. – Но дождика ведь нет. – Слушай маму, дорогой, и, пожалуйста, не ходи долго. Дай слово, что ты скоро вернешься. Мама нехорошо себя чувствует сегодня и очень нервничает, когда ты на улице. Там столько опасностей… Он присел, чтобы надеть калоши. Пока он натягивал их, она подошла к нему и протянула доллар. Рука ее в длинном шелковом рукаве легла на его плечо. – Дорогой мой… – Она плакала. – Мамочка, не надо. – Он крепко обнял ее; он чувствовал под рукой пластинки корсета. – Я вернусь через минутку, через самую маленькую минутку. На лестнице, где медные палки придерживали на ступенях темно-красную дорожку, Джимми снял калоши и засунул их в карманы дождевика. Высоко вскинув голову, он прорвался сквозь паутину молящих взглядов рассыльных мальчишек, сидевших на скамье у конторки. «Гулять идете?» – спросил самый младший, белобрысый мальчик. Джимми сосредоточенно кивнул, шмыгнул мимо сверкающих пуговиц швейцара и вышел на Бродвей, полный звона, топота и лиц; когда лица выходили из полосы света от витрин и дуговых фонарей, на них ложились теневые маски. Он прошел мимо отеля «Ансония».[90] На пороге стоял чернобровый человек с сигарой во рту, – может быть, похититель детей. Нет, в «Ансонии» живут хорошие люди – такие же, как в нашем отеле. Телеграфная контора, бакалейная лавка, красильня, китайская прачечная, издающая острый, таинственный, влажный запах. Он ускорил шаги. Китайцы – страшные; они крадут детей. Подковы. Человек с керосиновым бидоном прошел мимо него, задев его жирным рукавом. Запах пота и керосина. Вдруг это поджигатель? Мысль о поджигателе заставила его содрогнуться. Пожар. Пожар. Кондитерская Хьюлера; из дверей – уютный запах никеля и хорошо вымытого мрамора, а из-под решетки, что под окнами, вьется теплый аромат варящегося шоколада. Черные и оранжевые фестоны в окнах. Он уже хочет войти, но вспоминает о «Зеркальной кондитерской» – это два квартала дальше; там вместе со сдачей дают маленький паровоз или автомобиль. Надо торопиться; на роликах было бы гораздо быстрее, можно убежать от бандитов, шпаны, налетчиков; на роликах, стреляя через плечо из большого револьвера. Бах! – один упал; это самый главный. Бах! – по кирпичной стене дома, по крышам, мимо изогнутых труб, на дом Утюг, по стропилам Бруклинского моста… «Зеркальная кондитерская». Он входит без колебаний. Он стоит у прилавка, ожидая, пока освободится продавщица. – Пожалуйста, фунт смеси за пятьдесят центов, – барабанит он. Она блондинка, чуть косит и смотрит на него недружелюбно, не отвечая. – Пожалуйста, будьте добры – я тороплюсь. – Ждите очереди! – огрызается она. Он стоит, мигая, с горящими щеками. Она сует ему завернутую коробку с чеком. – Платите в кассу. «Я не буду плакать». Дама в кассе – маленькая и седая. Она берет доллар через узенькую дверцу. Через такие дверцы входят и выходят зверьки в Отделении мелких млекопитающих. Касса весело трещит, радуясь деньгам. Четвертак, десять, пять и маленькая чашечка – разве это сорок центов? Вот так раз, вместо паровоза или автомобиля – чашечка! Он хватает деньги, оставляет в кассе чашечку и выбегает с коробкой под мышкой. «Мама скажет, что я очень долго ходил». Он идет домой, глядя перед собой, переживая грубое обращение блондинки. – За конфетами ходили? – спросил белобрысый рассыльный. – Приходите потом, я вам дам, – шепнул Джимми, проходя. Медные палки на ступеньках звенели, когда он на ходу задевал их ногами. Перед шоколадно-коричневой дверью, на которой белыми эмалевыми цифрами было написано 503, он вспомнил о своих калошах. Он поставил конфеты на пол и напялил калоши на мокрые ботинки. К счастью, мамочка не ждала его, хотя дверь была открыта. Может быть, она увидела его в окно. – Мама! В гостиной ее не было. Он испугался. «Она вышла. Она ушла». – Мама! – Иди сюда, дорогой, – долетел ее слабый голос из спальни. Он бросил кепи, дождевик и быстро вбежал. – Мамочка, что случилось? – Ничего, дитя мое… У меня головная боль, страшная головная боль. Намочи платок одеколоном и положи мне его аккуратненько на голову, но только, дорогой, не попади им в глаз, как в прошлый раз. Она лежала на кровати, в небесно-голубом вышитом капоте. Лицо у нее было лиловато-бледное. Шелковое розовое платье висело на стуле, на полу валялся корсет с розовыми ленточками. Джимми аккуратно положил платок на ее лоб. Острый запах одеколона щекотал ему ноздри, когда он нагибался над ней. – Как приятно! – раздался ее слабый голос. – Дорогой, вызови тетю Эмили, Риверсайд семьдесят шесть – пятьдесят девять, и спроси ее, не может ли она зайти сегодня. Я хочу с ней поговорить. Ох, у меня лопается голова… С сильно бьющимся сердцем и затуманенными глазами он пошел к телефону. Голос тети Эмили раздался в трубке неожиданно скоро. – Тетя Эмили, мама больна, она хочет, чтобы вы приехали… Сейчас придет, мамочка дорогая! – прокричал он. – Как хорошо! Она сейчас придет. Он вернулся в комнату матери, ступая на цыпочках, поднял с пола корсет и платье и убрал их в шкаф. – Дорогой, – раздался ее слабый голос, – вынь шпильки из моих волос, мне больно от них. Мальчик милый, у меня такое чувство, будто у меня раскалывается голова. – Он осторожно вынимал шпильки из ее каштановых волос, еще более шелковистых, чем ее платье. – Не надо, мне больно! – Я нечаянно, мамочка. Тетя Эмили, тонкая, в синем дождевике, накинутом поверх вечернего платья, быстро вошла в комнату; ее тонкие губы были сложены в сочувственную улыбку. Она увидела на кровати сестру, корчившуюся от боли, а подле сестры – худенького бледного мальчика в коротеньких штанишках. Руки у него были полны шпилек. – Что случилось, Лили? – спокойно спросила она. – Мне ужасно плохо, дорогая, – раздался прерывистый голос Лили Херф. – Джеймс, – резко сказала тетя Эмили, – иди спать! Маме нужен полный покой. – Спокойной ночи, мамочка, – сказал он. Тетя Эмили похлопала его по плечу. – Не