"Девочка, которой всегда везло" - читать интересную книгу автора (Шойерман Зильке)Зильке Шойерман Девочка, которой всегда везлоЯ — ничто, ничто, я — всего лишь светлый нечеткий контур, такая я сегодня утром, в этом узком коридоре между чашей и стеклянной оградой бассейна, я — многократное отражение растраченной годы назад жизни, бесстыдная копия исходного оригинала. Сквозь щели в окнах тянет холодом, на форточках, на равном расстоянии друг от друга, видны прилипшие к ним птичьи силуэты. В стеклянной кабинке, между входами в мужскую и женскую раздевалки, сидит смотритель бассейна — толстый и, как положено, одетый в белое. Безмятежным выражением лица он напоминает мне кондитера, закончившего дневные труды и пришедшего отдохнуть, не сняв рабочую одежду. Он увлеченно слушает транзистор, но я не слышу, какую музыку он предпочитает. Босая, мокрая, в черном купальнике, я сейчас встану на краю бассейна, чтобы вниз головой кинуться в воду. Минуту назад я распрощалась с сестрой. Она тоже явилась сюда; я как раз собиралась направиться к воде, когда увидела, как она выходит из кабинки; некоторое время я упивалась ее отражением в зеркальной ограде бассейна, очень белым, почти синюшным в свете длинного ряда неоновых светильников под потолком зала. Она приблизилась ко мне, сказала «привет», а я сделала шаг в сторону, чтобы уклониться от ее объятия, отчего она едва не поскользнулась и не рухнула на мокрые плитки пола; руки ее схватили пустоту, она пошатнулась, но то был лишь краткий миг — она восстановила равновесие — о, она гибкая и подвижная, моя чудная сестрица; не так-то легко уложить ее на мокрый кафель. Смотритель резко повернул голову в нашу сторону — должно быть, ему показалось, что я толкнула сестру; я скорчила презрительную и недоумевающую гримасу, и он снова отвернулся, посмотрев влево, в сторону бассейна, поражавшего своей девственной нетронутостью и невозмутимой гладью голубоватой воды; я тоже посмотрела туда — мне гак хотелось в воду, нырнуть ласточкой в бассейн, нырнуть так, чтобы не потревожить голубую неподвижность воды, а потом наматывать дорожки одну за другой — до тех пор, пока автоматически не выключатся все ненужные мысли. Инес махнула рукой в сторону бассейна и делано застучала зубами; ясно, ей хочется как можно скорее окунуться в теплую воду, она мерзлячка, моя великолепная сестра. Капли воды поблескивали на ее мокрой коже, мокрые волосы казались темнее, чем были на самом деле, почти черными. Длинные ноги, талия как перетяжка песочных часов. Ну и что ты хочешь? — спросила я. Она пожимает плечами: встретиться с тобой, говорит она. Я бросаю взгляд на стеклянную кабинку и думаю, что, наверное, где-то в мире есть кондитер, при первом же взгляде на которого я вспомню этого смотрителя бассейна. Снаружи, за стеклянной оградой, таился в утренней темноте окружающий пейзаж. В это время года он не использовался, уличные бассейны были осушены, установлены друг на друга, обиты досками и подвешены на цепях над участками вытоптанной, но стремящейся выпрямиться травы; у деревьев сиротливо стоят скульптурки сидящих на скамьях людей. Все это мне известно, но я ничего не вижу — светло станет только через час. Снова пошел дождь, летящие по ветру капли бились о стекла и тонкими струйками текли вниз — вечное, направленное сверху вниз движение, — дожди шли ежедневно, дни начинались поздно, заканчивались рано, на улице стоял леденящий холод, я же перемещалась из одних мест с искусственным климатом в другие: бассейн, редакция, библиотека. Если мне не спалось, я распаковывала один из чемоданов. Я не стала сообщать Инес, что возвращаюсь из Рима во Франкфурт. По причинам, о коих мне не хотелось бы здесь распространяться, я уже много лет не поддерживаю отношений с сестрой, а пребывание за границей облегчает отчуждение, и такое положение вещей мне нравилось, так было легче жить. Мимо продефилировали четверо пловцов, тренированные икры в соблазнительной близости. Я проводила взглядом первого, посмотрела, как он отработанным движением скользнул в воду, как последовали за ним остальные, мощным кролем они плыли по дорожкам, синхронно разворачивались и плыли обратно — это было красивое и заразительное зрелище, мне тотчас захотелось поплыть точно так же, я предвкушала момент, когда Инес наконец исчезнет, и я всей кожей почувствую прозрачную прохладу воды. До этого я плавала, делая ногами неторопливые стригущие движения и слегка приподнимаясь над поверхностью воды, — своеобразная гимнастика в состоянии невесомости. Инес тем временем рассказывала, как она меня нашла. Она прочла мой репортаж в одной из местных газет и по тематике определила, что, должно быть, я нахожусь во Франкфурте. В справочном бюро она узнала мой адрес и решила, что будет забавнее — как она выразилась — встретиться в бассейне. Ты находишь это забавным? — спросила я, но она, вместо ответа, спросила: ты же верна своим привычкам, разве нет? Да, сказала я, я не забываю свои привычки. Мысленно я была уже далеко, со своими новыми коллегами. Один из них, красивый мужчина, носил костюмы от Армани. Всегда и только Армани — все прочие цепко держались за джинсы и свитера. Почему ты уехала из Рима? — поинтересовалась Инес. Вопрос был задан таким тоном, как будто она уже спрашивала об этом раньше, но в тот раз так и не дождалась внятного ответа. Ну, сказала я и почесала ключицу, немецкие газеты перестали покупать репортажи. Все меньше становится корреспондентов, работающих на несколько изданий, и, кроме того, я получила здесь неплохое предложение. Пока мы болтали, я заметила, что на лбу сестры выступил пот, да, признаться, и я чувствовала себя не в своей тарелке, и, так как наш разговор становился все бессодержательнее, мы принялись рассуждать о достоинствах и недостатках Франкфурта и Рима, причем Франкфурт явно проигрывал. Я рассеянно поглядывала на наклейки в форме распластанных крыльев, за которые цеплялись когтями облепившие стекла птицы. Дело было не в стандартной форме этих наклеек, они в моих глазах выглядели как нечто возникшее само по себе — эти эксцентричные, большие, черные фантастические птицы; я сразу заподозрила смотрителя бассейна. Инес тем временем замолкла, и я не ударила пальцем о палец, чтобы оживить нашу беседу. Она произнесла еще пару каких-то ничего не значащих фраз, а потом попрощалась — весь разговор занял не более четверти часа, — оставив меня в отвратительном настроении. Я смотрела, как сестра вылезает из воды — дорогой черный купальный костюм плотно прилип к ее телу, мокрый, как мир снаружи, от которого нас отделяла тонкая прозрачная стеклянная стена. Мысль о том, что я — ничто, всего лишь тонкий силуэт, зажатый в узком коридоре между водоворотом и стеной выложенного кафелем бассейна, снова настигла меня. Потом я, наконец, поплыла. Инес сидела в вестибюле на пластиковом стуле, съежившись и прижимая к груди поставленную на колени красно-синюю спортивную сумку. На лице ее не было макияжа, его покрывали пятна, в глазах дрожали слезы — с таким лицом она получала все, что хотела, а я прекрасно знала это ее лицо — лицо для просьб. Я плохо слышала, что она говорила, но все понимала по движениям ее бледных губ. У нее болела голова, и она рассчитывала, что я приглашу ее на чашку кофе. Конечно, конечно, ответила я с очаровательной улыбкой — по крайней мере, я изо всех сил постаралась ее изобразить, хотя внутри у меня все кипело и бурлило, — как же мало она изменилась, думала я, моя сестрица продолжает оперировать все теми же, по сути, старыми трюками. Она всегда целенаправленно пользовалась своими телесными недомоганиями, чтобы чего-то добиться. Раньше для этого ей служили носовые кровотечения, случавшиеся всякий раз, когда ей что-то не нравилось; особенно охотно она делала это за ужином, в присутствии отца. Она, казалось, и сама не замечала, как темные капли крови капают на белый хлеб в ее тарелке, но отец никогда не терял из виду свою любимицу — он что-то буркал себе под нос, поспешно вскакивал из-за стола и приносил пропитанную холодной водой тряпку, чтобы прижать ее к затылку Инес, а когда кровотечение прекращалось, скручивал два тонких фитилька из салфеток и вставлял в ноздри своей любимой дочке. Мой слоненок, нежно приговаривал он, а слоненок усаживался на зеленый диван перед телевизором и выбирал, какой фильм мы будем смотреть после вечерних новостей. Тем временем я пожирала остатки ужина со всех четырех тарелок, обходя стороной лишь надкусанный хлеб Инес, на котором высыхали капельки крови. Дождь снаружи прекратился; воздух был прозрачен, чист и прохладен; эту прохладу мы охотно покупаем во флаконах, чтобы потом распрыскать в комнате, но в трамвае, который, раскачиваясь и дребезжа, тронулся с места, было невыносимо влажно. Вокруг толпились люди с мокрыми зонтами, с них текли на пол струйки воды. Я пропустила Инес вперед, и она тотчас натолкнулась на женщину, державшую забрызганную грязью коричневую детскую коляску; осторожнее, сердито сказала женщина, и Инес, опустив голову, пропала между другими пассажирами; на пару долгих минут я потеряла ее в этой безымянной и безликой массе, но потом снова обнаружила — она сидела лицом по направлению движения на одном из мест в отсеке из четырех сидений, поставив на колени спортивную сумку. Место рядом с ней было свободно, но напротив сидел мужчина с хищным ястребиным лицом. То, как он улыбался — напористо и агрессивно, — мне не понравилось, и я решила не садиться. Я подмигнула Инес и устроилась на свободном месте у дверей. Мы ехали долго, и я все время наблюдала за сестрой — как она сидела в своей оливково-зеленой куртке, вцепившись пальцами в сумку, миленькое бледненькое созданьице, идущее по большому городу своей неприметной дорогой. Когда мы доехали до Тексторштрассе, я подумала, чего она от меня хочет, и сделала ей знак, что мы выходим. Мы прошли мимо старухи, сидевшей под навесом остановки с плотно набитыми, разорванными на боках пластиковыми пакетами. Старуха приветливо нам кивнула. Своей изношенной меховой курткой, испуганными глазками и усиками она напомнила мне старого усталого кролика. В передней мигал автоответчик. Суббота, еще нет десяти — самое абсурдное время для звонков, но я тотчас поняла, что это звонили американке, жившей здесь до меня; поэтому я махнула рукой Инес, дав ей понять, чтобы она спокойно осваивалась, пока я послушаю запись. Я нажала кнопку воспроизведения. Уже известный мне по десяткам предыдущих звонков Фрэнсис просил позвонить. Он умолял: Susan, please. Darling, и по тому отчаянию, какое сквозило в его тоне, в его произносимых немного в нос словах, я заключила, что ничем хорошим их отношения не кончатся. Из записей регулярных звонков какой-то женщины, которая, видимо, неплохо ладила со Сьюзен, я уже знала, что у обоих были серьезные проблемы. Кстати, эта женщина перестала звонить, видимо, Сьюзен дала ей свой новый номер. Я сняла пальто и, перемотав пленку, снова послушала приятный голос Сьюзен, here is Frankfurt, 615673, please leave a message, мне нравился этот голос, и я не захотела менять вступление. Инес, хочешь кофе, крикнула я и вошла в гостиную, посередине которой неподвижно стояла моя сестрица, засунув руки в карманы лягушачье-зеленой хлопчатобумажной рубашки с капюшоном; волосы, все еще мокрые на кончиках, завязаны в конский хвост. Она смотрела на стеклянную балконную дверь, и во всей ее персоне сквозили неподвижность и сырость, и это впечатление подтолкнуло меня к решительности — я прошла мимо Инес к двери, открыла ее и вышла на балкон, машинально взглянув на каменные плиты его пола. Освещенное ярким светом, лившимся из гостиной, на полу отчетливо выделялось маленькое темное пятно. Там в день своего переезда я обнаружила мертвого воробья — крылышки его были широко растопырены, головка свернута. Очевидно, птичка ударилась головой о стекло, но выглядела так, словно ее задушили, воробей был, скорее, похож на жертву преступления, а не на жертву несчастного случая. Я натянула ярко-желтые резиновые перчатки, положила трупик в пластиковый пакет для мусора и тотчас вынесла его во двор. Я погребла птичку в контейнере для старых газет, ежедневных газет, полных сообщениями о других несчастных случаях, и сделала воробью прощальный дар, похоронив вместе с ним желтые перчатки. Я снова, в который уж раз, вспомнила, что давно уже решила купить пару таких наклеек с птичьими мотивами, какие я видела в бассейне, но всякий раз забывала это сделать. Порыв ледяного ветра влепил мне изрядную затрещину. По двору кружились в танце пластиковые пакеты, они поднимались в воздух, опускались и летели по кругу, словно их тянули за невидимые нити. Я подняла повыше широкий ворот свитера. Инес, естественно, не заметившая пятнышко — еще бы, ведь оно было таким крошечным, — вышла на балкон и подошла ко мне, теперь мы стояли рядом, облокотившись на перила, и смотрели во двор, молча созерцая четыре мусорных контейнера и ряд чахлых помидорных кустиков. Через некоторое время Инес обхватила себя руками и принялась раскачиваться взад-вперед, губы ее стали синюшно-лиловыми от холода. Я тем временем принялась рассказывать ей об играх двух соседских мальчишек, которые я наблюдала с балкона. Это очень своеобразные игры, сказала я, они пытают друг друга — и осеклась, явственно услышав какой-то новый звук — стук зубов Инес; она уже долго сохраняла на лице выражение вежливой печали, и я предложила ей вернуться в гостиную. Она, растирая озябшие руки, села на кухонный стул, а я сняла с полки пакет с зернами кофе, но тут же вспомнила, что оставила в сумке мокрый купальник. Повесить твой купальник сушиться? — спросила я Инес. Она тотчас протянула мне мокрый кусочек ткани, который я взяла кончиками пальцев. Вскоре черные, как призраки, безжизненные и влажные, купальники висели на сушилке в ванной, а мы с кофейными чашками устроились за столом на кухне — впрочем, жизни в нас было немногим больше, чем в купальниках. Готовя кофе, я шумела, как могла, и Инес стоило большого труда развлекать меня беседой. Она рассказала о своем новом друге и о том, что в последнее время мало и неудачно работает. Я поставила на стол большие кружки, положила на блюдо кекс и включила радио. Играли весенние вальсы — это в январе. Я только начала накрывать на стол, а Инес уже замолкла и принялась тупо смотреть на стол. Между нами снова наступило молчание. Как в начале флирта: каждый ждет, что другой сделает первый шаг, любое промедление расценивается как нежелание продолжить совместный танец. Я поняла, что она может спокойно вытерпеть большее, если на нее надавить, и, подавляя бешенство, принялась восторгаться Римом. Инес слушала меня двадцать минут и успела за это время дважды сходить в туалет. Во второй раз она вернулась со своим все еще мокрым купальником, тихо беседуя по мобильному телефону, причем я услышала, как она скороговоркой сообщает мой адрес. Пока она разговаривала по телефону, я сняла с вешалки ее куртку, и она истолковала мой жест весьма практично, это немедленно отразилось на ее лице обиженным выражением. Это подействовало, я решила исправить положение и сказала, что нахожу куртку просто великолепной. Я не рассчитывала, что она немедленно захочет мне ее подарить. Нет, правда, сказала она; ни в коем случае, ответила я. Мы продолжали спорить, когда в дверь позвонили. Мужчина представился и протянул руку. Она была почти такой же загорелой, как моя, — может быть, он тоже только недавно вернулся из теплых краев. Мне пришлось задрать голову — таким высоким он уродился; на его большом носу сидели почти невидимые очки, глаза были наполовину зелеными, наполовину синими. Мужчина мне понравился, несмотря на то что ему случилось быть другом Инес. Я могла бы, подумалось мне, обернуться к Инес и сказать, а он хорош — просто для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Так как Инес не соизволила выйти, я сказала Каю, что она сидит на кухне, и он тотчас мимо меня быстрым шагом направился в верном направлении. Я едва успела за ним бегом. Откуда вы знаете, куда идти? — спросила я. Он ответил: старые дома на этой улице все построены одинаково, в этом районе раньше жил мой друг. В его голосе было нечто осуждающее, словно его друг и я, взятые каждый сам по себе, были не чем иным, как досадными ошибками в этом, на один манер скроенном мире, каковой мы, будучи его обитателями, так и не смогли как следует рассмотреть. В кухне сидела поникшая Инес; она поприветствовала своего друга без всякого энтузиазма, промямлив нечто вроде «вот-и-ты-наконец», на что Кай живо поинтересовался, не надо ли нам поговорить. Поговорить? О чем? — в свою очередь поинтересовалась я и выключила, наконец, проклятое радио. Ответа я не дождалась. Кай смотрел на неподвижно уставившуюся в дно кофейной чашки Инес, взгляд его буравил мокрое пятно на рубашке Инес, оставленное влажным кончиком конского хвоста на спине — между лопаток. Сестрица, скорее, висела на стуле, нежели сидела на нем. Никогда прежде мне не приходило в голову, что процесс сидения может быть настолько пассивным занятием. Пожалуйста, пойдем, вдруг сказала она, взяла куртку, доверив Каю нести ее спортивную сумку. Расслабленно прикрыв глаза, я смотрела из окна, как они шли к припаркованному на противоположной стороне улицы древнему темно-синему «мерседесу»; на таких, с позволения сказать, автомобилях любят ездить рекламщики и люди искусства; кто знает, возможно, этот Кай тоже какой-нибудь художник. Он не положил ей ладонь на плечо, а она не взяла его под руку. Потом я внезапно заметила, что на Инес надет один только свитер. Догадываясь, в чем дело, я подбежала к входной двери, открыла ее и действительно увидела в стенной нише аккуратно сложенную оливково-зеленую куртку. Я надела ее на себя, и куртка идеально пришлась мне впору. В ней я прогулялась по квартире, потом, когда стало слишком жарко, вышла на балкон. Мальчики были во дворе, на этот раз на голове младшего была ковбойская шляпа, а у старшего — перья, как у индейца. Индеец привязал ковбоя к мусорному контейнеру, да так крепко, что когда пленник затрепыхался, стараясь освободиться, то лишь тряс контейнер и очень скоро выдохся. Старший ударил его палкой по голеням, потом опять, и снова по голени. Контейнер закачался. Я всмотрелась в происходящее. Впервые с тех пор, как я увидела их после приезда, я пришла в ужас. Прекратите, господи, да прекратите же, орала я на весь двор, но в ответ оба разразились издевательским смехом и разом показали мне свои розовые языки. Вечером было как-то неспокойно, и я мерила шагами квартиру. Без умиления раскрыла я картонный ящик, полный всяких бумажек — старых писем, открыток, никому не нужного хлама, который когда-то казался важным, и вот его таскали с места на место, никогда больше к нему не возвращаясь. Зазвонил телефон, голосок Сьюзен оживил мертвую тишину квартиры, я прислушалась, но никто не отозвался на призыв оставить сообщение, раздавались лишь равномерные гудки, их я внимательно слушала, по-турецки сидя на полу. Ладно, не важно, я в это время наткнулась на жестяную коробку из-под датского рулета, в которой теперь хранились фотографии. Коробка приковывала мое внимание. Обеими руками я выхватила из нее пачку снимков и рассеянно перебрала их, быстро, как перебирают рисованные картинки, чтобы показать детям эффект движения. Наверху были недавние римские фотографии, внизу — более старые. Я наугад, как жребий, вытянула из нижней части стопки две детские фотографии: Инес и я на пляже. На первом снимке мы стояли рядом и смеялись; у обеих конские хвосты, широкополые шляпы, разрисованные в косую клетку, я — на четыре года моложе сестры — размахиваю ведерком и пластиковой лопаткой. Носы наши облупились на солнце, волосы выгорели и белесыми вихрами торчат из-под шляп. Инес босая, на мне — пластиковые сандалии, в которых я и купалась. На второй фотографии мы за игрой. Из песка торчит одна голова Инес. Я набрасываю на нее еще песок, а она фальцетом визжит от восторга. Я смотрю на визжащую от удовольствия Инес и на свое юное, без устали швыряющее песок «эго». Держа в озябших руках фотографии — я не стала прибавлять отопление, — я погрузилась в воспоминания. Инес страшно любила эту игру и оказывала мне глубочайшее доверие, зная, что я не засыплю ее с головой. Она любила ощущение горячего песка на теле, щедро сгребала его ладонью себе на живот и на ноги. Я же никогда не любила этого, не хотела, чтобы меня закапывали, из животного страха, из недоверия, да и мало ли еще почему. Может быть, под песком мне просто было очень жарко. Остекленевшим взглядом я смотрю на фотографии. Солнце, сушь, струящийся песок — белый и мелкий, как пудра. На обратной стороне написано — Остенде, лето, тогда-то и тогда-то. Именно тогда я училась плавать, я любила плавать, с самого начала. Я медленно провожу пальцем по фотографии, наклоняюсь вперед, закрываю глаза — становится все светлее и светлее, и вот я уже лежу на пляжной подстилке, нет, стою у кромки воды и смотрю в море, смотрю с высоты своего детского роста. Прищурившись, разглядываю горизонт, шевелю пальцами ног, пробую воду, песок просачивается сквозь прорези сандалий, сейчас я поплыву. У меня нет грудей и нет верхней части купальника, у Инес их тоже нет, но она носит лифчик, надеясь, что, пока лежит, зарытая в песок, они вырастут. Она всегда была оптимисткой, моя старшая сестра. Когда в прихожей снова раздался звонок, я, очнувшись, засунула жестянку с фотографиями в картонную коробку и бросилась к телефону. Кай извинился за столь поздний звонок. Было слышно, что он сильно нервничает. Он курил, я слышала, как щелкнула зажигалка. Сказал, что он должен со мной поговорить. О чем? — интересуюсь я в ответ. Смотрю из прихожей в кухню, где стоял Кай, и на этот раз представляюсь. Воображаю, как он напряжен, сидит на стуле, неестественно выпрямив спину, в руке медленно сгорает сигарета. Это не телефонный разговор, сказал он. Не телефонный, это меня рассмешило. Но где мы поговорим? В кафе? Он соглашается. Завтра ему подходит, он может встретиться со мной после работы. Завтра воскресенье, напоминаю я. Он что, действительно художник? Фотограф, отвечает он. Завтра у них съемка. Я напросилась посмотреть, записала адрес на посте. Я приклеила его на палец. Куда бы его деть? Эти посты повсюду, вся квартира заклеена ими, бумажками, напоминающими о разных вещах, я просто помешана на постах. В конце концов я приклеила новый пост на зеркало в прихожей, рядом с напоминанием о лучшей парикмахерской города, в которой я ни разу не была, с другой стороны наклеен совет коллеги из редакции. На следующий день я собралась заблаговременно, надела новую куртку, сняла пост с зеркала и сбежала вниз по лестнице. Выйдя на улицу, я поняла, что без зонта не обойтись, и бегом снова поднялась на второй этаж. Через две улицы была стоянка такси, и там действительно, словно дожидаясь меня, стояла одна-единственная машина. Я махнула водителю, и он, сразу же опустив стекло, показал мне свое маленькое темное обезьянье личико. Выставив вперед пост, я села на заднее сиденье и посмотрела в окно. Мне ни разу не приходилось бывать в этой части города, у старых фабричных цехов, где в восточной части между домами загадочно, таинственно и пусто, огромные голые участки густо поросли сорняком — настоящие стадионы. Я вспомнила о мальчишках со двора — здесь они могли бы беспрепятственно предаваться своим садистским потехам. На парковке стоял старый «мерседес» Кая — между двумя другими машинами. Расплатившись с водителем, я пошла к входу, то и дело поглядывая на небо: оттуда снова стал накрапывать дождь. У двери я кивнула плотной рыжей бабе, стоявшей там без всякой видимой причины, но едва я вознамерилась пройти мимо нее, как она сделала озабоченное лицо и спросила: ты сестра Инес? Бредовое сходство. Меня зовут Кэрол. Я тебя проведу. В зале группка одетых в черное молодых людей обступила двух крупных, щеголявших в легких летних платьях, девиц лет четырнадцати или пятнадцати, с профессиональной непристойностью прислонившихся к стене. Вокруг усердно суетится фотограф — не Кай, другой; он падает на колени, вжимается в стену с направленной на девочек камерой, то подходит к ним, то опять удаляется. Хочешь посмотреть? — спрашивает Кэрол. Я отрицательно качаю головой, и она ведет меня дальше, мимо группы, открывает черную дверь в стене зала, аккуратно нажимая на ручку, вталкивает меня внутрь в это отдельное помещение — атмосфера здесь разительно иная, нежели в зале, — здесь темно и тесно, в воздухе висит сосредоточенная тишина. Ощупывая руками стенку, я тихонько продвигаюсь вперед и постепенно начинаю видеть окружающее. На стуле освещенная белым светом сидит очень старая женщина с такими тонкими морщинами на лице, что кажется, будто они сложились в идеально ровную плоскость, то было совершенно невинное детское лицо, лицо, которому было, наверное, сто лет, но у меня возникло такое чувство, словно я заглянула за старую кожу этого лица лет на восемьдесят или девяносто назад и увидела девочку, какой была тогда эта женщина. Я смотрела на ее слегка искривленные кисти, мирно лежавшие на коленях, пальцы напомнили мне когти, когти неведомой мифической птицы, птицы вне времени и пространства. Одна из двух одетых в черное ассистенток расчесывала старуху, но ее не волновало это действо, ее вообще не интересовало, что с ней происходит, она просто сидела, облитая светом, на своем стуле и распространяла вокруг себя пустоту необитаемого острова. Я была так погружена в созерцание ее облика, что вздрогнула, услышав голос Кая. Свет, скомандовал он, скажите, если будет слепить. Она кивает и удивительно профессиональным жестом поворачивает голову вправо и влево, повинуясь указаниям Кая, в остальном в помещении царит свинцовая тишина, никто не движется, все чувствуют тревожную власть, отчужденность и достоинство старости. Через некоторое время — я не знаю, прошло ли десять минут или полчаса — я потеряла чувство времени, а старуха устала от сосредоточенности — она подняла подбородок, вместо того чтобы его опустить, и перепутала право и лево. Мы сейчас закончим, сказал Кай, еще один снимок. Я же вспомнила одну, когда-то читанную мною статью о старейшей мыши, жившей в одной лаборатории, — она прожила сто тридцать шесть лет, вдвое больше, чем другие мыши. Ученые придумали ей кличку — Йода. Она прожила так долго благодаря своей худобе, говорилось в статье, так как быть худым — полезно для сердца и сосудов. Правда, старая мышь все время мерзла, поэтому в ее стерильную гериатрическую клетку поселили вторую, толстую мышь, которая и грела худую. Я спрашивала себя, как живет эта старуха. Не жила ли она — если она не работала фотомоделью — в отапливаемой жаркой квартире, все время проводя у окна и глядя на улицу — не происходит ли там что-нибудь? Я наклонилась к Кэрол, и в нос мне ударил густой аромат ее духов. Она похожа на живое воплощение, идеи смерти, шепчу я. Кэрол смотрит на меня непонимающим взглядом. Тсс, шипит кто-то. Интересно, сколько лет было Йоде, если пересчитать ее сопоставленный с человеческим возраст в масштаб реального времени? Этого я не помнила, вероятно, настоящий возраст мыши звучал не столь впечатляюще. Четыре года? В комнате включили свет, и я поспешила выйти. Кэрол последовала за мной, как тень. Зачем снимали эту старуху? — спросила я. Кэрол ответила, что снимок сделан для рекламной акции федерального правительства. Акция должна обратить внимание общества на вымирающих свидетелей эпохи. Я кивнула. Наверное, она еврейка? Кэрол со скучающим видом пожимает плечами и говорит, что старуха в любом случае фотомодель, характерная фотомодель. Угу, мычу я и переминаюсь с ноги на ногу. Кэрол протягивает мне визитную карточку. Наконец появляется Кай. Он провел ладонью по лбу, окинул отсутствующим взглядом мою куртку и извинился за то, что мне пришлось так долго ждать. По дорожке, посыпанной гравием, мы идем к автомобилю. Мимо нас на длинных ногах пролетает молодой человек в темной кожаной куртке и солнцезащитных очках со стеклами, окрашенными в металлически-зеленый цвет; он махнул нам рукой и устремился к прислоненному к стене горному велосипеду. Усевшись в седло, он берет с места в карьер. Пока, Пауль, кричит вдогонку Кай. В противоположность Паулю, мы тащимся к машине, как черепахи. По дороге я верчу в руках визитную карточку с логотипом рекламного агентства, врученную мне Кэрол на прощание, и раздумываю, где и как Кай познакомился с моей сестрой. Может быть, на вернисаже. Кай открывает дверцу автомобиля. Где вы, собственно говоря, познакомились, спрашиваю я, усаживаясь в нутро весьма ухоженного, хотя и невероятно старого автомобиля. На заднем сиденье лежат пленки и большой пакет одноразовых носовых платков. Я жду ответа, пока Кай, по какой-то ему одному ведомой системе, складывает в багажник свое фотографическое оборудование и, вероятно, медлит ненамеренно. Вопрос не кажется мне болезненным, это вполне приличный вопрос, обычно пары отвечают на него очень охотно, основополагающий миф очень важен. Кажется, на какой-то вечеринке, равнодушно отвечает Кай и заводит мотор. Значит, на вечеринке, повторяю я, но он оставляет мою реплику без подтверждения. Вечеринка — под этим словом он вполне мог иметь в виду вернисаж. Наверняка он высоко ценил работы Инес, эти лучисто-светлые, пастельные картины, изображавшие счастливых людей — на прогулке, за чтением на пляже, картины, на которых душевно здоровые взрослые люди совершали бессмысленные прыжки и целовались друг с другом — они были мгновенно узнаваемы, эти картины, подписанные Инес Ина И.