"Четыре дня Маарьи" - читать интересную книгу автора (Тунгал Леэло Феликсовна)

ГЛАВА 4

В трамвае мы ехали втроем довольно долго. На Центральной площади Аэт вышла. Когда трамвай тронулся, она помахала нам вслед. Сдавалось, что Аэт вовсе не была особенно счастлива оттого, что все-таки отправляется в Ригу.

Хотелось поругать ее за глаза, но я сдержалась: по-моему, это пошло — злословить о своих подругах, как только те скрываются из виду. Такое еще кое-как терпимо у десятилетних. В четвертом и пятом классах наши девчоночьи дружеские звенья возникали и распадались в два-три дня, и каждая девчонка без всяких угрызений совести рассказывала своей новой подруге все, что прежняя доверила из своих личных тайн. Новая подруга в ответ платила своей исповедью, которая тоже не оставалась в секрете потом, когда наступала размолвка.

К счастью, Стийна была не из тех, кто ждал бы от меня чего-нибудь подобного. Она задумчиво смотрела в окно трамвая. А может, на оконное стекло, словно там было нацарапано стихотворение.

Наша дружба со Стийной началась странно. Однажды в конце сентября, когда я еще не освоилась в новом классе, во время перемены какая-то светловолосая девчонка рухнула прямо передо мной на пол в коридоре. Она вроде бы хотела медленно сесть на паркет, но внезапно грохнулась навзничь, крепко стукнувшись об пол затылком. Мне следовало срочно что-то предпринять, помочь ей. Я попыталась поднять девочку и поставить на ноги. Однако эта хрупкая девчонка оказалась до того тяжелой, что я сама поскользнулась и села на пол.

 - Групповое убийство! — закричали мальчишки. — Памятник павшим!

Мы действительно могли напоминать скульптурную группу: я, сидящая растерянно, а на коленях у меня голова девочки с закрытыми глазами. Но кто-то уже принес нашатырный спирт и сунул ей под нос. Когда она чихнула и открыла глаза, один из доброжелателей ткнул нашатырь мне чуть ли не в рот (возможно, он был у меня раскрыт от растерянности), и я адски разозлилась. Затем потерявшая было сознание девочка поднялась на ноги, словно ничего и не случилось, улыбнулась мне и сказала собравшейся вокруг нас толпе:

 - Ничего, все в порядке.

Раздался звонок, и все разошлись по классам. Мои одноклассницы, одна за другой, проявляя отчаянное любопытство, выспрашивали у меня до самого прихода учительницы, как и почему это случилось. Двум-трем первым я постаралась подробно объяснить все, как было, но поскольку остальные приставали с тем же самым вопросом, я стала отвечать:

 - Подставила ножку!

 - Бац! И приземлилась! — засмеялся Килу, мой сосед по парте.

 - Точно!

Странно, но они верили.

Потом Стийна и я начали беседовать на переменах, как чопорные старые англичанки, — о погоде и здоровье. Ведущей в разговоре приходилось быть мне, Стийна лишь отвечала на мои вопросы и сама редко проявляла инициативу. Я узнала, что она учится в восьмом «б», хотя ей уже шестнадцать — из-за болезни она дважды оставалась на второй год. Считали, что у Стийны какая-то тяжелая болезнь сердца, но год назад ее отвели к врачу, и тот велел вырезать ей миндалины. После операции Стийна больше не температурила, и усталость исчезла, словно рукой сняло. Терять сознание ей раньше не приходилось, на сей раз это, наверное, случилось от слабости. Стийна жила со своей сводной сестрой, которая была на семь лет ее старше, работала коком на судне и месяцами не бывала дома. Стийна должна была заботиться о себе сама и иногда по нескольку дней кряду не могла собраться сходить за продуктами.

 - Тебе нравится ходить в продуктовый магазин? — спросила Стийна.

Я отрицательно затрясла головой — по-моему, в мире был лишь один человек, посвящавший все свое свободное время хождению по продуктовым магазинам, — моя достопочтенная тетушка. Стоять рядом с нею, когда она выбирала на прилавке кусок мяса или выбраковывала рыбу с совка продавщицы в рыбном магазине, было для меня настоящей пыткой. Запах продуктов в магазинах был удушающе-густым.