беспокойся, Джеймс, – я присмотрю за мамой. – Она подошла к телефону и тихим, отчетливым голосом произнесла номер. Коробка с конфетами стояла на столе в передней; чувствуя себя виноватым, Джимми взял ее. Проходя мимо книжного шкафа, он вынул том энциклопедии и сунул его под мышку. Тетя не заметила, как он ушел. Ворота замка распахнулись. Снаружи ржал арабский скакун, и два верных вассала ждали его, чтоб переправить через границу в свободную страну. Третья дверь вела в его комнату. Комната была набита вязкой молчаливой тьмой. Выключатель щелкнул, и электричество послушно осветило каюту «Марии Стюарт». «Отлично, капитан, поднимите якорь, держите курс на Подветренные острова и не тревожьте меня до зари; мне нужно просмотреть кое-какие важные бумаги». Он сбросил платье, надел пижаму и встал на колени перед кроватью. «Господибоженаш ежесогрешихводнисем словомделомипомышлением якоблагичеловеколюбецпростими миренсонибезмятежендаруйми ангелатвоегохранителяпосли покрывающаисоблюдающамяотвсякогозла». Он открыл коробку конфет, сложил подушки в ноги кровати под лампой. Его зубы прокусили шоколад и вгрызлись в мягкую сладкую начинку. «Ну-с, посмотрим…» А – первая из гласных, первая буква всех европейских и большинства прочих алфавитов, за исключением абиссинского, в котором она занимает тринадцатое место, и рунического (десятое место)… «Ох, какой волосатый!..» АА… Аахен – см. Экс-ла-Шапель. Аардварк… «Смешной какой!» Стопоходящее млекопитающее из разряда неполнозубых. Встречается в Африке. АБД… Абдельхалим – египетский принц, сын Мехмета-Али и белой рабыни… Его щеки вспыхнули, когда он прочел: Повелительница белых рабов. Абдомен лат. (этимология не установлена) – нижняя часть туловища, расположенная между диафрагмой и тазом… Абеляр… но между учителем и ученицей не долго сохранялись такие отношения. Чувство более теплое, чем взаимное уважение, пробудилось в их сердцах, и неограниченная возможность встреч, поощряемых каноником, который всецело доверял Абеляру (ему в то время было около сорока лет), оказалась роковой для них обоих… Элоиза была в таком состоянии, что их отношения не могли далее оставаться скрытыми… Тогда Фульбер весь отдался мыслям о жестокой мести… ворвался в жилище Абеляра с кучкой приспешников и утолил свою жажду мести, произведя над Абеляром жестокую операцию оскопления… Абелитизм – вид половых сношений, именуемый «служением дьяволу». Абидос… Абимелех I – сын Гедеона. Абимелех добился царского престола, убив семьдесят братьев своих, за исключением Иофама, и был убит при осаде города Тевец… Аборт… «Нет!» Его руки были холодны, как лед, и его слегка тошнило от съеденного шоколада. Абракадабра… Он встал и выпил воды перед Абиссинией с изображением пустынных гор и сожжением Магдалы англичанами.[91] У него болели глаза. Он весь одеревенел, и ему хотелось спать. Он посмотрел на часы: одиннадцать часов. Ужас внезапно овладел им. Что, если мама умерла? Он припал лицом к подушке. Она стояла перед ним в белом бальном платье с хрупкими кружевами и шлейфом, ниспадающим шуршащими шелковыми волнами, нежной, душистой рукой ласково гладила его по щеке. Рыдания потрясли его. Он ворочался на кровати, уткнув лицо в измятые подушки, и долго не мог успокоиться. Когда он проснулся, то увидел, что свет слабо мерцает. В комнате было душно и жарко. Книга валялась на полу, конфеты слиплись под ним в коробке. Часы остановились на 1 ч. 45 мин. Он открыл окно, спрятал шоколад в ящик стола и хотел погасить свет, но вдруг вспомнил… Дрожа от ужаса, он накинул халатик, туфли и на цыпочках прошел в темную переднюю. Он прислушался перед дверью. Там говорили вполголоса. Он тихо постучал и повернул дверную ручку. Кто-то распахнул дверь, и Джимми увидел чисто выбритого человека в золотых очках. Дверь в комнату матери была закрыта; перед ней стояла крахмальная сестра милосердия. – Милый Джеймс, ложись в постельку и успокойся, – усталым шепотом сказала тетя Эмили. – Мамочка очень больна. Ей нужен полный покой. Ничего опасного. – Пока ничего опасного, миссис Меривейл, – сказал доктор, протирая очки. – Милый мальчик! – раздался голос сестры, низкий, чистый, бодрящий. – Он всю ночь волновался и ни разу нас не потревожил. – Я уложу тебя в постель, – сказала тетя Эмили. – Мой Джеймс это очень любит. – Можно мне только взглянуть на мамочку? Тогда я буду знать, что все благополучно. Джимми застенчиво взглянул на толстое лицо в очках. Доктор кивнул. – Ну хорошо, мне пора уходить. Я забегу в четыре или пять часов посмотреть, как идут дела. Доброй ночи, миссис Меривейл. Доброй ночи, мисс Биллингс. Доброй ночи, мой мальчик. – Идем, – сказала сестра милосердия, положив руку на плечо Джимми. Он высвободился и пошел за ней. Свет в маленькой комнате был затемнен приколотым к абажуру полотенцем. С кровати слышалось хриплое дыхание, которого он не узнал. Ее измученное лицо было повернуто к нему. Опущенные фиолетовые веки, сведенный рот. Он минуту смотрел на нее. – Хорошо, теперь я пойду спать, – шепнул он сестре. Его кровь стучала оглушительно. Не глядя на тетю и на сестру милосердия он вышел твердой походкой. Тетя говорила что-то. Он побежал по коридору, хлопнул дверью и запер ее на замок. Он долго стоял посреди комнаты, окаменелый, холодный, со сжатыми кулаками. – Я ненавижу их, я ненавижу их! – закричал он. Потом, сдерживая сухие рыдания, погасил свет и скользнул в кровать, на холодную, как лед, простыню. – У вас столько дел и хлопот, мадам, – говорит Эмиль певучим голосом, – что вам необходимо завести помощника в лавке. – Знаю… Я убиваю себя работой. Я знаю, – вздыхала мадам Риго, сидя за кассой. Эмиль долго молчал, глядя на большой кусок вестфальской ветчины, лежавший на мраморной доске около его локтя. Потом застенчиво сказал: – Такая женщина, как вы, такая красивая женщина, как вы, мадам Риго, никогда не останется без друзей. – Ah ça…[92] Я слишком много