И. — псевдонимом, так как фамилия наша самая что ни на есть обыкновенная. Это искажение реальной жизни критики обсасывали с упоением и страстью; Инес показывала, утверждали они, страдание Мы едем вдоль реки. Дождь переменился, он стал сильнее, капли оглушительно барабанят по крыше. Другие машины проносятся мимо со включенным ближним светом, в такую непогоду быстро забываешь, что до вечера далеко. Кай давно включил «дворники», но от них мало проку; дождь льет неизвестно с какой стороны, он косой, капли отскакивают от капота и падают на ветровое стекло, оставляя на нем корочку льда. У меня самой портится настроение, которое как-то соответствует погоде, эта идиотская мысль появляется внезапно и окончательно меня расстраивает. Я пытаюсь сосредоточиться на какой-нибудь одной, текущей по стеклу дождевой капле, но мне не удается — чувствую себя униженной, словно изо всех сил пыталась поднять ведро с водой, но не смогла. Кай тем временем сворачивает вправо, я чувствую на себе его взгляд. Ей сейчас очень плохо, говорит он, к тому же у нее ремонт, который она необдуманно затеяла, она не может больше работать, и если отвлечься от этого, то я думаю, для нее очень важно помириться с тобой. Я слушаю и отметаю сказанное — что значит помириться, мы с ней не ссорились. Ах, брось, говорит Кай, в голосе прорывается раздражение, этот тон меня злит, в конце концов, это он просит меня об услуге, а не я его. Я принимаюсь с притворным вниманием рассматривать свою руку, запястье, на котором красуется узкий серебряный браслет, поднимаю рукав блузки и провожу взглядом по предплечью. На внутренней поверхности его белесый, зигзагообразный шрам — я не помню, откуда он взялся. Я резко опускаю рукав. Почему она не может переехать к какой-нибудь подруге или к тебе? — спрашиваю я Кая тоном нападающего из засады разбойника и поворачиваюсь к нему лицом. Он принимается объяснять, но слова его уклончивы. У меня тесно, не говоря о том, что со мной живет друг, коллега, у него контракт во Франкфурте. Ну, тогда она может жить у себя в мастерской, отговорки кажутся мне жалкими — может быть, и там тесно или тоже кто-то живет? Кай, испытывая явное облегчение оттого, что мы отвлеклись от его тесного и к тому же перенаселенного жилья, объясняет мне, что в данный момент у Инес нет мастерской. Она вынуждена освободить квартиру, которую снимала, истек договор, и сейчас ищет новую. Правда? Значит, я обманута, то есть она сейчас не мало и плохо работает, в чем пыталась убедить меня в бассейне, она не работает вообще — такое состояние представляется мне абсолютно нетипичным для моей тщеславной и самолюбивой сестрицы, не будем забывать, она использовала для своей выгоды даже смерть отца. Ну так как же, не отставал Кай — он упорный, надо отдать ему должное. Я хочу домой, пожалуйста, отвези меня, отвечаю я. Дома я, не сняв куртку, налила воду в чайник. Пока он грелся, я походила по прихожей, потом остановилась перед зеркалом и всмотрелась в свое бледное лицо, лицо — Кэрол была права, — сильно напоминавшее лицо Инес, пожалуй, даже слишком сильно. У меня перед глазами до сих пор плыл укоризненный и разочарованный взгляд Кая, и, сделав первый глоток горячего чая, я поняла, что моя решимость начинает давать трещину. Мне следовало хотя бы поинтересоваться, что происходит с Инес, правда, я и без того все понимала — эти кризисы жанра случались у нее с наступления половой зрелости, тогда она находила какого-нибудь человека, а, б или в, — это было абсолютно не важно, впивалась в него, высасывая, как вампир, энергию, а когда этот а, б или в, словно глоток воды, утекали неизвестно куда, Инес, выздоровевшая и посвежевшая, пританцовывая бежала к мольберту. Вероятно, мрачно сказала себе я, сделав глоток чая, вероятно, Кай уже пару раз испытал это удовольствие и теперь ищет вместо себя дуру вроде меня на замену, а я не так наивна, как ему кажется. Но, несмотря на это, я решила на следующий день, по крайней мере, поговорить с Инес за чашкой кофе. Был вечер, я стояла в ее куртке на балконе и курила, меня не интересовало, что происходит на улице, я думала о Риме, коричневых камнях, оливковых деревьях, солнце, холодном белом вине, которое подавали в маленьком баре на углу, и мне пришло в голову, что я уже давно не вспоминала о Риме, странно, всего пара недель в другом городе и образы мест и людей начинают бледнеть и растворяться, хотя они, конечно, продолжают существовать. Что, если бы мы встретились в Риме — Кай и я, несколько месяцев назад, в галерее или перед кинотеатром? Он бы еще не знал Инес, он бы заметил меня, я бы небрежно махнула ему рукой. Наверное, он бы плохо понимал итальянский, я бы могла ему что-то перевести, или сделать заказ, или купить входной билет. Я бросила с балкона наполовину выкуренную сигарету. На улице включили фонари, и во дворе стало светло. Из дома вышла женщина в банном халате и сунула мятые газеты в мусорный контейнер, от вспыхнувшей искры она вздрогнула, подняла глаза, увидела меня и улыбнулась. Я перехватила ее взгляд — поразительно счастливый и самоуверенный, исполненный тихого, но несокрушимого удовлетворения, — и повторила ее улыбку, подражая этому взгляду. Шнурки кед были завязаны небрежно, и кончики тесемок скользили по плитам двора. В тот вечер я рано легла спать. Медленно раздеваясь, я читала приложение к ежедневной газете. Новая экспозиция в выставочном зале «Ширн». Я оторвала страницу и положила ее на ночной столик. На постере я написала: «Позвонить Инес». Должно быть, потом эта страница упала со столика, я нашла ее лишь два дня спустя, когда под кровать закатилась моя шариковая ручка. Я опустилась на четвереньки и принялась шарить под кроватью у стены и наткнулась на газету. В Интернете я посмотрела часы работы музея. По средам до десяти вечера. Я взглянула на часы — было уже восемь. Я купила билет, и только потом до меня вдруг дошло, что совсем недавно, в припадке бережливости, мною был куплен годовой абонемент во все городские музеи. Пришлось вернуться и взять подходящую монету для того, чтобы открыть ею ящик камеры хранения. Направляясь назад к полноватой, весьма ухоженной даме в очках, продавшей мне билет, я кратко объяснила ей суть проблемы, после чего она, без всякого, впрочем, воодушевления, открыла кассу, взяла билет и отсчитала мне его стоимость; сие действо так расстроило даму, что мне стало жаль ее и стыдно за свой поступок. С другой стороны, у меня теперь было великое множество монет. Я сунула свои вещи в ящик камеры хранения и по широкой гулкой лестнице поднялась в выставочный зал. Я ходила по выставке без всякого плана, не пытаясь понять концепцию выставки; в первом зале мое внимание привлекла картина в центре — женская голова, верхняя часть которой была окутана непроницаемой черной пеленой так, что в глаза бросался один только рот — не красивый и не безобразный — просто функциональный рот. Я подошла поближе, потом отступила на несколько шагов и, насладившись зрелищем, позволив насыщенным краскам и рельефным формам перетечь в меня, пошла дальше, тут же мне захотелось получше рассмотреть другую картину — фрагмент головы. Здесь средоточием полотна, центром его притяжения, были уши, эта анатомическая деталь превращала изображенное в нечто среднее между головой человека и обезьяны. Эпицентром третьего экспоната были не глаза и не уши, хотя они тоже были видны и узнаваемы, но — и на этот раз — рот. Я побрела дальше, разглядывая картины, — у одних надолго останавливаясь, у других задерживаясь лишь на краткий миг. Я ходила до тех пор, пока покусанные в клочья губы, разорванные спины, расколотые позвоночные столбы и болтающиеся в пустом пространстве конечности не породили во мне чувства поразительного, чудовищного сходства их со всеми этими сидящими, стоящими на коленях, бесконечно одинокими мужчинами и женщинами, в коих я теперь не могла различить цельные творения. Я ходила по выставке, пока не устала и, как ни странно — музей хорошо отапливался — не замерзла, внезапно заметив при этом, что до сих пор держу в руке годовой абонемент, изрядно, впрочем, помятый. В зал вошла группа экскурсантов и окружила меня плотным кольцом, они вперились в ту же картину, а я, не мешая им, слегка повернулась и точно так же, как только что рассматривала полотно, стала вглядываться в лица отдельных зрителей: вот женщина с блестящими зубами и креольскими серьгами, свисавшими на плечи, — в женщине, несмотря на то что она была блондинка, проскальзывало что-то южное, она энергично двигалась и оживленно жестикулировала; вот два подростка — мальчик и девочка, рты в унисон перемалывают жвачку, рядом, наверное, стоит их мать и нервно кусает губы; вот мужчина, старательно делающий вид, что не имеет никакого отношения к группе, и почесывающий себе то живот, то голову, но и у него было общее для всех экскурсантов исполненное надежды пустое выражение глаз слушателя, уверенного в получении желаемого удовлетворения; я испытала легкое отвращение, но осталась стоять на месте, обвив себя, как змеями, обеими руками, и принялась незаметно раскачиваться из стороны в сторону, совершенно отдавшись впечатлению от выставленных напоказ животов, одиноких тел, реальных тел, страшных тел, тел рассеченных и расчлененных, я видела глаза и рты, но все это было не настоящее, не истинное, но нарисованное, смотрела на рисованных людей, на пустые впадины их несуществующих глаз, прикрыв веки, и видела с невыносимой отчетливостью все эти верхние и нижние конечности, естественные отверстия, созданные единственно ради соблазна человека телесными побуждениями, вечно живущими в нем, и каковые, если дать им волю, вернут его в животное состояние. Я плотно зажмурила глаза, но продолжала ясно видеть, отдавшись кошмару, кошмару жизни, в определенные, предельные мгновения которой животные свойства человека — вдруг, внезапно — начинают преобладать и господствовать, захватывают и порабощают человека, превращают его в марионетку, действующую по воле чистого инстинкта, инстинкта, не имеющего нравственных мерил. Они, эти свойства, отдают его на поток влечения, способного сотворить все добро и все зло мира, освобождают человека от всяких границ и условностей и сами становятся такой границей. Мне нисколько не мешала женщина-экскурсовод, искусствовед, оживленно беседовавшая в тот момент с каким-то любознательным верзилой; экскурсовод встала перед картиной и пронзительным и, одновременно, исполненным многозначительности голосом принялась вещать, нет, мне это нисколько не мешало — я просто еще сильнее обхватила себя змеями рук и, еще плотнее закрыв глаза, продолжала баюкать и укачивать свой торс, непроизвольно подражая Инес, точно так же сидевшей у меня на кухне; меня подавила беспощадная жестокость знания, знания истины, могущей в любой момент прорваться сквозь мягкую и текучую оболочку повседневности, сквозь отношения, в любой из тех дней, когда человек — невзирая на свою бесконечную сущность — поправляет в вазе любимые цветы, слушает Моцарта или расчесывает волосы. Меня вдруг обуял волчий, невыносимый, обдавший меня горячей волной голод. Я поспешила к выходу, едва не споткнувшись на ступенях лестницы, спустилась вниз, достала вещи из ящика и, перекинув через руку куртку Инес, бегом пересекла вымощенный плитами маленький внутренний дворик музея и через вращающуюся дверь ворвалась в кафе. У прилавка я потребовала бутерброд с сыром, и, пока молодая женщина ухватывала серебристые щипцы, чтобы взять ими сложно составленный бутерброд, я рассмотрела на витрине восхитительный шницель — кусок мяса, такой громадный, что он не умещался на ломте хлеба, свисая по краям. Я пальцем ткнула в него. И вот это тоже, пожалуйста. Женщина, сморщив нос, принялась рыться в листах алюминиевой фольги — собственно, это было не кафе, но я испытала какую-то головокружительную радость, почти вожделение, заполучив наконец громко хрустящий пакет, радость, которую никто на свете не смог бы ничем омрачить; я поняла, что эти бутерброды принадлежат мне и только мне, они мои и никто их у меня не отнимет. Я извлекла из пакета бутерброд с сыром, не успев еще выйти из кафе, на витрине он выглядел так аппетитно, а теперь подтаял, превратившись в уложенный на кусок хлеба бесформенный ком, но, честное слово, мне в жизни не приходилось пробовать ничего вкуснее. Не останавливаясь, я откусила изрядный кусок и направилась к Майну. Собственно, мне хотелось найти на набережной скамейку и поесть, глядя на текучую воду. Но теперь мне показалось, что это очень далеко, и я решила приземлиться на ближайшую скамью в школьном дворе, спрятавшись в самом дальнем углу двора, как хищник, желающий в одиночку насладиться своей добычей. Растущее перед скамейкой дерево было великолепным укрытием на случай, если бы кто-то вслед за мной вошел в железные ворота. Торопливо откусывая по маленькому кусочку, я съела первый бутерброд, поняла, что насытилась, и озадаченно уставилась на второй, больший, алюминиевый сверток, задумчиво взвешивая его на ладони; по зрелом размышлении я бросила сверток в сумку и попыталась уверить себя, что чувство сытости доставляет мне удовольствие, но тщетно, мне захотелось извергнуть из себя съеденное, я даже покашляла и имитировала рвотное движение, но нет, бутерброд плотным комом прочно угнездился в моем желудке. Я решила идти домой пешком — в наказание за жадность, но забыла, какие ужасные здесь тротуары, здесь, во Франкфурте, в этом, в этом — я лихорадочно искала подходящее ругательство, — в этом Не-Риме, Не-Париже и Не-Нью-Йорке; потом я долго стояла на Железном мосту, на самой середине, свистел ледяной пронизывающий ветер, волны тяжко бились об опоры, а я стояла — одна — в этом чужом для меня городе, куртка была теплой, но короткой, у меня немилосердно мерзли ноги, обтянутые тонкими нейлоновыми чулками, я смотрела вниз, на воды Майна, бурлящую черную массу, мощь, утекающую прочь, но снова набегавшую, и мне вдруг представилось, что и я — часть жуткой, неотвратимо текущей вперед реки, что я — именно и непременно я — закончу свои дни в водовороте, неподвластном моей воле. Невольно я сильнее ухватилась за парапет. Я — ничто, подумалось мне. В воде скрывалась масса невидимых живых существ, существ с зоркими глазами, и эти глаза гипнотизировали, звали к себе, но не могли меня пленить. Я крепко держалась за парапет. Иногда я видела эти глаза, смотрела в них, и тогда мне надо было непременно искать общества, чтобы отвлечься от ужасных чувств, но во Франкфурте у меня не было знакомых, поэтому в тот вечер, медленно идя по мосту, я попыталась расщепить свою личность надвое: одна из этих личностей всячески опекала и успокаивала вторую, которая остро нуждалась в успокоении. Я засунула руки в глубокие карманы куртки Инес и нащупала визитную карточку, данную мне Кэрол, я извлекла карточку из кармана, долго ее рассматривала — до тех пор пока адрес рекламного агентства не запечатлелся в моем мозгу, а потом бросила кусочек картона с моста в воду. Элегантная и бледная, похожая на восковой цветок, в приемной сидела некая дама и читала тонкую книжку. Вам назначена встреча? — поинтересовалась она, с явной неохотой оторвав взгляд от страницы, ведь фотографы бывают здесь от случая к случаю. Нет, разочарованно отвечаю я, значит, напрасно проделала я такой дальний путь до этой ужасной, окрашенной в немыслимый лиловый цвет виллы в Северном районе, и не только — ради этой поездки я сделала высокую прическу, накрасила губы и взгромоздилась на высоченные каблуки — привела себя в полную боевую готовность. Вероятно, мой вид растрогал даму — такая расфуфыренная, но без договоренности, как бы то ни было, она одарила меня долгим меланхоличным взглядом и пододвинула к себе календарь, при этом морщинка между бровями обозначилась четче. Возможно, он сегодня будет, пробормотала, да, да, вот здесь записано. Прежде чем я успела поинтересоваться, когда это произойдет, нас прервали, прямо передо мной вырос какой-то молодой человек; очки с зеленоватыми стеклами сдвинуты на лоб. Он показался мне знакомым, хотя я и не могла вспомнить, когда его видела. На съемке в воскресенье, подсказал он мне и протянул руку, и я бегло вспомнила сцену с горным велосипедом, да, это быстрый мальчик. Сейчас его долговязая фигура была облачена в светло-желтый костюм, на шее красовался красный галстук. Пауль Флетт, произнес он и, заметив, что я насторожилась — это имя значилось на визитке: Флетт и партнеры, — пояснил, что он младший партнер. Кая еще нет, но он должен быть через полчаса. Пойдемте со мной. Пока, Дорис. Дорис кивнула и с вожделением взглянула на салатовую обложку своей книги. Я изумленно рассматривала молодого человека. Своим аляповатым костюмом и жиденькой бороденкой, а еще больше красными пятнами на шее он напоминал юного конфирманта, но хватка у него была, видимо, крепкой. Он провел меня в свой кабинет и, развалившись, уселся за огромный, заваленный бумагами письменный стол. За его спиной виднелись экзотические растения в кадках, которые теперь, когда он сидел в кресле, казалось, вырастали из его плеч. На выкрашенных голубой краской стенах красовались фотографии улыбающихся, затянутых в ажурные чулки женщин, спортивных автомобилей и дорогих духов. Перед Флеттом-младшим стоял горчичного цвета телефон. В этом окружении маленький Флетт выглядел как вполне сформировавшаяся ядовитая рыбка, приспособившаяся к своему особому местообитанию. Он был не в состоянии спокойно сидеть на месте — сначала сложил в стопки лежавшие на столе бумаги, потом ловко занялся спрятанной в гуще тропической растительности кофейной машиной. Воспользовавшись тем, что он на время отвлекся, я осторожно повернула к себе фотографию, украшавшую письменный стол, я надеялась увидеть улыбающуюся мордашку подруги Флетта-младшего, но меня ждало разочарование. На старой черно-белой фотографии была изображена улица и стоявшая на ней вилла, снимок был сделан давно, деревья были намного меньше, чем теперь, на улице виднелись старые автомобили, дом был выкрашен менее вызывающе. Флетт-младший, у которого, вероятно, была еще одна пара глаз на спине, сказал, что отец распорядился выкрасить дом в лиловый цвет, теперь это единственный лиловый дом во всей округе, его не спутаешь ни с одним другим. Я заметила, что это очень практичное решение, а про себя решила, что отец и сын, должно быть, очень похожи друг на друга. Он пододвинул мне чашку эспрессо. Ваш отец основал агентство? — спросила я, завязывая светскую беседу. Эспрессо очень полезен, сказал он, и я послушно выпила еще чашку. Теперь я еще лучше могла представить себе Флетта-младшего настоящим боссом. Он протянул руку к нескольким листкам бумаги, скрепленным канцелярскими скрепками. Материалы опроса по поводу романтики и потребления. Результат просто поразительный. Опросили пятьдесят человек, контингент был самый разнообразный — от помощницы врача до профессора математики. Они давали разные ответы на вопрос, как они обычно проводят романтические моменты жизни, или как они хотели бы их проводить. И что вы думаете, это были ответы, касавшиеся исключительно потребления. Разве это не странно? Испытующий взгляд в мои глаза. Похоже, он был задет за живое. Все думают, продолжает он, что любовь относится к тем немногим вещам, которые ничего общего не имеют с деньгами, но это абсолютно неверно. Нет. Молодой Флетт сокрушенно трясет головой. Так что же сказали эти люди в ответ на вопрос, как они представляют себе романтический момент? Ну, говорят, пойти в ресторан, поесть дома, выпить шампанского у камина, погулять в центральном парке, покататься на каноэ, съездить в Мексику, пройтись по пляжу. И что? — спрашиваю я. Ну, отвечает он, все это деятельность, более или менее непосредственно связанная с потреблением. Если классифицировать это потребление, оно распадается на несколько Основных категорий, а именно: гастрономическую — купить еды и отнести ее домой или пойти в ресторан; культурную — пойти в кино, в оперу или на спортивные соревнования; и туристическую — поехать в дом отдыха или за границу. Рассказывая все это, молодой Флетт расстроился еще больше, а я, пока он говорил, старалась мысленно представить ситуацию, каковую сочла бы романтической. Вместе спать, говорю я торжествующе. Спать вместе не попадает ни в одну из названных категорий. Действительно, в этот момент я нахожу свой ответ просто блистательным. Но я тут же получаю урок. А перед этим, спрашивает юный Флетт траурно-замогильным тоном, вы не пьете шампанского? Вы не надеваете умопомрачительного белья? Ну да, соглашаюсь я. Мы сидим рядом и молчим, подавленные результатами опроса по теме «Романтика и потребление». После третьей чашки эспрессо юный Флетт берет в руки какую-то папку, таинственно взвешивает ее на ладони и спрашивает, воспользовавшись направлением нашей беседы, не готова ли я к маленькому тесту? Я с радостью соглашаюсь, я прониклась к нему доверием, и он открывает папку. Сначала я вижу рекламную открытку, вполне обычную, такие мы видим на каждом шагу, изображена безупречная пара влюбленных, сидящая в красивой гостиной, вечер, свет приглушен, они сидят на изящном диване и, улыбаясь, смотрят — на что? На столике, стоящем перед ними, видно блестящее светлое пятно, нечто размером с кулак, и с первого взгляда можно подумать, что на это место фотографии кто-то пролил крепкий раствор уксусной эссенции. Не хочу ли попробовать? Я склоняюсь к открытке, касаюсь ее пальцем. Да, должно быть, так и есть. Что, как по-вашему, может находиться на месте этого светящегося круга? — спрашивает Флетт-младший. О чем вы сразу подумали? Тарелка с сыром, говорю я. Интересно, произносит Флетт-младший, что-то съедобное. Знаете, что ответила женщина немного старше вас? Обручальное кольцо, сказала она. Но ее сестра увидела на этом месте бутылку коньяка и два бокала. Гм, бормочу я, чувствуя, что попала в западню, я вижу, к чему вы клоните, и он подтверждает, да, повседневная обыденная одержимость, объясняет он, ставя ударение на каждый слог, и разражается смехом — демоническим, поистине безумным и поистине потусторонним. На мое счастье, у него звонит мобильный телефон, он берет трубку и выходит из кабинета, я озадаченно смотрю ему вслед. Я встаю и начинаю взад и вперед расхаживать по кабинету, когда в дверях появляется Кай, с ног до головы увешанный кофрами и фотоаппаратами. Ты здесь, говорит он, какая неожиданность. Он начинает снимать с себя камеры, которыми увешан, и становится похож на фокусника, освобождающегося на сцене из оков. Я говорю, что молодой Флетт пригласил меня в свой кабинет и мы очень мило поболтали, пока я ждала. Потом сразу перехожу к тому, что хотела ему сообщить: а именно, что я не желаю, чтобы Инес переезжала ко мне, но не против время от времени с ней встречаться. Если, конечно, ты считаешь, что это пойдет ей на пользу, добавляю я. Он опускает голову и сдвигает с места один из положенных им на письменный стол фотоаппаратов, одновременно выдавливая из себя пару благодарных фраз. Он разочарован, но я нахожу, что у него нет никакого права на разочарование. Но может быть, он просто устал. Звонит горчичный телефон; он еще звонит, когда я выхожу из кабинета. Я бы с удовольствием попрощалась с молодым Флеттом, но он куда-то бесследно исчез. Вилла была пуста, как замок призраков, и я была просто счастлива, увидев в конце коридора Дорис, которая звонким голосом говорила по телефону. Перед ней лежала закрытая книга, из которой торчала большая закладка. Я рассмотрела заголовок «The dream in the next body, Poems» и звучащее по-арабски имя женщины-автора, имя совершенно мне незнакомое. Прежде чем я закрываю за собой дверь, я слышу, как она спрашивает: вы хотите назначить встречу? Она произносит слово «встреча» как нечто само собой разумеющееся, это слово выглядит ее естественным телесным отправлением, чем-то само собой разумеющимся, как кашель. Вернувшись домой, я принялась расхаживать по квартире, звонко цокая высокими каблуками по полу. Звонит телефон. Я слышу голос Сьюзен и поднимаю трубку. Алло, говорю я. Алло? На другом конце провода молчание, но трубку там не кладут. Я слышу