Стийна сказала, что, когда она входит в магазин, ей хочется покупать все подряд, но особенно нравится пахнущая чесноком колбаса. Однако обычно она покупает совсем не то, что надо, но это выясняется уже потом, дома…

Вскоре Стийна стала через день обедать у меня дома. Через день, потому что тетя работала один день в утреннюю, другой в вечернюю смену. Кухня у нас была совсем крошечная, ею пользовались три семьи, а на газовой плите было всего лишь две конфорки, и обе всегда заняты. Я разворачивала три полотенца, в которые была завернута кастрюля (для большей надежности тетя оставляла ее на радиаторе), потом согревала в комнате на электроплитке воду, выждав момент, когда в кухне никого не было, пробиралась туда к раковине и наскоро мыла свою тарелку. Вымыть и две тарелки — пустяк, а радость от таких совместных обедов была особенно велика: Стийне больше не угрожали обмороки от истощения, я же не чувствовала себя больше одинокой, тетя, в свою очередь, ликовала, что аппетит у меня стал лучше. "Ты, словно бродячая собака — наедаешься, когда никто не видит!" — сказала тетя.

Раз-другой Стийна приходила к нам и тогда, когда тетя была дома, но она тете не понравилась. "Смотрит исподлобья, будто я ее обидела, а у самой юбка не глажена и чулки забрызганы грязью! Плохо воспитанная девчонка!"

Стийна действительно была очень замкнутой и редко кому глядела прямо в глаза. Говорила она тихо и монотонно, словно ей было безразлично, слушают ее или нет. Но было в ней что-то, что делало ее интересной мне. Говорила она большей частью совсем не о том, о чем говорили все остальные, и замечала совсем другие вещи. Иногда мы с ней смеялись целыми часами, одно слово порождало другое, одна шутка догоняла другую. Стийна рассказывала о странных вещах — о привидениях, смерчах и ураганах. Ее рассказы редко бывали длинными, и потому оставалось впечатление, словно она утаивает половину того, что знает, говорит лишь о том, что для слушателя доступнее. И Стийна по-своему говорила о книгах и фильмах. Мои впечатления и сопереживания от чтения книги касались обычно особенностей сюжета или героев, а Стийна до тонкостей помнила краски, картины природы и красивые фразы, зато имена действующих лиц забывала почти мгновенно. Я, дочь лесника, конечно же, знала о природе гораздо больше, чем она, — ведь мне доводилось помогать отцу: сажать сосны, заготовлять на зиму подкормку для косуль, прорубать просеки, зимой на лыжах отвозить оленям соль… Я видела, как олени объедают листья с деревьев, как токуют тетерева, как куница таится на заснеженной ветке ели. Но я не умела рассказывать обо всем этом так выразительно, как Стийна рассказывала о пролеске, брошенной в муравейник и медленно розовеющей.

Мне было хорошо в обществе Стийны.

Позже, когда меня уже назначили диктором школьного радиоузла и выбрали в редколлегию стенной газеты (какое там выбрали — запихнули!), я больше не могла проводить со Стийной так много времени. Стийна говорила о моих общественных занятиях: "Суетишься!" — а я испытывала перед нею неловкость, потому что мне нравилось заниматься этим. А когда меня затем еще приняли в ансамбль девятиклассниц, Стийна покачала головой и сказала:

 - Ты дробишься на тысячу кусочков и не сможешь потом найти себя среди них.

В тот день я была в полной растерянности. Расстались со Стийной перед подъездом моего дома, как малознакомые. Она не захотела идти ко мне обедать, не захотела идти и в Дом торговли — иногда мы, шутки ради, примеряли там самые экстравагантные фетровые шляпы и корчили соответствующую каждой шляпе мину. Она не попросила меня проводить ее, да и не пошла бы я: мне не хотелось. А зайти к нам я приглашала лишь из вежливости. Когда Стийна свернула за угол, я побрела по улице и долго бродила по городу, грустная и одинокая. "Среди людей я чувствую себя особенно одинокой!" — сказала однажды Стийна, и эта фраза показалась мне тогда возвышенной и полной глубокого смысла. Но я не хотела быть всю жизнь одинокой! Почему я должна молчать, если имею голос и люблю петь, и почему нужно отказываться от участия в редколлегии, если тебе это интересно. Разве кому-нибудь станет легче оттого, что мы вдвоем будем грустно воспевать одиночество? И однако же в словах Стийны таился какой-то намек на пережитое болезненное разочарование — это делало ее как бы мудрее меня и сильно уменьшало мою радость от активной деятельности.