пережила… Я больше никому не верю. Все мужчины – грубые животные, а женщины… О, с женщинами я совсем не сближаюсь. – История и литература… – начал Эмиль. Задребезжал дверной колокольчик. Мужчина и женщина вошли в лавку. У нее были желтые волосы и шляпа, напоминающая цветочную клумбу. – Только не будь расточителен, Билли, – говорила она. – Но, Нора, должны же мы что-нибудь поесть. В субботу у меня будут деньги. – Ничего у тебя не будет, если ты не бросишь играть. – Ах, отстань, ради Бога. Возьмем ливерной колбасы. Кажется, холодная индейка хороша. – Поросенок, – проворковала желтоволосая девица. – Отстань от меня, я возьму индейку. – Да, сэр, индейка очень хорошая. Есть прекрасные цыплята, еще совсем горячие. Emile, mon ami, cherchez moi un d ces petits poulets dans la cuisin-e. Мадам Риго говорила точно оракул, неподвижно восседая на своей табуретке за кассой. Мужчина обмахивался широкополой соломенной шляпой с клетчатой лентой. – Жарко сегодня, – сказала мадам Риго. – И как еще!.. Знаешь, Нора, лучше было бы поехать на Кони-Айленд,[93] чем задыхаться в городе. – Билли, ты же знаешь очень хорошо, почему мы не можем поехать. – Довольно тебе хныкать. Я же тебе говорю: в субботу все будет в порядке! – История и литература… – продолжал Эмиль, когда покупатели ушли, унося цыпленка и оставив мадам Риго полдоллара серебром (она тут же заперла их в кассу). – История и литература учат нас, что бывает дружба… что иногда встречается любовь, достойная доверия… – История и литература, – смеясь, пробурчала мадам Риго, – хорошая штука. – Но разве вы никогда не чувствовали себя одинокой в этом большом, чужом городе? Так все тяжело! Женщины глядят вам в карман, а не в сердце. Я не могу это больше выносить. Широкие плечи и толстые груди мадам Риго заколыхались от смеха. Ее корсет затрещал, когда она, смеясь, поднялась с табурета. – Эмиль, вы красивый малый, и притом вы настойчивы. Вы далеко пойдете… Но я никогда не отдам себя снова во власть мужчины. Я слишком много страдала. Никогда – даже если бы вы пришли ко мне с пятью тысячами долларов. – Вы очень жестокая женщина! Мадам Риго снова засмеялась. – Пойдемте, вы мне поможете закрыть магазин. Тихое, солнечное воскресенье висело над городом. Болдуин сидел в своем бюро без пиджака, читая юридический справочник в кожаном переплете. Изредка он делал на листке заметки твердым, размашистым почерком. В знойной тишине громко прозвонил телефон. Он дочитал параграф и снял трубку. – Да, я один. Если хотите, зайдите. – Он повесил трубку. – Будь ты проклята! – пробормотал он сквозь зубы. Нелли вошла не постучавшись. Он шагал взад и вперед перед окном. – Хелло, Нелли! – сказал он не поднимая глаз. Она стояла, глядя на него. – Слушай, Джордж, так не может продолжаться. – Почему нет? – Мне тяжело все время притворяться и обманывать. – Ведь никто же ни о чем не догадывается – так? – О, конечно, нет. Она подошла к нему и поправила ему галстук. Он нежно поцеловал ее в губы. На ней было красновато-лиловое платье с воланами и голубой зонтик в руке. – Как дела, Джордж? – Чудесно! Знаешь, ты принесла мне счастье. Я получил массу хороших дел и завязал очень ценные знакомства. – Зато мне это принесло мало счастья. Я не решилась даже пойти на исповедь. Священник подумает, что я стала язычницей. – Как поживает Гэс? – Носится со своими планами. Можно подумать, что он заработал эти деньги, – так он ими гордится. – Послушай, Нелли… а что, если ты бросишь Гэса и станешь жить со мной? Ты могла бы развестись с ним, и мы бы обвенчались. Тогда все было бы в порядке. – Глупости! Ты об этом всерьез не думаешь. – Все-таки стоит, Нелли, честное слово. Он обнял ее и поцеловал в твердые, неподвижные губы. Она оттолкнула его. – Я не затем пришла сюда. О, я была так счастлива, когда шла по лестнице… хотела увидеть тебя… А теперь вам заплачено, и дело с концом. Он заметил, что завитки на ее лбу распустились. Прядь волос висела над бровью. – Нелли, не надо расставаться врагами. – А почему нет, скажите пожалуйста? – Потому что мы когда-то любили друг друга. – Я не собираюсь плакать. – Она утерла нос маленьким платком, свернутым в комочек. – Джордж, я начинаю ненавидеть вас… Прощайте! Дверь резко захлопнулась. Болдуин сидел за столом, покусывая кончик карандаша, ощущая летучий запах ее волос. У него першило в горле. Он закашлялся. Карандаш выпал у него изо рта. Он стер с него слюну носовым платком и сел в кресло. Он вырвал исписанный листок из блокнота, прикрепил его к стопке исписанных бумаг. Он начал на новом листе: «Решение Верховного суда штата Нью-Йорк…» Внезапно он выпрямился и опять закусил кончик карандаша. С улицы донесся долгий, мрачный свист поезда. – Ах, это поезд, – сказал он вслух. Он опять начал писать размашистым, ровным почерком: «Иск Паттерсона к штату Нью-Йорк… Решение Верховного…» Бэд сидел у окна в Союзе моряков. Он читал газету медленно и внимательно. Около него два человека со свежевыбритыми, красными, как сырое мясо, лицами, скованные крахмальными воротничками и синими костюмами, шумно играли в шахматы. Один из них курил трубку. Когда он затягивался, она всхлипывала. За окном нескончаемый дождь сек широкий, мерцающий сквер. «Банзай!» – кричали маленькие серые солдаты четвертого японского саперного батальона, наводя мост через р. Ялу…[94] (Спец. корреспондент «Нью-Йорк геральд».) – Шах и мат, – сказал человек с трубкой. – К черту! Пойдем выпьем. В такую ночь невозможно быть трезвым. – Я обещал моей старухе… – Знаю я твои обещания! – Огромная, багровая, густо поросшая желтым волосом лапа сгребла шахматы в ящик. – Скажешь старухе, что ты выпил, чтобы не простудиться. – И я не совру. Бэд видел, как их тени мелькнули под дождем мимо окна. – Как вас зовут? Бэд быстро отвернулся от окна, спугнутый пронзительным, квакающим голосом. Он глядел в яркие, синие глаза маленького желтого человечка: лицо