чье-то дыхание, прислушиваюсь внимательнее, улавливаю щелчок зажигалки и глубокую затяжку. Мы долго и непринужденно молчим до тех пор, пока кто-то из нас не отключается, трудно сказать кто, думаю, что мы положили трубку почти одновременно, но мне кажется, что я успела услышать щелчок, прежде чем нажала пальцем на маленькую черную клавишу. После этой содержательной беседы, если ее можно так назвать, я снова принялась мерить шагами квартиру. Кухня, прихожая, кабинет, гостиная. Цок-цок-цок. Мне стало намного легче, напряжение спало. Я посмотрела на окно, но увидела лишь контур своего лица, смутное светлое пятно. Сажусь за письменный стол. Светлое пятно в окне скользит вниз. Я позвонила Инес. Голос ее в телефонной трубке звучал нервно, она непрестанно повторяла, что очень рада моему звонку, а я, со своей стороны, прилагала все усилия поддержать ее радость. Но это требовало такого обоюдного напряжения всех сил, что для истинной радости просто не осталось места. Мы торопливо прощаемся. Я проигрываю в памяти слова Инес, внимательно рассматриваю их, как рудознатец, внимательно следящий за движением лозы, которую он держит в руке, ни слова о том, что будет Кай, да и почему он должен там быть. Какой-то бар, как она сказала? Как он называется? Я забыла. У меня есть что надеть? Я открываю платяной шкаф, все свалено в кучу. Мне плохо, но одновременно приходит возбуждение, как всегда, когда я влюбляюсь не в того человека. В Риме я два года встречалась с женатым мужчиной. Но довольно интимных деталей. В магазине Пика и Клоппенбурга я по эскалатору поднялась на верхний этаж, в отдел высокой моды. Здесь все было отделано с претензией на непревзойденную элегантность, большие торговые залы, кушетки и растительный орнамент, но и здесь повсюду стояли чрезмерно долговязые куклы, являвшие посетителям всех этажей свои злобные удлиненные пластиковые лица. В отделе было пусто, кроме меня только две женщины с маленькой девочкой, тащившейся по полу между ними. Я так и не смогла понять, кто из этих двух подруг мать — обе не обращали на ребенка ни малейшего внимания, они были слишком заняты, то и дело показывая друг другу выставленные вещи и перебрасываясь отрывочными фразами. Три одетые в тесно-синюю униформу продавщицы не смотрели ни на подруг, ни на девочку, ни на меня, возбужденно о чем-то разговаривая. Я повесила на руку горохового цвета блузку и темно-зеленую юбку, несмотря на то что куклы советовали сочетать гороховый с желтыми тонами. Погруженная в свои мысли, я медленно пошла дальше, то и дело подходя к понравившимся мне вещам, снимала их с вешалки и поднимала на плечиках повыше, чтобы лучше рассмотреть, так я шла и вдруг услышала радостный щебет откуда-то снизу. Там сидела девочка, спрятавшись за подолом длинного вечернего платья, у нее на коленях лежала блестящая блузка, которую девочка, очевидно, стянула с плечиков, чтобы ощипать с нее блестки. Целая кучка их уже лежала на полу. Девочка надула щеки и стала похожа на маленького херувима, она счастливо мне улыбнулась. Я устало кивнула ей в ответ. Зеленая юбка вполне подошла к гороховой блузке. Мне подумалось, что она, пожалуй, слишком коротка, и она действительно была коротка, но очень элегантна. В конце концов я все же решила ее купить, сняла, переоделась и откинула занавеску примерочной кабинки. Малютка уже вышла из своего укрытия; неверной походкой она шла к обеим женщинам, зажав в кулачке блестки; обе подруги в ужасе осматривали зал, их раздражение было немым, но ярко ощущалось его горячее излучение; все трое поспешили к продавщицам, которые стояли живописной группой, словно три прекрасные грации. Одна из женщин начала громко ругать девочку, в то время как другая занялась собиранием блесток. Компетенции были расставлены по местам, я наконец поняла, кто из них мать. Меня удивил рассеянный, почти довольный вид подруги матери, она выглядела так, словно и сама была бы не прочь испортить блузку с блестками. Она взяла малышку на руки, прижала к груди и что-то прошептала ей на ухо. Мать пошла куда-то с продавщицами, потом она расписывалась на каком-то листке бумаги, а потом ощипанную блузку положили в пластиковый пакет. Девочка, которую подруга матери продолжала держать на руках, тем временем перестала плакать, страшно довольная, что оказалась в центре всеобщего внимания. Я вышла из магазина. На улице было полно людей, небо очистилось, тяжелых, свинцово-пятнистых туч стало немного меньше. Немного дальше, в направлении Ремерберга, пошли выстроившиеся в шеренгу булочные и рестораны, тесно прижатые друг к другу. Первые уже выставили свои обеды на стойки закусочных ларьков. Я замедлила шаг, потом решила, что поем позже, не сейчас. Вдруг я услышала дикий звенящий крик, крик нарастал крещендо; из входа на кухню итальянского ресторана, прижимая руку к телу, выбежал человек в белом халате и поварском колпаке; фартук его стремительно окрашивался кровью. Вслед за ним выбежали еще двое — повара или помощники повара; они хотели его успокоить или оказать помощь, но раненый не подпустил их к себе, он прижался спиной к стене, терся об нее и кричал, как зверь. Наверное, он был тяжело ранен ножом, или рука его попала в какую-нибудь мясорубку. От одного воображения мне стало дурно. Еще до того, как пострадавшего окружила плотная толпа, я успела заметить, что халат его быстро пропитывается кровью. Крик оборвался, бедняга наверняка потерял сознание. Вскоре послышалась сирена скорой помощи, потом я видела, как ее автомобиль проезжал сквозь густое скопище людей вверх по Ремербергу. Мне стало легче. Дома я примерила свои покупки, а потом прилегла на диван почитать. Бар, куда привела меня Инес, как нарочно, назывался «Орион», но имя этого созвездия никакие шло заведению, так как владельцы явно экономили на освещении. Было всего восемь вечера, но, с равным успехом, могла быть и полночь, время здесь не существовало. Немногочисленные посетители, словно крупные темные тени, облепили стойку. За стойкой маленькая танцплощадка, сказала Инес и села. Она заказала виски, каковое владелец бара с равнодушной вежливостью поставил нам под нос. Давай чокнемся, говорит Инес. Ее изумительный энтузиазм поражает меня, но мне тоже это необходимо; я только что из редакции, страшно устала, и мне обязательно надо выпить. Инес выпивает свой виски двумя глотками, ого, здесь играют Бьорк, я потанцую. Я вижу, как она останавливается точно в центре пустой танцплощадки, инстинктивно встав там, где пересекаются воображаемые линии пространства, как будто нарисовав эту сцену в центральной перспективе относительно себя, любимой, я нахожу это поразительным. Ей ничего не стоит выйти на пустую площадку, где на нее будут пялить глаза все кому не лень, но она всегда была такой, моя великая сестрица, вечно хотела быть в центре внимания. Она медленно движется в такт мелодии. Это трудно — танцевать под музыку Бьорк, но сестрице это удается, она легко движется внутри невидимого колокола. Еще две женщины, воодушевленные примером Инес, встают со своих мест, но ни одна не отваживается войти в ее круг, они так и остаются с краю. У Инес плоское, лишенное всякого выражения лицо. В промежутках между песнями она стоит неподвижно, как столб, ее тело вообще не шевелится, словно она — автомат, от которого внезапно отключили ток, словно она — кукла в витрине магазина, и мне вдруг думается, что она танцует не для людей, смотрящих на нее, она танцует и не для тех, о ком думает, да она вообще не думает, внутренне она совершенно пуста и движется сама по себе, как бы в абстрактном пространстве, созданном ее собственными шагами и дыханием. Наверное, поэтому она так красиво смотрится. Я танцевала так отрешенно только один-единственный раз, вспоминаю я, не больше, и это был тот единственный раз, когда я приняла наркотик. Это случилось поздно ночью, на переполненной дискотеке в Траставере, я была тогда студенткой. Нас собралась целая толпа людей с самых разных факультетов, были два медика, и один из них — Энрико, или Педро, или Фабио — дал мне какие-то таблетки. То, что он студент-медик, меня успокоило и усыпило бдительность, я проглотила таблетки и вскоре почувствовала, что в моем восприятии мира что-то изменилось. Сначала мне перестал действовать на нервы грохот музыки и кривые, неуклюжие и аритмичные движения танцующих, да что там, наоборот, теперь мне все это нравилось. Я даже сама начала трясти головой в такт. Помню, что взяла со стойки стакан и принялась блуждать по залу. Потом подул ветер, потянуло свежестью сквозняка, я стала улыбаться, улыбаться по неизвестной мне самой причине, поворачиваясь во все стороны, улыбаться было больно, как будто мои нервы обрубили точно в том месте, где начинается обычно смертельно безмятежная оболочка моего мозга. Скоро изменилось и мое окружение, сначала оно менялось рваными зубьями по краям, потом дело пошло быстрее. Пара световых пятен летала над танцплощадкой, пятна становились все больше и больше, свет усилился и стал в конце концов невыносимо ярким, просто ослепительным. Все цвета вокруг приобрели зеленоватый отблеск, а потом исчезли края и контуры предметов, становилось все светлее… светлее… светлее… свет рвал меня на части, пришлось встать и идти к танцующим, я двигалась в такт с массой, в ее ритме, я растворилась в движении. Как только я вышла на площадку, все стало блестящим и вечным, у меня появилось чувство, словно я опять верю в Бога. Золото, это я поняла сразу, золото стало плотью богов, перед ними корчились на полу люди, ползающие черви, вымаливающие милость, я не могла остановиться, мне некуда было поставить ногу, ибо везде лежали эти маленькие жуки, название которых я никак не могла вспомнить, название, название, бормотала я, и мое бормотание отдавалось в ушах криком, а потом кто-то ответил: Ну да, мы погружены в дорогие сердцу воспоминания? — вдруг спрашивает эта рыжая, которая вот уже битые три минуты сидит рядом со мной, сидит, как непоколебимая скала, молча, со своими длинными, падающими на спину текучими волосами. Я тебя знаю, говорит она и смахивает с лица прядь, я видела тебя на съемке; я долго молча смотрю на нее и не понимаю, чего она от меня хочет, почему она вообще нарушает правила заведения; потом я спрашиваю, на каких съемках, а она отвечает — на съемках для компании «Свидетели эпохи», это я провела тебя в студию. Да, и что? — интересуюсь я, интересуюсь скептически, ибо не вижу здесь повода возобновлять наше знакомство, но моя отповедь на нее не действует, это остроумно, говорит она, хорошее настроение ее не покидает и она трясет стаканом так, что в нем звенят кубики льда. Она действует мне на нервы, я начинаю раздумывать, не встать ли мне и не пойти ли на танцплощадку, но тотчас отбрасываю эту мысль. Я просто перестану обращать на нее внимание. Я наклоняю голову и принимаюсь разглядывать поверхность жидкости так внимательно, словно собираюсь нырнуть в стакан. Между прочим, меня зовут Кэрол, это на случай, если ты забыла. Ах, там танцует Инес, она прелесть, ты не находишь? Она придвигается ко мне, придвигается близко, так близко, что я снова ощущаю этот жуткий аромат ее цветочных духов, аромат, который я, будь у меня настроение получше, нашла бы в крайнем случае смешным. Кэрол, я не понимаю, о чем ты говоришь, у Инес есть друг, да и я не лесбиянка, так что закончим с этим. С чем? Она смотрит на меня темными глазами, между прочим, пусть даже у Инес есть друг, но она была со мной, пусть не очень долго, но этого хватило для того, чтобы разбить мне сердце, да, да, она, твоя сестра… Как бы в доказательство ее горячих чувств, Кэрол роняет пепел с сигареты и прожигает пятно на стойке. Это было почти год назад, но я до сих пор не оправилась. Больнее всего оттого, что она утверждает, будто ничего не помнит. Я отвечаю, может быть, она ничего не помнит, потому что ничего и не было, а если даже и было, то чего ты от нее хочешь? Кэрол вздыхает и говорит, ничего, ничего, только посмотреть, как она танцует, она здесь и чудесно танцует, а потом я часто отвожу ее домой. Последняя реплика кажется мне несколько странной, такой странной, что я снисхожу до вопроса: ты делаешь — что? — хочу я знать. Кэрол делает надменное лицо, я вижу, что ты просто ничего не знаешь, о некоторых вещах Инес и правда ничего не помнит. Я неожиданно смеюсь, настолько абсурден наш разговор, но потом я смотрю на танцплощадку и вижу, что Инес куда-то исчезла, на краю круга танцевали только две незнакомые девушки. В центре площадки пусто, никто не осмелился войти в освещенный круг, как будто он принадлежал только Инес. Я огляделась, поискала ее глазами, теряясь в догадках, куда она могла деться. Меня внезапно охватывает страшная злоба на Кэрол, это она виновата, я раздраженно спрашиваю, не видела ли она, куда ушла Инес. Кэрол многозначительно оглядывается, потом отвечает, нет, она никуда не ушла, она стоит там, сзади, и пьет с каким-то типом. У меня нюх на Инес, я всегда ее отыщу. Эта мысль умиротворяет ее, она выглядит теперь как ученый, понимающий, что в своем деле он первый и разбирается в нем лучше всех других. Что это значит, с каким-то типом? Что, пришел Кай, спрашиваю я и оглядываюсь, едва не вывернув шею. Инес стоит рядом с каким-то потасканным парнем, которому можно дать и двадцать и сорок лет. Заметив мой взгляд, она подходит, держа в руке круглый стакан с виски. Я позволила себе еще выпить, мимоходом сообщает она, потом, наконец, замечает Кэрол и говорит: какая неожиданность, Кэрол. Я смотрю на нее, то, как она говорит с Кэрол, больше похоже на злобный рык, она сама это Замечает и берет себя в руки. Кэрол, это моя сестра, у нее был трудный день в редакции, мы решили устроить небольшой праздник, и, ну да, я тоже немного пьяна… Она теряет нить, но следующий глоток помогает, совсем немного, говорит она, смотрит на танцплощадку и строит огорченную мину, так как танцует безнадежный молодняк… Она выдыхает мне в лицо насыщенный алкоголем воздух, я непроизвольно отшатываюсь и, хотя это лишено всякого смысла, поправляю ее — у меня не было никакого тяжелого дня в редакции, нет, это был совершенно нормальный день. Так-так, говорит Кэрол и насмешливо смотрит на меня. Может быть, нам стоит пойти домой, предлагаю я. Инес отвечает согласием: точно, идем домой. Она обстоятельно устраивается на высоком стуле у стойки, покачнувшись усаживается и достает из сумочки красивую плоскую фляжку, признается, что совсем слетела с тормозов. Я заглядываю в ее сумочку и вижу, что там поблескивает мобильник, я спрашиваю: скажи, ты не будешь возражать, чтобы сюда приехал Кай, ведь он сможет нас отсюда забрать, не так ли? Позвони ему, ладно? Ой, да, говорит Инес и нажимает две кнопки, алло, кричит она, но потом вдруг начинает смущенно лепетать, да, точно, ты же знаешь, нет, в баре «Орион». Потом она долго молчит. Она оборачивается ко мне, он хочет поговорить с тобой, бормочет она и сует мне телефон; со мной? — растерянно спрашиваю я и дрожащими пальцами беру трубку. От меня не ускользает, с каким интересом всю эту сцену наблюдает Кэрол. Это ты? — спрашивает он, он говорит серьезным деловым тоном, но голос звучит так интимно, что я пугаюсь, в моем голосе нерешительность, когда произношу: да, алло, я здесь с Инес. Я просто исключаю Кэрол из списка, но она кажется самой себе непомерно важной, она стоит, сверкая глазами, приглаживая свою рыжую гриву, каким волнующим ей все это кажется, ну прямо как в кино. Я отхожу с телефоном в сторону, прячу маленький аппарат в волосах, встряхиваю головой, и она тоже тонет в них, я говорю по телефону в одиночестве, я приглушаю голос, как сделала бы, не будь вокруг ни одного человека, и спрашиваю: Кай, ты меня слышишь? Вечер, к сожалению, подходит к концу; я пытаюсь шутить и выглядеть бодрой, но до меня вдруг доходит, как я устала, я просто валюсь с ног. Она очень пьяная? — интересуется Кай, что, как мне думается, означает, может ли она идти? Знаешь, у меня нет никакой охоты опять работать извозчиком, да и потом сейчас у меня коллега, вот он, сидит рядом со мной, а потом мне надо еще проявить пленки, мне и в самом деле надо… ты не можешь просто взять и отвезти ее? Я объясняю, что не имею ни малейшего понятия, где Инес припарковала машину, и, кроме того, я потом не найду дорогу домой; правда, мы можем взять такси, и разговор, видимо, на этом можно было бы и закончить, у меня было оправдание, меня вдруг охватила неотвратимая зевота, да что там, мне даже лицо свело, но теперь начал говорить Кай, он говорил, говорил и никак не мог остановиться. Ему очень жаль, он чувствует свою вину за то, что у меня так безнадежно испорчен вечер, говорит он, что Инес позвонит ему завтра, мой бог, вырывается у него, я сыт по горло этими утренними звонками, этим детским лепетом, все это мне уже осточертело, параллельно я неудержимо зеваю, а он добивает меня своим нескончаемым агрессивным монологом. Я все понимаю, сдержанно говорю я, все еще зевая, но он продолжает: присмотри за ней, сейчас освобожусь и приеду за ней, если можно, побудь пока с ней, я только провожу коллегу, и, ах да, пусть она выпьет побольше воды, господи, я начинаю говорить как записной социальный работник, да, если хочешь знать, все это происходит не в первый раз. Разговор наконец подходит к своему логическому концу, я устало говорю, что мы возьмем такси, и Инес жалобно спрашивает: почему он не хочет приехать? Я вытаскиваю из кошелька две купюры — в пятьдесят и двадцать евро, вынужденно констатируя, что расстанусь с обеими, Инес выпила довольно много, а заведение оказалось не из дешевых. Как бы то ни было, денег у меня больше нет, задумчиво произношу я, нам придется зайти в банк, для Кэрол это звучит как волшебное слово, она поднимает свое словно сошедшее с полотна Тинторетто тело, сползает со стула и оповещает нас, что может отвезти Инес домой, при этом она смотрит на мою сестру такими глазами, словно готова ее пожрать; это странно, от Инес едва ли осталась половина, подумала я, и только потом поняла, что ревную. Едва ли можно поверить, что люди такие идиоты — не исключая, разумеется, и меня. Инес заупрямилась, сначала она допьет стакан; только после этого она была готова идти; в ее случае это означало зигзагом пересечь зал точно посередине, и снова через танцплощадку, буркнула я, не могла пройти не так вызывающе? Я увидела, как поклонник Инес издевательски усмехнулся, это расстроило и разозлило меня, они знакомы, или просто он знает ее трудности. Кэрол, снова оказавшаяся на коне, сказала: ладно, пошли, уже все равно. Чтобы она не заблевала мне всю машину, сядь с ней, пожалуйста, и скажи мне, если что; я прошипела что-то в знак согласия, действительно, у Кэрол был такой голос, словно все происходящее доставляло ей неподдельное удовольствие, а может, я несправедлива к ней, она просто воодушевилась оттого, что снова была рядом с Инес. Холодный воздух ударил меня по лицу, как будто пощечину дал, я ощутила холод носом и губами, холод пополз по телу. У Кэрол была спортивная машина цвета бычьей крови с красно-коричневыми кожаными сиденьями — новенькая, как с иголочки. От Инес, которую я, как на буксире, втащила за собой на узкое заднее сиденье и которая тут же уронила голову мне на плечо, несло кислым запахом алкоголя, смешанным с удушливым запахом кожи, и я почувствовала себя в автомобиле, где Кэрол, в довершение всех бед, включила еще и отопление, как в чреве большого зверя, чудовища, переварившего Инес и принявшегося переваривать меня. Кэрол взглянула в зеркало заднего вида на мое искаженное от отвращения лицо и заметила: ты, кажется, не привыкла отвозить ее домой, да? Я, с трудом разлепив губы, ответила: нет, не привыкла, мы не виделись несколько лет, я не знала, что она изменилась, ну, в таком направлении. Вот уж никогда не думала, сказала Кэрол, когда мы остановились у светофора на ярко освещенном перекрестке, что свяжусь с алкоголичкой, нет, этого просто не должно было быть, она же была как мотылек, который все время тыкается в одно и то же стекло, она ничему не учится, но за это я ее и люблю. Светофор окрасил внутренность автомобиля в янтарные тона, других машин на перекрестке не было, голова Инес медленно сползла мне на колени, кожа ее светилась розовым, волосы красноватым, да и вся она выглядела какой-то неземной, этот вид, без сомнения, пришелся по нраву Кэрол, и, правда, наш шофер то и дело — через зеркало заднего вида — бросал отчаянные взгляды на ангельское личико моей сестрицы, но перестал это делать, увидев, как я по-обезьяньи копирую выражение любимого ею лица. Я вдруг говорю: ты неверно понимаешь слово «любовь», любовь — это что-то такое, что существует взаимно, у обеих сторон, то, о чем говоришь ты, в лучшем случае — плод воображения, в худшем — одержимость. Я смотрю на ее мощную спину, обтянутую подбитой мехом джинсовой курткой, вижу, как она пожимает плечами, потом делает неуловимое движение в сторону и, как заправский автогонщик, резко сворачивает влево. Немного времени спустя. Мы приехали, Кэрол вызвалась нас сопровождать, но я сказала: нет, спасибо, я вежливо поблагодарила Кэрол за то, что отвезла нас домой, выпихнула Инес из машины и вылезла сама. Кэрол не сердилась, да, это сражение она проиграла, но война еще не кончилась, у нее оставалось еще очень многое, это было делом ее жизни, ее идеей фикс. Александр Великий жаловался, что не осталось миров, какие он мог бы завоевать, но Кэрол не могла на это пожаловаться, она улыбалась; пока, до скорого, говорит она, кивает и лучится счастьем. Как только ее машина исчезает из поля зрения, я, осыпая себя проклятиями, начинаю понимать, что мне нужен помощник. Инес становится на четвереньки и принимается усаживаться на край тротуара, я всплескиваю руками и пытаюсь подсунуть под нее воняющий алкоголем пакет, чтобы она не сидела на земле. Прости меня, слезливо выговаривает Инес; я, как могу, утешаю: ничего, все хорошо, давай помашем на прощание Кэрол. Я говорю с ней как с маленьким ребенком, и Инес действительно машет куда-то, в темную даль безлюдной улицы, из глаз Инес текут слезы; добрая Кэрол, всхлипывает она, добрая Кэрол, я ее люблю. Больше она не говорит, ладно, но где ключ от дома; так и не получив ответа, я начинаю рыться в ее сумочке, потом перехожу к карманам ее кожаной куртки, надо надеяться, что не появится какой-нибудь прохожий и обратит внимание на это странное ощупывание. Я тащу Инес в квартиру, она меньше моей и обставлена холодно и скупо. Я поражена, мебель отодвинута от стен, словно кто-то что-то искал, а потом забыл поставить диваны и шкафы на место. Инес плюхается на диван, что-то бормочет, похоже, ей плохо. Вода, думаю я, тотчас вспоминаю, что говорил мне Кай, и иду на кухню. Там я обнаруживаю батарею пустых бутылок — ром, виски всевозможных сортов; открываю холодильник, откуда мне светит одиноко лежащий ярко-желтый лимон. Это не все, думаю я и открываю морозилку, откуда мне в руки действительно выкатывается бутылка водки. Когда я вернулась в комнату со стаканом воды, Инес встала, видимо, она решила найти меня, и я бросилась к ней, как сестра милосердия. Инес, говорю я, Инес, я хочу спросить ее, как часто такое происходит, но какой сейчас в этом смысл, нет, не сейчас, я говорю только: вот, пей, она храбро делает глоток, потом еще, да, хорошо помогает от тошноты. Я даю ей второй стакан, и она оседает на диван. Тебе лучше, Инес? Но она уже спит; тихонько похрапывает, как мышонок в старом рисованном мультфильме. Я испытываю странное облегчение, умиротворение почти переполняет меня, когда я, чувствуя себя разбитой вдребезги, присаживаюсь рядом в кресло. Какой-то бесконечно долгий момент мне кажется, что я каждый день вот так укладываю Инес спать, словно это действо записано в моем ежедневнике с незапамятных времен. Я встаю и торопливо наливаю себе стакан воды. На этот раз я не включаю на кухне свет. Медленно, как во сне, до меня вдруг доходит, что здесь и в самом деле идет стройка, но не перед домом, а в нем самом, прямо в квартире, жизнь Инес расстроена и пребывает в большем беспорядке, чем любая уличная стройка. Я подхожу к сестре и прислушиваюсь к ее дыханию. На лице Инес проступили красные пятна: что это, аллергия на виски или на все ее бестолковое бытие. Сейчас она выглядит еще более хрупкой и уязвимой, чем когда-либо, я сажусь рядом и пытаюсь привести в порядок свои чувства. Я все еще воображаю себя важной персоной, спасительницей, но потом это ощущение исчезает, я чувствую лишь пустоту, и, хотя бодрствую, я трезва и на моем лице нет красных пятен, мне вдруг приходит в голову, что я смотрю на Инес, как на свое отражение в зеркале. Это твоя тайна, шепчу я, это ты всегда хотела мне сказать, но так и не сказала. Проклятие. Должно быть, я задремала, во всяком случае, я вздрогнула, когда раздался звонок в дверь. Проснулась и Инес. Взгляд ее пару секунд бесцельно блуждал по комнате, наткнулся на меня, и по лицу Инес скользнуло раздраженное выражение. Я, как раздраженная сиделка, подумала, кто посмел нарушить ее сон? Потом я вспомнила о Кае, бросилась к двери, остановилась, пальцами пригладила волосы, оправила юбку и только после этого почувствовала себя готовой открыть защелку. Кай стоял на пороге — в распахнутом черном пальто — с растрепанными волосами — вылитый ангел мщения. Где она? Я не успеваю ответить — она на диване. Кай проходит мимо, не говоря ни слова, и сразу натыкается на Инес. Мельком взглянув на нее, он произносит: лучше нам перенести ее на кровать и раздеть, и так как он говорит «нам», то я понимаю, что должна ему помочь, он несет ее в спальню, я иду следом. Он тотчас начинает говорить командирским тоном: принеси, пожалуйста, пару полотенец из ванной, я повинуюсь, нет, он явно делает все это не в первый раз, в каждом движении видна настоящая сноровка. Он положил ее на кровать и через голову стянул с нее свитер, потом, скатав, снял с Инес колготки, все очень быстро, умело, ловко — я, как могла, помогала — приподнимала Инес, удивляясь, насколько она тяжела; до этого, в машине, она казалась мне очень легкой, теперь, затянутая в нижнее белье, Инес не казалась больше эфирным созданием, но скорее гибким и действительно тяжелым животным, я смотрела на Кая со стороны, зрелище должно было, на мой взгляд, его возбуждать, но лицо его не выражало ничего, кроме подавленности. Он грубо, как с бесчувственной куклы, сдирал с нее вещи, вот уже остались только трусики и бюстгальтер, я ждала, на чем он остановится, но он и не думал останавливаться, я смущенно отвела взгляд в сторону, когда из бюстгальтера выскользнули соски, невольно я принялась сравнивать ее груди со своими, а ее ноги со своими. Потом все было готово, и мы, как два родителя, уложившие наконец спать трудного ребенка, стояли возле кровати и смотрели на Инес, и я обратила внимание на странное выражение, появившееся в ее глазах. Как и когда оно