Помню, что в тот день встретила двух своих бывших одноклассниц по сельской школе — Анне и Май, обе приехали в Таллин учиться на портних в ПТУ. Они были в одинаковых пальто, как близнецы, на головах кепки, на ногах красные туфли с невероятно высокими каблуками, у обеих губы были намазаны явно одной и той же помадой, а брови подбриты наверняка одной и той же бритвой. Они шли на свидание. В свое время мы были почти подругами, и в память о старой дружбе они пригласили меня на вечер в их училище. Я сказала: «Посмотрим», хотя сразу же была уверена, что на вечер не пойду. Они заторопились дальше.

От этой встречи мое настроение стало еще более грустным: с одной стороны — Стийна, с другой — эти Анне и Май. Я не принадлежала ни к тому, ни к другому лагерю.

В придачу ко всему тетя пришла домой раньше обычного — у них в ателье начался переучет. О да, это был воистину день неудач!

У тети Марии, очевидно, осталось много неиспользованной энергии, и она смотрела на меня взглядом палача, когда я причесывалась перед зеркалом.

 - Твоя голова имеет неряшливый вид, — сказала тетя.

 - То же самое сегодня сказал и наш директор, — ответила я гордо.

На самом деле Паюпуу сказал только, что наш класс скоро будет похож на отряд амазонок: у всех волосы по крайней мере до пояса, и пообещал организовать для нас, не откладывая, принудительное посещение парикмахерской.

 - Сам руководитель школы? — спросила тетя Мария. —  Ну действительно, ты выглядишь как дикарка. Парикмахерские еще открыты. Пошли!



А что — прекрасная идея! У меня никогда не было короткой стрижки. Пусть именно сегодня со мной произойдет какое-то изменение.

И меня подстригли! ("Сделайте все-таки детскую прическу, — инструктировала парикмахершу тетя, — она и по натуре совсем ребячливая!") Тетины наставления так действовали парикмахерше на нервы, что она капитально меня обкорнала. Пока парикмахерша трудилась над моей прической, был момент, когда я нравилась себе в зеркале, и даже очень — выглядела вроде бы постарше и построже, но парикмахерша все срезала и срезала волосы, потом прошлась какой-то сенокосилкой по моему затылку и объявила:

 - Готово!

 - Сразу на десять лет помолодела! — обрадовалась тетя. Она была точной, как всегда: десять лет назад мне было почти шесть. Каких-то полчаса назад я еще была человеком, а теперь превратилась в зайца с укороченными ушами.

 - Да, Маарья, деточка, у тебя были все-таки очень красивые волосы… — вздохнула тетя, заботливо погладив меня по затылку.

И тут вся душевная боль прошедшего дня стала падать — кап-кап-кап — в жидком виде ко мне на колени.

Ничто не исчезает бесследно и не возникает из ничего, а лишь меняет свое состояние, так мы учили на уроках химии. Мои "очень красивые волосы" валялись возле кресла и у ног парикмахерши, как охотничий трофей.

Тетя уплатила по счету, и мы пошли было домой. Но дошли только до трамвайной остановки, а там у тети возникла идея, что следовало бы слегка завить мои прямые, как спички, волосы. Мне было все равно, хотя в душе и затеплилась искорка надежды, что я стану выглядеть чуть-чуть человекоподобнее. Поскольку тетя боится всяческой «химии», мне сделали "гигиеническую полузавивку", о которой я до сих пор и понятия не имела. Мои мучения кончились под огромным феном-кивером, рядом с которым тетя с разрешения «дам» поставила треногую табуретку. Сидя на ней, она поучала меня, как жить на свете, громко спрашивала, надела ли я рейтузы, и, как рефрен, повторяла голосом репродуктора вопрос: "Ты меня слышишь?" Да разве же могла я не слышать, ее наверняка слышали даже те, кто сидел под самыми дальними фенами! Кое-кто усмехался, кое-кто поглядывал на меня с сочувствием, кое-кто бросал презрительные взгляды. Если бы на белом свете нашлась такая сверхъестественная сила, я бы вместе с гудящим феном провалилась сквозь пол под землю! Но я не провалилась, и «полузавивка» сделала меня на удивление хорошенькой. Я уже не прочь была, чтобы мне заодно выщипали брови, но в такой компании об этом не могло быть и речи…


Стийна улыбнулась и сказала:

 - Твои волосы опять отросли!