жабы, широкий рот, выпученные глаза и жесткие, курчавые, черные волосы. Бэд стиснул зубы. – Мое имя Смис. А в чем дело? Маленький человек неуклюже протянул ему квадратную, мозолистую ладонь. – Очень приятно. А я Мэтти. Бэд невольно протянул ему руку. Тот пожал ее так сильно, что Бэд поморщился. – А дальше как? – Просто Мэтти. Лапландец Мэтти… Пойдем, выпьем. – Я пуст, – сказал Бэд. – Гроша медного нет. – Ничего. У меня много денег, берите! Мэтти сунул обе руки в карманы толстой полосатой куртки и показал Бэду две пригоршни ассигнаций. – Спрячьте ваши деньги… А выпить я с вами выпью. Пока они дошли до бара на углу Пэрл-стрит, локти и колени Бэда промокли насквозь. Холодная струйка дождя сбегала по его спине. Они подошли к стойке, и Лапландец Мэтти выложил пятидолларовую бумажку. – Я угощаю всех! Я счастлив сегодня. Бэд набросился на даровую закуску. – Сто лет не жрал, – пояснил он, возвращаясь к стойке за выпивкой. Виски жгло ему горло, сушило мокрое платье. Он чувствовал себя маленьким мальчиком, идущим играть в бейсбол в субботу вечером. – Молодец, Лапландец! – крикнул он, похлопывая маленького человечка по широкой спине. – Теперь мы с тобой друзья. – Завтра мы с тобой садимся на пароход и уезжаем вместе. Что ты на это скажешь? – Конечно, поедем. – А теперь идем на Баури-стрит,[95] поищем девочек. Я плачу. – Ни одна девочка с Баури не пойдет с тобой, япошка! – заорал высокий пьяный человек с висячими черными усами; он встал между ними, когда они шатаясь проходили в дверь. – Не пойдет, говоришь? – сказал Лапландец, откидываясь всем телом назад. Его кулак, похожий на молот, внезапно вылетел вперед и въехал в нижнюю челюсть черноусого. Черноусый поднялся с земли и поплелся обратно в бар; дверь захлопнулась за ним. Изнутри донесся рев голосов. – Ах, будь я проклят, Мэтти, будь я проклят! – заорал Бэд и опять хлопнул его по спине. Они шли рука об руку по Пэрл-стрит под пронизывающим дождем. Бары ярко светились на углах истекающих дождем улиц. Желтый свет зеркал, медных решеток и золотых рам вокруг картин с розовыми голыми женщинами качался и прыгал в стаканах виски, вливался огнем в запрокинутый рот, вспыхивал в крови, пузырился из ушей и глаз, вытекал струйками из кончиков пальцев. Облитые дождем дома нависали с обеих сторон, уличные фонари колыхались, точно факелы. Бэд очутился в набитой лицами комнате. Женщина сидела у него на коленях. Лапландец Мэтти обнимал за шею двух других женщин, расстегнув рубашку, показывая грудь. На груди были вытатуированы зеленым и красным голые мужчина и женщина. Они обнимались, змея туго обвивала их своими кольцами. Мэтти выпятил грудь, ущемил пальцами кожу на груди – мужчина и женщина задвигались, и кругом захохотали. Финеас Блэкхэд распахнул широкое окно конторы. Он смотрел на гавань, сланцевую и слюдяную, прислушивался к прерывистому грохоту уличного движения, к голосам, к стуку молотов на новой постройке, вздымавшимся с улиц города и клубившимся, точно дым, в порывах жестокого норд-веста, который дул с Гудзона. – Эй, Шмидт, принесите мне полевой бинокль! – крикнул он через плечо. – Смотрите! Он навел бинокль на толстобрюхий белый пароход с закопченной желтой трубой, который стоял у Говернор-Айленда. – Это, кажется, «Анонда»? Шмидт был толстый, дряблый человек. Кожа на его лице свисала широкими сухими складками. Он глянул в бинокль. – Да, это «Анонда». Он закрыл окно. Шум сразу стал глуше; теперь он напоминал морской прибой. – Однако они быстро справились. Они будут в доках через полчаса. Бегите и поймайте инспектора Малигана. Он все устроил… Не спускайте с него глаз. Старик Матанзас объявил нам открытую войну. Он добивается судебного приказа. Если к завтрашнему вечеру тут останется хоть одна чайная ложечка марганца, я убавлю вам жалование вдвое. Поняли? Дряблые щеки Шмидта затряслись от смеха. – Будьте спокойны, сэр. За это время вы могли бы уже узнать меня. – Я знаю… Вы хороший малый, Шмидт. Я пошутил. Финеас Блэкхэд был высокий, худой человек с серебристыми волосами и красным ястребиным лицом. Он опустился в кресло красного дерева перед столом и нажал кнопку звонка. В дверях появился белобрысый мальчик. – Проведи их сюда, Чарли, – сказал он. Он тяжело поднялся и протянул руку. – Как поживаете, мистер Сторроу? Здравствуйте, мистер Голд… Присаживайтесь, пожалуйста. Да, так вот… Эта забастовка… Позиция, занятая железной дорогой и доками, интересы которых я представляю, абсолютно искренна и чистосердечна, вы это знаете… Я убежден – могу сказать твердо убежден – в том, что мы сможем уладить все недоразумения самым дружественным и благоприятным образом. Конечно, вы должны пойти навстречу… Я знаю, в душе мы преследуем одни и те же интересы – интересы нашего великого города, нашего великого океанского порта… Мистер Голд сдвинул шляпу на затылок и шумно откашлялся. – Джентльмены, перед нами два пути… На солнечном подоконнике сидела муха и гладила задними лапками крылышки. Она мылась, двигая передними лапками, точно человек, намыливающий руки, и тщательно терла свою большую голову. Джимми занес руку и опустил ее на муху. Муха жужжала и звенела в его кулаке. Он ухватил ее двумя пальцами и медленно растирал, пока она не превратилась в серое желе. Он вытер пальцы снизу о край подоконника. Ему стало жарко и противно. Бедная муха – она так старательно мылась! Он долго стоял, глядя на двор сквозь пыльное стекло, на котором мерцала солнечная пыль. Время от времени по двору пробегал человек без пиджака с тарелками на подносе. С кухонь доносились крики и звон перемываемой посуды. Он смотрел на двор сквозь тонкое золотое мерцанье пыли. У мамы был удар, и на той неделе опять в школу. – Послушай, Херфи, ты научился боксировать? – Херфи и Кид будут драться за звание чемпиона веса мухи. – Я не хочу. – А Кид хочет… Вот он идет. Становитесь в кружок, ребята! – Я не хочу. Ну пожалуйста… – Дерись, черт тебя возьми, не то мы изобьем вас обоих! – Фредди, с тебя пятак – ты опять выругался. – Ах да, я забыл. – Начинайте… Бей его почем зря! – Валяй, Херфи, я на тебя поставил. – Бей его! Белое, искривленное лицо Кида качается перед ним, как воздушный шар. Он бьет Джимми кулаком по зубам. На рассеченной губе солоноватый вкус крови. Джимми бросается вперед, опрокидывает его на кровать, упирается коленом в его живот. Его оттаскивают, отбрасывают к стене. – Валяй, Кид! – Валяй, Херфи! В носу и в легких вкус крови; он задыхается. Удар ногой опрокидывает его. – Довольно, Херфи побежден. – Девчонка! Девчонка! – Послушай, Фредди, ведь он же повалил Кида. – Заткнись, не ори ты так… Сейчас прибежит старик Хоппи. – Ну что ты, Херфи?