возникло на ее лице? Должно быть, во время раздевания, и я не могла истолковать эту примечательную гримасу. Я рассматривала Инес, как естествоиспытатель рассматривает под лупой диковинное насекомое. Что это, собственно, такое? Потом я поняла, что это выражение удовлетворенности, именно так, словно она довольна и собой и своим поражением, а у меня появилось чувство, будто я снова обрела ее, такой, какой она была прежде, непредсказуемой и капризной, своенравной, трудной, несравненной. Любимой всеми. Кай отвернулся, и мне тоже захотелось оторваться от нее, когда она открыла глаза. Спасибо за все, едва слышно шепчет она. Кай ничего не говорит, но я шепчу в ответ: все хорошо, спи, ей достаточно и этого, ибо она послушно закрывает глаза. Не миндальничай с ней, ядовито произносит Кай, когда мы возвращаемся в гостиную, я теряю дар речи от изумления, кажется, роли переменились. Он усаживается на диван, на подушках которого явственно отпечаталась Инес, но сразу же вскакивает. Прости, я вспылил, хотя, по правде сказать, все это… Я должен был отвезти ее домой, поэтому я должен тебя поблагодарить. Я прихожу в замешательство: нет, ну что ты, это же так естественно, я стараюсь придать своему тону небрежность, будто я каждый вечер везу из кабака домой десяток пьяных сестер, но одновременно, скорее подсознательно, я — больше по поведению Кая и Кэрол, а не по выходкам Инес — начинаю понимать масштаб катастрофы. Кай садится рядом со мной, его близость сбивает меня с толка, наше неожиданное сообщничество выбивает у меня почву из-под ног, я сплетаю ладони, встаю, пытаюсь сунуть руки в карманы брюк — один раз, два — и только потом замечаю, что на мне юбка без карманов. Она больна, говорит он и развивает мысль дальше, я и сам бы не прочь чего-нибудь выпить, но боюсь, что у Инес ничего не осталось. В морозилке есть водка, говорю я, как примерная хозяйка дома, могу принести; он не говорит ни да ни нет, и я торопливо иду на кухню. Я беру бутылку, ладони мои от соприкосновения с ней становятся ледяными, пальцы оставляют четкие отпечатки на покрытом изморозью стекле. Я щедро наливаю ему, себе меньше. Выпивка его не успокаивает. Он начинает расхаживать по комнате, как тигр по тесной клетке. Знаешь, я долго ничего не замечал, сначала верил всему, что она говорила, верил ее объяснениям, когда она мгновенно пьянела от пары бокалов вина — она говорила, что ничего не ела целый день или что занималась до этого два часа в фитнес-клубе, и поэтому алкоголь так сильно действует. Потом до меня стало доходить, что она частенько являлась ко мне вечерами уже немного навеселе — якобы поужинать, но речь шла не о еде, она вообще практически ничего не ела, весь вечер мы проводили за выпивкой. Он замолкает, видимо мысленно себе все это представляя. Наступал момент, когда мозг бунтовал, она становилась совсем другой, ее захватывало какое-то одно-единственное, отвратительное, мерзкое чувство, и я никогда не мог заранее сказать, что это будет — ярость, агрессия или жалость к себе, ибо это не имело ничего общего с тем, что происходило минутой раньше, чувство было абсолютно произвольным, чувство обезображивало ее, делало чужой, я называю это часом между собакой и волком. Она начинала крушить мебель или кидаться на меня с ножом, иногда пыталась ударить себя — о, она так сильно себя ненавидит, что бьет все, что попадается ей на глаза, можешь считать, что тебе повезло — сегодня она была настроена миролюбиво. Она никогда не была агрессивной, тихо говорю я, грея в ладонях холодный стакан. Она всегда была очень дружелюбной, просто временами вдруг выпадала, исчезала — самое большее на десять — пятнадцать минут. Но в это время она ничего не творила. Меня вдруг охватило страстное желание говорить, слова рвались наружу с неудержимой силой, я должна была объяснить ему, откуда взялось это чувство, эти эмоции, отчего Инес пила? Пила — потому что это передал нам по наследству отец, сначала я думала, что мне одной, и только потом мне стало ясно, что нет. Но тут меня заклинило, слова не шли, да и как можно все это выразить словами? Да, говорит Кай, все понятно, ладно, она совсем распустилась; я киваю, хотя я так не думаю, во всяком случае, не в таком смысле. Он снова принимается бегать по комнате, как раненый зверь, ищущий, где гнездится не отпускающая его боль. Это сводит меня с ума, но я молчу, не произношу ни слова и стараюсь не отрывать взгляд от его лица — словно это может его остановить, — от благородного, но вышедшего из повиновения лица, быть может, оно немного устало и начало менять выражение по собственному произволу. Кай говорит, уставив взгляд в пол. Недавно, на моем дне рождения, на глазах у друзей, не успев войти в квартиру, она начала выкрикивать в мой адрес обвинения, одно абсурднее другого, и так орала, что вокруг рта обозначились кости, как на рентгеновском снимке, и, ты не поверишь, она швырнула в меня стакан — он пролетел в миллиметре от лица, я никому об этом не рассказываю, все равно никто не верит, да и вообще, как она живет? Я медлю с ответом, потом говорю: это ужасно. Я не хочу сострадать, когда произношу свою фразу, мне вдруг становится ясно, что я переживаю за нее не больше чем обычно, что мне нисколько ее не жаль, что я просто ломаю комедию — перед собой и Каем. Я чувствую противную неуверенность и начинаю рассуждать вслух: раньше она обладала удивительной способностью справляться с болезненной страстью. Не важно, что происходило, она могла переключаться — на себя, на живопись, вообще на что-то положительное. До сих пор, признаюсь, презирала ее за эту способность и одновременно восхищалась ею… Я задумываюсь. Действительно ли восхищалась? Я закрываю глаза и вижу отвратительный желтый тон. Четыре дня спустя. Я возвращаюсь из парикмахерской. На улице уже темно. Подхожу к Эшенхаймерскому лесу и после некоторого колебания решаю пересечь парк. Прохожу мимо ярко освещенной закусочной, в стеклянном чреве которой видны кого-то ожидающие молодые люди, потом мой взгляд останавливается на согбенных фигурах мужчин, облепивших распивочную. Несмотря на холод, они стоят на улице и пьют пиво. Вдруг один из них отделяется от стены и делает шаг по направлению ко мне, он подходит так близко, что я чувствую его пропитанное спиртом дыхание, я собираюсь ретироваться, когда знакомый голос произносит мое имя, одновременно мужчина подмигивает мне всем своим бледным, немного надменным лицом. Взгляд его блуждает. Я не сразу его узнаю, как не всегда узнают предмет, поднесенный слишком близко к глазам. Передо мной стоит уже три дня считающийся больным мой редакционный коллега Рихард Бартоломеи. До сих пор я видела его только в костюмах от Армани, что соответствовало его вечно горделивому виду. Старый тренировочный костюм преобразил его почти до неузнаваемости. Он размахивает корзиной, где позвякивают четыре бутылки пива и шуршит пакетик орехов. На рукаве спортивной куртки какие-то пятна, но затрапезный вид не мешает ему рассматривать меня с известной снисходительностью. Пока я вспоминаю, тыкаем мы или выкаем друг другу, сталкиваясь у кофейного автомата, он берет инициативу в свои руки: ты изменилась, говорит он, указывая на мою новую прическу, я смеюсь: ты тоже, отвечаю я комплиментом на комплимент. Он рассказывает мне о своем житье-бытье, набирает побольше пива и садится к телевизору смотреть видеофильмы. Он описывает все это с милым очарованием и так обстоятельно, словно совершает нечто из ряда вон выходящее, особенное именно своим полным отсутствием сенсационности. Я не могу понять, чего он от меня хочет, но он переходит к делу и приглашает меня домой разделить с ним вечер. Я настолько поражена, что делаю шаг ему навстречу, и он буквально бросается на меня. Интересно, что же ждет меня у него дома? Я не колеблюсь ни секунды. Какое-то время он изумленно на меня смотрит, потом вид у него становится будничным и деловым. Ну, тогда я, пожалуй, возьму еще пару пива, говорит он. Он медленно и нерешительно ступает в кроссовках, словно идет не по твердому асфальту в ясный морозный день, а по зыбкому облаку. Может быть, он как-нибудь выберет время и пригласит меня прогуляться по свежему воздуху. Он стучит в стеклянное окошко киоска. Киоскерша — одна из тех женщин, о которых невозможно сказать, живут ли они на самом деле, пока их не обнаружили, допотопная голова растет прямо из плеч, как у черепахи. Когда Рихард постучал, черепаха слабо зашевелилась. Посторонний звук ее явно не воодушевляет, она неохотно ползет к окошку, вид у нее как у потревоженного и недовольного пресмыкающегося в террариуме. Я смотрю на пятна, украшающие рукава Рихарда, вижу, как он лезет в корзину за кошельком, как переминается с ноги на ногу. Я начинаю ощущать просто фантастический холод, и чего мне сейчас меньше всего на свете хочется, так это пива. Приходит в голову, что будет намного лучше, если Рихард, когда мы окажемся в его квартире, немедленно переоденется. Это было бы знаком уважения ко мне, или нет, пусть остается как есть, он даст мне понять и почувствовать, что я ему не мешаю, вообще не нарушаю его комфорта, и он окажется настолько вежливым, что не станет это скрывать. Все в выигрыше. Я иду за Рихардом, который осторожно, как Красная Шапочка, тащит драгоценную корзину. Темный подъезд второго дома от пивной справа. Свет, к сожалению, не горит, говорит он. Я вздрагиваю, когда он вдруг нащупывает рукой мою ладонь. Но он всего лишь по-деловому кладет мои пальцы на перила, словно бросает их туда, и от этого движения меня вдруг охватывает приступ желания, и это смехотворно, учитывая его тренировочный костюм и то, что в редакции я не выделяла его из общей массы. Мы пришли. Он вталкивает меня в светлую теплую прихожую. На полу — красный игрушечный экскаватор и робот, на стене — фотография: Рихард, смеющаяся женщина и мальчик. Они спят? — шепотом спрашиваю я, показывая на игрушки. Рихард задумчиво смотрит на экскаватор: нет, отвечает он, Леонарда забрала мать, по выходным он живет у нее. Он наклоняется и паркует экскаватор под телефонный столик. Я повышаю голос. Красивое имя — Леонард, говорит Рихард, мечтательно глядя на экскаватор, точнее, на столик, под которым спрятана игрушка, мы назвали его по марке бельгийского пралине — «Леонид». Мы познакомились в Брюсселе, в кондитерском магазине. Развелись совсем недавно. Он подает мне плечики. Расстались мы вполне по-дружески. Я отдаю ему пальто и принимаюсь рассматривать висящую на стене фотографию. Действительно, мальчик, мальчик, жмущийся к смеющейся матери, своими шоколадно-коричневыми локонами и молочно-белым личиком немного напоминает пралине. Они оба — и сын и мать — очень красивы, Рихард тихо, почти неслышно отвечает, проводя кончиками пальцев по лицу жены: у кого есть красота, тому не нужен разум. Что-что, переспрашиваю я, не понимая, он смущается: ах нет, ничего. Квартира, так же как и сам Рихард, была слегка запущена. Гостиная усеяна газетами, пустыми сигаретными пачками, пакетами из-под студенческих завтраков и уставлена пустыми стаканами с остатками красного вина на дне, на диване валяются простыни, футболки, носки и кухонные полотенца. Она забрала с собой сушилку, объясняет Рихард и начинает убирать нижнее белье, а я принимаюсь собирать полотенца и футболки, мы молча работаем, немного ошарашенные такой неожиданной интимностью. Я возвращаюсь с кухни, куда относила пустые стаканы, и вижу, как преобразилась комната. Без белья и носок стало видно, какой у Рихарда красивый светлый кожаный диван. Рихард включил несколько ламп, и стало заметно, как велика и, одновременно, уютна гостиная. Паркет, немного потертый, в некоторых местах покрыт белыми коврами, на один из которых я ступаю, чтобы подойти к дивану. Садись, говорит Рихард и шлепает ладонью по дивану рядом с собой. На этом месте меня уже ждет открытая бутылка пива. Рихард лезет в корзину, поставленную под начисто вытертый стеклянный столик, я склоняюсь над прозрачной столешницей и слежу за его движениями, словно сквозь гладь деревенского пруда. Рихард извлекает из корзины блестящий пакет с орехами и вытряхивает их в керамическую тарелку, которую подвигает ко мне. Совершив все это, он облегченно вздыхает и откидывается на спинку дивана. Тебе никогда не казался комичным тот факт, что большие, тяжелые орехи в смесях или в мюсли всегда оказываются сверху, что на первый взгляд кажется нелогичным, говорит Рихард, задумчиво взвешивая на ладони орех, я отрицательно качаю головой, правильно, я так и думал, продолжает он, что ты никогда об этом не задумывалась. Орехи, продолжает свои объяснения Рихард, очень тщательно перемешивают на фабрике, но при транспортировке по неровным дорогам в коробках и ящиках, при погрузке на корабли и в автофургоны смесь снова подвергается разделению. При каждом сотрясении смесь круглых орехов разрыхляется, более мелкие проникают в полости под более крупными и постепенно оттесняют их вверх. Ядрышки кешью и арахиса оказываются внизу, а южный орех наверху, несмотря на то что он крупнее и тяжелее. Пищевая промышленность поручила немецко-американской группе ученых исследовать этот феномен, и ученые назвали его эффектом южного ореха. Он делает паузу, откашливается. Эффект южного ореха очень важен. Его можно использовать во всех отраслях, где требуется создавать или разделять смеси, при изготовлении лекарств, при сортировке зерна или производстве пищевых продуктов, эффект южного ореха имеет для физики сыпучих тел такое же значение, как дрозофила для генетики. На его лице появляется выражение нежности. Эффект южного ореха, повторяю я вполголоса. Все время, пока он — тихо и дружески — рассказывает, голубое блюдечко непрерывно курсирует между нами, как сухогруз между странами с налаживающимися экономическими отношениями; время от времени мы отхлебываем пиво. Проходит еще некоторое время, и я выбираю в обширной фильмотеке хозяина, о которой я много наслышана, единственный интересующий меня фильм — «Невеста Франкенштейна», и Рихард ненадолго выходит из комнаты. Он возвращается переодетым, на нем черная футболка и черные джинсы, я чую аромат жидкости после бритья. Когда идут титры, мы сплетаем руки, а в той сцене, когда Франкенштейн бродит по кладбищу, начинаем целоваться. Фильм кажется мне интересным, я временами поглядываю на экран, вижу, как чудовище идет по мрачной долине, чувствуя свое страшное неизбывное одиночество. В том печальном месте, где показывают слепого скрипача, я от жалости чувствую слабость во всех членах, но Рихарду снова удается зарядить меня известным напряжением, за что я ему очень признательна. Кульминация наступает, когда под треск и шипение специально созданная для Франкенштейна жуткая и страшная невеста его отвергает. Потрясающая сцена, тем более последняя, которую я вижу, ибо в реальности с нами происходит нечто совершенно противоположное, я сама стала, по крайней мере на этот вечер, невестой Рихарда — предоставила фильм его судьбе и полностью отдалась этой новой роли. Это была роль чуждой мне в ином состоянии духа и охваченной любовным томлением женщины, готовой без промедления отдаться первому притяжению, соблазну, первой же мольбе, готовой ответить на них соответствующими жестами, но при условии, что будут уважены и ее желания. Мы оба — Рихард и я — изо всех сил стараемся стать парой, разделяющей некое чувство, конечно, не любовь, но хотя бы взаимную склонность и желание, и вполне в этом преуспеваем. После этого успешно закончившегося события мы оба чувствуем себя расслабленными, раскованными и довольными, как коллеги, совместно завершившие важное дело и удовлетворенные его результатом, мы смеемся, он обнимает меня и прижимает к себе. Ты, оказывается, не болен, говорю я немного позже, когда мы тихо лежим рядом, я представляю себе, как дергаются в усмешке уголки его рта, хотя он и продолжает притворяться спящим. Ночью я иду в ванную. Полка над раковиной уставлена дамской косметикой и помадой, я изучаю логотипы фирм: «Сисейдо», «Эсти Лаудер», «Жад», «Ланком», «Лагерфельд», в самом деле, странно, что за женщина их здесь оставила — она забрала сына и сушилку, но забыла косметику. Я подкрасила губы, вернулась в гостиную и собрала мою разбросанную по полу одежду. Выключатель в прихожей я не нашла и посветила себе мобильным телефоном, открыв дисплей. Потом я направила голубоватый свет на фотографии и экскаватор под телефонным столиком — спешить мне было некуда. Бесшумно и ни разу не споткнувшись, я нашла выход из квартиры и спустилась по темной лестнице. С улыбкой на губах шла я по ночному городу, и каждый шаг вливал в меня новую порцию бодрости и удовлетворения. В приподнятом настроении я вернулась домой и, несмотря на поздний час, принялась разбирать постеры, найдя адрес парикмахерской — этот вестник счастья, я приклеила его на почетное место — на зеркало в прихожей, потом полежала, не включая свет, на кровати в спальне, глядя в темноту широко открытыми глазами. Шторы я не задернула, и комната время от времени освещалась фарами проезжавших автомобилей. Этот пронизывавший пространство свет то появлялся, то снова исчезал, появлялся и исчезал, и нельзя было предсказать, когда в окно ворвется следующий луч. Но он появится, обязательно появится, неизбежно, ибо я поняла, что на свете существуют автомобили, существуют, хотя у меня нет автомобиля, но проклятие, на свете существуют автомобили и фильмы, от которых я сплю, фильмы, на которых я сплю с кем-то, фильмы, которые я под настроение смотрю одна, в кинотеатрах Рима и Франкфурта, а утром пойду плавать, так как существуют плавательные бассейны, плавательные бассейны существуют, и, прежде чем я, одетая, перевозбужденная и освещаемая все чаще и чаще проезжающими автомобилями — между прочим, был уже шестой час утра, — успеваю перейти к морям, озерам и горам, моя инвентаризация заканчивается, ибо я проваливаюсь в глубокий безграничный сон. Едва проходит час, как звенит будильник. Не проснувшись окончательно, я тащусь в ванную, но мало что меняется, когда я выхожу оттуда, но мне это нисколько не мешает, я просто наслаждаюсь полубессознательным утренним состоянием, превращающим наступивший день в продолжение предыдущего, делая его вдвое длиннее; на работу мне во вторую смену — в редакции я должна появиться в полдень, и это просто чудесно. Я бросаюсь к телефону, он звонит, едва став различимым в утреннем полумраке. С другого конца провода меня приветствует Инес. Она говорит, что Кэрол приглашает нас на ужин, я поражена, но соглашаюсь, да, завтра, это приглашение озадачивает меня, но ладно. Когда телефон звонит снова, я хватаю трубку до того, как успеваю услышать голос Сьюзен, но теперь это не Инес, это Рихард — безмятежный и хорошо выспавшийся, — проникновенным голосом он приглашает меня завтра в гости; нет, сожалею, но завтра ничего не получится. Послезавтра? На этом мы соглашаемся. Так, все дни у меня теперь распланированы, тихо и радостно говорю я себе, идя на работу. Что-то изменилось в моей жизни. Когда Инес позвонила мне и сообщила, что Кэрол приглашает на ужин, я машинально решила, что нас приглашают домой, но уже в машине Инес избавила меня от заблуждения: нет, Кэрол говорит, что готовит только для врагов. Мы едем в лучший тайский ресторан в городе. Инес ведет машину Кая, ведет медленно и не слишком уверенно, все время справляясь, уютно ли я себя чувствую, не слишком ли в машине жарко, не слишком ли резко она закладывает повороты, и, помимо всего прочего, позволяет мне курить. Я благодарно отказываюсь, и она снова говорит о таиландском заведении, какое оно простое, она рассказывает, я не мешаю ей говорить и погружаюсь в свои мысли. Ни слова о событии в «Орионе», ни единого, ничего этого просто не было. Внутреннее убранство просто упивалось своим отвратительным видом. Видимо, хозяева заведения решили насытить не только желудки, но и глаза гостей, для чего все стены были плотно увешаны Буддами, масками и обезьяньими божками, именно эти последние критически рассматривали посетителей. Но еще более пристально нас с Инес рассматривали Кэрол и сидевшая рядом с нею женщина — они уже ждали нас за столиком. Привет, говорит Кэрол и окидывает Инес неторопливым долгим взглядом. Потом она кивает в сторону своей спутницы и официально ее представляет. Инес, я рада представить тебе мою подругу, Ребекку, она — киновед. Как это интересно, отвечает Инес, и мы усаживаемся. Чем именно ты занимаешься, спрашиваю я Ребекку, вспомнив, что Кай как-то обмолвился о ее больших талантах, и она вежливо, но с видимой, хотя и подавленной неохотой давая понять, что рассказывает об этом сотый раз, отвечает: я занималась эстетикой фильмов ужасов с семидесятых годов, а теперь делаю собственные фильмы. При этом она проводит рукой по своим коротко остриженным волосам. Я вижу, что и ногти у нее короткие, словно обгрызенные, я вспоминаю о Рихарде и говорю: знаете, это очень интересно, есть один человек, с которым тебе надо обязательно познакомиться, у него огромное собрание фильмов ужасов. Она в ответ нервно округляет глаза: ах, все эти самозваные специалисты, самопальные киноведы, думающие, что становятся всезнающими экспертами только оттого, что ночи напролет просиживают с выпученными глазами у экранов. Я озадачена таким откровенным недружелюбием; у нее голос будущей профессорши, самоуверенный и дымно-эротический, хотя, определенно, все остальное у нее весьма аскетическое. Ее жилистое тело упаковано в джинсы и мужскую спортивную рубашку, вся она — полная противоположность Кэрол, выставившей все свои щедрые прелести через глубокое — на мой взгляд, чрезмерно — декольте шелкового платья. Кэрол кладет свою унизанную серебряными кольцами руку на костлявые пальцы Ребекки, та немедленно отдергивает руку, давайте сделаем заказ, и открывает меню. Кэрол оборачивается к Инес: ну, любовь моя, что будешь заказывать? Она ведет себя на удивление игриво, совсем не так, как во время нашей встречи в баре. Я ошеломленно смотрю на мешанину номеров и рубрик, количество блюд потрясает воображение, одновременно я чувствую какую-то угрозу. Я поднимаю голову и сталкиваюсь с взглядом в упор смотрящих на меня серых глаз Ребекки, это глаза рептилии, старой развратной рептилии, глаза буравят меня, проникая в самые сокровенные мои глубины, где я прячу свои страхи. Я быстро отвожу взгляд, но понимаю, что от нее не ускользнуло ничего, как, впрочем, и то, что Инес не заказывает спиртного. Даже пива, спрашивает Ребекка, а ты, Кэрол? Та отрицательно качает головой, я беру сок манго, так же как Инес. Ребекка недовольно кривит лицо. Я пью чай, говорю я, но когда к нашему столику подходит маленькая тайка, Ребекка, не спрашивая нас, заказывает четыре бокала шампанского; я озабоченно пытаюсь посмотреть в глаза Инес, но она словно чувствует это и отводит взгляд, она тоже чувствует, и уже давно, что Ребекка давно знает, о чем речь, все было заметно уже по тому, как она качает головой, то в знак согласия, то возражая, словно выставляющая оценки учительница, которая находится здесь явно не ради собственного удовольствия. Ресторан забит до отказа, я беспокойно ерзаю на стуле, оглядываюсь, смотрю вправо и влево, вижу шумные семьи и дружеские компании, все раскованно веселятся, с удовольствием едят из тарелок, нигде нет такого недоверия и напряженности, как за нашим столом, за которым четыре женщины лихорадочно принюхиваются друг к другу. Я начинаю всерьез придумывать повод, чтобы покинуть эту милую компанию. Мне всегда удавалось покидать общества, бывшие мне неприятными, я покидала их во всевозможных городах, под правдоподобными и ненатянутыми предлогами, и люди великолепно обходились без меня. Но с каждой следующей минутой промедления шансы уйти таяли, а потом внезапно стало поздно, так как Кэрол провозгласила тост: за всех нас, говорит она, за тебя, Инес, за тебя, кивок в мою сторону, и за тебя, Ребекка. Она целует Ребекку в губы. Я так мечтала увидеть, как мы сидим за одним столом и беседуем, радостно говорит она, ее рыжие волосы блестят, и именно поэтому я вас всех сюда пригласила. Инес задумчиво кивает, стараясь, наверное, не думать, что будет дальше, Ребекка мрачно двигает по столу соусницы, зубочистки, солонки и перечницы. Кажется, я единственная из присутствующих прихожу в ужас от мысли, что мы разыгрываем сцену из мечтаний Кэрол. Я судорожно откашливаюсь. Могу дать тебе немного овощей, говорит Кэрол и действительно что-то сваливает в мою тарелку через край своей, я раздраженно смотрю на этот неожиданный подарок — до сих пор я считала край тарелки естественной границей, каковую не нужно переступать. Кэрол оскорбленно пожимает плечами и начинает перегружать брокколи и грибы в тарелку Ребекки, которая тотчас начинает поедать дары механическими движениями, как робот, в высшей степени эффективно запрограммированный на процесс поглощения пищи. На своей тарелке я засыпаю овощи рисом, на рис кладу курицу, а потом снова принимаюсь менять слои. Знаешь, что посоветовал диетолог Гвинет Пэлтроу? Серые глаза Ребекки не мигая смотрят на меня. Она не улыбается; ее тонкие губы жирно поблескивают. Нет, не имею ни малейшего представления. Диетолог посоветовал ей есть обнаженной перед зеркалом, чтобы наилучшим образом контролировать действие каждого отдельного пищевого продукта на ее организм. Ребекка открывает рот, и я вижу розовый язык и очень здоровые белые зубы, когда она смеется. Я откладываю палочки в сторону. Ребекка празднует победу. Тебе что-то не нравится? — она сверлит меня взглядом. Ей едва удается скрыть свое торжество по поводу моей капитуляции, и я отвечаю: да, в самом деле, мне это не нравится, на что она немедленно отвечает, что лично ей все кажется невероятно вкусным. Я объясняю, что не сказала, что это невкусно, я сказала, что мне это не нравится, а это большая разница. Ребекка, ни к кому в отдельности не обращаясь, говорит: она иезуитка, с ней не соскучишься. Кэрол не скучает, она смотрит во все глаза на Инес. Я перехватываю злобный взгляд Ребекки, она не готова так быстро свыкнуться с мыслью, что эта женщина делит постель с Кэрол и царит в ее снах, нет, пока Кэрол неуклюже пытается заключить мир со всеми, Ребекка начинает всерьез ненавидеть соперницу. Я спрашиваю Ребекку, не страшно ли ей делать фильмы ужасов, хорошо ли спит она ночами… я спрашиваю ее об этом глупым детским тоном, чтобы разозлить и посмотреть, как она будет парировать. Она говорит, что интерес к фильмам ужасов обусловлен тем, что они без затей и непосредственно связаны с вечными проблемами всех людей любой эпохи, они заставляют человека почувствовать хоть что-то в мире, в котором притуплены все чувства. Они пользуются для этого любыми средствами. При этом она смотрит на Инес, которая от неожиданного натиска опускает в тарелку поднесенную было ко рту вилку и в первый раз хватается за бокал шампанского. Вот как, говорит она