Будто она читала мои мысли.


Да, кто бы мог подумать, что "гигиеническая полузавивка" такая коварная! На другое утро моросил дождичек — этакая нежная грибная сырость, которая нормальному человеку никакого вреда нанести не может. Конечно, я, как и другие, надела форменную ученическую фуражку лишь в воротах школы — дежурный учитель стоит у нас при входе и проверяет наличие форменной фуражки и сменной обуви. Вообще-то эту фуражку можно бы надеть и по дороге в школу, но таков уж обычай! Я добралась до школы лишь в последнюю минуту, как всегда, когда тетя работает в утреннюю смену и доверяет меня заботам будильника. Наш класс, увидав меня, на миг онемел. Затем Килу сказал:

 - Жуткая глупость!

А Тийю у меня за спиной похвалила:

 - Блеск! Это афро, верно?

Насколько я знала, так обозначались курчавые головы, но мои ангельские полулоконы на такое название претендовать не могли. На всякий случай я неопределенно хмыкнула.

Первым уроком была литература, которую преподавал сам директор. И после традиционного «садитесь», он первым делом спросил:

 - Маарья, что вы с собой сделали?

Я мысленно прокляла свою окаянную первую парту — сидящие на камчатке Сирье-большая и Маарика почти каждую неделю меняют цвет волос и прически, никто не делает им никаких замечаний. Я встала и ответила:

 - Вы же сами сказали, что…

Дир покачал головой.

 - Я не вас имел в виду.

 - Но я же этого не знала.

 - Садитесь!

Сирье-большая передала с Камчатки записку: "Великолепно сбила спесь со старика!"

Я подмигнула ей — именно так!

Вообще-то директор мне нравится: он большой и сильный, с синеватым подбородком и громовым голосом, и вокруг него всегда такой запах табака, как вокруг моего отца. А главное, он так ведет свой предмет, так умеет объяснять, что даже народная поэзия становится интересной и привлекательной. Раньше она казалась мне очень скучной и однообразной, но Паюпуу сумел переубедить меня, да и всех в классе. Например, про одну старинную непонятную песню он сумел рассказать столько захватывающих подробностей, что мне начало казаться, будто эту песню придумала именно моя прапрапрапрабабушка. Сейчас, когда он сказал, что не меня имел в виду, я готова была приклеить волосы по одному обратно, но… Ничего не поделаешь!

Лишь на перемене зеркало объяснило мне причину всеобщего изумления: мои очаровательные полулоконы потеряли свою легкую волнистость — они превратились в густые завитки, как у каракульской овцы. Чем больше я расчесывала волосы, тем круче они завивались. Мою пропащую юность отпели все учителя. Все одноклассники и одноклассницы, каждый по-своему, выразили свое отношение к моей новой прическе, только Стийна, казалось, ничего не заметила, когда я столкнулась с ней в дверях столовой. Она не стала обедать, пошла вместе со мной обратно и попросила подождать возле двери своего класса. Вскоре она вернулась и протянула мне общую тетрадь в мягкой розовой обложке: "Прочти и скажи, что ты об этом думаешь. Только никому не показывай!"

Беря у нее тетрадь, я в первую минуту подумала, что Стийна продолжает записывать разные популярные песни, куплеты и стишки и всякие цитаты, как это делают почти все девочки в начальной школе, что в глубине души Стийна осталась еще на уровне четвертого класса, когда девочки пишут друг другу в такие специальные тетради или альбомы всякую чепуху вроде: "Слон не годится на жаркое, свинья не пахнет, как цветы. Ах, Стийна, что с тобой такое? Зачем со мной не дружишь ты?" Такое, что ли, должна я написать ей в эту тетрадь с розовой обложкой?