… Ведь это только так – дружеская потасовка. – Убирайтесь из моей комнаты, все убирайтесь! – взвизгивает Джимми; он ослеп от слез, машет обеими руками. – Плакса! Плакса! Он захлопывает дверь, придвигает к ней стол и, дрожа, заползает под одеяло. Он лежит ничком, корчится от стыда, кусает подушку. Джимми смотрел на двор сквозь тонкое золотое мерцанье пыли. «Дорогой мальчик! Твоя бедная мама чувствовала себя очень несчастной, когда она усадила тебя в поезд и вернулась в большие, пустые комнаты гостиницы. Милый мой, я очень одинока без тебя. Ты знаешь, что я сделала? Я достала всех твоих игрушечных солдатиков – помнишь, тех, что брали Порт-Артур, – и расставила их на книжной полке. Правда, глупо? Ну, ничего, дорогой мой, скоро Рождество, и мой мальчик вернется ко мне…» Распухшее лицо уткнуто в подушку; у мамочки был удар, и на той неделе опять в школу. Под глазами у нее набухает темная, дряблая кожа, седина вползает в ее каштановые волосы. Мама никогда не смеется. Удар. Он внезапно вернулся в комнату и бросился на кровать с тонкой кожаной книжкой в руках. Прибой с грохотом разбивался о риф. Ему не надо было читать. Джек быстро переплыл тихие, синие воды лагуны. Он вышел на желтый берег и стоял в лучах солнца, стряхивая с себя капли, раздувая ноздри, впитывая запах хлебных плодов, которые пеклись на его одиноком костре. Птицы с ярким опереньем щебетали и пели в широкой листве стройных кокосовых пальм. В комнате стояла сонная духота. Джимми заснул. Пахло земляникой и лимоном, на палубе пахло ананасом, и мама стояла там в белом платье, и смуглый человек стоял там в морской фуражке, и солнце зыбилось в молочно-белых парусах. Нежный мамин смех переходит в пронзительное «о-о-ой». Муха, величиной с паром, плывет к ним по воде, протягивая зубчатые, как у краба, щупальца. «Плыгай, Дзимми, плыгай. Двух плызков довольно будет!» – орет ему смуглый прямо в ухо. «Я не хочу… Ну пожалуйста, я не хочу!» – хнычет Джимми. Смуглый бьет его, раз, раз, раз… – Да, одну минутку. Кто там? За дверью тетя Эмили. – Зачем ты запер дверь на ключ, Джимми? Я никогда не позволяю моему Джеймсу запирать дверь. – Мне так больше нравится, тетя Эмили. – Разве можно спать днем? – Я читал «Коралловый остров»[96] и заснул. – Джимми покраснел. – Прекрасно. Ну, пойдем. Мисс Биллингс велела не останавливаться у маминой комнаты – мама заснула. Они спускались в темном лифте, пахнувшем касторкой; негритенок ухмылялся Джимми. – Что сказал доктор, тетя Эмили? – Все идет не хуже, чем мы ожидали. Ты не беспокойся. Постарайся сегодня хорошо провести время с твоими кузенами. Ты слишком редко встречаешься с детьми твоего возраста, Джимми. Они шли по направлению к реке, борясь с жестким ветром, под темным, серебристым небом. – Я думаю, ты доволен, что возвращаешься в школу, Джимми? – Да, тетя Эмили. – Школа для мальчика – лучшая пора в жизни. Обязательно пиши маме, Джеймс, по крайней мере одно письмо в неделю… Кроме тебя, у нее теперь никого нет… Мы с мисс Биллингс будем тебя обо всем извещать. – Да, тетя Эмили. – И вот еще что, Джеймс. Я бы хотела, чтобы ты поближе познакомился с моим Джеймсом. Он одного возраста с тобой, – может быть, только чуточку развитее тебя. Но вы подружитесь. – Да, тетя Эмили. Внизу, в вестибюле дома тети Эмили, были колонны из розового мрамора. Мальчик у лифта был одет в шоколадную ливрею с медными пуговицами. Лифт был четырехугольный; внутри него висели зеркала. Тетя Эмили остановилась перед широкой, красного дерева дверью на седьмом этаже и достала ключ из сумочки. В конце передней было окно, в которое можно было видеть Гудзон, пароходы и высокие деревья, дома, вздымавшиеся над рекой на фоне желтого заката. Когда тетя Эмили открыла дверь, раздались звуки рояля. – Это Мэзи упражняется. Комната, в которой стоял рояль, была устлана толстым, пушистым ковром и оклеена желтыми обоями с серебристыми розами. На стенах между светлыми панелями висели писанные масляными красками картины, изображавшие лес, людей в гондоле и толстого кардинала, пьющего вино. Мэзи взмахнула косичками и спрыгнула с табурета. У нее было круглое, пухлое лицо и вздернутый нос. Метроном продолжал стучать. – Хелло, Джеймс, – сказала она, подставив матери губы для поцелуя. – Я очень огорчена, что бедная тетя Лили так больна. – А ты не поцелуешь кузину, Джеймс? – сказала тетя Эмили. Джимми подошел к Мэзи и ткнулся лицом в ее лицо. – Вот так поцелуй, – сказала Мэзи. – Ну, детки, займите друг друга до обеда. – Тетя Эмили прошуршала за синие бархатные портьеры в соседнюю комнату. – Нам будет очень трудно называть тебя Джеймс. – Мэзи остановила метроном и посмотрела серьезными темными глазами на кузена. – Ведь не может же быть двух Джеймсов. – Мама зовет меня Джимми. – Джимми – очень простое имя. Ну что ж, придется называть тебя так, пока мы не придумаем чего-нибудь получше. – А где Джеймс? – Он скоро придет. Он на уроке верховой езды. Сумерки, повисшие между ними, стали свинцово-немыми. Из железнодорожного парка доносились свистки паровозов и лязг сцепляемых вагонов. Джимми побежал к окну. – Мэзи, ты любишь паровозы? – спросил он. – По-моему, они