и делает глоток. Я бы так не смогла, говорю я Ребекке, снова предлагая ей себя на роль соперницы. Я бы не смогла на все это смотреть. Я бы не стала все время наблюдать эти отвратительные вещи и уродовать собственную душу. Ребекка делает вид, что задумывается. Ну, я не думаю, что красота и уродство очень сильно отличаются друг от друга… Главная проблема заключается в том, что каждый считает себя вправе рассуждать о такой популярной вещи, как фильмы. Она заканчивает дискуссию, глотает последний кусок и, сопя, отодвигает от себя пустую тарелку. Я извиняюсь, говоря, что на минутку отлучусь, но иду не в туалет, а выхожу на блестящую под дождем пустынную улицу. Мне становится хорошо на те краткие мгновения, когда можно стоять без пальто и наслаждаться холодком до тех пор, пока не озябнут руки и не потянет в тепло помещения, и не станет безразлично, что тебя там ожидает. Я стояла, засунув руки в карманы брюк, и смотрела на отражения фонарей в лужах, а в мозгу теснились, беспорядочно сменяя друг друга, картины, ни на одной из которых я не могла сосредоточиться. О стекло моего окна расшиблась еще одна птичка. Это случилось однажды утром, когда я как раз укладывала в сумку купленный накануне новый темно-синий купальник, и мне совершенно не улыбалось надевать хозяйственные перчатки и нести трупик на помойку, я не стала этого делать, но думала о птичке и в бассейне и в редакции. Когда я вернулась домой, птички не было, вероятно, ее утащила и съела какая-нибудь кошка. Чтобы удостовериться, что она действительно съела птичку, а не просто оттащила ее за угол, я вышла на балкон, но ничего не увидела. Я рассказала Рихарду об исчезнувшем птичьем трупике, а он в ответ посоветовал мне не смотреть на ночь ужастики. Я глубже засунула руки в карманы джинсов. В левом кармане лежал ключ от моей квартиры, в правом — от квартиры Рихарда. У меня есть выбор. Это настолько меня успокаивает, что я решаю вернуться в ресторан. Вернувшись к столу, я понимаю, что, отсутствовала дольше, чем собиралась. Тарелки уже убраны. То, что я голодна, дошло до меня еще на улице, и теперь я тупо смотрю на покрытый белоснежной скатертью стол лучшего во Франкфурте тайского ресторана. Ребекка уже расплатилась, говорит Инес, видя, что я лезу в сумочку за кошельком, и добавляет, что нас пригласили, поэтому не стоит беспокоиться. Кэрол и Ребекка сидят, прижавшись друг к другу головой, как игроки поредевшей футбольной команды перед решающим матчем. Я ничего не упустила? — шепчу я, но Инес говорит, что нет, ничего страшного, сейчас мы поедем к ним смотреть фильм. Я обескураженно смотрю на Инес, но она лишь пожимает плечами и хмуро сообщает, что это вечер Кэрол. На улице она долго открывала машину, мы влезли внутрь, а Кэрол и Ребекка между тем вполголоса обменивались какими-то резкостями. Потом Ребекка повернулась, резко вышла на середину улицы и быстрым шагом пошла по ярко блестевшему в свете фонарей асфальту. Вскоре ее силуэт исчез в темноте. Она решила пройтись, говорит Кэрол и, повернувшись к нам, просовывает голову между двумя передними сиденьями, чтобы от нас не ускользнуло ни одно слово. Кажется, мысль о просмотре фильма взросла не на компосте Ребекки — идея принадлежала Кэрол. Она не могла оторваться от Инес. Вот вам и все ее мнимые чувства новой любви: полтора часа в обществе Инес, и старые чувства стали свежими, как только что постриженная трава, Кэрол не могла и не желала отпускать своего кумира, свое божество. О том, что все так плохо, думаю, не догадывалась даже Ребекка. Квартира находится не так далеко от ресторана, но мы дважды объезжаем квартал, прежде чем находим место для парковки. Ребекки еще нет. Прихожая бела, как кабинет преуспевающего врача. Белая гостиная, белая дизайнерская мебель у белых стен, белые ковры. Белая персидская кошка гордо восседает в холодном свете стальной лампы. Все это напоминает мне фотографии интерьеров в рекламных журналах, за исключением того, что в них всегда есть намек на то, что жилье обитаемо. Как красиво, говорит Инес, и Кэрол расплывается в довольной улыбке. Это квартира Ребекки, я переехала сюда пару недель назад. Я вспоминаю Рихарда и его жену, как же все странно в этом Франкфурте, все охвачены лихорадкой въездов и переездов, совместного проживания и возвращения восвояси. В этом отношении римляне кажутся мне более гордыми и, пожалуй, более разумными. Никогда в жизни не бросят они и не поменяют потом и кровью завоеванное жилье. Мы садимся. Кэрол, не скрывая восхищения, тонет в каком-то мягком приспособлении для сидения, Инес, неестественно выпрямив спину, присаживается рядом, сохраняя на лице задумчивое выражение. Кошка тоскливо смотрит на них, потом прыгает на шерстяное покрывало, сложенное точно по краю. Белый силуэт кошки придает картине завершенность. Здесь можно курить? Инес протягивает руку и гладит кошку, та вытягивает спинку и принимается гулко мурлыкать, трещотка эта не смолкает еще четверть часа. Кэрол медлит с ответом. Да, конечно. Один момент. Она ставит на стеклянную столешницу чрезвычайно безобразную пепельницу, одну из тех стальных конструкций, крышка которых прогибается внутрь, и пепел, не оставляя запаха, проваливается в стальное чрево. Эта пепельница традиционно безобразна, но меньше, чем те, которые мне приходилось видеть, размером она не больше ложки для заварки чая. На идеально чистом стекле она выглядит как большой сосок. Животное снова выгибает спину. Это сокровища Ребекки, говорит Кэрол, протягивая руку в сторону корешков видеопленок и DVD, которыми уставлены полки стеллажей. Как красиво, снова восторгается Инес. Так как сокровища выставлены на всеобщее обозрение, я медленно прохожу мимо них. Названия большинства фильмов ни о чем мне не говорят, хотя персонажи — убитые и бессмертные, вурдалаки, оборотни, вампиры и зомби — смотрят с каждой коробки. Естественно, представлена вся классика. Здесь есть и «Франкенштейн» и «Невеста Франкенштейна». В этот момент я жалею, что я не у Рихарда. На каждой видеокассете или CD Ребекка печатными буквами проставила имя режиссера и год выпуска, видеоматериалы не в оригинальных пестро украшенных коробках, а в белых бумажных пакетах, словно регистрационные карточки больных в архиве стоматологической лечебницы. Кошку, говорит Кэрол, зовут Роми. Она обожает смотреть видео. Если ее не прогнать, она усаживается на ящик и, свесив голову, как летучая мышь, не отрываясь смотрит на экран. Мы все втроем смотрим на Роми, которая в это время гипнотизирует взглядом Инес. Из прихожей раздается шум, появляется Ребекка с раскрасневшимися щечками, мы обмениваемся с Ребеккой холодными взглядами, словно заново узнавая друг друга. Прогулки здорово освежают. Вы давно здесь? Она произносит слова с легкой иронией, словно посмеиваясь над собой. Кэрол и Инес молча наклоняют голову в знак согласия. Я смотрю на Инес. Выражение ее лица окончательно проясняет ситуацию. С меня достаточно. Я встаю и говорю, что не могу смотреть фильм, у меня раскалывается голова. Инес, если хочет, может оставаться, но с ее стороны было бы большой любезностью, если бы она отвезла меня домой. Не то чтобы я хочу спасти Инес, для этого я слишком плохо к ней отношусь, но мне хочется нарушить распределение ролей в пьесе, где Инес, на мой взгляд, досталась самая проигрышная. Лицо Кэрол искажается, когда она умоляющим тоном говорит, у нас в видеотеке есть комедии, комедии, а не фильмы ужасов. Однако Инес уже встала и едва ли не бегом устремляется в прихожую. Кэрол смотрит ей вслед, как ребенок, у любимой игрушки которого вдруг отросли ноги, и она стремглав убегает от законной хозяйки. Все это выглядело довольно удручающе, уже в машине говорю я Инес; она ведет очень осторожно и медленно, ее как будто подменили. Кто же, черт побери, профессионально и по доброй воле занимается ужастиками? Ах, говорит она, наверное, это очень весело. Да, но не ей, она воспринимает свое дело с убийственной серьезностью, она действительно интересуется злом, какое чувствует у себя в душе. Нет вопросов, я несу околесицу, на самом деле я злюсь на Инес, я чувствую, что она предала меня, я хотела принять ее сторону, но она, однако, не захотела иметь рядом друга; ты переметнулась к ним. Ты всегда так скоро судишь о людях, с которыми побыла всего только три часа? — спрашивает она, и, кто знает, может быть, дело и правда в другом, может, для нее то была возможность поставить себя в положение, какого она больше всего боится. В голосе ее звучит такая усталость, что я удерживаюсь от резких возражений. Я говорю только, что нахожу их обеих, обеих, страшно несимпатичными. Произношу это тоном, дающим понять, что разговор окончен. Остаток пути проплывающие мимо уличные фонари светят мне в полузакрытые глаза, внутри у меня настает раздражение и неудовлетворенность, она заходит так далеко, что я предлагаю Инес зайти ненадолго ко мне. Нам надо поговорить. Она дружелюбно отклоняет предложение. У тебя все в порядке, интересуюсь я, и поэтому ты такая смирная? В ответ она берет меня за руку. Не волнуйся ты так, ей-богу! Но я уже заведена, нет, не могу это так оставить. Я не понимаю, почему ты позволяешь Кэрол выставлять тебя на посмешище. Почему ты ничего не делаешь, когда Ребекка так бесстыдно себя ведет? Знаешь, говорит Инес, с преувеличенным вниманием разглядывая свои лежащие на руле руки, затянутые в песочного цвета кожаные перчатки, однажды я тяжко ее оскорбила, и месть ее была сладка, она натравила на меня свою Ребекку, да-да, именно так, это была несчастная любовная история, я была пьяна, и потом она долго ждала случая посчитаться со мной, и, по справедливости, ей надо было позволить эту победу. Она высадила меня перед домом и словно безумная понеслась по пустой улице. Хуже всего была эта сверхъестественная поспешность, она раздражала, тревожила, и, придя домой, я не могла найти покой; через четверть часа, не выдержав, я надела пальто, накинула платок и вышла на улицу. Я только посмотрю, горит ли свет и спит ли она, и если да, то все будет в порядке. На улице — ни души. Вокруг фонарных столбов четко очерченные маленькие круги света. К дому Инес я пошла переулками. Какая-то женщина вела за руку ребенка на роликах, дитя спотыкалось от усталости и, если бы не мать, неминуемо бы упало. Я бы с радостью их остановила и спросила, что, ради всего святого, делает ребенок нежного возраста в такой час на улице, да еще на роликах! Не говоря ни слова, прохожу мимо. Освещенная витрина книжного магазина привлекает мое внимание, я хочу остановиться, но слышу чьи-то шаги и боязливо сворачиваю на более широкую улицу. У Эшенхаймера я пересекаю городское кольцо, по которому изредка проезжают машины, а еще через четверть часа оказываюсь на Глаубургштрассе, у дома Инес. Я потираю озябшие руки и считаю этажи, конечно, на четвертом этаже горит свет. Может быть, там Кай, и я помешаю, думаю я, нажимая кнопку звонка. Она приоткрывает дверь, черная одежда сливается с чернотой прихожей, белое лицо выглядит как висящий в темноте фонарь. Привет, говорит она, не сразу, впрочем, меня узнав. У нее изменились глаза — они расширены и блестят влажным лихорадочным блеском, она нисколько не удивлена, и не похоже, что я ей помешала. Я просто пришла, и все, она открывает дверь и впускает меня в дом. Все в порядке? — спрашиваю я. Естественно, никакого порядка нет. Заходи, говорит она, я пью, да, пью, поговорим, да? Она в изумительном, приподнятом настроении, она справляет вечеринку в своей собственной компании, произнося фразы с неестественной четкостью и ставя ударение на каждом слове вне всякой связи со смыслом, цепь слов не производит никакого верного впечатления, она срывается с губ исключительно по воле говорящего, такое впечатление, что Инес стоит на дальнем краю большого поля и ветер доносит до меня обрывки предложений. Кажется, она начисто забыла, что расстались мы только что, и приветствует меня с таким чувством, будто мы не виделись несколько месяцев. Идем в гостиную. Она горделиво шествует по пустой прихожей, откуда видна ярко освещенная гостиная, я ненадолго останавливаюсь перед спальней, обстановка несколько изменилась, теперь там не так пусто, как прежде, теперь я вижу разливанное море бумажных полотенец, бутылок колы и шоколадных оберток, из вороха старых газет, словно башни маяков, торчат горлышки двух бутылок. На подушке сидит плюшевый медведь, он кажется мне до странности знакомым. Ты идешь? — щебечет Инес, потом смотрит в том же направлении, что и я, однако не извиняется за беспорядок, проскальзывает мимо меня и берет медвежонка на руки. Это Себастьян, помнишь его? И правда, глядя, как она стоит передо мной — веселые глаза, бедра лихо и чуть непристойно обтянуты грязными джинсами, — я забываю о времени и снова вижу ее такой, какой она была в восемь — десять лет, в набивной пижаме, не желающей ложиться спать и жертвовать весельем дня. Я хочу что-то сказать, отнять у нее детскую игрушку, но не могу, внезапно нахлынувшая печаль приковывает меня к дверному проему. Инес, смеясь, швыряет мишку на кровать, и он застывает в неустойчивом равновесии, мордой вниз, на подушке и перевернутой бутылке. Инес не спеша, как на прогулке, проходит мимо меня на кухню, не забыв при этом искоса взглянуть в мою сторону и заметить, что я не в лучшем настроении. Иди сюда, сладко поет она. Я иду за ее маленьким задом, обтянутым джинсами. В кухне над мойкой горит лампочка. Добавить лед? Она ведет меня в гостиную и по-турецки усаживается на диван. Силуэт ее отражается в плоском черном экране выключенного телевизора. Я пригубливаю мартини. Инес внимательно на меня смотрит. Недурно, правда? Я купила мартини в киоске за углом. Кстати, о киоске. Она озорно подмигивает. Знаешь, что со мной происходит каждый вечер, не важно, во сколько я выхожу за выпивкой? Там, у фонарного столба на углу, всегда стоит одетая в черное старуха, она всегда оборачивается в мою сторону и провожает меня взглядом, когда я прохожу мимо. Старуха неизменно одета в один и тот же черный дождевик и держит в руке закрытый коричневый зонтик, я вижу ее там столько вечеров подряд, я давно хочу заговорить с ней, спросить, не ищет ли она кого-нибудь, или, может быть, ей нужна помощь, но каждый раз меня что-то удерживает. Значит, она ненадолго замолкает, усаживается поудобнее, я боюсь ее. Она снова замолкает, чтобы сделать глоток. Каждый раз я собираюсь пойти к киоску другой дорогой или вообще заглянуть на заправку на Фридбергском шоссе, но никогда этого не делаю. Если я выхожу ночью, то всегда очень спешу, ищу кратчайший путь, невзирая на страх. Мне думается, что это старуха, которую фотографировал Кай, старуха, чьего имени я не знаю. Может быть, она из дома престарелых, вслух предполагаю я, тут есть один, в Грюнебург-парке. Наверное, она просто гуляет, старики вообще мало спят. Нет. В голосе Инес проскальзывает нетерпение. Нет, ты не понимаешь, ты просто никогда не сможешь ее увидеть. Только я могу ее видеть, это смерть, моя смерть. Она наливает себе еще. Я внимательно рассматриваю ее лицо, ищу следы кокетства или того удовлетворения, какое не раз видела на лице спящей сестры, но я не нахожу ни того ни другого. Она говорит о себе, словно о другом человеке, к которому не испытывает ровно никаких чувств. В ее стакане тихо позвякивают кусочки льда, она пьет так торопливо, что кубики не успевают таять и их хватает на следующий стакан. Наступает какая-то точка, говорит она и снова наливает себе, когда допиваешься до того, что все на свете становится другим. Меняются цвета, запахи, протяженность тел в пространстве, я всегда говорю, что они красивые и чуждые, как будто явились из параллельного мира, лучшего мира. Ключицы ее вздрагивают, она делает судорожные вдохи и выдохи, как будто занимается йогой. Я с грохотом ставлю стакан на грязный стол. Самое главное, я понимаю, что тебе надо бросать пить. Протяженность тел в пространстве может навредить и трезвому. Ты почувствуешь это, если у тебя навести порядок. Мне больше ничего не приходит в голову, я убираю со стола бутылку, но не знаю, куда мне ее деть. Инес смеется. Какую музыку мы будем слушать? Леонарда Коэна? Для этого надо быть в соответствующем настроении. Послушай — я не обращаю внимания на ее предложение, — тебе нужна помощь. Тебе нужна помощь, сказала я и тотчас заметила, что совершила непоправимую глупость. Настроение Инес меняется так же внезапно, как зеленый на красный на пешеходном светофоре. Не смей говорить со мной в таком тоне, шипит она, никто не может мне помочь, я уже пыталась объяснить это Каю, никто не может мне помочь, все пытаются, но я останусь такой, какая есть. Она вытирает нос рукавом свитера. Я останусь такой, какая есть, упрямо повторяет она, видя, что я никак не реагирую на ее слова. Она слегка потягивается, сидя на диване. Не знаю, надо ли мне оставаться, наверное, мое присутствие заставляет ее чувствовать себя еще более несчастной. Она воспринимает это как унижение, как стыд. Но ты же сама просишь помощи, по крайней мере косвенно, изворачиваюсь я, пытаясь вернуть разговор в нормальное русло. Она смотрит на меня пустым взглядом: я-то думала, ты просто решила меня навестить, а у тебя, оказывается, синдром спасателя. Я не могу сдержать вздох, вечно создаю сама себе проблемы, это совершенно ясно. Она встает с дивана и, громко шаркая туфлями, выходит из гостиной. Интересно, она работает? Ты еще рисуешь? — кричу я ей вслед, тоже вскакиваю и бегу за ней, сцена напоминает Тома и Джерри. Она юркнула в ванную, я дергаю за ручку, но дверь заперта. Собственно, я пришла сказать, что, если тебе нужна помощь — да-да, если тебе нужна помощь, повторяю я, обращаясь к закрытой двери. Не собралась ли она там свести счеты с жизнью? Да нет, скорее, она разглядывает в зеркале свое смазливое личико и воображает себя царицей мира, как всегда, когда ее заносит в винные эмпиреи! Я иду в прихожую и надеваю пальто; и тут она появляется снова. Я не ошиблась в предположениях, она сделала макияж, тень под левым глазом кажется мне слишком черной. Ты меня не понимаешь, злобно говорит она и, горделиво вскинув подбородок, проходит мимо, ты даже не догадываешься, что я переживаю. Я говорю тебе, что знаю — пристрастие к алкоголю — это твое решение, никто тебя не принуждает, и единственное, что ты сейчас должна делать, Инес, это бороться. Пока я произношу эту тираду, она не мигая смотрит мне в глаза, у нее такой взгляд, словно я призываю ее сей момент броситься из окна. Я чувствую ее страх так явственно, словно в прихожей появился кто-то третий. Я понимаю, что настроение Инес неустойчиво, все может опрокинуться в один миг. Я вспоминаю, что говорил Кай о моментах, когда Инес становится опасной для себя и окружающих. Надо ему позвонить. Инес, спрашиваю я, как все, конец, она не отпускает, прочно приковывая своей болезненной энергией. Он резко умолкает, отпускает рукав пальто, к которому и обращался, рукав падает, а у Кая такое лицо, словно он ожидал большего от этого куска материи. Он встает, потом снова садится. У меня такое впечатление, что в последнее время она стала хуже, и чем больше сочувствия я выказываю, тем быстрее она скатывается под гору; раньше она позволяла себе это только в выходные, она валялась в постели и пила, прекрасно себя чувствуя, она ничего не ела, только пила, пьянство не действовало на ее красоту, утром в понедельник, веселая и довольная, она ехала на велосипеде в мастерскую. А что теперь? Теперь у нее нет мастерской, вставляю я. Он не согласен со мной. Знаешь, что такое рейс доставки? Я честно мотаю головой, и он объясняет: некоторые алкоголики, которые не могут по ночам покупать спиртное — например, в сельской местности или в пригороде, — нанимают таксистов, и те покупают им алкоголь на ближайших заправках. Перед дверью выставляют корзину со списком того, что надо купить, и деньгами — на спиртное и на проезд. Зачем ты мне это рассказываешь? — с отвращением спрашиваю я. Кай отвечает, что в этом-то вся соль, ты же сама как-то спрашивала, как я с ней познакомился. Вот так и познакомился. Я с интересом смотрю на него. Ты работал таксистом. Всего пару лет назад? Именно, отвечает он, едва сдерживая нетерпение, именно так, она вызывала меня каждую ночь. Тебе не кажется, что это фантастически дорого? Кай смотрит на меня с нескрываемым презрением и не отвечает на вопрос. Я бы никогда с ней не познакомился, если бы не решил однажды подождать у двери и узнать, кто возьмет корзину. Знаешь, это было абсолютно омерзительное любопытство, мне хотелось увидеть опустившуюся старую ведьму или деда с расстегнутой ширинкой, но, боже, я был в ужасе, увидев Инес, такую красивую и на самом краю, о да. Кай встал. Я пришел в ужас и влюбился в нее с первого взгляда, или подумал, что влюбился, хотел ее спасти, это был импульс, который я долго принимал за любовь, но это не любовь. Она всегда была великой обольстительницей, ты, должно быть, и сама знаешь все ее Моисеевы штучки, когда она раньше на приемах неторопливо шествовала в дорогом платье, толпа расступалась перед ней, как Красное море. Он снова принялся быстро расхаживать по комнате, напомнив мне знакомого хомяка в клетке. А теперь я оставлю вас наедине, говорю я. В этот момент мы слышим грохот. Она лежит с открытыми глазами на полу в кухне, и, хотя губы ее не движутся, мы слышим жалобный стон. Инес лежит в луже, воняющей сивухой, рядом перевернутый стул, верхняя полка кухонного шкафа открыта, на лице и руках — кровь. Левая нога лежит прямо, правая — неестественно вывернута коленом наружу, ступня внутрь, так, что пятка касается ягодицы. Мне хочется кричать, но я изо всех сил прижимаю ладони к губам и опускаюсь рядом с Инес на колени. Кругом осколки. Осторожно, говорю я. Кай щупает Инес пульс и разговаривает с ней — все хорошо, все хорошо. Можешь пошевелить ногой? Нет, хорошо, все хорошо. Позвони в скорую, говорит он, и принеси подушку. Мы устраиваем Инес поудобнее, стараясь не шевелить вывернутую ногу. Туалетной бумагой я стираю кровь с лица, ран на нем, слава богу, нет, только на руках, она просто коснулась лба. На лице ни одного пореза, с облегчением отмечаю я. Я убираю осколки и вытираю лужу, от которой несет спиртным. Кай держит Инес за руку и осторожно ее гладит, стараясь не сдвинуть повязку, наложенную мною на порез. Я стою, опираясь на поднятый стул, и ничего не могу понять. Мы же были здесь, в соседней комнате, так почему все это случилось? Почему я просто не ушла, зачем мне понадобилось говорить с Каем? Что я здесь делаю, если мне нечего здесь делать? Почему я уже несколько недель назад, когда впервые услышала о беде, не обратилась к врачу или психологу за советом? Звонят в дверь, я иду открывать. Санитары принесли с собой легкие складные носилки. Они делают Инес укол и кладут на носилки. Я принимаюсь беззвучно плакать; один из санитаров, словно услышав мой плач, оборачивается и говорит: все не так плохо, скорее всего, перелом шейки бедра. Да, ну еще резаные раны. Она упала с бутылкой в руках? Неудачное падение. Говорит с нами только один из них, второй мрачно делает свое дело, лишь изредка бросая презрительные взгляды, похоже, у них, как в криминальном романе, распределены роли — добрый следователь, злой следователь, перенесенные в службу спасения, — добрый санитар и злой санитар. Кай тихо разговаривает с добрым, я же продолжаю плакать и ничего не делать. Он провожает санитаров к дверям, потом оборачивается ко мне. Я поеду с ними в больницу, говорит он, потом протягивает руку и пальцем вытирает с моей щеки слезу. Завтра я тебе позвоню. Я смотрю на него, и мне кажется, что он слизывает слезу с пальца, но может быть, я обманываюсь, и он просто проводит рукой по лицу. Но, несмотря на этот жест, на его попытку меня успокоить и утешить, я впервые чувствую укол совести, я чувствую себя виноватой и понимаю, что не смогу и дальше безучастно следить за тем, что происходит. Наверное, говорит Кай, не так уж плохо, что это случилось сейчас. Он спешит к двери, и я слышу, как он громко топает по ступенькам вслед за санитарами. Проходит двенадцать часов. Рихард сидит передо мной в своем царском халате, он воодушевлен — еще бы, у него спрашивают совета, он задумчив, значителен и не спешит с выводами. Из-под халата торчат вытянутые волосатые ноги, на ступнях едва держатся кое-как надетые домашние туфли, фасоном напоминающие всем известные гостиничные тапочки, которые тоже так и норовят слететь с ног. На столе пустые кофейные чашки, крошки круассанов, яичная скорлупа, тарелка с виноградом, бананами и яблоками вкупе с неизвестно как попавшей туда зажигалкой. Я смотрю на эту груду наваленных друг на друга, противоречащих друг другу вещей, мысленно сравниваю красный блеск зажигалки с таким же блестящим румяным боком яблока, ни дать ни взять натюрморт в духе барокко, наводящий на размышления. Ничто на свете не имеет никакого смысла, если не символизирует что-то другое. Знаешь, есть одна вещь, которую я не понимаю, говорит Рихард, продолжая обдумывать происшедшее. Ты говоришь, что она взяла стул и забралась на него, чтобы взять бутылку? Но какого черта она не держит бутылки на полу или на нижней полке? Я беру с тарелки зажигалку и начинаю ею играть. У меня есть объяснение, но оно может показаться тебе странным, говорю я, любуясь голубоватым огоньком. Когда мы были детьми, мама всегда прятала сладости на верхние полки, чтобы мы не могли их достать. В поисках сигарет Рихард хлопает себя по карманам халата, одеяния, которое по выходным он носит целый день. Он предлагает мне сигарету, но я отрицательно качаю головой и даю ему прикурить. Да, возможно. В какой больнице она лежит? В клинике Красного Креста? Да, это прямо у зоопарка. Может быть, тебе следует поговорить с врачом. Сказать ему, почему она полезла на стул. Гм. Что можно сделать еще? Он выпускает клуб дыма, создавая впечатление, что его мысли рассеиваются в воздухе прежде, чем обретают окончательный вид и становятся пригодными для обсуждения. Я оставляю его размышлять дальше и иду в ванную, где принимаюсь рассматривать в зеркале свое лицо. С тех пор как мне стукнуло тридцать, я замечаю, что вяну с каждым прошедшим днем, я и сейчас смотрю на себя и чувствую приближение истерики, я приближаю лицо к зеркалу, оно запотевает от моего дыхания, тогда я снова отстраняюсь и мажу лицо кремом от морщин. Это мой крем, потому что вся косметика, к великому моему сожалению, почему-то исчезла с полки. Я кладу на нее зубную щетку и крем против старения — эти вещи выглядят под зеркалом как-то сиротливо. Первую половину воскресного дня мы проводим за чтением. Я листаю новый выставочный каталог, потом откладываю его и снова начинаю думать об Инес, в душе накопилось множество вопросов, и мне постепенно становится ясно, что большая часть ответов, каковые я считала правильными, надо пересмотреть, чтобы снова подступиться к