Я раскрыла тетрадь. На первой странице стояло: "Стихотворения. Стийна Тальвик". Сама Стийна исчезла, как в воду канула. Мне не терпелось прочитать тетрадь, но разве это возможно, если сидишь под самым носом у учителя да еще похожа на барашка. А после уроков была спевка, вечером же тетя пришла в отчаяние от моих кудрей. Наконец мне удалось сунуть тетрадь в учебник алгебры и начать читать. Я была удивлена первыми же строчками. Конечно, я тоже писала стихи: в стенгазету к женскому дню и Первомаю, ко дню рождения тети ("Тетя Мария, моя дорогая, тебя с Днем рождения я поздравляю!") и даже сочинила частушку: "Зачем, ответьте, деточки, у ней на платье клеточки? Чтоб знал любой мальчишка — она математичка!" Стихи Стийны были совсем не такими, словно их написала не школьница, а взрослый человек. Они совсем не вязались с тем, что обычно помещается в стенгазетах. Я сразу представила их в книге… Да, только в книге. Хотя бы вот это:


Во тьме на дорогу я набрела, Неизвестно, куда та дорога вела. Над ней торжественно сосны молчали, Как будто стояли в глубокой печали. Средь черных песков, если б только смогла, Я бы красный, яркий костер развела.

Хотя вовсе не говорится прямо, что ох, как мне грустно, а все понятно. А дальше было такое:


Судьба не наделила красотой? Нет, это не страшит меня ничуть. Присмотришься — увидишь, кто прекрасен. Боюсь лишь быть бесплотной и бесследной. Ведь человек холодный и пустой — Коль на него попристальней взглянуть — Действительно уродлив и ужасен.

У меня защемило сердце, мелькнуло опасение: уж не я ли и есть та бесплотная и бесследная, кто в действительности уродлив и ужасен? Чем дальше читала стихи Стийны, тем больше крепла во мне уверенность, что именно я послужила прототипом человека пустого и холодного, пока не заметила в уголке на одной из страниц пометку: "На третий день в больнице". Но ведь тогда мы со Стийной еще не были знакомы! И тут с моей души свалился тяжелый камень, очень тяжелый! Лишь последнее стихотворение в тетради имело посвящение: «Маарье». В нем должен был быть какой-то затаенный смысл, которого я не уловила. Речь шла о девушке с печально-синими глазами, знавшей путь к чистому источнику, девушке, которой вековые деревья доверяли свои тайны. Кончалось стихотворение так:


Лик луны отражался в зеркальной воде родника — Так в старинных сказаньях всегда говорилось. Но на сотни осколков дробилось то зеркало, И ранила душу боль старинной легенды.

Может быть, под осколками зеркала Стийна подразумевала, что я "дроблюсь на тысячу кусков"?

На другой день мне хотелось сказать Стийне что-то очень хорошее, но я не сумела. Меня охватила робость: в привычной Стийне как бы таилась еще другая девушка, с которой я должна считаться, с ней нельзя было говорить так, как с восьмиклассницей Стийной. Сказала только, что, если редколлегия, в которую меня выбрали, начнет регулярно выпускать школьную стенгазету, то можно будет сделать один чисто литературный номер. И странное дело — Стийна не имела ничего против.

Вскоре, на первом же вечере в новой школе, я познакомилась с Аэт Паррест. На следующий же день я свела Аэт со Стийной. Я подумала, что, может быть, отец Аэт заинтересуется талантом Стийны, посоветует, куда пойти, чтобы ее стихи напечатали, или поможет опубликоваться где-нибудь. Аэт раньше училась в нашей школе. Она знала литературу лучше, чем мы, и была знакома со многими эстонскими писателями. Она сказала, что и сама пишет, но своих стихов нам не показала. Аэт стала водить нас на литературные вечера. Мне становилось там скучно — особенно тогда, когда сами авторы невнятно читали вслух свои тягучие вещи, но я ни за что не осмелилась бы признаться в этом. Я терпела…


 - Слушай, мы скоро проедем полный круг, — спокойно сказала Стийна.

Да, давно пора было покинуть трамвай.

 - По-моему, так мы окажемся на Тартуском шоссе, — сказала я, когда мы переходили улицу.

 - Все дороги ведут в Тарту, — усмехнулась Стийна. — Хотя, как известно, все дороги ведут в Рим.

 - Ну что же, пусть будет Рим, — согласилась я. — Ох, несчастные римляне! Ты только подумай: куда бы они ни направлялись, все равно — дорога приводит их в Тарту!