противные. Папа сказал, что мы переедем отсюда из-за этого шума и дыма. Во мраке Джимми мог разглядеть конический обрубок огромного паровоза. Дым вырывался из его трубы громадными бронзово-лиловыми клубами. На пути красный огонь сменился зеленым. Зазвонил колокол – медленно, лениво. Поезд тронулся, громко храпя, грохоча, постепенно набирая скорость, и скользнул в темноту, покачивая красным фонарем заднего вагона. – Как бы я хотел жить здесь! – сказал Джимми. – У меня есть двести семьдесят две фотографии паровозов. Если хочешь, я тебе их покажу. Я их собираю. – Какая смешная коллекция! Опусти шторы, Джимми, я зажгу свет. Когда комната осветилась, они увидели Джеймса Меривейла, стоявшего в дверях. У него были светлые, вьющиеся волосы, веснушчатое лицо и вздернутый, как у Мэзи, нос. Он был в бриджах, темно-коричневых крагах, со стеком в руках. – Хелло, Джимми! – сказал он. – С приездом. Из-за синих бархатных портьер показалась тетя Эмили. Он была одета в зеленую шелковую блузу с высоким воротником и кружевами. Ее седые волосы красивыми волнами обрамляли лоб. – Детки, пора мыть руки, – сказала она, – через пять минут будем обедать. Поторопитесь. Джеймс, иди с кузеном в твою комнату и переоденься. Все уже сидели за столом, когда Джимми вошел в столовую следом за кузеном. Ножи и вилки сдержанно поблескивали в свете шести свечей в красных и серебряных колпачках. В одном конце стола – тетя Эмили. Рядом с ней – человек с толстой красной шеей без затылка, а на другом конце, в широком кресле – дядя Джефф, с жемчужной булавкой в клетчатом галстуке. За полосой света двигалась горничная-негритянка. Дядя Джефф громко говорил между глотками: – Говорю вам, Вилкинсон: Нью-Йорк уже не тот, каким он был, когда мы с Эмми приехали сюда. Город переполнен евреями и ирландцами, вот в чем несчастье. Через несколько лет христианину тут негде будет жить… Вот увидите – католики и евреи выгонят нас из нашей собственной страны. – Обетованная земля! – рассмеялась тетя Эмили. – В этом нет ничего смешного. Когда человек всю жизнь работает, как вол, и создает свое дело, то ему, естественно, не хочется, чтобы его вытесняла банда проклятых инородцев. Правда, Вилкинсон? – Джефф, не волнуйся, – сказала тетя Эмили. – Ты ведь знаешь, у тебя от этого бывает несварение. – Я не буду волноваться, мамочка. – Дело вот в чем, мистер Меривейл. – Мистер Вилкинсон сосредоточенно нахмурился. – Мы слишком терпимы. Ни одна страна в мире не допустила бы этого. И что же получается? Мы создали эту страну, а теперь позволяем кучке иностранцев, подонкам Европы, отбросам польских гетто вытеснять нас. – Все дело в том, что честный человек не будет пачкать себе руки политикой – у него нет желания заниматься общественными делами. – Это верно. В наше время человеку нужно побольше денег. А на общественной работе их честным путем не заработаешь. Естественно, что лучшие люди обращаются к другим источникам. – Прибавьте еще невежество этих грязных иммигрантов, которым мы даем право голоса, прежде чем они научатся говорить по-английски… – начал дядя Джефф. Горничная поставила перед тетей Эмили блюдо с жареными цыплятами. Разговор затих, пока обносили гостей. – Я совсем забыла сказать, Джефф! – воскликнула тетя Эмили. – Мы поедем в воскресенье в Скарсдэйл.[97] – Мамочка, я терпеть не могу ездить за город по воскресеньям. – Вот любит сидеть дома! – Но воскресенье – единственный день, когда я могу отдохнуть дома. – Так вышло… Я пила чай с барышнями Арленд у Маярда и, представь себе, за соседним столом сидела миссис Беркхард… – Не супруга ли Джона Беркхарда, вице-президента Национального городского банка? – Джон – прекрасный малый. Он далеко пойдет… – Так вот, миссис Беркхард пригласила нас к себе на воскресенье, и я не могла отказать. – Мой отец, – вставил мистер Вилкинсон, – был домашним врачом у старого Джонаса Беркхарда. Старик был продувная бестия. Он нажил себе состояние на мехах. У него была подагра, и он вечно чертыхался самым невероятным образом. Я помню его – краснощекий старик с длинными белыми волосами и шелковой ермолкой на лысине. У него был попугай, по имени Тобиас, и люди, проходившие мимо его дома, никогда не знали, Тобиас ли это ругается или старик Беркхард. – Да, времена переменились, – сказала тетя Эмили. Джимми сидел на своем стуле; по ногам у него бегали мурашки. У мамы был удар, и на той неделе опять в школу. Пятница, суббота, воскресенье, понедельник… Он и Скинни шли с пруда – они там играли с лягушками; на них – синие костюмы, потому что сегодня воскресенье. За сараем цвели кусты. Мальчишки мучили малыша Гарриса – кто-то сказал, что он еврей. Он громко и певуче хныкал: – Оставьте меня, братцы, не трогайте! На мне новый костюм. – Ай вай! Мистер Соломон Леви надел новый костюмчик! – визжали радостные голоса. – Где вы его купили, Ицка? У старьевщика? – Должно быть, на распродаже после пожара. – Тогда надо полить его из кишки. – Польем Соломона Леви из кишки! – Заткнитесь! Не орите так громко. – Они просто шутят. Они ему не сделают больно, – шепнул Скинни. Гарриса потащили к пруду. Он брыкался и вырывался; его опрокинутое лицо было бледно и мокро от слез. – Он вовсе не еврей, – сказал Скинни. – А вот Жирный Свенсон – еврей. – Откуда ты знаешь? – Мне сказал его товарищ по спальне. – Смотри, что они делают. Мальчишки разбегались во все стороны. Маленький Гаррис карабкался на берег; волосы его были полны ила, из рукавов текла вода. Подали горячий шоколад с мороженым. – Ирландец и шотландец шли по улице. Ирландец говорит шотландцу: «Сэнди, пойдем выпьем…» Продолжительный звонок у входной двери отвлек внимание от рассказа дяди Джеффа. Горничная-негритянка поспешно вошла в столовую и что-то зашептала на ухо тете Эмили. – А шотландец отвечает: «Майк…» Что случилось? – Мистер Джо, сэр. – Ах, черт! – Надеюсь, он ведет себя прилично? – тревожно спросила тетя Эмили. – Немножко