вопросам. Позже Рихард предложил сыграть партию в шахматы, он изо всех сил поддавался, но я все равно проиграла. Потом мы пошли гулять, а когда вернулись, Рихарду вдруг приспичило починить стереоприставку. Стоявшую сломанной уже бог весть сколько недель. Это обязательно надо делать сейчас? — спрашиваю я. Да, отвечает Рихард, я не могу больше это откладывать. Я понимаю. Позже я подхожу к окну. Спустились сумерки, различимы стали лишь разные оттенки серого, я вдруг забываю, какой была моя жизнь до настоящего момента — хорошей или плохой, ибо перестаю ощущать свое тело, и становлюсь частью ночи — бесформенной и невесомой. Рычание, мычание и клекот сопровождали меня до входа в клинику, но в вестибюле, куда я прошла сквозь вращающуюся дверь, было тихо. Женщина в столе справок, улыбнувшись, ответила: госпожа Францен лежит в триста одиннадцатой палате, а потом снова принялась заполнять лежавший перед ней список. Я бесшумно пошла по пахнущему дезинфекцией и ромашкой вестибюлю. Шаги мои сами собой замедлились, и с каждым пройденным метром вестибюль своей стерильностью все сильнее и сильнее напоминал мне о разговоре с маклершей, снявшей мне квартиру. Сначала она показала другое жилье, с зимним садом, но не покидало ощущение, что эту квартиру она сдавать не желала, во всяком случае мне. Мы стояли на веранде, я во все глаза рассматривала муравьев, ползавших по плиткам пола, освещенного неярким осенним солнцем, а маклерша, скорчив скорбную гримасу, говорила: да, да, они сжирают все — бумагу, провода и даже штукатурку. Она смотрела на меня с плохо скрываемым состраданием, казалось, она вот-вот расплачется от жалости. Я молчала, так как не имела ни малейшего понятия, как бороться с вредными насекомыми. Ну, снова заговорила маклерша, на самом деле с ними вообще ничего не поделаешь. Я не стала дальше вникать в муравьиное бедствие, так как не собиралась снимать квартиру на первом этаже. Инес лежала в двухместной палате, соседняя койка была пуста и кое-как прикрыта мятыми простынями. Привет, говорит Инес, голова ее утоплена в подушку, левая нога в гипсе подвешена к какому-то приспособлению, очень мило, что ты пришла. Губы Инес отливают синевой, взгляд лишен живости и силы, такой вид может быть у умирающего. Ты хорошо выглядишь, говорю я. Она пожимает плечами, при этом одеяло соскальзывает вниз. На Инес белая ночная рубашка, подчеркивающая бледность кожи. Я присаживаюсь на край кровати, ставлю рюкзак в ногах. Подарок, лежащий в нем, не слишком гармонирует с тем, что сейчас скажу. Инес, начинаю я свой заумный, свой невозможный, свой смехотворный доклад, ты теперь сама видишь, что на свете существует множество других вещей, кроме этой болезни. Я продолжаю в том же духе, говорю, а Инес кивает — отчасти весело, отчасти презрительно, пока я говорю в точности те вещи, которые она от меня ждала и которые ждала, видимо, и я сама. Но у меня в запасе есть и еще кое-что. Я принесла тебе одну вещь, говорю я и загадочно улыбаюсь. Если нужна ваза, бесконечно устало и абсолютно безрадостно произносит Инес, надо позвонить сестре. Отрицательно качаю головой: нет, я бы не положила цветы в рюкзак. Высоко поднимаю подарок и даю ей на него полюбоваться. Она смеется, интересно, что же там внутри? Она недоверчиво щурит глаза, она не верит, да, признаться, я и сама не верю. Я пытаюсь вспомнить ход моих мыслей, повинуясь которым пошла в винный магазин и купила бутылку дорогого отличного виски, сама марка гарантировала надежность действия. Понятно, продолжаю ораторствовать, что тебе будет трудно начинать с нуля, и мне бы не хотелось, чтобы ты просила об этой услуге соседку по палате. Вот и основание. Но если отвлечься от этого, то ты должна будешь бросить окончательно и скоро, естественно, с помощью профессионалов. Произнося все это, я извлекаю из рюкзака и ставлю на тумбочку бутылку, откуда она горделиво выставляет напоказ свое солидное, отливающее золотом брюшко. Я провожу ладонью по прохладному стеклу. Я не говорю одного — не хочу, не желаю, чтобы Инес и дальше унижала себя. Она согласно кивает, не выказывая при этом никакой радости. Мне вдруг кажется, что я совершила ошибку. Возьми мой стаканчик для полоскания зубов — он стоит на раковине — и, пожалуйста, налей мне. Я наливаю полстакана, и она пьет, так же, как часто пила при мне и раньше. С тех пор я всегда узнаю алкоголика по первому глотку спиртного. Лицо Инес принимает естественный цвет, словно она приняла волшебное лекарство; глаза блестят, происходит чудесное выздоровление. Яд и лекарство — одно и то же, дело только в дозе. Как ты думаешь, Кай тебя бросит? — без всякого перехода спрашиваю я. Странно, когда она пьет, я становлюсь необычайно словоохотливой. Она кивает. Да, когда мне станет лучше. Сейчас он на это не решится. Ответ меня удивляет, я переспрашиваю, да, говорит она, ты не ослышалась. Он слаб. Он начнет искать больную женщину, нуждающуюся в его помощи и в его сострадании, но если у него ничего не получится, он уйдет, не чувствуя за собой вины. Она говорит монотонно, невыразительно и угрюмо, такой тон должен казаться мне несимпатичным, но этого не происходит. Да и почему, собственно? Я вспоминаю отца, его безнадежные унылые речи и мое самомнение — я воображала себя единственным человеком, до конца его понимавшим. Мне страшно неуютно в белой больничной палате. Взгляд мой упирается в неубранную койку. В ногах лежит серо-коричневый свитер, от которого пахнет собакой, или лошадью, или обеими вместе. Кстати, о Кае, говорит Инес. Он сейчас очень занят, поэтому мне не хочется его ни о чем просить. Ты не могла бы принести мне пару вещей из моей квартиры? Книги, пару футболок, шампунь, ну и там всякую мелочь? Она протягивает руку и вытаскивает из ящика тумбочки карандаш и лист бумаги. Я напишу список, где что искать. На письменном столе в кабинете лежит пакет «Гугендубель», там детективы. Забавно, что я купила их именно сейчас, как будто что-то предчувствовала. Она сухо смеется, смех переходит в кашель. У меня еще есть цветок, который стоит на кухне. Если он безнадежно засох, выброси его, если нет, то лейка в ванной. Она пишет, губы ее влажно блестят, волосы стекают на грудь и переливаются на лист бумаги, она нетерпеливым движением отбрасывает их назад. Мне становится грустно, когда она заговаривает о цветке, едва ли сестрица ухаживает за своими вещами более старательно, чем за собственной персоной. Я решаю поливать цветок в любом случае. Вот, изволь — она протягивает мне список. Ключ, кажется, в кармане пальто. Я послушно встаю и направляюсь к шкафу, в этот момент дверь открывается и в образовавшуюся щель втискивается загипсованная рука, вслед за которой появляется маленькая голова женщины с коротко остриженными каштановыми волосами; у соседки красные воспаленные глаза. О, восклицает она высоким, делано удивленным тоном, у тебя гостья. Она окидывает меня мрачным взглядом. Да, говорит Инес, но она уже уходит, женщина проскальзывает в палату, на гипсе ловко подвешена джутовая сумка, из которой во множестве торчат газеты. Подойдя к своей койке, женщина здоровой рукой снимает сумку с гипса. Получила все бесплатно. Ни одну не пришлось покупать, надуваясь от гордости, говорит женщина. Когда я с ними покончу, можешь взять почитать. В этом нет необходимости, говорит Инес, сестра мне все принесет. Сестра. Так это ты? Женщина окидывает меня оценивающим взглядом. Вероятно, она тыкает всем, не удосужившись при этом представиться. Я отчужденно киваю; соседка с удовольствием бы принесла Инес что-нибудь попить, если бы только у нее была мелочь для автомата, так что с этой точки зрения мое решение оказалось верным. Женщина шумно падает на койку и с громким хрустом начинает устраивать себе уютное гнездышко из добытых газет; вместо того чтобы приняться за чтение, она достает щетку и начинает причесываться, время от времени бросая на нас косые взгляды. На фоне белизны больничных простыней белки ее глаз кажутся желтыми. Совершенно очевидно, что она относится не к тем людям, которые охотно говорят, скорее, она предпочитает слушать. Я поднимаю с пола пустой рюкзак и подхожу к Инес. Впервые за много лет мы обнимаемся на прощание. По зоопарку бродили редкие посетители. Узкие дорожки освещались скудными лучами пары фонарей. Я машинально задерживаюсь на пару минут перед каждой клеткой или вольером и заглядываю внутрь. Некоторые клетки пусты, вероятно, зверей прячут от холода. Перед декоративной скалой, скучая, сидят два медведя. Одногорбый верблюд, увидев меня, подходит к решетке. Ламы, козы, пони, кабаны. Из вольера с птицами доносится громкое пронзительное верещание. Я ненадолго останавливаюсь и здесь. Какаду, канарейки, ара — все демонстрируют свое клубнично-красное или ослепительно-зеленое оперение. В длинном, плоском и низком вольере — его стенки едва достают мне до бедер — дерется за салат орда морских свинок. Каждая свинка, если ее не оттеснили в сторону, жрет салат стереотипными однообразными движениями, как маленькая, горбатая, жестокая машина, при этом салата не становится меньше, так как из короба с кормом беспрерывно сыплются все новые и новые листья. Чем дольше я смотрю, чем в более мелких деталях начинаю я различать этих крошек, тем более чудовищными они мне кажутся. Вскоре мой энтузиазм иссяк, и, пройдя мимо клеток с хищниками, я направилась к выходу. Смеркалось. В птичнике зажгли свет. Над пустыми бассейнами тюленей и пингвинов носились какие-то серо-фиолетовые, слегка фосфоресцирующие тени. Я так и не поняла, что за животные так громко кричали здесь днем. Я подхожу к подъезду, открываю входную дверь, и на площадке автоматически вспыхивает неоновый свет. Я зажмуриваю глаза. На нижней ступеньке лежит каталог «Квелле», адресован он не мне, но я беру его с собой. В квартире я бросаю толстенную книжку на письменный стол и начинаю перелистывать оглавление. Детская одежда, подушки, принадлежности для художников. Вот: на странице 1276 профессиональный мольберт, точно такой, какой подарили Инес в тринадцать лет ко дню рождения. Фотография мольберта занимает всю левую половину разворота, перед мольбертом стоит разыгрывающая простодушную невинность фотомодель в белой рубашке; кисти и палитра в ее руках выглядят как чужеродные тела, словно она только что нашла их на улице, а теперь не знает, что делать с этими странными предметами. Я аккуратно вырываю страницу. Некоторое время расхаживаю по гостиной, потом иду на кухню, открываю пакет с картофельными чипсами и снова принимаюсь ходить, роняя крошки на паркетный пол. Инес сказала, что книги в кабинете. Кабинет сестры я представляла себе как подвал Синей Бороды, но была обманута в своих ожиданиях. На письменном столе не было ничего, кроме пакета с теми самыми книгами. Деревянная доска, украшенная лишь разноцветными канцелярскими кнопками. Два постера приклеены к голой стене. На одном номер моего телефона. В мусорной корзине пара смятых листков бумаги, я вытаскиваю их оттуда и осторожно разглаживаю. Листки покрыты кое-как нацарапанными картинками и квадратиками, линиями, соединяющими написанные неразборчивым смазанным почерком слова, по большей части подчеркнутые или зачеркнутые, в промежутках виднелись контуры человечков, странные звездочки и дюжина других загадочных рисунков. Нашла я и несколько фотокопий страниц из какой-то книги по истории искусств с изображениями разных богов, увидела я портрет Аполлона и прочла легенду о нем: Аполлон, повелитель сфер и повелитель времени, представлен музами, планетами и тремя грациями. Три головы змеи символизируют три аспекта времени: лев — настоящее, волк — прошлое, собака — будущее. Я долго рассматриваю этот лист и вспоминаю слова Кая. В ящиках стола я нахожу много скоросшивателей. Открываю первый, перелистываю выписки из счетов, счета. Уведомление о расторжении договора на аренду помещения на Глаубургштрассе, уведомление пришло полгода назад; видимо, там была мастерская Инес. Я закрываю папку и задвигаю ящик, потом беру со стола пакет и собираюсь выйти из кабинета, и в это время из соседней комнаты, из гостиной, доносится какой-то звук — низкий старческий голос. От ужаса я застываю на месте. В душу и кости заползает противный страх. Потом я слышу, что предполагаемый взломщик говорит о новом понижении температуры. Тем не менее я снимаю сапоги и босиком, на цыпочках, крадусь в гостиную, где телевизор рассеивает темноту голубоватым сиянием. Лицо диктора уже исчезло, звучит музыкальная заставка художественного фильма. Я испускаю вздох облегчения и падаю на диван, тупо смотрю на призрачный экран телевизора и несколько секунд глубоко дышу. В квартире жарко, и только теперь я замечаю, что я, правда, разулась, но не сняла пальто, так спешила попасть в кабинет. Кроме пальто я снимаю и свитер, надетый поверх блузки. Пальто и свитер остаются лежать на диване. Иду в ванную комнату и становлюсь перед зеркалом. Неоновый свет, льющийся из расположенных над зеркальным шкафом длинных светильников, окрашивает мое лицо в желто-зеленый цвет. На мне мятая блузка, юбка и колготки. Я медленно снимаю с себя все вещи, до нижнего белья, не отрывая, впрочем, взгляда от зеленого пятна, заменявшего в зеркале мое лицо. Оторвавшись от этого смехотворного зрелища, я некоторое время босиком походила по ванной. Края ванны ослепительно блестели. На стене вешалка с неряшливо брошенными на нее полотенцами, купальный халат вообще лежит на полу. На сушилке сохнет белье Инес — черные трусики и бюстгальтеры, которые их владелица бросила на белую трубу, словно паучьи лапки. Я ощупываю особенно красивый гарнитур, крошечные черные цветочки, сквозь кружево которых просвечивает основа цвета яичной скорлупы. Лифчик сухой. Я снимаю с себя белье и надеваю вещи Инес, потом медленно поворачиваюсь перед зеркалом, внимательно себя разглядывая. Белье мне впору. Подражая Инес, я заплетаю волосы в свободную косу и закрепляю ее резиновым кольцом, которое нахожу на раковине. Потом я усаживаюсь на край ванны и впадаю в задумчивость. Из телевизора до меня доносилась громкая переливчатая музыка, потом чей-то властный голос произнес нечто не вполне вразумительное. Продолжая сидеть на краю ванны, я оттянула кончик бюстгальтера, запустила в левую чашечку лифчика палец и принялась его кончиком описывать окружности вокруг соска. Я наклонилась немного вперед, чтобы видеть только одинаковые лимонного цвета кафельные плитки пола, и подумала обо всех мужчинах, с которыми мне пришлось переспать. Все они — от первого до Рихарда — были намного старше меня. Наверное, все дело было в том, что, когда я, студентка отделения истории искусств, приехала в Рим, в моде была своеобразная геронтофилия, мужчины в возрасте от сорока до шестидесяти имели явное преимущество перед нашими ровесниками, студентами академии, этими попугаями с волосами, выкрашенными в зеленые и оранжевые тона. Было слышно, как в скважине замка повернули ключ, потом раздались шаги; Кай из прихожей прошел мимо меня, потом остановился и вернулся, секунду мы безмолвно смотрели друг на друга. Он сказал, что вернулся для того, чтобы выключить телевизор. Я ответила, что это правильно. Он сделал еще шаг, потом остановился, мы оба прислушались. Были слышны крики, вой полицейских сирен, визг женщин и детский плач — весь пошлый набор фильма экшен. Потом Кай, словно став частью этого фильма, с лицом, искаженным дикой решимостью, сделал шаг, схватил меня за запястье и буквально сорвал с края ванны. Я — совершенно ошарашенная — уставилась ему в лицо, мне показалось, что на мгновение я взлетела в воздух. Последнее, что я видела вполне осознанно, — это лимонные плитки кафеля, ненакрашенный ноготь большого пальца ноги и носок ботинка, вещи совершенно обыденные, ничем не отличающиеся от прочих, запечатлелись в моем мозгу как единый законченный натюрморт, навсегда слившись друг с другом, мелочь, но в тот момент она имела для меня невероятное значение. Я вдруг почувствовала, пока Кай нес меня в гостиную, что сопоставимые акты случайного соития могут повторяться в самых разных ситуациях, я увидела почти упущенный было шанс, что моя жизнь, бывшая до этого рыхлой последовательностью никак не связанных друг с другом событий, сможет каким-то непостижимым образом стать единым целым. Держа меня на руках, Кай, осторожно, стараясь не ушибить, вошел в гостиную, и, весьма спортивно опустившись на колени, подобрался к телевизору, и носком ботинка — правда, не без усилий — выключил его. В гостиной он принялся рыскать глазами по комнате, знакомой ему до последнего уголка, но он искал место, не имевшее личной истории, место, куда можно было бы меня положить. Он медлил, делал то шаг вперед, то шаг назад, положение было пока не проигрышным, но, во всяком случае, в нем не было ни капли эротики, и в любой момент оно грозило завершиться полным провалом. Я сильно напряглась, и Кай это сразу почувствовал и из беспомощности, не имея никакой альтернативы, решил, что любовью мы займемся на полу. Он не стал класть меня на пол, мы опустились вместе, причем он, стоя на коленях, продолжал держать меня на руках. Он пошатнулся, и я буквально бросилась на него, всей тяжестью повиснув у него на плечах и вернув ему надежную точку опоры, я обвила руками его шею, уперлась головой в грудь, и мы наконец приземлились, и, как только это произошло, я потянулась к нему и поцеловала. Целуясь, мы лежали вытянувшись на боку лицом друг к другу в весьма нерешительной позиции — на полу, тела наши были освещены скудным светом стоявшей у дивана лампы. Он оторвался от моих губ, чтобы приподняться и сорвать с себя одежду. Я не стала ему помогать, просто смотрела, как он это делает, и в тот момент, когда он снял с руки часы, в квартире наверху бешено залаял пес, то был хриплый неистовый лай, не желавший прекращаться, пес продолжал лаять, когда я провела рукой по спине, ребрам, талии и бедрам Кая. Почему-то я перестала слышать лай — мы оба тяжело и трудно дышали, в ушах у меня появился звон, как будто я нырнула глубоко под воду и шла ко дну, перед которым, неизвестно почему, не испытывала никакого страха. Я перестала понимать, где мы находимся, окружавшему нас пространству не было до нас никакого дела; всей кожей я чувствовала пронизывающий невыразительный оцепенелый взгляд стен, переставших обнимать чье-то жилье, ставшее теперь всего лишь сценой древнего как мир ритуала. Мы не устали или, наверное, не хотели кончать, чтобы не думать о последствиях, мы не хотели, чтобы вожделение и радость стали воспоминанием, ибо кто поверит во вспоминаемую радость, и мы оставались во власти поля, то швырявшего нас в объятия, то отталкивавшего друг от друга, все это упоение продолжалось до тех пор, пока какая-то неведомая сила одним махом не выключила нас — мы кончили. Пес продолжал лаять. Мы лежали на полу щека к щеке, его волосы падали мне на лицо, веки мои подрагивали, сквозь них я сбоку видела слипшиеся от пота волосы на его груди; наверное, все это продолжалось очень недолго, так мне, во всяком случае, казалось, все шло быстро, мощно, без пауз. С нежностью это взаимное обладание имело очень мало общего. Нет, с нежностью здесь не было решительно ничего общего, хотя, как ни странно, это слово не выходило у меня из головы. Однако именно сейчас, когда мы лежим, тесно прижавшись друг к другу, и вся нервозность улетучилась неизвестно куда, я начинаю понимать, что заняло ее место. Я твердо верю, точно так же как я — и сейчас окончательно в этом убедилась — всегда верила, что только я смогу подарить ему покой, этот невероятный покой и удовлетворение, каковые он сейчас, лежа рядом со мной, буквально излучал и которые — как мне кажется — не имеют ничего общего ни со знанием, ни с надеждой, но существуют вне времени и пространства, уничтожая темное, рвущее сердце одиночество, навсегда изгоняя тоску неразделенного бытия. Эта, неожиданно злым голосом произносит Кай, проклятая дворняга. Эта проклятая дворняга, повторяю я почти шепотом, тихо и недоверчиво — он знает собаку, и не только собаку, он, вообще, отлично знает всю ситуацию, он спит с женщиной, и, как нарочно, лает собака, проклятая дворняга — это знание, эта его осведомленность причиняет мне — для которой здесь все внове — такую боль, что я начинаю плакать. Что случилось? — спрашивает он, он озабочен, он даже уничтожен, я прошу его принести стакан воды, за которым он босиком бросается на кухню. Когда он возвращается, я уже лежу на диване и пялю глаза в потолок, подвигаюсь в сторону, чтобы освободить Каю место, потом еще немного, он вытягивается рядом со мной, мы лежим неподвижно, приникнув друг к другу, он обнял меня руками, и тихая бредовая сила заставляет меня безостановочно и беззвучно плакать. Проснувшись, я чувствую какое-то неудобство, комната погружена в темноту, я осторожно приподнимаю голову: на маленьком столике у дивана стоят два бокала вина, темного, как львиная кровь, один бокал полупустой, второй — полный, я перевожу взгляд выше, Кай сидит в противоположном конце гостиной за обеденным столом и работает. Перед ним разложены папки, карандаши, под рукой поднос с чашкой и чайником. Я слышу его дыхание, почти неслышное, оно действует на меня успокаивающе. Кай поворачивает ко мне голову и улыбается, говорит, что я очень беспокойно спала, что он проголодался. Пойдем поедим, предлагает он, здесь недалеко есть бистро, оно еще открыто. Который час, спрашиваю я, и он отвечает: около двух, потом вскакивает и, не дождавшись моего ответа, бежит в ванную, слышно, как из крана бежит вода. Я подхожу к обеденному столу, за которым сидел Кай. На столешнице разложены карандаши и негативы, на белом листе список изображений — 45С, 26С, 19А и так далее. Я беру со стола один коричневатый негатив и рассматриваю его против света лампы, которую Кай, очевидно, за неимением лучшего, приспособил для этой цели. На одних негативах были изображения флаконов с шампунями, на других я рассмотрела картину пейзажа, который не смогла привязать ни к области, ни к времени года, все пейзажи словно спали. Я принялась искать дальше и наконец нашла всех тех стариков, я смотрела на овальные, круглые и ломаные орнаменты их лиц, на мелкие складки и морщинки, тонкие линии между глазами и веками, между губами и кожей, крошечные тени, а вот и она, та старуха с застывшим в глазах выражением освещенной софитами боли. Эту маленькую фотографию, которая понравилась мне с первого взгляда, Кай в своем каталоге обвел красным фломастером — 22D. Таков был ее номер. Мы одеваемся, я медлю, держу в руке ключ, но, вместо того чтобы идти к двери, застываю в прихожей, и Кай нетерпеливо тянет меня за руку, но я не двигаюсь, я просто не могу идти, несколько секунд я стою, как памятник, в распахнутом пальто, парализованная внезапно нахлынувшей печалью. Кай отпускает мою руку и говорит, что если мы не поспешим, то он умрет с голода. Я протягиваю руку и указываю на мой рюкзак, стоящий на полу в прихожей. Мы потом вернемся сюда? — спрашиваю я, он отвечает утвердительно: да, оставим вещи здесь. Но я все же склоняюсь к рюкзаку и быстро забираю ключ от квартиры, кошелек и блокнот. Мы выходим в ночь, и мне приходится зажмурить глаза, так как от холода они начинают слезиться, я выдыхаю клуб пара, он поднимается вверх, как маленькое облачко, я слежу за ним взглядом, вижу окна Инес, окна темные, кроме одного — мы забыли выключить свет в гостиной. Мы сворачиваем направо и тотчас за углом Глаубургштрассе видим бистро, единственное освещенное здание в округе, чисто жилом районе. Из ночной тьмы мы попадаем в брутальное царство эффективного неонового освещения, беспощадной белизной отнимающего у всех предметов их естественный цвет. Официантка, юная девушка, похожа на призрак. Мы — единственные гости — усаживаемся за крошечный столик на двоих. Стол стоит слишком близко к стене, и Кай приподнимает его и отодвигает немного в сторону. Алюминиевая конструкция кажется почти невесомой. Я поднимаю глаза, огромное зеркало вдоль длинной стены заведения удваивает Кая и его действо, лицо его поражает страшной бледностью, и я отвожу взгляд. Официантка подошла к нашему столу, раскачивая руками в такт какой-то своей внутренней мелодии, и точно так же раскованно отошла, оставив меню. Иногда по вечерам я захожу сюда, говорит Кай, я живу в Вестенде, он открывает спичечный коробок, на Зисмайерштрассе, знаешь такую? Это прямо у Пальменгартена. Мы обязательно там погуляем. Он говорит, с удовольствием затягиваясь сигаретным дымом, я нервничаю, надеясь, что его умиротворяющее настроение заразит и меня, пока я позволяю ему говорить, и происходит как раз то, чего я хочу, — он говорит о себе, но я не могу сосредоточиться, он вскоре это замечает и принимается молча пить свое пиво. Рукав его рубашки засучен, и я вижу циферблат часов. Время — около трех. В редакции Рихард завтра обязательно спросит, где это я пропадаю по ночам. Приносят сандвич, официантка ставит его между нами, а передо мной кладет еще и бумажную салфетку, в которую завернуты ножи и вилки. Рукой я касаюсь ряда воткнутых на равном расстоянии маленьких пестрых шпажек, которыми скреплен сандвич. Чрево святого Себастьяна, изрекает Кай и извлекает из салфетки нож. Я снова плачу. Кай прищуривает глаза. У тебя это хроническое? Сколько раз в день ты плачешь — один, два или три? Нет, рыдая, всхлипываю я, нет, и провожу ладонью по лицу. Впустив в зал волну холодного воздуха, в заведение входят еще одни поздние гости, это пара, судя по тому, что они держатся за руки. Своими подбитыми ватином блузами, одинаковыми футболками и короткими стрижками они так похожи друг на друга, что я только со второго взгляда понимаю, кто из них мужчина, а кто женщина. Она в туфлях-лодочках и шерстяных гетрax, он — в кроссовках. Войдя в дверь, они снова лихорадочно хватают друг друга за руки, словно боятся, что сейчас налетит шквал и навсегда унесет их в разные стороны. Они садятся рядом с нами, хотя в зале свободны все места, теперь они держат друг друга за руки, протянув их через стол. Та часть тандема, которую я принимаю за женщину, смотрит на мое зареванное лицо и бодро кивает: любимые ссорятся? — бывает, пара грубых фраз, неосторожное слово, да еще в три часа ночи, такое случается. Меня эта пантомима страшно злит. Парочка громко заказывает шампанское, что едва ли принято в этом заведении, и я вспоминаю, что говорил мне по этому поводу юный Флетт, вероятно, эти голубки переживают сейчас самый романтичный момент в своей жизни. Кай вгрызается зубами в хлеб: ешь, говорит он, если хочешь, и я, с трудом подавив желание показать ожидающей шампанское даме язык, хватаюсь за вилку. Проклятая дрянь выскальзывает у меня из рук и с нескончаемым звоном падает на пол; гопля, говорю я, как клоун, уронивший жонглерский шарик, откуда-то тотчас появляется официантка с новыми ножом и вилкой в салфетке, она размахивает этой штукой, как