навеселе, сударыня. – Сарра, на кой черт вы его впустили? – Я не впускала его, он сам вошел. Дядя Джефф оттолкнул тарелку и хлопнул салфеткой по столу. – Черт! Я пойду поговорю с ним. – Заставь его уйти… – начала тетя Эмили и вдруг остановилась с открытым ртом. Между портьерами, висевшими в широком проходе, который вел в смежную комнату, просунулась голова с тонким, крючковатым носом и массой прямых черных, точно у индейца, волос. Один глаз с красными веками подмигивал. – Хелло!.. Как поживаете? Можно войти? – раздался хриплый голос, и высокая, костлявая фигура высунулась из-за портьер вслед за головой. Губы тети Эмили сложились в ледяную улыбку. – Эмили, вы должны… гм… э… извинить меня… Я чувствую, что вечер… гм… проведенный за семейным столом… гм… будет… э-э… гм… вы понимаете… иметь… э-э… благотворное влияние… Понимаете – благотворное влияние семьи… – Он стоял, качая головой, за стулом дяди Джеффа. – Ну, Джефферсон, старина, как делишки? – Он хлопнул дядю Джеффа по плечу. – Ничего. Садитесь, – проворчал он. – Говорят… если хотите послушаться старого ветерана… э… бывшего маклера… ха-ха… говорят, стоит присмотреться к «Интербороу Рапид Транзит»… Не смотрите на меня так косо, Эмили… Я сейчас уйду… Как поживаете, мистер Вилкинсон?… Дети выглядят хорошо. А это кто? Я не я, если это не мальчишка Лили Херф!.. Джимми, ты не помнишь твоего… гм… кузена Джо Харленда? Помнишь?… Никто не помнит Джо Харленда… кроме вас, Эмили… Но и вы хотите забыть его… ха-ха… Как поживает твоя мать, Джимми? – Ей немного лучше, спасибо. – Джимми с трудом выговорил эти слова. – Ну, когда ты пойдешь домой, засвидетельствуй ей мое почтение. Она поймет… Мы с Лили всегда были друзьями, несмотря на то, что я пугало всего семейства… Они не любят меня, они хотят, чтобы я ушел… Вот что я тебе скажу, мальчик: Лили лучше их всех. Верно, Эмили? Она лучше нас всех. Тетя Эмили кашлянула. – Конечно, она самая красивая, самая умная, самая настоящая… Джимми, твоя мать – царица. Она была всегда слишком хороша для всего этого… Честное слово, я бы с удовольствием выпил за ее здоровье. – Джо, умерьте немножко ваш голос. – Тетя Эмили выстучала эту фразу, точно пишущая машинка. – Вы думаете, что я пьян?… Запомни, Джимми, – он потянулся через стол, обдавая Джимми запахом винного перегара, – не всегда бываешь в этом виноват… Обстоятельства… э-э… гм… обстоятельства… – Вставая, он опрокинул стакан. – Эмили косо смотрит на меня… Я ухожу… Не забудь передать Лили Херф привет от Джо Харленда. Скажи, что он ее будет любить до могилы. Он нырнул за портьеры. – Джефф, я боюсь, что он уронит севрские вазы. Последи, чтобы он благополучно вышел, и возьми для него кэб. Джеймс и Мази хихикали, прикрываясь салфетками. Дядя Джефф побагровел. – Будь я проклят, если я посажу его в кэб! Он мне не кузен. В тюрьму его следовало бы посадить! Когда ты увидишь его, Эмили, передай ему от моего имени, что если он еще раз придет к нам в таком виде, то я вышвырну его вон. – Джефферсон, дорогой, не стоит огорчаться, ничего ведь не случилось, он ушел… – Ничего? Подумай о детях. Предположи, что вместо мистера Вилкинсона здесь был бы чужой человек. Что бы он подумал про наш дом? – Не беспокойтесь, – проскрипел мистер Вилкинсон, – это случается в приличных домах. – Бедный Джо… Он такой славный малый, когда он в нормальном состоянии, – сказала тетя Эмили. – И подумать только, что несколько лет тому назад Харленд держал всю фондовую биржу в кулаке. Газеты называли его королем биржи. Помните? – Это было до истории с Лотти Смизерс… – Ну, дети, идите к себе, поиграйте, а мы будем пить кофе, – прощебетала тетя Эмили. – Им давно пора уйти. – Ты умеешь играть в «пятьсот», Джимми? – спросила Мэзи. – Нет. – Как тебе нравится, Джеймс? Он не умеет играть в «пятьсот». – Это игра для девочек, – надменно сказал Джеймс. – Я только ради тебя играю в «пятьсот». – Подумаешь, какой важный! – Давайте играть в зверей. – Но нас всего трое. Втроем скучно. – А в последний раз ты сам смеялся так, что мама велела нам прекратить игру… – Мама велела прекратить игру, потому что ты ударила маленького Билла Шмутца и он заплакал. – А что если мы сойдем вниз и посмотрим на поезда? – предложил Джимми. – Нам вечером не разрешают сходить вниз, – строго сказала Мэзи. – Давайте играть в биржу. У меня на миллион долларов бумаг для продажи, Мэзи будет играть на повышение, а Джимми – на понижение. – Хорошо. А что мы должны делать? – Бегайте, громче кричите… Ну, я начинаю продавать. – Прекрасно, господин маклер, я покупаю всю партию по пяти центов за штуку. – Нет, ты неправильно говоришь… Говори: девяносто шесть с половиной или что-нибудь в этом роде. – Я даю пять миллионов! – закричала Мэзи, размахивая пресс-папье с письменного стола. – Сумасшедшая, они стоят только один миллион! – заорал Джимми. Мэзи остановилась как вкопанная. – Что ты сказал, Джимми? Джимми почувствовал, как жгучий стыд пронизал его; он опустил глаза. – Я сказал, что ты сумасшедшая. – Разве ты никогда не был в воскресной школе? Разве ты не знаешь, что в Библии сказано: «Если ты назовешь своего ближнего сумасшедшим, то попадешь в геенну огненную»? Джимми не смел поднять глаза. – Я больше не буду играть, – сказала Мэзи, выпрямившись. Джимми каким-то образом очутился в передней. Он схватил шляпу, сбежал вниз по белой мраморной лестнице, мимо шоколадной ливреи и медных пуговиц лифтера, в вестибюль с розовыми колоннами и выскочил на улицу. Было темно и ветрено. Во мраке маячили зыбкие тени и гулко раздавались шаги. Наконец он добежал до гостиницы, взобрался по знакомой красной лестнице. Он шмыгнул мимо маминой двери. Пожалуй, еще спросит, почему он так рано пришел домой. Он вбежал в свою комнату, запер дверь на ключ и прислонился к ней, задыхаясь. – Ну, ты все еще не женат? – спросил Конго, как только Эмиль отворил ему дверь. Эмиль был в нижнем белье. В комнате, похожей на обувную коробку, было душно, она освещалась и отоплялась газовым рожком под жестяным абажуром. – Где ты был все это время? – В Бизерте,[98] в Трондье…[99] Я хороший моряк. – Гнусное это дело – быть матросом… А я вот скопил двести долларов. Служу у Дельмонико. Они сели рядом на неубранную кровать. Конго вынул пачку египетских папирос с золотыми мундштуками. – Четырехмесячное жалованье! – Он хлопнул себя по ляжке. – Видел Мэй Свейтцер? – Эмиль покачал головой. – Надо мне разыскать этого постреленка… Знаешь, в этих проклятых скандинавских портах бабы подъезжают к пароходам в лодках – здоровые, жирные, все блондинки… Оба молчали. Газ шипел. Конго вздохнул со свистом. – C'est chic ça, Delraonico![100] Почему ты не женился на ней? – Ей хотелось, чтобы я околачивался около нее просто так… Я повел бы дело гораздо лучше, чем она. – Ты слишком мягок. Надо быть грубым с женщинами, чтобы добиться от них чего-нибудь. Заставь ее ревновать. – А ей это безразлично. – Хочешь посмотреть открытки? – Конго достал из кармана пакет, завернутый в газетную бумагу. – Вот это Неаполь; там все мечтают попасть в Нью-Йорк… А это арабская танцовщица. Nom d'une vache,[101] как они танцуют танец живота! – Стой, я знаю, что мне делать! – вдруг крикнул Эмиль, бросая открытки на кровать. – Я заставлю ее ревновать. – Кого? – Эрнестину… Мадам Риго… – Конечно, пройдись несколько раз по Восьмой авеню с девочкой, и я ручаюсь, что она сдастся. На стуле подле кровати зазвонил будильник. Эмиль вскочил, остановил его и начал плескаться под рукомойником. – Merde, надо идти на работу. – Я пойду поищу Мэй. – Не будь дураком, не трать все деньги, – сказал Эмиль; он стоял перед осколком зеркала и, скривив лицо, застегивал пуговицы на чистой рубашке. – Абсолютно верное дело, я вам повторяю, – сказал человек, приблизив свое лицо к лицу Эда Тэтчера и похлопывая по столу ладонью. – Может быть, это и так, Вилер, но я уже видел столько банкротств, что, честное слово, не хочу рисковать. – Слушайте, я заложил женин серебряный чайный сервиз, мое бриллиантовое кольцо и все детские вещи. Это верное дело. Я не взял бы вас в долю, если бы мы не были друзьями и если бы я не был должен вам деньги. Вы получите двадцать пять процентов на вложенный капитал завтра к двенадцати часам. Потом, если захотите все придержать, – придерживайте, а нет – так продавайте три четверти, держите остальное два или три дня и вы будете крепки, как… как Гибралтар. – Я знаю, Вилер, это заманчиво. – Черт возьми, дружище! Неужели вам охота коптеть всю жизнь в этой проклятой конторе? Подумайте о вашей дочке. – О ней-то я и думаю. – Но Эд, Гиббонс и Свендэйк начали уже покупать сегодня вечером перед закрытием биржи по три цента. Клейн теперь поумнел и явится завтра на биржу к первому звонку… Увидите – вся биржа набросится на них… – До тех пор, пока раздувающая это грязное дело шайка не переменит курса… Я знаю эти дела насквозь, Вилер. Что и говорить, искушение большое… Но я проверял слишком много книг обанкротившихся фирм… Вилер поднялся и бросил сигару в плевательницу. – Ну, поступайте как знаете, черт с вами! Вам, стало быть, нравится быть рабом Хаккензака и работать по двенадцати часов в день… – Я верю, что пробьюсь, если буду работать. – Что за польза от нескольких тысяч, когда вы стары и ни от чего уже не получаете удовольствия? А я дойду до цели! – Идите, идите, Вилер, – пробормотал Тэтчер. Тот вышел, хлопнув дверью. Большая контора с рядами желтых столов и пишущих машин в чехлах была погружена во мрак. Только на том столе, где сидел над счетами Тэтчер, горела лампа. Три окна в глубине конторы не были завешены. В них Тэтчер видел отвесные громады домов, горевшие огнями, и плоский кусок чернильного неба. Он писал меморандумы на длинном листе бумаги: Акц. О-во Фан-Тан. Импорт и экспорт. Отделения: Нью-Йорк, Шанхай, Ханькоу… Баланс перенос – 345 789 84 Недвижимость – 500 087 12 Прибыли и убытки – 399 765 90 – Шайка бандитов! – проворчал вслух Тэтчер. – Ни одного слова правды. Никаких у них нет отделений. Ни в Ханькоу, нигде… Он откинулся на спинку стула и уставился на улицу. Дома темнели. Он уже мог видеть звезду на кусочке неба. «Однако надо пойти поесть. Для желудка это очень вредно – так нерегулярно есть, как я ем. А что, если рискнуть и послушаться Вилера?… Эллин, как тебе нравятся эти розы? У них стебли длиной в восемь футов. Ну-ка, посмотри на мой план заграничной поездки – мы с тобой поедем за границу, надо закончить твое образование. Да, все-таки жалко покидать нашу новую чудную квартиру – она выходит окнами прямо в Центральный Парк… А в городе – Институт присяжных счетоводов, Председатель Эдвард С. Тэтчер…» Облака потянулись по кусочку неба, скрыли звезду. «Рискнуть, рискнуть… В сущности, все – спекулянты и игроки… Рискнуть – и выйти с руками, полными денег, с карманами, полными денег, с толстой чековой книжкой, с подвалами, полными денег. Если бы я только смел рискнуть. Глупо попусту думать об этом, только время терять. Ну-ка, займись Импортным о-вом «Фан-Тан». Облака, чуть окрашенные пурпурными отсветами улиц, быстро проплывали по кусочку неба, рассыпаясь. Товары на американских складах – 325 666 «Рискнуть – и выиграть триста двадцать пять тысяч шестьсот шестьдесят шесть долларов». Доллары проплывали, как облака, рассыпаясь, уносясь к звездам. Миллионер Тэтчер высунулся из окна сверкающей огнями, надушенной пачулями комнаты, чтобы полюбоваться темным, высоким городом, истекавшим голосами, смехом, звоном и огнями; позади него среди азалий играл оркестр, прямые провода стук-стук-стук-выстукивали доллары из Сингапура, Вальпараисо,[102] Мукдена, Гонконга, Чикаго. Сузи склонилась к нему в платье из орхидей, дышала ему в ухо. Эд Тэтчер вскочил, сжимая кулаки, всхлипывая. «Несчастный дурак, к чему все это, раз ее нет? Я лучше пойду поем, а то Эллен рассердится». |
||
|