крошечной тросточкой. Отлично, говорит Кай и достает из кармана кошелек. Стоит поспать хотя бы пару часов. Я молча смотрю, как он расплачивается. Едва лишь дверь бистро захлопнулась и мы свернули на безлюдную улицу, я набросилась на ошеломленного Кая: как ты можешь так поступать, как можешь ты делать вид, будто все нормально; на лице Кая, вознамерившегося было положить мне на плечо руку, отразилось полное непонимание, сменившееся упрямством, а затем недовольством; несколько раз он глубоко вздохнул, а потом, делая ударение на каждом слове, как будто обращаясь к идиотке, заговорил: это не просто так, это серьезно, это настолько серьезно, что я не понимаю, как можно решить такую головоломку за одну ночь. Произнося свою речь, Кай сделал шаг назад, сжал кулаки и слегка развел руки в стороны, отчего стал похож на готовую к старту ракету, от которой еще не отошли опоры. Ты должен принять решение, говорю я, неужели тебе это не ясно, он в ответ: то, что мы сделали, и есть окончательное решение. Для нее или для тебя? — язвительно спрашиваю я. Этого я не знаю, он в таком же бешенстве, как и я, для нее, скорее, нет. Мы молча смотрим друг на друга. Я уверен, продолжает он, что ты и сама чувствуешь, что этот вечер — ночь, поправляется он, — мы должны пережить, просто пережить. Просто пережить, зло передразниваю я и топаю ногой, но это всего лишь спектакль, я же прекрасно понимаю, что он хочет сказать, я знала все это наперед и испортила все дело совершенно сознательно. Он делает шаг, берет в ладони мое лицо и спрашивает: что мне делать? Я говорю: не знаю, что тебе делать, я не знаю, но мне страшно сознавать, что ты смог так быстро забыть Инес. Нет, он отпускает мое лицо, нет, я всегда вижу ее, когда смотрю на тебя. Ты — в ней. Я воспользовался ею, чтобы познакомиться с тобой, она была — понимаешь ли ты? — твоей предтечей. Нет, отвечаю я с ледяным спокойствием, этого я не понимаю. Поворачиваюсь и, не останавливаясь, ухожу прочь. Весь день в редакции я провела в состоянии сильнейшего переутомления. Ближе к вечеру, до начала сумасшедшей гонки, бегло просмотрела оставшиеся непрочитанными газеты других издательств в поисках тем, могущих быть интересными для обсуждения. Мне в глаза бросилось бесспорно интересное сообщение из «Бильд-цайтунг»: какой-то пингвин невольно совершил почти кругосветное путешествие. Где-то у побережья Южной Африки он попал в сети японского рыболовного судна и вместе с рыбным косяком угодил в рефрижератор, питаясь рыбой, он выжил в ледяной тюрьме при температуре минус двадцать, и был обнаружен при выгрузке рыбы на Канарских островах. Теперь бывший пленник обитает на Тенерифе, в самом большом в мире пингвиньем заповеднике. Я присмотрелась к фотографии: замерзшая птица пытается спрятать голову под крыло, когда фотограф нажимал затвор. Я вырезала заметку, решив, что она повеселит Инес. По пути домой я купила бутылку виски, попросила красиво ее упаковать и с курьером доставить в больницу. Продавец, элегантные усы которого дрогнули, когда он тянулся за бутылкой, стоявшей на верхней полке стеллажа, заговорщически подмигнул мне, когда я уходила. Хотите кого-то порадовать, сказал он на прощание — без сомнения, ответила я. Правда, слово «радость» в данном случае, пожалуй, слабовато. Как я и ожидала, вечером мы столкнулись с Каем в квартире Инес. Я открыла дверь ключом, стараясь не шуметь, но все же нашумела настолько, что едва я вошла, как в прихожей появился Кай. Я знал, что ты придешь, торжествующе произнес он, ты же оставила здесь рюкзак. Рюкзак по-прежнему сиротливо стоял на полу у гардероба, мне оставалось только взять его и уйти. Рюкзак был практически пуст, и я видела, что Кай это знает. Вчера я вытащила из него все важное, говорю. Все важное, вот как, говорит он и принимается расстегивать на мне пальто. Мы лежим рядом и беседуем, два скитальца, которых судьба связала короткой веревочкой. В комнате так темно, что мне не надо закрывать глаза, чтобы представить себе то, что описывает Кай: вот он — студент-фотограф, изучающий жизнь, вот он — таксист, познакомившийся с Инес. Круг замыкается, и только когда мы встанем и посмотрим на этот круг отчужденно и со стороны, то поймем, что он далеко не завершен. Но, известное дело, при взгляде из постели он казался завершенным, так же как и мой, и оба этих завершенных круга — да и как может быть по-иному — дробятся на множество более мелких отрезков. Мысль об этих познанных нами, а значит, существующих отрезках снова будит в нас желание, разряжающее желание, такое же, как в первый раз. Я рассказываю о парализовавших меня вещах, о мертвом времени, когда я пыталась стать такой, как Инес, которая, впрочем, никогда не проявляла ко мне особого интереса. Я рассказываю ему о временах, когда я была толстушкой, а Инес принцессой, моей принцессой, а я, напротив, была ничем, ничем особенным, и я до сих пор, даже сейчас, испытываю это чувство, встречаясь с ней. Не думаю, что он все понимает, но это и не важно. Я рассказываю ему о мужчинах в моей жизни, о моем отце, о моем муже. Мы развелись. Он был итальянец. Ошибка. Все, точка. Я должна была позволить ему делать с моим телом больше, чем я могла в то время допустить. Вот как, говорит Кай и садится, прислонившись спиной к стене. Он был ревнив? — спрашивает Кай. Да, говорю я и, в виде исключения, беру предложенные мне вино и сигареты. Передо мной стоит картина, текучая и зыбкая, как отрывок сновидения, я пытаюсь фиксировать ее, чтобы оживить в воспоминании всю сцену. Он мог бы стать актером, играющим злодеев в сериалах о врачах, этакий экзот с чужеземным налетом, о чем говорило само его имя — доктор Жаду. Лицо полноватое, но удивительным образом стягивается улыбкой. У кабинета мне не пришлось долго ждать. Вы ко мне? Мне только что исполнилось шестнадцать, и я читала, что в Америке это делают все девушки-подростки, и я бы охотно сделала все, мне хотелось сделать все, что именуют мудреным специальным словом «липосакция», со всеми моими членами — бедрами, талией, руками… Утром я надела самую тесную некрасивую рубашку, ужасные колготки, чтобы хирург сразу понял и оценил всю степень моего безобразия. Но он смотрел мне только в глаза, как будто собирался оперировать не мое тело, а мою душу. Небрежным движением руки он отослал свою помощницу, за что я была ему очень благодарна. Он, вообще, вел себя очень непринужденно и раскованно; белый халат, застегнутый на одну пуговицу, словно только что небрежно наброшенный на плечи, загорелое лицо и темные спокойные глаза создавали впечатление безмятежного отдыха — как будто он только что вернулся из отпуска, проведенного за гольфом или на частной яхте. Я не обманывалась насчет его легкомысленного вида, я уже тогда считала себя журналисткой, всерьез собиралась ею стать, и навела подробные справки. Этот человек пользовался исключительно высокой репутацией во врачебном сообществе. Он был одним из тех умных людей, которые умеют зарабатывать деньги на модных мечтаниях, а я, хотя и очень молодая, была одной из тех дур, которые позволяют ему это делать. Я быстро оголила руку и подняла ее, как полицейский, запрещающий движение на перекрестке, а другой рукой помяла себе бок под мышкой. Вот это надо убрать, сказала я. Доктор Жаду пощупал это место в точности так же, как наша мать щупала манго и киви на предмет пригодности к употреблению, и точно так же, осознавая свое бессилие, я ждала приговора врача, как в свое время ждала вкусных фруктов. Ну что ж, сказал он, проблема заключается в том, что это не жир, а плоть, это ее придется удалять. Хорошо, храбро согласилась я, удаляйте, мне казалось, что сейчас он возьмет свой календарь и спросит: ну хорошо, когда вы хотите оперироваться? До марта, если это возможно, скажу я с наигранно скучающим видом, но все произошло не так, как я себе представляла. Он сел на стул и серьезно посмотрел мне в глаза. Потом медленно покачал головой. После такой операции остаются большие рубцы, эти рубцы будут безобразны и хорошо заметны, я категорически не советую вам делать эту операцию. Но ее можно сделать? Тем временем я тоже села на стул, широко раздвинув ноги. Я же говорю вам, есть много коллег, которые сделают это не задумываясь. Есть коллеги, которые делают очень многое. В моих глазах затеплилась надежда, и он, увидев это, тяжело вздохнул. Вы — красивая девушка и сами не понимаете, о чем говорите. Вам действительно восемнадцать? Ладно, собственно, это все равно. Вот это, он потрепал меня по бедру, и по моей спине побежали мурашки, плоть. Он произносил это слово с почти религиозным благоговением. Вы же сами видите, должны видеть, это здоровая плоть, за которую вы должны быть вечно благодарны природе. Видите ли, большинство из тех, кого я здесь оперирую, — жертвы несчастных случаев. Я вам не верю, упрямо говорю я, в коридоре сидит женщина, отнюдь не похожая на жертву, скорее, на фотомодель, но он начинает злиться: я повторяю, что не буду вас оперировать, и говорю — еще раз, — если вы это сделаете, то потом будете каяться всю жизнь. Это произошло позже, чем я рассчитывала. На следующий день я появилась в больнице только в пять часов вечера и, войдя в палату, принялась бормотать извинения, снимая куртку. Я, видимо, активно ею попользовалась и, вешая на спинку стула для посетителей, заметила маленький разрыв на рукаве. Я надела куртку, чтобы доставить Инес радость, но она не обратила на мою одежду ни малейшего внимания. Это меня не обидело и не разочаровало, возможно, обиды были бы безосновательны, и, по правде, мне оставалось только воображать, что я смогу выскользнуть из всего того, что со мной происходило, так же легко, как из куртки Инес. Я кладу ногу на ногу. На полу, возле койки Инес, стоят две вазы с цветами: маленькая, с букетом роз, и большая, с пестрым букетом хризантем, лиловых, красных и желтых, яркое цветное пятно на ровном белом фоне палаты. Инес утопает в подушке; неясно, чем она сейчас занималась, — телевизор выключен, книги не видно. Кажется, что у Инес усохла голова, она лежит на нижнем крае подушки. Инес приподнимается мне навстречу. Наверное, ты сегодня была сильно занята в своей редакции. Да, конечно, отвечаю я, отметив тон, каким она произносит эти слова — с болью и, одновременно, с упреком. Она смотрит на меня своими ненакрашенными глазами и командует: доставай. Как при первом посещении, я открываю рюкзак и вытягиваю оттуда горлышко бутылки. На этот раз «Хайленд-парк», восемнадцатилетней выдержки. Эту бутылку с вожделением ждет лежащая передо мной женщина, алкоголичка, пьяница, моя красавица сестричка. Я перевожу взгляд на соседнюю койку, где, повернувшись к нам спиной, притворяется спящей несимпатичная соседка Инес. Все так просто, никаких проблем? Инес отвечает преувеличенно громким голосом: все хорошо. Она берет бутылку и, согнув одну руку, прижимает ее к телу, второй, свободной рукой, она принимается гладить этикетку, потом ведет пальцами вверх по стеклянному горлышку и возвращается назад к этикетке. В глазах умиротворение и покой. Она гладит и нянчит бутылку, как мать любимое дитя. Я задумываюсь. Ты что-то хотела сказать? Но Инес отрицательно поводит головой: потом. Стаканы там. Она неохотно отрывает ладонь от бутылки и показывает рукой на раковину. Рядом с чашкой для полоскания стоят стаканы. Я ставлю их на прикроватную тумбочку. Красивые цветы, говорю я, фу, слышится в ответ — впечатление такое, что она, вообще, не замечает никаких цветов. Но виски приходится ей по вкусу. На соседней койке не происходит никакого шевеления, но наша соня, видимо, успела переместиться, пока я на нее не смотрела, так как стал виден пук волос. В батарее центрального отопления раздается громкое бульканье. С улицы не долетает ни звука, зато из коридора доносятся торопливые шаги и возбужденные голоса. Люди проходят мимо. Вот теперь хорошо, говорит Инес. Еще один глоток, и снова та же фраза: теперь хорошо. Эти повторения кажутся мне тупоумными. Да, говорит она злобно, теперь нам всем хорошо, с этими словами Инес утопает в подушке. Да, вот что я хотела тебе сказать. Через неделю меня выписывают, но, послушай, я все устроила. Поговорила с одной сестрой, она договорится о месте в клинике. Ты говорила с сестрой? Правда? Я прихожу в нешуточное возбуждение. Точнее сказать, это сестра поговорила со мной, уточняет Инес, и знаешь, с чего начался разговор? Она спросила, не использую ли я виски для стерилизации отверстий в мочках ушей. Она и сама так делала, когда у нее что-то там воспалилось. Я подумала, что она порылась у меня в тумбочке и все знает, а задним числом, после того как я все ей рассказала, мне стало ясно, что она и правда такая наивная. Мочки ушей, ха-ха. Я подхожу к окну, из которого видна каменная ограда зоопарка. Перед ней стоят автомобили посетителей. Какая-то мамаша отстегивает дочку от детского кресла на заднем сиденье и выносит ребенка из машины. Девочка боязливо осматривается из-под надвинутой на глаза шерстяной шапочки. Я машинально снова оборачиваюсь к Инес: и куда? Я имею в виду… В Таунусе есть специализированная клиника, я пойду туда сразу же, как меня выпишут отсюда. Один врач здесь очень проникся моими проблемами. На мгновение ее глаза сверкнули плутовским огнем, она кокетливо подмигивает, я смеюсь. Я всегда знала, что твой талант околдовывать мужчин так просто не пропьешь. Разве это не удивительно? Она снова выпивает и смотрит на меня. Приступ веселости прошел, она снова роняет голову на подушку, голова снова становится маленькой, как головка лежащей в коробке куклы. Как это чудесно, бормочу я, чувствуя, как колотится мое сердце, а по рукам пробегает приятный зуд. Что же будет дальше? Дверь распахивается, и приятный громкий голос режет палату пополам: так, что у нас здесь творится? Знатная попойка? Кэрол в широком зеленом пальто нараспашку; еще в дверях она решительным жестом смахивает с лица пряди рыжих волос. Для того чтобы охватить всю сцену, ей достаточно одного мгновения, она стремительно принимает решение и приходит в восторг от собственного напора. Она склоняется к Инес и крепко ее обнимает. Взбивает свалявшуюся подушку. Внимательно смотрит на цветы. Хорошо сохранились, говорит она, обрывая увядшие листья. Но я вижу — она улыбается, — что есть подарки и получше. Меня обдает волна ее сладковатых духов. Она оглядывается, но второго стула в палате нет. В соседней палате хлопает дверь, это служит мне сигналом, я встаю, беру куртку, наклоняюсь к рюкзаку и говорю, что исчезаю, мне кажется, что палата и так переполнена. Но не из-за меня, заявляет Кэрол, немедленно заняв освободившийся стул. Она едва ли не вырывает его из-под моего зада, лямка рюкзака цепляется за спинку, и Кэрол чуть не приземляется мимо; этот деревенский бурлеск вынуждает Инес к объяснению. Ты же сказала, что сможешь заскочить в обеденный перерыв, поэтому я имею полное право пригласить Кэрол, она может только вечером. Конечно, перебиваю я Инес и посылаю ей воздушный поцелуй. На этот раз мне не хочется ее обнимать, во всяком случае, не при Кэрол. Однако я не собираюсь вихрем вылетать из палаты, я не бегу, я удаляюсь, поэтому я медленно иду к двери, задерживаюсь у раковины, поправляю прическу, это считаные секунды, но Кэрол успевает ими воспользоваться, она поворачивается ко мне вместе со стулом; сегодня вечером я буду в «Орионе», говорит она откуда-то снизу, энергично шевеля своими блестящими вишнево-красными губами. Да, возможно, отвечаю я, но мое да звучит как нет! За спиной Кэрол я вижу Инес, которая пытается мне что-то сказать на языке жестов, она несколько раз прикасается к бутылке, потом тычет пальцами в запястье, в то место, на котором обычно носят часы. Она очень волнуется, потому что я, ее поставщик, перестала обращать на нее внимание. Наконец, она громко напоминает мне о моем скорейшем возвращении, на что я отвечаю: я скоро опять навещу тебя, Инес, заметано. Меня преследует наркотический огонек в глазах Инес, когда я иду по белому коридору клиники. Что я наделала, спрашиваю я себя и сама при этом не понимаю, что имею в виду — принесенную бутылку или прошлую ночь. Кивком я приветствую проходящую мимо меня по коридору медсестру, вижу ее старообразное доброе лицо; я уверена, что это та самая сестра, которая говорила с Инес. Сама того не заметив, я бог знает сколько времени ходила по зоопарку; показала мужчине в будке недельный абонемент, и меня пропустили к загонам, клеткам с хищниками и к вольерам, к ламам и тюленям. Надавливаю на вращающуюся дверь и выхожу из зоопарка на Ханауское шоссе. Мне холодно. Мне вдруг начинает упорно казаться, что из ресторана быстрого питания меня внимательно рассматривает какой-то мужчина. Столы расставлены так тесно, что отдельные посетители сидят рядком на высоких стульях и все как один смотрят на улицу, там сидит и этот мужчина, он не отрывает от меня взгляд, даже прикуривая. Мне вдруг хочется стать невидимкой. Я останавливаю такси. К бару «Орион», пожалуйста. Так далеко, говорит шофер, пожалуй, я на этом неплохо заработаю, язвительно замечает он. Я не вижу ни его шеи, ни его затылка, так как первая замотана шарфом, а затылок прикрыт низко надвинутой вязаной шапочкой. Только в зеркало заднего вида я вижу его красное лицо и близко посаженные глаза. Кустистые брови придают его облику что-то демоническое. Он трогается с места так осторожно, словно я сделана из фарфора, но затем решительно давит на газ. Меня вдавливает в спинку заднего сиденья, и я проклинаю себя за то, что не пошла пешком. Я смотрю в окно, не везет ли он меня окольным путем? Вижу лишь ограду зоопарка, красные кирпичи, но с равным успехом это может быть и ограда кладбища, шофер прибавляет газу, и кирпичи сливаются в сплошную красновато-серую поверхность. Вскоре он резко тормозит. Приехали. Я, споткнувшись, выбираюсь из машины. Свет на этот раз холоднее, по крайней мере, мне так кажется, я вхожу и сразу отчетливо замечаю, как потасканы лица трех о чем-то возбужденно говорящих женщин, держащих в руках высокие стаканы с пивом. Но эти трое не единственные посетители. Привет, раздается сзади, на мой вкус, голос слишком пронзительный, крик такой громкий, что женщины замолкают, оглядываются, потом возобновляют беседу. Но теперь они заговорили громче. Комичная сегодня атмосфера, говорю я Кэрол, которая, кривя губы в понимающей ухмылке, отвечает: восемь часов, чего ты хочешь, они только что открылись. Смотрю на часы, да, она права, тяжко вздыхаю, в будний день, в это время я должна быть где угодно, но только не в баре. От входной двери резко тянет холодом. Заказываю бокал вина, не спрашивая, что будет пить Кэрол, опрокидываю бокал и решаю ни о чем больше себя не спрашивать, не спрашивать, чего я хочу, и не только сегодня, но и вообще. Все-таки ты пришла, говорит Кэрол, выбивая пальцами торжествующий марш по деревянной стойке бара. Я отвечаю: тебе известно, что Инес лежит в больнице, потому что не справилась с проведенным у тебя вечером? В самом деле? — спрашивает Кэрол и придвигается ко мне. Я нахожу такое жадное любопытство невыносимым. Каждый раз, когда она откидывает со лба свои рыжие волосы, запах духов усиливается; должно быть, сегодня она решила устроить себе праздник и щедро полила волосы духами. Низкорослый блондин в потертом джинсовом костюме делает заход. Это была плохая идея, заказывать ей шампанское, она в тот вечер вообще не хотела пить. Кэрол качает головой, чтобы обозначить смущение и, до известной степени, понимание: но это же обыденная жизненная ситуация, от всего не убережешься. Я молчу. Кроме того, заказывала Ребекка, она ничего такого не знала, как ты можешь обвинять меня? Я вспыхиваю. Ты и сама в это не веришь. Ребекка знает все. И она сделала это намеренно. И ты, как ее подруга… Кэрол внезапно опускает голову. Что такое? Может быть, оно не такое прочное, говорит она. Мое отношение к Ребекке. Ее отношение к Ребекке. Боже мой, да интересует ли оно меня? Выпью еще бокал и исчезну. Я делаю знак бармену. Чего не отнимешь у этого заведения — здешние официанты скоро бегают, как будто учились у «быстрой мексиканской мыши»… или у Спиди Гонсалеса… говорит Кэрол; я не знаю — это трудно объяснить — она все портит. Не так, как Инес, которая тоже ломает все, к чему прикоснется. Кэрол портит все буквально двумя словами. Когда за ужином я зажигаю свечу, говорит она, то испытываю извращенную тягу к романтике. Кэрол смотрит на стойку, не курит, не пьет, она только говорит, и меня просто умиляет ее самоуверенность — она искренне думает, что мне это интересно. Я пытаюсь представить себе Кэрол и Ребекку за романтическим ужином при свечах в их стерильной квартире, но мне это не удается. Сначала мне казалось, продолжает между тем Кэрол, что она просто ревнивая, но теперь я вообще не знаю, доставляет ли ей все это дело какое-нибудь удовольствие. Тогда беги оттуда как можно скорее, от Ребекки, отвечаю я. Я лучше сделаю это постепенно, возражает она. Означает ли сие, что она тебя не отпускает? Мягкость слетает с меня, теперь я встревожена. Нет, я не могу найти квартиру. Я испускаю короткий смешок. Так я и думала. Но ее признание неожиданно приносит мне удовлетворение, настроение у меня улучшается, и я начинаю с интересом смотреть на блондина, который тем временем выходит танцевать. Танцуя, он резко поворачивает голову то вправо, то влево, словно фотографируется для полицейского протокола. Глядя на его танец, можно всерьез поверить, что радость жизни есть нечто смехотворное. Кэрол продолжает: сначала мне упорно казалось, что в этом деле для нее есть что-то особенное. Да? Я слушаю ее вполуха. В первый раз с женщиной — это все равно что в первый раз вообще, но я решила, что это мое, для нее же это всего лишь сделанная в пьяном угаре ошибка, ошибка, которую она повторяет каждый раз, когда пьет, повторяет парадоксально, словно этим повторением зачеркивает прежние попытки, возможно, она и правда старается что-то почувствовать, но у нее ничего не получается. До меня вдруг доходит, что Кэрол говорит не о Ребекке, а об Инес. Она сама мне все это объяснила — однако, несмотря на то что она делала это очень убедительно и до глубокой ночи, я все равно не хотела ничего знать. А что Кай? — перебиваю я Кэрол. Он ничего не замечал? О, здесь все, вообще, было очень странно, говорит Кэрол. Недавно я встретила его в музее, я хотела сразу улизнуть, но он стал меня преследовать, он чуть ли не бежал за мной, он говорил: Кэрол, если ты действительно можешь сделать ее счастливой, то я не буду возражать, но я хочу знать: это ее решение. Я не буду за нее бороться, моя энергия иссякла. Понимаю, говорю я. На какой выставке это было? Что? — переспрашивает Кэрол. На какой выставке ты повстречала Кая? В «Ширне». Каким образом? Таким. Я знаком попросила бармена принести еще. Это плохое решение. Я киваю. Не верю я ни в какие решения, просто хочу выпить. Кай, с усилием выдавливает она из себя, Кай говорит, что стал намного больше пить после того, как познакомился с ней. Я ни в коем случае не желала, чтобы Кэрол везла меня домой. Мне хотелось уйти так же, как я пришла, в гордом одиночестве и на такси. Я выхожу на улицу и озираюсь по сторонам, но ни одного такси нет. Возвращаться назад мне не хотелось — из-за Кэрол. Я решила не ждать, а идти в направлении дома, какая-нибудь машина подвернется по дороге, но по пути замечаю, как хорошо действует на меня свежий воздух, шагая дальше, я глубоко засовываю руки в карманы, изо всех сил вдыхая вкусный воздух, и иду дальше. Щеки горят, мимо проплывают освещенные окна, словно в тумане вижу я книжный магазин, обувной, парикмахерскую. Я иду быстро, почти бегу, сосредоточившись только на движении, я бы могла идти так целую вечность. Пожалуй, я не стану останавливать такси, даже если оно вдруг появится. Город без такси, думаю я, медленно трезвея. Переходя какой-то перекресток, я вдруг вижу гигантский плакат. На нем безмерно огромное лицо. Я останавливаюсь, резко, словно меня прибили к земле гвоздями, и устремляю взгляд вверх. Слышу, как сигналит автомобиль. Это она. Старуха. 22D. Йода. Партийный лозунг: нет забвению. Ниже лицо, знакомое мне лицо. Глаза размером с тарелку, явственно видны поры кожи, отдельные волоски, старческие пятна. Но не это меня раздражает, меня бесит имя, стоящее под портретом: Ребекка, 92 года. Я ничего не могу понять: какая такая Ребекка? Я медленно всплываю из глубин текучего духа, как водолаз, выныриваю на поверхность, и все тут же становится на свое место. Осколки сознания складываются в связную мозаику. Старуха, которую я окрестила Йодой, на самом деле — Ребекка. Или так ее назвали устроители рекламной акции. Это всего лишь случайное совпадение имен, которое и вызвало у меня такую путаницу… Я потопала дальше. В киоске возле дома Рихарда я купила ледяной кока-колы и одним глотком опрокинула ее в себя, после этого глотка и часть желудка совершенно онемели, но я уже могла считать себя трезвой. Уж коль я оказалась здесь, то могу сэкономить на дороге и переночевать у Рихарда. Мне требуется какое-то время, чтобы найти щит с кнопками звонков. Рихард восторженно приветствует меня с противоположного конца домофона, я задерживаюсь еще на мгновение, чтобы сунуть в рот пластинку перечной жвачки, и в этот момент жужжит механизм открытия двери, и я, для того чтобы продлить этот безумный день, вхожу в дом Рихарда. Я осторожно ступаю по невидимому полу лестничной площадки, освещение которой так и не отремонтировали, я медленно поднимаюсь по лестнице, освещая каждую ступеньку светом экрана моего мобильного телефона. Дверь прикрыта, но не заперта. Экскаватор припаркован не там, где обычно, на его месте стоит пара маленьких кроссовок. Рихард кричит из кабинета: один момент, я разговариваю по телефону. Я вешаю шаль и куртку на вешалку, потом заглядываю в кухню. На пластиковой крышке кухонного стола стоит разрисованная карликами тарелка Леонарда, пустая, если не считать стерженька помидора и тщательно обкусанной овальной корочки хлеба. Сам Леонард, по-турецки скрестив ноги, сидит на ковре в своей комнате, освещенный настольной лампой, длинную шею которой он наклонил к себе, и листает книжку с картинками. На нем пижама, но видно, что мальчик еще не ложился. Рядом с ним на полу лежат завернутые в фольгу половинки шоколадок киндер-сюрприза, мальчик интересуется только содержимым, каковое гордо охраняет его кроватку — пират, человек-паук, рыцарь и неизвестное мне темно-синее чудовище. Мы с Леонардом оценивающе смотрим друг на друга, это маленькое противоборство — мой взгляд усталый, его — живой и смышленый. Привет, говорит он, помедлив и не выказав особого удивления, я отвечаю: привет, Леонард, и делаю маленький шаг в комнату. С тех пор как его фотографировали, мальчик изменился, волосы коротко подстрижены и не такие кудрявые, лицо квадратное и белое, и похож он уже не на пралине, а скорее на маленького сына мясника. Здравствуй, приветствует он меня, совершенно незнакомую женщину в его комнате, с непринужденностью дитяти развода, он снова погружается в свою книжку, и я слышу, как он бормочет: пчела Мая. Я оглядываю себя — лимонно-желтый и черный — да, это мои цвета. Я сажусь рядом с ним на пол, с трудом подбирая под себя ноги. Снизу комната кажется больше. Свет настольной лампы задевает кусочек разобранной постели, я смотрю на прячущиеся в полутьме смятые простыни; при моей страшной усталости они кажутся мне на редкость гостеприимными. Ты еще не спишь? — спрашиваю я. Леонард — вежливый мальчик, не игнорирует мой вопрос, хотя он и кажется ему излишним. В его карих глазах появляется отчужденность; он смотрит на меня и отвечает: нет, меня разбудил телефон. Потом мальчик показал мне свою книжку, и я поняла: мне надо почитать ребенку, что и делаю, не слишком внятно произнося слова. Я немного возбуждена, у меня не очень много знакомых детей. Читаю до тех пор, пока Леонард не вытягивает ножки в клетчатых красно-синих, не очень чистых носках; он серьезно и чуть напряженно смотрит на дверной проем, где стоит его отец с телефоном в руке и, наверное, уже в течение некоторого времени наблюдает эту сцену. Прости, говорит он мне и помахивает телефоном. Рихард выглядит таким же усталым, как и я, и, так как все мы трое находимся в разных точках пространства, мне вдруг представляется, что мы — система разных вращающихся планет, занятых каждая отношениями своего собственного внутреннего мира и движущихся по раздельным, не зависимым друг от друга орбитам. Мы уложили Леонарда спать, и, увидев его лежащим в кроватке, я вдруг снова ощутила приступ невероятной усталости и едва не вывихнула себе челюсть, но так и не смогла как следует зевнуть. В приглушенном свете, с коньячными рюмками в руках, мы с Рихардом соревновались в рассказах о банальностях прошедшего дня, но, возможно, наше поведение казалось мне столь абсурдным, потому что все, что мы делали, я мысленно контролировала, не выдам ли случайно своей измены. Я смущенно отодвинула руку, когда Рихард принялся нежно и со значением ее гладить. Ты только подумай, сменила я тему, по дороге к тебе я была, можно сказать, так напугана — там висит, да вот здесь, за углом, эта реклама компании «Свидетели эпохи», ты знаешь, ведь ты ее наверняка уже видел? Нормальная реклама, но… Как бы то ни было, я сворачиваю за угол, а там висит это, да еще с таким выражением лица. Рихард, все время, пока я говорила, меривший меня взглядом, сказал: очень интересно, что ты только сегодня об этом упоминаешь. Эта история была напечатана у нас в газете еще в понедельник. Отставляю в сторону рюмку коньяка, которую долго грела в руке. Какая история? — спрашиваю я, речь, видимо, идет об очень неприятной вещи. Рихард, тоже отставив рюмку в сторону, рассказывает: ну, видишь ли, она вовсе не еврейка… более того, она вдова обергруппенфюрера из Бреслау, а теперь подрабатывает на хлеб тем, что разыгрывает из себя еврейку на всех этих плакатных акциях и в маленьких телевизионных компаниях. Я слежу за артикуляцией Рихарда, он говорит, словно выступает с трибуны на большой конференции и развивает тему, весь с ног до головы редактор политического отдела. Мне было ясно, что речь идет не только о морали, которую он затронул, благо, что тема дала ему такую возможность, ибо статья могла повредить партии, начавшей эту благонамеренную кампанию, а наша газета всегда стояла ближе к оппозиции. Все было как всегда, но на этот раз я почувствовала раздражение и вылила его на Рихарда. Какая самодовольная была у него мина! Это же старуха, что с нее взять, это идиотская история, совершенно ненужный скандальчик, выгодный только тем, кто хочет погреть на этом руки. Рихард не слишком охотно признал, что вообще сделал все это не из-за самого дела, а по распоряжению шеф-редактора, тот просто вспылил, дело в том, что они там все хорошо подсчитали и выяснили, что ее дети, наследники эсэсовского палача, загребли кучу денег. Да, соглашаюсь я, да, конечно. Мой следующий вопрос изумляет его: все это не отразится на фотографе? Нет, удивленно отвечает Рихард и тотчас снова впадает в свой заносчивый тон: фотограф только снимал, он ни за что не отвечает — я снова едва не вскипаю, но потом оставила все как есть и, более того, снова взяла со стола рюмку, к тому же я вспомнила свой последний репортаж о социально неблагополучных семьях, дети в нем были не дети, грязь — не грязь, паутина — не паутина, а сама семья, когда мы усадили ее на продавленный диван, чтобы побеседовать и сфотографировать, оказалась в контексте окультуренной эстетики мерзости, словно мы, журналисты, слегка их согнули, помяли им одежду, вымазали горчицей и кетчупом, а на стол, рядом с пультом дистанционного управления, бросили измятый и рваный журнал, а потом описали и сфотографировали. Я смотрю на циферблат электронных часов: 5:23, проснулась, но продолжаю лежать не шевелясь; мне хочется и дальше лежать в темноте, смотреть, как окутавшая меня чернота становится серой, насладиться постепенным переходом ночи в день; когда станет светлее; когда наши силуэты станут видимыми, примут свои окончательные очертания и наши проблемы, и я смотрю на восходящее солнце, как на врага. Этот враг победит обитателей гостиной, высветив все детали и нюансы, враг, снова и снова поражающий меня своей изумительной красотой, поражающий и на этот раз, когда я вижу, как солнечные лучи пробиваются сквозь волокна штор, окрашиваются в их цвета, как солнечные блики гуляют по гостиной, прыгают на ковер, перебираются к изножью двуспальной кровати и начинают щупать нас; покрывают причудливыми прожилками одеяло и мои икры, делая их похожими на шкуру неведомого экзотического зверя. Рихард спит в углу кровати, он лежит на спине, добротно укутанный до самого подбородка. Мне не остается ничего другого, как гладить ладонью белое одеяло, я глажу до тех пор, пока не меняется его ландшафт. Где-то посередине тела Рихарда начинает расти интересный холмик, меня охватывает прилив нежности, и я касаюсь рукой маленького шатра, если я буду ласкать его дальше, то Рихард в полусне отдернет одеяло и потянет меня к себе. Я тихо встаю и беру со стула свою одежду. Рихард, что-то бормоча, поворачивается к стене, он привык к моим ранним утренним подъемам, он знает, что я хожу плавать. Я смотрю на него и целую в лоб. Я не бросаю его, нет, на самом деле не бросаю, ибо в действительности мы никогда не были вместе, скорее наш роман выглядел так, словно мы какое-то время посидели рядом на парковой скамейке и вместе полюбовались чудесным видом. Просто так случилось, что я оказалась первой, кому пришло время встать и уйти. Следующие два дня я не видела ни Рихарда, ни Кая, ни Инес. Вечерами звонил телефон, кто-то слушал голос Сьюзен, я не поднимала трубку, а сообщения мне никто не оставил. Измотанная, до дна вычерпанная сложностью ситуации, я была не в состоянии переживать свои и чужие реакции и тем более их провоцировать, я заняла самую устойчивую позицию, все прекраснейшим образом устроится само собой. Необходимо окутать себя оптимизмом — оптимизмом, полностью и совершенно противоречившим нормальному исходу подобных событий, ибо чем могло все кончиться, когда время использует свои богатые возможности для того только, чтобы заложить в голове свои смертоносные мины замедленного действия — страх и ревность? Но, вопреки всему, хотя Рихард стал холоден и официален, услышав мои отговорки, и хотя Кай надавал мне кучу обещаний нежным голосом, делавшим теплыми и значительными самые обыденные слова, надавал только для того, чтобы заключить новый трудовой договор и уехать в Гамбург, несмотря на все это, я твердо держалась своего решения — жить с Каем и Инес, что бы из этого ни вышло; я доверилась судьбе, поверила, что все Я навестила Инес еще один раз, всего один — она меня предала, для измены ей даже не потребовались слова, — Кэрол охотно вызвалась доставлять ей спиртное, и я почувствовала, что не обязана теперь навещать ее каждые два дня, тем более что ее все равно скоро выпишут. Кая нет, бормочет она, я реагирую на это хныканье стоической миной; ты отвезешь меня в клинику? Да, говорю я, конечно. Мне, правда, придется взять напрокат машину, но это не проблема. В мою жизнь вошли люди, ставшие мне близкими, несмотря на все, что мы друг другу причинили. Поняв это, я пришла в прекрасное настроение, настроение, граничившее с истерической манией, оно было так сильно, что я не спала несколько дней. Вечер, я торопливо иду по улицам с работы. Дни постепенно становятся длиннее, а этот примечателен тем, что впервые во второй половине дня сквозь тучи проглянуло весеннее солнце; оно выгнало людей на улицы, и даже сейчас, в половине девятого вечера, когда на город спустилась темнота, а магазины давно закрылись, люди продолжают клубиться на тротуарах, как муравьи, больше стало машин и мотоциклистов. Туфли лежат в сумке, я обута в кроссовки; иду я обходным путем, чтобы не проходить мимо дома Рихарда, под рекламным щитом, на котором впервые увидела портрет. Прошло всего несколько дней после выхода статьи, и портрет исчез, не было видно и обрывков бумаги; портрет Йоды не стали сдирать, а просто заклеили другим плакатом. Некоторое время я стою задрав голову и рассматриваю новый портрет — молодой женщины в нижнем белье. Потом я иду дальше, таща на плече тяжелую сумку, я замедляю шаг, делать мне, собственно говоря, нечего. Тем временем я дохожу до Борнгейма, иду по кажущейся мне бесконечной улице Зандвег и вдруг вижу на противоположной стороне освещенную витрину видеотеки — два больших продолговатых стеклянных окна. Правое прикрыто щитом. Вход только для лиц старше восемнадцати. Ко мне приходит спонтанное решение присоединиться к этому клубу избранных, и я вхожу в магазин, точнее, в отдел для взрослых, здороваюсь, хотя, впрочем, кроме единственного служащего этой конторы, мужчины лет пятидесяти, сидящего в бейсболке перед экраном видеонаблюдения, мое приветствие абсолютно никого не интересует. Я подхожу к прилавку и тоже смотрю на экран. Одни пустые проходы между стеллажами. Потом появляется нерешительно идущий между ними парень в клетчатой рубашке. Внезапно мне в голову приходит довольно причудливая мысль, я спрашиваю мужчину в шапке с козырьком, нет ли у них фильма Ребекки, мне приходится дважды диктовать ему длинную фамилию Ребекки по буквам, он набирает имя на компьютере, но не находит ни одного фильма. Он очень сожалеет, но я не вижу здесь ничего страшного, я и сама не уверена, что хочу именно сегодня смотреть фильм Ребекки, может быть, когда-нибудь потом. Мой вопрос о неизвестном ему режиссере сразу возводит меня в глазах мужчины в ранг специалиста, он принимается выписывать удостоверение постоянного клиента. Для заполнения формуляра ему нужен мой паспорт, и, пока он переписывает оттуда необходимые данные, я осматриваюсь. Некоторое время я хожу мимо уставленных эротикой полок, читая надписи на некоторых упаковках. «Влагалища тинейджеров», «Большие губы», правда, и на этом фоне встречаются очень странные названия: «Гигантский молот» или «Дворец сисек». Наконец, я добираюсь до полки, где эротику сменяют подобные им по уровню фильмы ужасов. Я выбираю классику тридцатых годов и с несказанной радостью покидаю заведение. Мужчина говорит, что сутки проката стоят один евро, после чего вручает закатанное в пластик удостоверение. Дома я сбрасываю пальто и кроссовки, выпиваю большой стакан апельсинового сока и ставлю фильм. Показывают цирк, в котором выступают калеки и уроды, в конторе проката я прочла аннотацию на упаковке DVD — в фильме снимали людей с настоящими врожденными аномалиями, я неотступно думала об этом, видя извивающийся на арене торс безрукого мужчины, который мог ловко скоординированными движениями губ зажечь вставленную в рот сигарету, наблюдая мужчин с крошечной головой, проходящих сквозь узкие щели, и женщин, сиамских близнецов, вышедших замуж за разных мужчин; эти женщины все время ругались по поводу планов и распорядка дня. Сюжет заключается в том, что счастливо обрученный с лилипуткой лилипут Ганс вдруг почувствовал, что его тянет к привлекательной, совершенно здоровой женщине, гимнастке на трапеции, и она, прельстившись его богатством, выходит за него замуж, а держит за дурачка. Следует чудовищная свадьба, во время которой девушка-лилипутка, а вместе с ней и зритель, страдает по лилипуту Гансу. Меня знобит. Я забираюсь с ногами на диван, обнимаю колени, став совсем маленькой, и не отрываясь смотрю на экран. Фильм шел уже больше получаса и должен был скоро закончиться, когда мне показалось, что раздался сильный хлопок; я машинально взглянула на окно, первый раз при мне в стекло врезалась птица, точно так же как та, первая. Я нажала кнопку на пульте, чтобы остановить фильм, и нерешительно посмотрела на задернутые шторы. Тихо, но мне все равно было не по себе. Немного подождав, я все же раздвинула шторы, но не увидела никакой птицы, не увидела я ее и на балконе. Ничего, кроме ветвей каштана, упрямо тянувших свои черные руки к небу, невзирая на вечный дождь, они качались на весеннем ветру, словно ожившая резная японская картина. Успокоившись, я вернулась в квартиру и снова включила фильм, предварительно прибавив отопление — мне вдруг стало холодно. Пошли титры, зазвучала проникновенная мелодия и песня. Месть уродов была страшной и омерзительной, в конце гимнастка и ее любовник, одинаково и полностью обезображенные, извиваются на земле, как черви. Добро, пусть даже и такое непривлекательное, побеждает, но это не оставляет у зрителя чувства удовлетворения. Почему я не взяла напрокат еще и фильм ужасов? Я бесцельно походила по квартире, потом достала из сумки прихваченную на работе карту региона, чтобы еще раз уточнить маршрут. Даже по карте было понятно, что в Таунус ведет очень красивая дорога. Из Франкфурта надо выехать по дороге А66 и ехать по ней вдоль берега Рейна, осматривая по пути живописные виноградники, потом подняться в гору, и от Эльтвиля, городка роз, свернуть на извилистое сельское шоссе, забиравшее еще выше в гору, и вот уже Змеиный источник, община, где находится клиника. Никаких проблем, мимо не проедешь, завтрашнее путешествие едва ли займет больше часа, прикинула я и, продолжая думать о грядущем дне, сложила карту. Утром я плавала в бассейне, а потом ночью, во сне, я снова была там. Сначала я его не узнала, вода была черна — то была чернота, в которой можно было угадать все цвета гаммы, причудливо перемешанные, как в прекрасной отчужденной инсталляции. Но чувствовала я себя далеко не так уверенно, как в музее, логика сна прихотлива и ломка, я скольжу по воде не плавными, а угловатыми движениями, дорожка становится уже и превращается в черный Майн. В воде тускло блестит что-то белое — лебединая шея или рука утопающего. Я просыпаюсь — в квартире стоит адский холод. Ночной визит в душ дается с куда большим трудом, чем утренний. Я приезжаю за Инес на машине, одолженной у нашей редакционной практикантки. Это раздолбанный «опель», салон которого буквально набит бутылками из-под кока-колы, картонками из-под пиццы и старыми газетами, правда, нахожу я и «Волшебную флейту» на двух компакт-дисках. Пахнет хвойными иголками, запах исходит от висящей на торпеде маленькой елочки. Машина не кажется мне надежной, но с места она берет неплохо. Инес появляется на пороге дома. Она одета в расстегнутую оранжевую лыжную куртку, из-под которой виднеются блейзер и свитер. Она похожа на закованное в броню животное. Качество машины ее явно не интересует. Бросив спортивную сумку, она открывает переднюю дверцу, бросает на землю едва начатую сигарету и освободившимися руками, перегнувшись через коробку передач, приветствует меня крепким объятием. От Инес исходит аромат утреннего виски. Садись, говорю я; она садится и пытается закрыть дверь, но мешает оставленная на улице спортивная сумка, Инес спохватывается, высовывается наружу, поднимает увесистую сумку и небрежно бросает ее на заднее сиденье. Я включаю зажигание побитого «опеля», и с раскачивающейся елочкой, под увертюру к моцартовскому зингшпилю, мы торжественно трогаемся. Мы выезжаем из города, и я в умеренном темпе еду по шоссе. Машин мало. Вскоре слева блеснул Рейн, по которому время от времени проплывают пароходы. До поворота на Таунус Инес не произносит ни слова. Она опустила стекло и надела солнцезащитные очки, и тем, как она играет с ароматизированной елочкой, то и дело раскачивая ее, и как она своим переливчатым сопрано подпевает Папагено, Инес все больше и больше начинает походить на отпускницу, выехавшую за город покататься на лыжах. Лес, через который мы едем, издали показался мне безжизненным темно-зеленым пятном пейзажа, но стоило нам в него въехать, как впечатление разительно переменилось. Утренний туман рассеялся, и мы пересекаем ярко-зеленые, купающиеся в раннем солнечном свете кулисы. Инес еще ниже опускает стекло и высовывает наружу руку, чирикают птицы, все вокруг медленно обретает цвет, цвет жизни, надломленные деревья, кусты и даже дорожные знаки, предупреждающие о диких животных. Мы оставляем позади первые холмы, и если до сих пор мы ехали по сплошному хвойному лесу, то теперь навстречу стали попадаться луга, обрамленные морем покрытых распускающейся нежной зеленью берез и перемежающиеся разноцветными кустарниками и мягким подлеском. Тут и там валяются обломанные ветви, иногда попадаются поваленные недавними весенними ураганами, вырванные с корнем деревья. Казалось, мы окончательно оторвались от реального мира и попали в сказку. Инес перестает петь и как зачарованная смотрит в окно, временами она прихлебывает из плоской фляжки, приговаривая, какой чудный уголок, как здесь красиво, давай остановимся и немного погуляем. Свернув на следующую лесную дорогу, я остановила «опель». Инес, как будто что-то ища, порылась в карманах куртки, напряженно морща лоб, было похоже, что она собирается с силами, чтобы сделать какой-то решительный шаг, что она все знает и решила серьезно со мной поговорить. Сейчас она вдруг показалась мне чужой и далекой, и я даже подумала, не сделала ли я ошибку, согласившись везти ее в клинику. Но она нашла что искала — прежде чем открыть дверь машины, она извлекла из кармана куртки плоскую фляжку, переложила ее в карман лыжной куртки; лицо ее стало благостно умиротворенным. Тебе не жарко в стольких кофтах, крикнула я ей вслед, но она, не оборачиваясь, бойко зашагала вдоль дороги, ничего мне не ответив. Я пошла за ней, за ее ярко-оранжевыми кроссовками, осторожно ступая и подняв полы длинного пальто. Видит бог, я была одета не для лесной прогулки. Надо сказать ей, что под парой шагов я не имела в виду горное восхождение, но, с другой стороны, мне не хотелось ее удерживать, это был очень важный день в ее жизни, а времени у нас было больше чем достаточно. Лес, который до этого казался мне таким манящим, теперь казался угрожающим, меня пугал даже тихий треск, раздававшийся у меня из-под ног, несмотря на всю мою осторожность, каждый звук заставлял меня настораживаться, давая понять, что я — беспомощное чужеродное тело, неведомо как сюда занесенное; за поворотом, где, как я полагала, должна быть полянка, оказалось обширное место, густо заросшее кустарником, система стала мне совершенно непонятной. После ураганов и ветров прошедших ночей стоял на удивление теплый безветренный день, лес, пощелкивая, дышал, и мне казалось, что вот-вот наверняка из-за дерева покажется какое-то живое существо — животное или человек. В действительности этого не произошло, Инес свернула на следующую дорожку. Я встревожилась, но все же заставила себя сделать еще несколько шагов — главное, без паники, набраться храбрости, пройти еще пару метров, и я снова ее увижу. Внезапно в лесу стало до жути тихо. Густой лес поглощал звук ветра, а когда я взглянула вверх, то увидела не синеву неба, а сплошную зелень. То здесь, то там появлялась вспугнутая птичка, с громким пронзительным щебетом пересекавшая воздух, но как только птичка исчезала, снова наступала давящая тишина, приглушавшая все звуки, словно завертывая их в плотную вату, и мои шаги, треск и шорох, который я производила, казались невероятно громкими. Рядом со мной с шумом упала какая-то веточка, видимо, ее сбросила с дерева какая-то безумно храбрая птица. Мне показалось, что лес решил меня атаковать. Мои глаза постепенно привыкли к краскам леса, я стала лучше различать коричневые и зеленые тона, казалось, на меня снизошел новый смысл, и мне стало интересно, так ли воспринимает эту палитру цветов художница Инес, кстати, куда она запропастилась. Я научилась идти по лесу в туфлях, надо было лишь наступать на носки, это было труднее, но зато эффективнее. Инес, кричу я, кричу тихо, почти беззвучно, Инес мы опоздаем. Я не знала, как далеко она от меня находится, как не знала и того, иду ли я вообще в верном направлении. Заросли становились все гуще, на глазах у меня выступили слезы, что, если она вообще куда-то пропала в этом проклятом лесу, где вообще ничего не видно? Может быть, она специально заманила меня сюда, чтобы иметь свидетеля. Но в следующий момент я вышла на поляну и сразу увидела ее. Инес в своем многослойном пестром одеянии сидела на камне, выгнув спину и прижав к груди одну руку; вторая свисала вдоль тела. Инес была похожа на огромного оранжевого тролля. Она была так погружена в себя, что мне не хотелось ее тревожить; я остановилась на опушке, смотрела на Инес, вспоминая, что, по преданию, тролли появились оттого, что Адам и Ева наплодили так много детей, что устыдились и попрятали часть их в пещеру, чтобы Бог их не видел. В таком сраме, в подземной пещере эти дети жили так долго, что превратились в двойственных существ. Я ждала, что Инес меня заметит, но этого не произошло, она не смотрела в мою сторону, хотя наверняка знала, что я нахожусь в паре метров от нее. Она делает маленький глоток из фляжки, брызгает несколько капель на мох, снова отпивает глоток и смеется, свет окружает ее, окутывает серебристым ореолом. Сердце мое начинает сильно биться, я чувствую, как начинают гореть щеки. Сейчас, думаю я, стыдно не ей, это я испытываю нестерпимый стыд — за себя и за весь мир. Инес, тихо восклицаю я и подхожу ближе, потом я тихо, не повышая тона, еще раз произношу ее имя, и она поднимает голову. Я подхожу ближе и, только оказавшись на расстоянии метра, вижу, что она плачет; я вижу это теперь, вблизи, осознаю это с опозданием, вначале мозг регистрирует частности — повисшие плечи, искаженный рот, блестящие щеки — этот блеск вполне можно принять за игру солнечного света. Я замедляю шаг, останавливаюсь от вида плачущей сестры, мысли мои улетают прочь из этого леса и уносятся на тот пляж, где наши родители фотографировали смеющуюся Инес, пока мы закапывали друг друга в песок. Прошло двадцать лет, какой малый срок. И теперь в этом волшебном лесу, под сияющими деревьями, листья которых дают не тень, но свет, мне даже начинает казаться, что все это было только вчера, и все так разительно изменилось за один только день, и мне кажется вполне возможным, что и сейчас, в этот самый миг все может снова измениться, и мы обе — Инес и я — сможем каким-то непостижимым пока образом привести в порядок нашу жизнь, что повернется система координат, сквозь нее засветится счастье, явится точка, в которой сойдутся события, мысли, отношения, и жизнь милостиво бросит нас в эту точку; сейчас я искренне верю в такую возможность, верю без всяких на то оснований. Я не шевелясь стою здесь, в светлом лесу, и смотрю на Инес. Она отставляет в сторону фляжку, проводит веточкой линию во мху, и меня охватывает безумная надежда, она наваливается на меня, эта надежда, что лес стряхнет с нас всю грязь, здесь, сейчас, снизойдет на нас оберегающее нас волшебство, чудо, несказанный, неизъяснимый, непостижимый дар, составляющий суть жизни, дар этот — душа, в которой царствуют нежность и терпение, с тем, чтобы наше бытие обрело наконец осязаемый и прочный покров с тем видением доброй и честной жизни, видением, каковое мы всегда носим с собой и каковое снова и снова является нам порой как тень, которая всегда находится на два, три шага впереди, за ближайшим поворотом, как знамение, как символ, как дорога, ведущая на холм, за которым стоит еще один холм, а когда преодолеваешь и его, то взору открывается следующая возвышенность, более дикий, глухой, манящий пейзаж, пейзаж, где мы наконец обретем жилище, там стоят дома, куда нас зовут, двери, которые открываются перед нами затем только, чтобы за ними мы столкнулись с другими дверями, одна-единственная уготованная нам глупость — а над всем этим обманчивое небо, такое синее, что вызывает дурноту, небо, словно снятое на пленку «Техниколор». В воздух взмывает зяблик, потом падает на пару метров ниже и снова взлетает ввысь, словно его движет заводной игрушечный механизм. Пестрота мира, произносит Инес, глядя в землю, все эти цвета вместе выглядят как грязь. Она отбрасывает веточку и резко встает. Поехали, говорит она. Десять минут спустя мы въезжаем в широкие ворота; я медленно веду машину по гравийной дороге. Приблизившись, я вижу, что возле импозантного здания стоят две какие-то фигуры и, куря, о чем-то беседуют. Инес сразу становится торопливой, ей не терпится присоединиться к этим людям, мне даже показалось, что она слишком поспешно прощается со мной, и я оказываюсь неготовой к тому, что она так скоро со мной расстанется. Я смотрю, как она уходит, через ветровое стекло, она идет быстро, даже начинает прихрамывать, энергично размахивая сумкой, как человек, стремящийся к цели, потом, прежде чем позвонить в дверь, на последнем метре, она оборачивается и машет мне рукой. Дверь отворяется, и Инес переступает порог, словно линию долгожданного финиша. Я продолжаю сидеть в машине, часы незаметно перетекают один в другой, солнце скрывается за горизонтом, на окрестности опускаются сумерки, я курю и жду, что что-то произойдет, что сейчас откроется дверь и из нее выбежит Инес. Но ничего такого не происходит. В здании зажигают свет. Ветви деревьев еле заметно колышутся на легком ветру, всё тихо, в клинику никто не заходит, и никто не выходит из нее. Мой мобильный телефон звонит трижды, потом замолкает. Вдруг дверь открывается, и я испытываю страшное облегчение, я твердо рассчитывала на то, что снова увижу Инес. Но из клиники выходит женщина с маленькой девочкой, прижимающей к груди исполинского игрушечного медведя. У женщины заплаканное лицо, ребенок счастлив, наверное, от встречи с отцом. Лучше всего было бы подбежать к ним и спросить, что это за клиника, как часто можно навещать пациентов, как проходит лечение, но женщина и девочка уже исчезли в машине, мать пристегнула дочку, и я вижу, как она из окна машет мне ручкой и доверчиво улыбается. |
||
|